Попробуем заснуть под пятницу,
Под пятницу, под пятницу.
Во сне вся жизнь на нас накатится
Салазками под Новый год.
Бретельки в довоенном платьице,
И шар воздушный катится…
Четверг за нас за всех расплатится
И «чистых» пятнице сдает.
И все, что с нами дальше сбудется,
Ах, сбудется, ах, сбудется,
Пройдя по этой смутной улице,
Чтоб знали мы в конце концов,
Что много лет за нами, старыми,
Бредет во тьме кварталами
Какое-то весьма усталое
И дорогое нам лицо.
А Новый год и ель зеленая,
Зеленая, зеленая,
Свеча, гореньем утомленная,
И некий милый человек…
И пахнет корка мандаринная,
Звезда висит старинная,
И детство все — такое длинное,
И наш такой короткий век.
Всю ночь бредем мы сквозь сумятицу,
Сумятицу, сумятицу,
И лишь к утру на нас накатится
Догадка, что была в крови:
Все от того, что сон под пятницу,
Под пятницу, под пятницу
Нам дан затем, чтобы не спрятаться
От нашей собственной любви.
Круглы у радости глаза и велики — у страха,
и пять морщинок на челе от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер, но заиграли Баха,
и все затихло, улеглось и обрело свой вид.
Все встало на свои места, едва сыграли Баха…
Когда бы не было надежд — на черта белый свет?
К чему вино, кино, пшено, квитанции Госстраха
и вам — ботинки первый сорт, которым сносу нет?
«Не все ль равно: какой земли касаются подошвы?
Не все ль равно: какой улов из волн несет рыбак?
Не все ль равно: вернешься цел или в бою падешь ты,
и руку кто подаст в беде — товарищ или враг?..»
О, чтобы было все не так, чтоб все иначе было,
наверно, именно затем, наверно, потому
играет будничный оркестр привычно и вполсилы,
а мы так трудно и легко все тянемся к нему.
Ах, музыкант, мой музыкант! Играешь, да не знаешь,
что нет печальных, и больных, и виноватых нет,
когда в прокуренных руках так просто ты сжимаешь,
ах, музыкант, мой музыкант, черешневый кларнет!
Ослу, каких теперь немало,
Наследство с неба вдруг упало.
Добро! За чем же дело стало?
Схватив что было из белья
Да платье модного покроя,
Летит на родину Илья
(Так звали нашего героя.)
«Ах! Ах! — приехавши домой,
Заахал радостно детина. —
Какая прелесть, боже мой!
Ну что за дивная картина!
Обвеян славной стариной,
Как ты прекрасен, дом родной!
Привет, почтенная руина!
В тебе живут былые дни.
Священна каждою песчинкой,
Стой, как стояла искони!
Тебя я — боже сохрани —
Чтоб изуродовал починкой!»
Избравши для жилья покой
Полуразрушенный, с пролетом,
Лишенным кровли, наш герой
Ликует, хоть его порой То
куры угостят пометом,
То сверху треснет кирпичом,
То дождь промочит. Ровным счетом
Илье все беды нипочем.
Сроднясь душой и телом с грязью,
Леча ушибы — пудрой, мазью,
Среди развалин и гнилья,
Среди припарок и косметик,
Не падал духом наш Илья.
Он был в восторге от «жилья»,
Зане — великий был эстетик!
Она стареет. Дряблому лицу
Не помогают больше притиранья,
Как новой ручки медное сиянье
Усталому от времени крыльцу.
А взгляд ее не сдался, не потух.
Пусть не девчонок, не красавиц хлестких, —
Она еще выводит на подмостки
Своих эпизодических старух.
И сохранилась старенькая лента,
Едва объявят где-нибудь, одна,
Смущаясь, с томной слабостью в коленках,
Спешит в неполный кинозал она.
Спешит назад к себе двадцатилетней,
Когда, среди бесчисленных сестер,
Ее, одну на целом белом свете,
Открыл для этой ленты режиссер.
И, хоть глаза счастливые влажны,
Она глядит чуть-чуть со стороны.
Вот этот шаг не так бы, это слово,
Вот этот взгляд, вот этот поворот…
Ах, если бы сейчас, ах, если б слова…
А фильм себе тихонечко идет —
Не слишком звонкий и не обветшалый.
Но что-то было в той девчонке шалой,
Чего она не поняла сама.
Ухмылка? Быстрой речи кутерьма?
И вновь она тревожится и любит
Среди чужих людей в случайном клубе…
Но гаснет ленты обжитой уют.
Вся там, вдали от жизни повседневной,
Она идет походкою царевны.
А зрители ее не узнают.
Поздно говорить и смешно -
Не хотела, но
Что теперь скрывать — все равно
Дело сделано…
Все надежды вдруг
Выпали из рук,
Как цветы запоздалые,
А свою весну -
Вечную, одну -
Ах, прозевала я.
Весна!.. Не дури -
Ни за что не пей вина на пари,
Никогда не вешай ключ на двери,
Ставни затвори,
Цветы — не бери,
Не бери да и сама не дари,
Если даже без ума — не смотри, -
Затаись, замри!
С огнем не шути -
Подержи мечты о нем взаперти,
По весне стучать в твой дом запрети, -
А зимой — впусти.
Холода всю зиму подряд -
Невозможные, -
Зимняя любовь, говорят,
Понадежнее.
Но надежды вдруг
Выпали из рук,
Как цветы запоздалые,
И свою весну -
Первую, одну -
Знать, прозевала я.
Ах, черт побери,
Если хочешь — пей вино на пари,
Если хочешь — вешай ключ на двери
И в глаза смотри, -
Не то в январи
Подкрадутся вновь сугробы к двери,
Вновь увидишь из окна пустыри, -
Двери отвори!
И пой до зари,
И цветы — когда от сердца — бери,
Если хочешь подарить — подари,
Подожгут — гори!
На самоохрану двух деревень
Напал неизвестный отряд.
На базаре об этом второй день
Китайцы все говорят…
На базаре об этом в самую рань
Испуганный шепоток…
И выходит патруль из города Нинань
Посмотреть — как и что?
Грязный старик стоит на бугре.
Облик — не боевой.
Кто не видел как выглядит смертный грех —
Пусть поглядит на него.
«Китаец с китаец говоли сам…
Луские уходи». — Это — ма-си-шан,
Узнаю по усам,
Японский шпик и бандит.
Пыль, пыль. Ах, какая жара!
Позабытые богом края.
Пыль, пыль… Ах, какая жара!..
Мама родная, помираю я…
Крови нету. Самый пустяк.
Но темнеет небес бирюза.
Хочется спать, и уже не блестят
Помертвелые глаза…
Вонь, смрад, крики «ура!»
Крик помешает спать.
Васька упал в пыль…
И теперь мухи его едят.
И русский солдат на маньчжурской земле
Немецкий берет пистолет.
Шесть смертей в обойме, седьмая — в стволе —
Бессмертье на тысячу лет.
Подошел отряд и бандитская рвань
Побежала со всех сторон,
Боец из комендатуры Нинань
Достреливал седьмой патрон.
Пока впечатленья еще свежи
Годами их не занесло.
Как умею, славлю солдатскую жизнь,
Тяжелое ремесло.
Ах, как все относительно в мире этом!
Вот студент огорченно глядит в окно,
На душе у студента темным-темно:
«Запорол» на экзаменах два предмета…
Ну, а кто-то сказал бы ему сейчас:
— Эх, чудила, вот мне бы твои печали?
Я «хвосты» ликвидировал сотни раз,
Вот столкнись ты с предательством милых глаз —
Ты б от двоек сегодня вздыхал едва ли!
Только третий какой-нибудь человек
Улыбнулся бы: — Молодость… Люди, люди!..
Мне бы ваши печали! Любовь навек…
Все проходит на свете. Растает снег,
И весна на душе еще снова будет!
Ну, а если все радости за спиной,
Если возраст подует тоскливой стужей
И сидишь ты беспомощный и седой —
Ничего-то уже не бывает хуже!
