Генрих Гейне - стихи про ах

Найдено стихов - 14

Генрих Гейне

Ах, я слез любовных жажду

Ах, я слез любовных жажду,
Жажду нежно-скорбных снов
И боюсь, что эту жажду
Утолю в конце концов.

Ах, небесной муке сладкой
Вновь любовь открыла путь,
Яд любви проник украдкой
В неокрепнувшую грудь.

Генрих Гейне

Ах, песню старую, друг милый

«Ах, песню старую, друг милый,
Зачем затягиваешь вновь?
Зачем, как курица на яйцах,
Всегда высиживать любовь?

«История одна и та же:
Разбив скорлупку стен своих,
Пищат и мечутся цыплята —
А ты в стихи сажаешь их».

Генрих Гейне

Ах, как медлительно ползет

Ах, как медлительно ползет
Ужасная улитка — время!
А я недвижно здесь лежу,
Влача болезни тяжкой бремя.

Ни солнца, ни надежды луч
Не проскользнет в мое жилище;
Я знаю: мрачный мой приют
Заменит мне одно кладбище.

Быть может, я давно уж мертв,
И лишь мечты воображенья,
Ночные призраки одни,
Творят в мозгу свое броженье.

Не духи-ль это древних лет
В лучах языческого света?
И местом сборища теперь
Им череп мертвого поэта.

И страшно сладкую игру,
Безумный пир ночной ватаги.
Поэта мертвая рука
Передает потом бумаге.

Генрих Гейне

Губами Иуды они целовали меня

Губами Иуды они целовали меня,
Вливали целительный сок вннограда
В стакан мой, но с примесью тайнаго яда —
И делали это друзья и родня.

Гниет мое мясо и падает с бедных костей,
Уже я не в силах подняться с постели…
Ах, жизнь молодую так подло заели!
И это работа родных и друзей.

Но я христиа́нин — церковная книга тому
Свидетель. Поэтому я пред кончиной
Прощу вам за все с добротой голубиной,
Вражды не оставлю в себе ни к кому.

Ах, так поступить мне, признаться, весьма нелегко.
Хотелось бы лучше, о, милые братья,
Послать на прощание с вами проклятье:
Чтоб чорт вас побрал и унес далеко!

Генрих Гейне

Губами Иуды они целовали меня

Губами Иуды они целовали меня,
Вливали целительный сок вннограда
В стакан мой, но с примесью тайного яда —
И делали это друзья и родня.

Гниет мое мясо и падает с бедных костей,
Уже я не в силах подняться с постели…
Ах, жизнь молодую так подло заели!
И это работа родных и друзей.

Но я христианин — церковная книга тому
Свидетель. Поэтому я пред кончиной
Прощу вам за все с добротой голубиной,
Вражды не оставлю в себе ни к кому.

Ах, так поступить мне, признаться, весьма нелегко.
Хотелось бы лучше, о, милые братья,
Послать на прощание с вами проклятье:
Чтоб черт вас побрал и унес далеко!

Генрих Гейне

Умирающий

Убито все в груди моей:
И к благам суетным стремленье,
И ненависть, и отвращенье
К тому, что зло и гадко; ей
Уж нынче стали даже чужды
Моя нужда, чужие нужды;
Все, все лежит в могильном сне —
И только смерть живет во мне!

Спектакль окончен весь. Завесу
Спустили, и, прослушав пьесу,
Любезный немец — зритель мой,
Идет, зеваючи, домой.

О! милые друзья не глупы:
На их столах дымятся су́пы,
И сядут ужинать они
Среди веселой болтовни.

Ах, древний витязь благородный,
Ах, как ты был глубоко прав,
Из уст Гомера провещав:
Филистер, никуда не годный,
Но света белого жилец,
Счастливей в городишке скромном,
Чем я, Пелид, герой-мертвец,
Владыка в царстве ада темном.

Генрих Гейне

К дочери моей возлюбленной

Я смотрю на тебя — и глазам я не верю своим…
Чудный розовый куст представляется им;
Аромат из него одуряющий
Бьет в мой мозг, что-то вдруг вспоминающий…
Был в ту пору безумен и молод я… Ах,
Нынче стар и безумен… В глазах
Закололо… Теперь я словами
Говорить принужден, да вдобавок — стихами…
Тяжело мне… Найду ли слова?
Полно сердце мое и пуста голова!
Дорогое дитя! Я гляжу на тебя — и такая
Непонятная скорбь, на душе у меня пробегая,
В глубине сокровенных ее тайников
Будит образы, спавшие много годов.
На поверхность ее выплывают сирены,
Раскрывая с улыбкой глаза, расправляя прекрасные члены,
И одна — краше всех шаловливых подруг;
Как две капли воды — ты, мой маленький друг!
Это юности сон с благодатной весною своею…
Я смотрю на тебя и глазам своим верить не смею…
Вот она, дорогая сирена моя,
Вот и взгляды, и звуки ее;
Голосенок у ней ящерино-ласкающий,
И большие и мелкие души пленяющий;
Отливает зеленым в глазах плутовских —
Глядя в эти глаза, вспоминаешь дельфинов морских;
Бровь не очень густа, но высокой дугою,
Точно арка победы, где все горделивой полно красотою,
И на розовых, милых щеках,
Близко, близко к глазам поместились две ямки… Но ах!
Совершенства ни в людях, ни в духах небесных
Не найдешь — и в созданиях самых прелестных,
Как старинные сказки гласят,
Недостатки какие-нибудь да сидят:
Господин Лузиньян, тот, что в пору былую
Победил чудно милую фею морскую,
Упиваясь блаженством с подругой своей,
Находил — и не раз — хвост змеиный у ней.

Генрих Гейне

Под родным кровом

Воздух летнего вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящие, кроткие очи.

Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
«Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?

Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.

У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?» —
— «Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже».

И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:

«Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?»

— «Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда».

Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь расспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:

«Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?»

— «Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают».

Апельсины за гу́сем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякого ставил сравненья.

Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:

«Ах, дитя мое! Мне расскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?»

— «Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, бесспорно…»
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.

Генрих Гейне

Под родным кровом

Воздух летняго вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящия, кроткия очи.

Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
„Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?

„Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.

„У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?“ —
— „Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже.“

И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:

„Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?“

— „Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда.“

Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь разспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:

„Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?“

— „Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают.“

Апельсины за гусем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,

И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякаго ставил сравненья.

Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:

„Ах, дитя мое! Мне разскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?“

— „Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, безспорно…“
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.

Генрих Гейне

Богомольцы в Кевларе

Старушка у окошка;
В постели сын больной.
«Идет народ с крестами:
Не встанешь ли, родной?»

«Ах, болен я, родная!
В глазах туман и мгла.
Все сердце изболело,
Как