А в палате больной, посмотрев вокруг,
Усмехнулся бы горестно: — Ну сказали!
Возраст, возраст… Простите, мой милый друг.
Мне бы все ваши тяготы и печали!
Вот стоять, опираясь на костыли,
Иль валяться годами (уж вы поверьте),
От веселья и радостей всех вдали,
Это хуже, наверное, даже смерти!
Только те, кого в мире уж больше нет,
Если б дали им слово сейчас, сказали:
— От каких вы там стонете ваших бед?
Вы же дышите, видите белый свет,
Нам бы все ваши горести и печали!
Есть один только вечный пустой предел…
Вы ж привыкли и попросту позабыли,
Что, какой ни достался бы вам удел,
Если каждый ценил бы все то, что имел,
Как бы вы превосходно на свете жили!
Жили-были на море -
Это значит плавали,
Курс держали правильный, слушались руля.
Заходили в гавани -
Слева ли, справа ли -
Два красивых лайнера, судна, корабля:
Белоснежнотелая,
Словно лебедь белая,
В сказочно-классическом плане, -
И другой — он в тропики
Плавал в черном смокинге -
Лорд — трансатлантический лайнер.
Ах, если б ему в голову пришло,
Что в каждый порт уже давно влюбленно,
Спешит к нему под черное крыло
Стремительная белая мадонна!
Слезы льет горючие
В ценное горючее
И всегда надеется в тайне,
Что, быть может, в Африку
Не уйдет по графику
Этот недогадливый лайнер.
Ах, если б ему в голову взбрело,
Что в каждый порт уже давно влюбленно
Прийти к нему под черное крыло
Опаздывает белая мадонна!
Кораблям и поздняя
Не к лицу коррозия,
Не к лицу морщины вдоль белоснежных крыл,
И подтеки синие
Возле ватерлинии,
И когда на смокинге левый борт подгнил.
Горевал без памяти
В доке, в тихой заводи,
Зол и раздосадован крайне,
Ржавый и взъерошенный
И командой брошенный,
В гордом одиночестве лайнер.
А ей невероятно повезло:
Под танго музыкального салона
Пришла к нему под черное крыло -
И встала рядом белая мадонна!
Я теперь в дураках — не уйти мне с земли -
Мне поставила суша капканы:
Не заметивши сходней, на берег сошли -
И навечно — мои капитаны.
И теперь в моих песнях сплошные нули,
В них все больше прорехи и раны:
Из своих кителей капитанских ушли,
Как из кожи, мои капитаны.
Мне теперь не выйти в море
И не встретить их в порту.
Ах, мой вечный санаторий -
Как оскомина во рту!
Капитаны мне скажут: "Давай не скули!"
Ну, а я не скулю — волком вою:
Вы ж не просто с собой мои песни везли -
Вы везли мою душу с собою.
Вас встречали в порту толпы верных друзей,
И я с вами делил ваши лавры, -
Мне казалось, я тоже сходил с кораблей
В эти Токио, Гамбурги, Гавры…
Вам теперь не выйти в море,
Мне не встретить их в порту.
Ах, мой вечный санаторий -
Как оскомина во рту!
Я надеюсь, что море сильней площадей
И прочнее домов из бетона,
Море — лучший колдун, чем земной чародей, -
И я встречу вас из Лиссабона.
Я механиков вижу во сне, шкиперов -
Вижу я, что не бесятся с жира, -
Капитаны по сходням идут с танкеров,
С сухогрузов, да и с "пассажиров"…
Нет, я снова выйду в море
Или встречу их в порту, -
К черту вечный санаторий
И оскомину во рту!
Когда в мой дом любимая вошла,
В нём книги лишь в углу лежали валом.
Любимая сказала: «Это мало.
Нам нужен дом». Любовь у нас была.
И мы пошли со старым рюкзаком,
Чтоб совершить покупки коренные.
И мы купили ходики стенные,
И чайник мы купили со свистком.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
Потом пришли иные рубежи,
Мы обрастали разными вещами,
Которые украсить обещали
И без того украшенную жизнь.
Снега летели, письмами шурша,
Ложились письма на мои палатки,
Что дома, слава Богу, всё в порядке,
Лишь ходики немножечко спешат.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
С любимой мы прожили сотню лет,
Да что я говорю — прожили двести,
И показалось мне, что в новом месте
Горит поярче предвечерний свет
И говорятся тихие слова,
Которые не сказывались, право,
Поэтому, не мудрствуя лукаво,
Пора спешить туда, где синева.
С тех пор я много берегов сменил.
В своей стране и в отдалённых странах
Я вспоминал с навязчивостью странной,
Как часто эти ходики чинил.
Под ними чай другой мужчина пьёт,
И те часы ни в чём не виноваты,
Они всего единожды женаты,
Но, как хозяин их, спешат вперёд.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
Милые трагедии Шекспира!
Хроники английских королей!
Звон доспехов, ликованье пира,
мрак, и солнце, и разгул страстей.
Спорят благородство и коварство,
вероломство, мудрость и расчет.
И злодей захватывает царство.
И герой в сражение идет.Эти окровавленные руки,
кубки с ядом, ржавые мечи,
это человеческие муки,
крик души и жалоба в ночи.
Заклинанья и тоска о чуде,
спор с судьбой и беспощадный рок.
это только люди, только люди,
их существования урок.Неужели и мои тревоги,
груз ошибок и душевных мук
могут обратиться в монологи,
обрести высокий вечный звук?
Неужели и моя забота,
взлеты и падения в пути
могут люто взволновать кого-то,
чью-то душу потрясти?
То, что смутной музыкой звучало,
издали слышнее и видней.
Может, наши участи — начало
для грядущих хроник наших дней.Солона вода, и хлеб твой горек,
труден путь твой в толщу прошлых лет,
нашего величия историк,
нашего страдания поэт.
Только б ты не допустил ошибки,
полуправды или лжи,
не смешал с гримасами улыбки
и с действительностью миражи.Человек, живой своей судьбою
ты ему сегодня помоги,
не лукавь и будь самим собою,
не обманывайся и не лги.
Не тверди без толку:
ах как просто!
Ах какая тишь да гладь!
А уж если ты такого роста,
что тебе далеко не видать,
не мешай в событьях разобраться
сильным душам, пламенным сердцам.Есть многое на свете, друг Горацио,
что и не снилось вашим мудрецам.
Случилось это
Во время птичьего банкета:
Заметил Дятел-тамада,
Когда бокалы гости поднимали,
Что у Воробушка в бокале —
Вода! Фруктовая вода!
Подняли гости шум, все возмущаться стали, -
«Штрафной» налили Воробью.
А он твердит свое: «Не пью! Не пью! Не пью!»
«Не поддержать друзей? Уж я на что больная, —
Вопит Сова, — а все же пью до дна я!»
«Где ж это видано, не выпить за леса
И за родные небеса?!»
Со всех сторон стола несутся голоса.
Что делать? Воробей приклювил полбокала.
«Нет! Нет! — ему кричат. — Не выйдет! Мало! Мало!
Раз взялся пить, так пей уже до дна!
А ну, налить ему еще бокал вина!»
Наш скромный трезвенник недолго
продержался —
Все разошлись, он под столом остался…
С тех пор прошло немало лет,
Но Воробью нигде проходу нет,
И где бы он ни появился,
Везде ему глядят и шепчут вслед:
«Ах, как он пьет!», «Ах, как он разложился!»,
«Вы слышали? На днях опять напился!»,
«Вы знаете? Бросает он семью!».
Напрасно Воробей кричит: «Не пью-ю!
Не пью-ю-ю!»
Иной, бывает, промахнется
(Бедняга сам тому не рад!),
Исправится, за ум возьмется,
Ни разу больше не споткнется,
Живет умней, скромней стократ.
Но если где одним хоть словом
Его коснется разговор,
Есть люди, что ему готовы
Припомнить старое в укор:
Мол, точно вспомнить трудновато,
В каком году, каким числом…
Но где-то, кажется, когда-то
С ним что-то было под столом!..
Последний автобус подъехал
К поселку. И выдохся он.
И ливнем дурачеств и смеха
Ворвались девчонки в салон.Ах, танцы!.. Вы кончились к ночи.
Пусть!.. Завтра начнётся опять!
И было им весело очень
В полночный автобус вбегать.Глаза их светились, а губы
Гореть продолжали в огне.
Ах, танцы!.. Поэзия клубов! -
Вовек не давались вы мне.Они хохотали счастливо,
Шумели, дуря напролом.
Неужто родил этот ливень
Оркестра фабричного гром? А может, не он, а блистанье,
А битва, где всё — наугад.
Всё — в шутку, и всё — ожиданье,
Всё — трепет: когда пригласят?..Срок выйдет, и это случится.
На миг остановится вихрь.
Всё смолкнет. И всё совершится.
Но жизнь завершится в тот миг.Всё будет: заботы, усталость,
Успехи, заботы опять.
Но трепет замрёт. Не осталось
У сердца причин трепетать.Останется в гости хожденье,
И песни, и танцы подчас.
Но это уже развлеченье,
А речь не об этом у нас.Скучать? А какая причина?
Ведь счастье! Беречь научись.
И — глупо. Скучают мужчины,
На женщинах держится жизнь.Всё правда… Но снова и снова
Грущу я, смешной человек,
Что нет в них чего-то такого,
Чему и не сбыться вовек.Что всё освещает печалью,
Надеждой и светом маня,
С чем вместе — мы вечно в начале —
Всю жизнь до последнего дня.Обидно… Но я к ним не сунусь
Корить их. Не их это грех.
Пусть пляшут, пусть длится их юность,
Пусть дольше звучит этот смех! А ты… Ах, что было, то сплыло.
Исчезло, и в этом ли суть?
Я знаю — в тебе это было,
Всё было — да толку-то чуть.Где чувства твои непростые?
Что вышло? Одна маята!
Пусть пляшут! Они — не пустые.
В них жизнь, а она — не пуста.А завтра на смену опять им…
Ну что ж!.. отстоят… Ерунда…
И наскоро выгладят платья,
И вновь, как на службу, сюда.Чтоб сердце предчувствием билось,
Чтоб плыть по волне за волной.
Чтоб дело их жизни творилось
Не ими, а жизнью самой.
Ах, какая пропажа — пропала зима!
Но не гнаться ж за нею на север?
Умирают снега, воды сходят с ума,
И апрель свои песни посеял.
Ну да что до меня — это мне не дано:
Не дари мне ни осень, ни лето,
Подари мне февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Полоса по лесам золотая легла,
Ветер в двери скребёт, как бродяга,
Я тихонечко сяду у края стола,
Никому ни в надежду, ни в тягость.
Все глядят на тебя — я гляжу на одно:
Как вдали проплывает корветом
Мой весёлый февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Ах, как мало я сделал на этой земле:
Не крещён, не учён, не натружен,
Не похож на грозу, не подобен скале,
Только детям да матери нужен.
Ну да что же вы всё про кино, про кино —
Жизнь не кончена, песня не спета:
Вот вам, братцы, февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Поклянусь хоть на библии, хоть на кресте,
Что родился не за пустяками:
То ль писать мне Христа на суровом холсте,
То ль волшебный разыскивать камень.
Дорогие мои, не виновно вино,
На огонь не наложено вето,
А виновен февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Ты глядишь на меня, будто ищешь чего,
Ты хватаешь за слово любое,
Словно хочешь найти средь пути моего
То, что ты называешь любовью.
Но в душе это дело заметено,
Словно крик по ночи — безответно,
Там бушует февраль, три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Лик ваш серебряный, как алебарда.
Жесты легки.
В вашей гостинице аляповатой
в банке спрессованы васильки.Милый, вот что вы действительно любите!
С Витебска ими раним и любим.
Дикорастущие сорные тюбики
с дьявольски выдавленным голубым! Сирый цветок из породы репейников,
но его синий не знает соперников.
Марка Шагала, загадка Шагала —
рупь у Савеловского вокзала! Это росло у Бориса и Глеба,
в хохоте нэпа и чебурек.
Во поле хлеба — чуточку неба.
Небом единым жив человек.Их витражей голубые зазубрины —
с чисто готической тягою вверх.
Поле любимо, но небо возлюблено.
Небом единым жив человек.В небе коровы парят и ундины.
Зонтик раскройте, идя на проспект.
Родины разны, но небо едино.
Небом единым жив человек.Как занесло васильковое семя
на Елисейские, на поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Опера! В век ширпотреба нет его, неба.
Доля художников хуже калек.
Давать им сребреники нелепо —
небом единым жив человек.Ваши холсты из фашистского бреда
от изуверов свершали побег.
Свернуто в трубку запретное небо,
но только небом жив человек.Не протрубили трубы господни
над катастрофою мировой —
в трубочку свернутые полотна
воют архангельскою трубой! Кто целовал твое поле, Россия,
пока не выступят васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
хоть экспортируй их, сорняки.С поезда выйдешь — как окликают!
По полю дрожь.
Поле пришпорено васильками,
как ни уходишь — все не уйдешь… Выйдешь ли вечером — будто захварываешь,
во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
все васильки, все васильки… Не Иегова, не Иисусе,
ах, Марк Захарович, нарисуйте
непобедимо синий завет —
Небом Единым Жив Человек.
Мир мечется без сна
в смертельных
передрягах.
И вся надежда
на
космических варягов.
Я слышал,
что они
должны предстать пред нами
в сверкающей брони
и в ореоле знаний.
В особый час
прийти,
в последний миг
примчаться
и шар земной
спасти
от страшного несчастья.
Все сложности Земли
решить
легко и быстро… Ах, если бы смогли!
Ах, если бы так было!..
Но лики звёзд
мертвы,
там не найдёшь спасенья.
Варягов нет –
увы!..
А Землю,
эту Землю
с её мельканьем дней,
с её разливом вешним
и всем,
что есть на ней,
то — вечным,
то — невечным,
с берёзкой на пути,
полями и лесами, –
обязаны спасти
и защитить
мы сами…над вечностью склонясь,
большая и цветная,
Земля
глядит на нас,
любя
и проклиная.
Укор –
в глазах озёр,
и грусть –
в безбрежной шири…
А если не спасём,
зачем тогда
мы жили?
— Ах ты, девочка чумазая,
где ты руки так измазала?
Чёрные ладошки;
на локтях — дорожки.
— Я на солнышке
лежала,
руки кверху
держала.
ВОТ ОНИ И ЗАГОРЕЛИ.
— Ах ты, девочка чумазая,
где ты носик так измазала?
Кончик носа чёрный,
будто закопчённый.
— Я на солнышке
лежала,
нос кверху
держала.
ВОТ ОН И ЗАГОРЕЛ.
— Ах ты, девочка чумазая,
ноги в полосы
измазала,
не девочка,
а зебра,
ноги-
как у негра.
— Я на солнышке
лежала,
пятки кверху
держала.
ВОТ ОНИ И ЗАГОРЕЛИ.
— Ой ли, так ли?
Так ли дело было?
Отмоем всё до капли.
Ну-ка, дайте мыло.
МЫ ЕЁ ОТОТРЁМ.
Громко девочка кричала,
как увидела мочалу,
цапалась, как кошка:
— Не трогайте
ладошки!
Они не будут белые:
они же загорелые.
А ЛАДОШКИ-ТО ОТМЫЛИСЬ.
Оттирали губкой нос —
разобиделась до слёз:
— Ой, мой бедный
носик!
Он мыла
не выносит!
Он не будет белый:
он же загорелый.
А НОС ТОЖЕ ОТМЫЛСЯ.
Отмывали полосы —
кричала громким голосом:
— Ой, боюсь щекотки!
Уберите щётки!
Не будут пятки белые,
они же загорелые.
А ПЯТКИ ТОЖЕ ОТМЫЛИСЬ.
— Вот теперь ты белая,
Ничуть не загорелая.
ЭТО БЫЛА ГРЯЗЬ.
Повстречала девчонка бога,
Бог пил мёртвую в монопольке,
Ну, а много ль от бога прока
В чертовне и в чаду попойки?
Ах, как пилось к полночи!
Как в башке гудело,
Как цыгане, сволочи,
Пели «Конавэлла»!
«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела!»
А девчонка сидела с богом,
К богу фасом, а к прочим боком,
Ей домой бы бежать к папане,
А она чокается шампанью.
Ах, ёлочки-мочалочки,
Сладко вина пьются —
В серебряной чарочке
На золотом блюдце!
Кому чару пить?! Кому здраву быть?!
Королевичу Александровичу!
С самоваров к чертям полуда,
Чад летал над столами сотью,
А в четвёртом часу, под утро,
Бог последнюю кинул сотню…
Бога, пьяного в дугу,
Все теперь цукали,
И цыгане — ни гугу,
Разбрелись цыгане,
И друзья, допив до дна, —
Скатертью дорога!
Лишь девчонка та одна
Не бросала бога.
А девчоночка эта с Охты,
И глаза у ней цвета охры,
Ждет маманя свою кровинку,
А она с богом сидит в обнимку.
И надменный половой
Шваркал мокрой тряпкой,
Бог с поникшей головой
Горбил плечи зябко
И просил у цыган хоть слова,
Хоть немножечко, хоть чуть слышно,
А в ответ ему — жбан рассола:
Понимай, мол, что время вышло!
Вместо водочки — вода,
Вместо пива — пена!..
И девчоночка тогда
Тоненько запела:
«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела…»
Ах, как пела девчонка богу
И про поле, и про дорогу,
И про сумерки, и про зори,
И про милых, ушедших в море…
Ах, как пела девчонка богу!
Ах, как пела девчонка Блоку!
И не знала она, не знала,
Что бессмертной в то утро стала —
Этот тоненький голос в трактирном чаду
Будет вечно звенеть в «Соловьином саду».
По рисунку палеша́нина
Кто-то выткал на ковре
Александра Полежаева
В чёрной бурке на коне.
Тёзка мой и зависть тайная,
Сердце горем горячи́!
Зависть тайная, «летальная», —
Как сказали бы врачи.
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера́ да ме́нтики, их, соколы-орлы,
Кому ж вы в сердце метили, лепажевы стволы!
А беда явилась за́ полночь,
Но не пулею в висок.
Просто — в путь, в ночную за́волочь
Важно тронулся возок.
И не спеть, не выпить водочки,
Не держать в руке бокал!
Едут трое, сам в серёдочке,
Два жандарма по бокам.
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, пора бы выйти в знать,
Но этой арифметики поэтам не узнать,
Ни прошлым и ни будущим поэтам не узнать.
Где ж друзья, твои ровесники?
Некому тебя спасать!
Началось всё дело с песенки,
А потом — пошла писать!
И по мукам, как по лезвию…
Размышляй теперь о том,
То ли броситься в поэзию,
То ли сразу — в жёлтый дом…
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, возвышенная речь!
А всё-таки наветики страшнее, чем картечь!
Доносы и наветики страшнее, чем картечь!
По рисунку палешанина
Кто-то выткал на ковре
Александра Полежаева
В чёрной бурке на коне.
Но оставь, художник, вымысел,
Нас в герои не крои,
Нам не знамя жребий вывесил,
Носовой платок в крови…
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, нерукотворный стяг!
И дело тут не в метрике, столетие — пустяк!
Столетие, столетие, столетие — пустяк…
За то, что девочка Настасья
добро чужое стерегла,
босая бегала в ненастье
за водкою для старика, —
ей полагался бог красивый
в чертоге, солнцем залитом,
щеголеватый, справедливый,
в старинном платье золотом.
Но посреди хмельной икоты,
среди убожества всего
две почерневшие иконы
не походили на него.
За это — вдруг расцвел цикорий,
порозовели жемчуга,
и раздалось, как хор церковный,
простое имя жениха.
Он разом вырос у забора,
поднес ей желтый медальон
и так вполне сошел за бога
в своем величье молодом.
И в сердце было свято-свято
от той гармошки гулевой,
от вин, от сладкогласья свата
и от рубашки голубой.
А он уже глядел обманно,
платочек газовый снимал
и у соседнего амбара
ей плечи слабые сминал…
А Настя волос причесала,
взяла платок за два конца,
а Настя пела, причитала,
держала руки у лица.
«Ах, что со мной ты понаделал,
какой беды понатворил!
Зачем ты в прошлый понедельник
мне белый розан подарил?
Ах, верба, верба, моя верба,
не вянь ты, верба, погоди.
Куда девалась моя вера —
остался крестик на груди».
А дождик солнышком сменялся,
и не случалось ничего,
и бог над девочкой смеялся,
и вовсе не было его.
Ах, отчего мне
Сердце грусть кольнула,
Что за печаль у сердца моего?
Ты просто
В кочегарку заглянула,
И больше не случилось ничего.
Я разглядеть успел
Всего лишь челку,
Но за тобою, будто за судьбой,
Я выбежал,
Потом болтал без толку
О чем-то несущественном с тобой.
Я говорил невнятно:
Как бабуся,
Которой нужен гроб, а не любовь,
Знать, потому
Твоя подруга Люся
Посмеивалась, вскидывая бровь?
Вы ждали Вову,
Очень волновались.
Вы спрашивали: "Где же он сейчас?"
И на ветру легонько развевались,
Волнуясь тоже,
Волосы у вас.
Я знал
Волненья вашего причину
И то, что я здесь лишний, —
Тоже знал!
И потому, простившись чин по чину,
К своим котлам по лужам зашагал.
Нет, про любовь
Стихи не устарели!
Нельзя сказать, что это сор и лом.
С кем ты сейчас
Гуляешь по Форели?
И кто тебя целует за углом?
А если ты
Одна сидишь в квартире,
Скажи: ты никого к себе не ждешь?
Нет ни одной девчонки в целом мире,
Чтоб про любовь сказала: «Это ложь!»
И нет таких ребят на целом свете,
Что могут жить, девчонок не любя.
Гляжу в окно,
Где только дождь и ветер,
А вижу лишь тебя, тебя, тебя!
Лариса, слушай!
Я не вру нисколько —
Созвучен с сердцем каждый звук стиха.
А ты, быть может,
Скажешь: "Ну и Колька!" —
И рассмеешься только: ха-ха-ха!
Тогда не сей
В душе моей заразу —
Тоску, что может жечь сильней огня.
И больше не заглядывай ни разу
К нам в кочегарку!
Поняла меня?
Вот революция в футболе:
вратарь выходит из ворот
и в этой новой странной роли
как нападающий идет.
Стиль Яшина
мятеж таланта,
когда под изумленный гул
гранитной грацией гиганта
штрафную он перешагнул.
Захватывала эта смелость,
когда в длину и ширину
временщики хотели сделать
штрафной площадкой
всю страну.
Страну покрыла паутина
запретных линий меловых,
чтоб мы,
кудахтая курино,
не смели прыгнуть через них.
Внушала,
к смелости ревнуя,
Ложно-болелыцицкая спесь:
вратарь,
не суйся за штрафную!
Поэт, в политику не лезь!
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч,
но ведь и любят нас за то,
что мы
куда не след совались
и делали незнамо что.
Ведь и в безвременное время
всех грязных игр договорных
не вывелось в России племя
пересекателей штрафных!
Купель безвременья
трясина.
Но это подвиг,
а не грех
прожить и честно,
и красиво
среди ворюг
и неумех.
О радость
вытянуть из схватки,
бросаясь будто в полынью,
мяч,
обжигающий перчатки,
как шаровую молнию!
Ах, Лев Иваныч,
Лев Иваныч,
а вдруг,
задев седой вихор,
мяч,
и заманчив и обманчив,
перелетит через забор?
Как друг ваш старый,
друг ваш битый,
прижмется мяч к щеке
небритой,
шепнет, что жили вы не зря.
И у мячей бывают слезы,
на штангах расцветают розы
лишь для такого вратаря!
Ах, вспомни, мама, вспомни, мама,
Избу промерзшую насквозь!
Ах, сколько с нами, сколько с нами
Тебе увидеть довелось!..
Метельный ветер бьет с налета.
А ты, сквозь снег бредя едва,
Везешь на санках из болота
Ольху сырую на дрова.
Сама — тягло,
Сама — возница.
Заботам вдовьим нет конца.
Иссякла соль,
И нет мучицы,
И для козы в обрез сенца.
Война явилась к нам без спроса.
И не забыть мне, мама, нет,
Как приносила ты с покоса
Нам свой, положенный, обед.
Троих растила малолеток.
Нужда сушила, гнула, жгла,
Но были сыты мы, одеты
И в стужу лютую согреты…
Ты все умела, все могла!
На все ума и сил хватало!
А в день начальный сентября
Ты вся от радости сияла,
Когда нас в школу провожала:
«Учитесь лучше», — говоря.
Жена погибшего солдата,
Познав всю горечь тех годов,
Великой матерью была ты,
Опорой тыла и фронтов!
Тебе ль, о мама, не гордиться
Хоть и суровою судьбой!..
Взгляни, как нива колосится
В полях, ухоженных тобой!
Спасибо, российские женщины, вам
И вашим умелым и нежным рукам.
Они золотые, как солнце, всегда,
Нам маминых рук не забыть никогда!
Что в сердце нашем самое святое?
Навряд ли надо думать и гадать.
Есть в мире слово самое простое
И самое возвышенное — Мать!
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Дирижеру, что Смертью зовется; покорны.
И хотелось вдове, чтоб они замолчали —
Тот, кого провожали, не сдался б печали.
(Он войну начинал в сорок первом, комбатом,
Он комдивом закончил ее в сорок пятом.)
Он бы крикнул, коль мог:
— Выше голову, черти!
Музыканты, не надо подыгрывать смерти!
Для чего мне рапсодии мрачные ваши?
Вы играйте, солдаты, походные марши!
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Подошла очень бледная женщина в черном.
Всё дрожали, дрожали припухшие губы,
Всё рыдали, рыдали военные трубы.
И вдова на нее долгим взглядом взглянула:
Да, конечно же, эти высокие скулы!
Ах, комдив! Как хранил он поблекшее фото
Тонкошеей девчонки, связистки из роты.
Освещал ее отблеск недавнего боя
Или, может быть, свет, что зовется любовью.
Погасить этот свет не сумела усталость…
Фотография! Только она и осталась.
Та, что дни отступленья делила с комбатом,
От комдива в победном ушла сорок пятом,
Потому что сказало ей умное сердце:
Никуда он не сможет от прошлого деться —
О жене затоскует, о маленьком сыне…
С той поры не видала комдива доныне,
И встречала восходы, провожала закаты
Все одна да одна — в том война виновата…
Долго снились комдиву припухшие губы,
Снилась шейка, натертая воротом грубым,
И улыбка, и скулы высокие эти!..
Ах, комдив! Нет без горечи счастья на свете!.
А жена никогда ни о чем не спросила,
Потому что таилась в ней умная сила,
Потому что была добротою богата,
Потому что во всем лишь война виновата…
Чутко замерли флейты, застыли валторны,
И молчали, потупясь, две женщины в черном.
Только громко и больно два сердца стучали
В исступленной печали, во вдовьей печали…
На маленьком стуле сидит старичок,
На нем деревянный надет колпачок.
Сидит он, качаясь и ночью, и днем,
И туфли трясутся на нем.Сидит он на стуле и машет рукой,
Бежит к старичку человечек кривой.
— Что с вами, мой милый? Откройте ваш глаз!
Зачем он завязан у вас? Кривой человечек в ответ старичку:
— Глазок мой закрылся, и больно зрачку.
Я с черной грачихой подрался сейчас,
Она меня клюнула в глаз.Тогда старичок призывает жука.
— Слетай-ка, жучок, на большие луга.
Поймай мне грачиху в пятнадцать минут —
Над нею устроим мы суд.Не ветер бушует, не буря гудит, -
Жучок над болотом к грачихе летит.
— Извольте, грачиха, явиться на суд —
Осталось двенадцать минут.Двенадцать минут пролетают, спеша,
Влетает грачиха, крылами шурша,
Грачиху сажают за письменный стол,
И пишет жучок протокол.— Скажите, грачиха, фамилью свою.
Давно ли живете вы в нашем краю?
Зачем человечка вы клюнули в глаз?
За это накажем мы вас.Сказала грачиха: — Но я не виновна,
Сама я, грачиха, обижена кровно:
Кривой человечек меня погубил,
Гнездо он мое разорил.— Ах, так! -
Рассердившись, вскричал старичок.
— Ах, так! -
Закачался на нем колпачок.
— Ах, так! -
Загремели железные туфли.
— Ах, так! -
Зашумели над туфлями букли.И пал на колени лгунишка негодный,
И стукнулся лобиком об пол холодный,
И долго он плакал, и долго молил,
Пока его суд не простил.И вот человечек к грачихе идет,
И жмет ее лапку, и слово дает,
Что он никогда, никогда, никогда
Не тронет чужого гнезда.И вот начинается музыка тут,
Жуки в барабанчики палками бьют,
А наш человечек, как будто испанец,
Танцует с грачихою танец.
__________И если случится, мой мальчик, тебе
Увидеть грачиху в высоком гнезде,
И если птенцы там сидят на краю, -
Припомни ты сказку мою.Я сказочку эту не сам написал,
Ее мне вот тот старичок рассказал —
Вот тот старичок, что в часах под стеклом
Качается ночью и днем.— Тик-так! -
Говорит под стеклом старичок.
-Тик-так! -
Отвечает ему колпачок.
— Тик-так! -
Ударяют по камешку туфли.
-Тик-так! -
Повторяют за туфлями букли.Пусть маятник ходит, пусть стрелка кружит
Смешной старичок из часов не сбежит.
Но все же, мой мальчик, кто птицу обидит,
Тот много несчастий увидит.Замрет наше поле, и сад обнажится,
И тысяча гусениц там расплодится,
И некому будет их бить и клевать
И птенчикам в гнезда таскать.И если бы сказка вдруг стала не сказкой,
Пришел бы к тебе человечек с повязкой,
Взглянул бы на сад, покачал головой
И заплакал бы вместе с тобой.
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.
Снова вспышка! Улыбки, ленты,
Дрогнул занавес и упал.
И под шквалом аплодисментов
В преисподнюю рухнул зал…
Правду молвить: порой не раз
Кто-то втайне о ней вздыхал
И, не пряча влюбленных глаз,
Уходя, про себя шептал:
«Эх, и счастлив, наверно, тот,
Кто любимой ее зовет,
В чьи объятья она из зала
Легкой птицею упорхнет».
Только видеть бы им, как, одна,
В перештопанной шубке своей,
Поздней ночью спешит она
Вдоль заснеженных фонарей…
Только знать бы им, что сейчас
Смех не брызжет из черных глаз
И что дома совсем не ждет
Тот, кто милой ее зовет…
Он бы ждал, непременно ждал!
Он рванулся б ее обнять,
Если б крыльями обладал,
Если ветром сумел бы стать!
Что с ним? Будет ли встреча снова?
Где мерцает его звезда?
Все так сложно, все так сурово,
Люди просто порой за слово
Исчезали Бог весть куда.
Был январь, и снова январь…
И опять январь, и опять…
На стене уж седьмой календарь.
Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать!
Ждать и жить! Только жить не просто:
Всю работе себя отдать,
Горю в пику не вешать носа,
В пику горю любить и ждать!
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!..
Но свершилось: сломался, канул
Срок печали. И над окном
В дни Двадцатого съезда грянул
Животворный весенний гром.
Говорят, что любовь цыганок —
Только пылкая цепь страстей,
Эх вы, злые глаза мещанок,
Вам бы так ожидать мужей!
Сколько было злых январей…
Сколько было календарей…
В двадцать три — распростилась с мужем,
В сорок — муж возвратился к ней.
Снова вспыхнуло счастьем сердце,
Не хитрившее никогда.
А сединки, коль приглядеться,
Так ведь это же ерунда!
Ах, как бурен цыганский танец,
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
И, наверное, счастлив тот,
Кто любимой ее зовет!
Снова печь барахлит — тут рублей не жалей…
«Сделай, парень, а то околею!»
Он в ответ: «У меня этих самых рублей —
Я тебе ими бампер обклею».Все заначки с зарплат
В горле узком у вас,
У меня же — «фиат! ,
А по-русскому — ВАЗ.Экономя, купил за рубли
«Жигулёнок», «Жигуль», «Жигули».Кандидатскую я защитил без помех —
Всех порадовал темой отменной:
«Об этническом сходстве и равенстве всех
Разномастных существ во Вселенной».
____________________«Так чего же тебе? Хочешь — «Марльборо», «Кент»?»
Он не принял и этого дара:
«У меня, — говорит, — постоянный клиент —
Он бармен из валютного бара».Не в диковинку «Кент»? Разберёмся, браток.
Не по вкусу коньяк и икорка? —
Я снимаю штаны и стою без порток:
«На-ка джинсы — вчера из Нью-Йорка».Он ручонки простёр —
Я брючата отдал.
До чего ж я хитёр:
Угадал, угадал! Ах, не зря я купил за рубли
«Жигулёнок», «Жигуль», «Жигули».Но вернул мне штаны всемогущий блондин,
Бросил в рожу мне, крикнув вдогонку:
«Мне вчера за починку мигалки один
Дал мышиного цвета дублёнку!»Я мерзавец, я хам,
Стыд меня загрызёт!
Сам дублёнку отдам,
Если брат привезёт!.. Ах, зачем я купил за рубли
«Жигулёнок», «Жигуль», «Жигули»? Я на жалость его да на совесть беру,
К человечности тоже взывая:
Мол, замёрзну в пути, простужусь и умру,
И задавит меня грузовая.Этот ВАЗ, «Жигули», этот в прошлом «фиат»
Я с моста Бородинского скину! —
Государственной премии лауреат
Предлагал мне за лом половину.Подхожу скособочась,
Встаю супротив,
Предлагаю: «А хочешь
В кооператив?»Ведь не зря я купил за рубли
«Жигулёнок», «Жигуль», «Жигули»!«У меня, — говорит, — две квартиры уже,
Разменяли на Марьину Рощу,
Три машины стоят у меня в гараже:
На меня, на жену да на тёщу».«Друг! Что надо тебе? Я в афёры нырну!
Я по-новой дойду до Берлина!..»
Вдруг сказал он: «Устрой-ка мою… не жену
Отдыхать в санаторий Совмина!»Что мне делать? Шатаюсь,
Сползаю в кювет.
Всё — иду, нанимаюсь
В Верховный Совет… Эх, зазря я купил за рубли
«Жигулёнок», «Жигуль», «Жигули»…
Нет острых ощущений — всё старьё, гнильё и хлам,
Того гляди, с тоски сыграю в ящик.
Балкон бы, что ли, сверху иль автобус — пополам, —
Вот это дело, это подходяще! Повезло!
Наконец повезло! —
Видел бог, что дошёл я до точки! —
Самосвал в тридцать тысяч кило
Мне скелет раздробил на кусочки! Вот лежу я на спине —
загипсованный,
Каждый член у мене —
расфасованный
По отдельности,
до исправности —
Всё будет в цельности
и в сохранности! Эх, жаль, что не роняли вам на череп утюгов,
Скорблю о вас — как мало вы успели!
Ах, это просто прелесть — сотрясение мозгов,
Ах, это наслажденье — гипс на теле! Как броня —
на груди у меня,
На руках моих — крепкие латы,
Так и хочется крикнуть: «Коня мне, коня!» —
И верхом ускакать из палаты! И лежу я на спине —
весь загипсованный,
Каждый член у мене —
расфасованный
По отдельности,
до исправности —
Всё будет в цельности
и в сохранности! Задавлены все чувства, лишь для боли нет преград,
Ну что ж, мы часто сами чувства губим,
Зато я, как ребенок, — весь спелёнутый до пят
И окружённый человеколюбием! Под влияньем сестрички ночной
Я любовию к людям проникся —
И, клянусь, до доски гробовой
Я б остался невольником гипса! И вот лежу я на спине —
загипсованный,
Каждый член у мене —
расфасованный
По отдельности,
до исправности —
Всё будет в цельности
и в сохранности! Вот хорошо б ещё, чтоб мне не видеть прежних снов:
Они — как острый нож для инвалида.
Во сне я рвусь наружу из-под гипсовых оков,
Мне снятся свечи, рифмы и коррида… Ах, надежна ты, гипса броня,
От того, кто намерен кусаться!
Но одно угнетает меня:
Что никак не могу почесаться, Что лежу я на спине —
весь загипсованный,
Что каждый член у мене —
расфасованный
По отдельности,
до исправности.
Всё будет в цельности
и в сохранности! Вот, я давно здоров, но не намерен гипс снимать:
Пусть руки стали чем-то вроде бивней,
Пусть ноги истончали — мне на это наплевать, —
Зато кажусь значительней, массивней! Я под гипсом хожу ходуном,
Я наступаю на пятки прохожим,
А мне удобней казаться слоном
И себя ощущать толстокожим! И вот по жизни я иду — загипсованный,
Каждый член у мене — расфасованный
По отдельности, до исправности —
Всё будет в цельности и в сохранности!
Ах, этот день двенадцатый апреля,
Как он пронёсся по людским сердцам.
Казалось, мир невольно стал добрее,
Своей победой потрясённый сам.
Какой гремел он музыкой вселенской,
Тот праздник, в пёстром пламени знамён,
Когда безвестный сын земли смоленской
Землёй-планетой был усыновлён.
Жилец Земли, геройский этот малый
В космической посудине своей
По круговой, вовеки небывалой,
В пучинах неба вымахнул над ней…
В тот день она как будто меньше стала,
Но стала людям, может быть, родней.
Ах, этот день, невольно или вольно
Рождавший мысль, что за чертой такой –
На маленькой Земле — зачем же войны,
Зачем же всё, что терпит род людской?
Ты знал ли сам, из той глухой Вселенной
Земных своих достигнув берегов,
Какую весть, какой залог бесценный
Доставил нам из будущих веков?
Почуял ли в том праздничном угаре,
Что, сын земли, ты у неё в гостях,
Что ты тот самый, но другой Гагарин,
Чьё имя у потомков на устах?
Нет, не родня российской громкой знати,
При княжеской фамилии своей,
Родился он в простой крестьянской хате
И, может, не слыхал про тех князей.
Фамилия — ни в честь она, ни в почесть,
И при любой — обычная судьба:
Подрос в семье, отбегал хлеботочец,
А там и время на свои хлеба.
А там и самому ходить в кормильцах,
И не гадали ни отец, и мать,
Что те князья у них в однофамильцах
За честь почтут хотя бы состоять;
Что сын родной, безгласных зон разведчик,
Там, на переднем космоса краю,
Всемирной славой, первенством навечным
Сам озаглавит молодость свою.
И неизменен жребий величавый,
На нём горит печать грядущих дней,
Что может смерть с такой поделать славой? –
Такая даже неподсудна ей.
Она не блекнет за последней гранью,
Та слава, что на жизненном пути
Не меньшее, чем подвиг, испытанье, –
Дай бог ещё его перенести.
Всё так, всё так. Но где во мгле забвенной
Вдруг канул ты, нам не подав вестей,
Не тот, венчанный славою нетленной,
А просто человек среди людей;
Тот свойский парень, озорной и милый,
Лихой и дельный, с сердцем нескупым,
Кого ещё до всякой славы было
За что любить, — недаром был любим.
Ни полуслова, ни рукопожатья,
Ни глаз его с бедовым огоньком
Под сдвинутым чуть набок козырьком…
Ах этот день с апрельской благодатью!
Цветёт ветла в кустах над речкой Гжатью,
Где он мальчонкой лазал босиком.
Пусть певичка смешна и жеманна,
Пусть манерны у песни слова, —
В полуночном чаду ресторана
Так блаженно плывет голова.
Винограда тяжелые гроздья
Превратились в густое вино,
И теперь по артериям бродит,
Колобродит, бунтует оно.
А за маленьким столиком рядом
Трое бывших окопных солдат
Невеселым хмелеющим взглядом
На оркестр и певичку глядят.
Я, наверное, их понимаю:
Ветераны остались одни —
В том победном ликующем мае,
В том проклятом июне они…
А смешная певичка тем часом
Продолжает шептать о весне,
А парнишка в потертых техасах
Чуть не сверстницу видит во мне!
В этом спутник мой искренен вроде,
Лестно мне и немного смешно.
По артериям весело бродит,
Колобродит густое вино.
А за маленьким столиком рядом
Двое бывших окопных солдат
Немигающим пристальным взглядом
За товарищем вставшим следят.
Ну, а тот у застывшей певицы
Отодвинул молчком микрофон,
И, гранатой, в блаженные лица
Бросил песню забытую он —
О кострах на снегу, о шинели
Да о тех, кто назад не пришел…
И глаза за глазами трезвели,
И смолкал вслед за столиком стол.
Замер смех, и не хлопали пробки.
Тут оркестр очнулся, и вот
Поначалу чуть слышно и робко
Подхватил эту песню фагот,
Поддержал его голос кларнета,
Осторожно вступил контрабас…
Ах, нехитрая песенка эта,
Почему будоражишь ты нас?
Почему стали строгими парни
И никто уже больше не пьян?..
Не без горечи вспомнил ударник,
Что ведь, в сущности, он — барабан,
Тот, кто резкою дробью в атаку
Поднимает залегших бойцов.
Кто-то в зале беззвучно заплакал,
Закрывая салфеткой лицо.
И певица в ту песню вступила,
И уже не казалась смешной…
Ах, какая же все-таки сила
Скрыта в тех, кто испытан войной!
Вот мелодия, вздрогнув, погасла,
Словно чистая вспышка огня.
Знаешь, парень в модерных техасах,
Эта песенка и про меня.
Ты — грядущим, я прошлым богата,
Юность — юным, дружок, наше — нам.
Сердце тянется к этим солдатам,
К их осколкам и к их орденам.
Дело в праздник было,
Подгулял Данила.Праздник — день свободный,
В общем любо-мило,
Чинно, благородно
Шел домой Данила.
Хоть в нетрезвом виде
Совершал он путь,
Никого обидеть
Не хотел отнюдь.А наоборот, -
Грусть его берет,
Что никто при встрече
Ему не перечит.Выпил, — спросу нет.
На здоровье, дед! Интересней было б,
Кабы кто сказал:
Вот, мол, пьян Данила,
Вот, мол, загулял.Он такому делу
Будет очень рад.
Он сейчас же целый
Сделает доклад.— Верно, верно, — скажет
И вздохнет лукаво, -
А и выпить даже
Не имею права.Не имею права,
Рассуждая здраво.
Потому-поскольку
За сорок годов
Вырастил я только
Пятерых сынов.И всего имею
В книжечке своей
Одну тыщу двести
Восемь трудодней.Но никто при встрече
Деду не перечит.
Выпил, ну и что же?
Отдыхай на славу.— Нет, постой, а может,
Не имею права?.. Но никто — ни слова.
Дед работал век.
Выпил, что ж такого? -
Старый человек.«То-то и постыло», -
Думает Данила.— Чтоб вам пусто было, -
Говорит Данила.Дед Данила плотник,
Удалой работник,
Запевает песню
«В островах охотник…»
«В островах охотник
Целый день гуляет,
Он свою охоту
Горько проклинает…»Дед поет, но нету
Песни петь запрету.
И тогда с досады
Вдруг решает дед:
Дай-ка лучше сяду,
Правда или нет? Прикажу-ка сыну:
Подавай машину,
Гони грузовик, -
Не пойдет старик.Не пойдет и только,
Отвались язык.
Потому-поскольку —
Мировой старик: Новый скотный двор
В один год возвел.— Что ж ты сел, Данила,
Стало худо, что ль?
Не стесняйся, милый,
Проведем, позволь.Сам пойдет Данила,
Сам имеет ноги.
Никакая сила
Не свернет с дороги.У двора Данила.
Стоп. Конец пути.
Но не тут-то было
На крыльцо взойти.И тогда из хаты
Сыновья бегут.
Пьяного, отца-то
Под руки ведут.Спать кладут, похоже,
А ему не спится.
И никак не может
Дед угомониться.Грудь свою сжимает,
Как гармонь, руками
И перебирает
По стене ногами.А жена смеется,
За бока берется: — Ах ты, леший старый,
Ах ты, сивый дед.
Подорвал ты даром
Свой авторитет… Дело в праздник было,
Подгулял Данила…
«Как, вы луковый суп не едали?
Значит, Франции вы не видали.
Собирайтесь, мосье, идем!»
Ах, от запахов ноги подкашиваются!
И парижский рынок покачивается
перегруженным кораблем.
Обожаю все рынки вселенной
как художник и как едок.
В алых тушах! В кореньях! В соленьях!
Ну, а это не рынок — чертог! Груда устриц лежит,
из моря только-только.
«Любит устрицы Брижит —
потому и тоненькая!» —
«Артишоки! Артишоки!
Помогают от изжоги!» Предлагает негр кокосы,
как раскалывать, толкует,
ну, а бывшие кокотки
бодро спаржею торгуют.
И над пестрыми рядами,
над грядой омаров сонных,
над разинутыми ртами
рыб, Парижем потрясенных,
этот суп царит в дыму!
Не суп, а благовоние.
Собираются к нему
как на богомолие!
Вот он, луковый, лукавый,
фыркает, томится.
Это лучшее лекарство!
Ну-ка дайте миску! Ай-да лук! Ай да лук!
Всю усталость снял он вдруг.
И сейчас бы шире круг
да каблуком о каблук!
Только неудобно —
все-таки не дома. Улыбаясь улыбкой широкой —
мол, не кушанье, просто ах! —
налегают на суп шоферы,
и расклейщик афиш, и монах.
Все свежеет — мускулы, мысли.
Ну-ка, брат, еще — не срамись!
Погляди, как вторую миску
поглощает английская мисс.
Погляди-ка, какие цацы,
ну, пожалуй, тоньше мизинца,
подобрав свои платья по-царски,
вылезают из лимузина.
К супу луковому строптиво
приезжают они, устав
от наскучившего стриптиза
и от всяческих светских забав.
И промасленные пролетарии
на условные эти талии,
не скрывая усмешки, глядят…
Ну да черт с ними — пусть едят!
и сказал мне попутчик мой фразу
(а на фразы такие он скуп):
«Изменяется все во Франции,
остается лишь луковый суп!»
Его ели в тавернах портовых
и крестьяне, присев на земле.
Он стекал по усищам Партоса
и по усикам Ришелье.
Наворачивал Генрих Наваррский
из серебряных гентских посуд
этот, правда, не слишком наваристый,
но такой удивительный суп!
Он всегда был кушаньем первым,
неподвластный годам и векам.
Мужики его ели и пэры,
но на пользу он шел мужикам!
Над тиарами и тиранами,
кавалерами на конях,
над красивыми их тирадами
похохатывал суп в котлах! Поправляю ту горькую фразу.
Выношу поправку на суд:
«Остается народ во Франции!
Но, конечно, и… луковый суп!»
Поколение обреченных!
Как недавно — и ох как давно, —
Мы смешили смешливых девчонок,
На протырку ходили в кино.
Но задул сорок первого ветер —
Вот и стали мы взрослыми вдруг.
И вколачивал шкура-ефрейтор
В нас премудрость науки наук.
О, суконная прелесть устава —
И во сне позабыть не моги,
Что любое движенье направо
Начинается с левой ноги.
А потом в разноцветных нашивках
Принесли мы гвардейскую стать,
И женились на разных паршивках,
Чтобы все поскорей наверстать.
И по площади Красной, шалея,
Мы шагали — со славой на «ты», —
Улыбался нам Он с мавзолея,
И охрана бросала цветы.
Ах, как шаг мы печатали браво,
Как легко мы прощали долги!..
Позабыв, что движенье направо
Начинается с левой ноги.
Что же вы присмирели, задиры?!
Не такой нам мечтался удел.
Как пошли нас судит дезертиры,
Только пух, так сказать, полетел.
— Отвечай, солдат, как есть на духу!
Отвечай, солдат, как есть на духу!
Отвечай, солдат, как есть на духу!
Ты кончай, солдат, нести чепуху:
Что от Волги, мол, дошел до Белграда,
Не искал, мол, ни чинов, ни разживу…
Так чего же ты не помер, как надо,
Как положено тебе по ранжиру?
Еле слышно отвечает солдат,
Еле слышно отвечает солдат,
Еле слышно отвечает солдат:
— Ну, не вышло помереть, виноват.
Виноват, что не загнулся от пули,
Пуля-дура не в того угодила.
Это вроде как с наградами в ПУРе,
Вот и пули на меня не хватило!
— Все морочишь нас, солдат, стариной?!
Все морочишь нас, солдат, стариной!
Все морочишь нас, солдат, стариной —
Бьешь на жалость, гражданин строевой!
Ни деньжат, мол, ни квартирки отдельной,
Ничего, мол, нет такого в заводе,
И один ты, значит, вроде идейный,
А другие, значит, вроде Володи!
Ох, лютует прокурор-дезертир!
Ох, лютует прокурор-дезертир!
Ох, лютует прокурор-дезертир! —
Припечатает годкам к десяти!
Ах, друзья ж вы мои, дуралеи, —
Снова в грязь непроезжих дорог!
Заколюченные парарллели
Преподали нам славных урок —
Не делить с подонками хлеба,
Перед лестью не падать ниц
И не верить ни в чистое небо,
Ни в улыбку сиятельных лиц.
Пусть опять нас тетешкает слава,
Пусть друзьями назвались враги, —
Помним мы, что движенье направо
Начинается с левой ноги!
Наконец я познал свободу.
Все равно, какую погоду
За окном предвещает ночь.
Дом по крышу снегом укутан.
И каким-то новым уютом
Овевает его метель.
Спят все чада мои и други.
Где-то спят лесные пичуги.
Красногорские рощи спят.
Анна спит. Ее сновиденья
Так ясны, что слышится пенье
И разумный их разговор.
Молодой поэт Улялюмов
Сел писать. Потом, передумав,
Тоже спит — ладонь под щекой.
Словом, спят все шумы и звуки,
Губы, головы, щеки, руки,
Облака, сады и снега.
Спят камины, соборы, псальмы,
Спят шандалы, как написал бы
Замечательный лирик Н.
Спят все чада мои и други.
Хорошо, что юные вьюги
К нам летят из дальней округи,
Как стеклянные бубенцы.
Было, видно, около часа.
Кто-то вдруг ко мне постучался.
Незнакомец стоял в дверях.
Он вошел, похож на Алеко.
Где-то этого человека
Я встречал. А может быть — нет.
Я услышал: всхлипнула тройка
Бубенцами. Звякнула бойко
И опять унеслась в снега.
Я сказал: — Прошу! Ради бога!
Не трудна ли была дорога? —
Он ответил: — Ах, пустяки!
И не надо думать о чуде.
Ведь напрасно делятся люди
На усопших и на живых.
Мне забавно времен смешенье.
Ведь любое наше свершенье
Независимо от времен.
Я ответил: — Может, вы правы,
Но сильнее нету отравы,
Чем привязанность к бытию.
Мы уже дошли до буколик,
Ибо путь наш был слишком горек,
И ужасен с временем спор.
Но есть дней и садов здоровье,
И поэтому я с любовью
Размышляю о том, что есть.
Ничего не прошу у века,
Кроме звания человека,
А бессмертье и так дано.
Если речь идет лишь об этом,
То не стоило быть поэтом.
Жаль, что это мне суждено.
Он ответил: — Да, хорошо вам
Жить при этом мненье готовом,
Не познав сумы и тюрьмы.
Неужели возврат к истокам
Может стать последним итогом
И поить сердца и умы?
Не напрасно ли мы возносим
Силу песен, мудрость ремесел,
Старых празднеств брагу и сыть?
Я не ведаю, как нам быть.
Длилась ночь, пока мы молчали.
Наконец вдали прокричали
Предрассветные петухи.
Гость мой спал, утопая в кресле.
Спали степи, разъезды, рельсы,
Дымы, улицы и дома.
Улялюмов на жестком ложе
Прошептал, терзаясь: — О боже!
И добавил: — Ах, пустяки!
Наконец сновиденья Анны
Задремали, стали туманны,
Растеклись по глади реки.
Легавым быть, готов был умереть я,
Отгрохать юбилей — и на тот свет!
Но выяснилось: вовсе не рубеж десятилетье,
Не юбилей, а просто — десять лет.И всё-таки «Боржома» мне налей
За юбилей.
Такие даты редки!
Ну ладно, хорошо, не юбилей,
А, скажем, две нормальных пятилетки.Так с чем мы подошли к «неюбилею»?
За что мы выпьем и поговорим?
За то, что все вопросы и в «Конях», и в «Пелагее» —
Ответы на историю с «Живым».Не пик и не зенит, не апогей!
Но я пою от имени всех зэков —
Побольше нам «Живых» и «Пелагей»,
Ну, словом, больше «Добрых человеков».Нам почести особые воздали:
Вот деньги раньше срока за квартал,
В газету заглянул, а там полным-полно регалий —
Я это между строчек прочитал.Вот только про награды не найду,
Нет сообщений про гастроль в загранки.
Сидим в определяющем году,
Как, впрочем, и в решающем, в «Таганке».Тюрьму сломали — мусор на помойку!
Но будет, где головку прислонить.
Затеяли на площади годков на десять стройку,
Чтоб равновесье вновь восстановить.Ох, мы поездим! Ох, поколесим!
В Париж мечтая, и в Челны намылясь.
И будет наш театр кочевым
И уличным (к тому мы и стремились).Как хорошо: мы здесь сидим без кляпа,
И есть чем пить, жевать и речь вести.
А эти десять лет не путь тюремного этапа —
Они этап нелегкого пути.Пьём за того, кто превозмог
и смог,
Нас в юбилей привёл, как полководец.
За пахана! Мы с ним тянули срок —
Наш первый убедительный «червонец».Ещё мы пьём за спевку, смычку, спайку
С друзьями с давних пор и с давних нар —
За то, что на банкетах вы делили с нами пайку,
Не получив за пьесу гонорар.Редеют ваши стройные ряды
Писателей, которых уважаешь.
За долги ваши праведны труды —
Земной поклон, Абрамов и Можаич! От наших лиц остался профиль детский,
Но первенец не сбит, как птица влёт,
Привет тебе, Андрей, Андрей Андреич Вознесенский!
И пусть второго Бог тебе пошлёт.Ах, Зина, жаль не склеилась семья
У нас там, в Сезуане, — время мало.
И жаль мне, что Гертруда — мать моя,
И что не мать мне Василиса — Алла.Ах, Ваня, Ваня Бортник, тихий сапа!
Как я горжусь, что я с тобой на ты!
Как жаль, спектакль не видел Паша, Павел, Римский Папа —
Он у тебя набрался б доброты.«Таганка», славься! Смейся! Плачь! Кричи!
Живи и в наслажденье, и в страданье.
И пусть ложатся наши кирпичи
Краеугольным камнем в новом зданье.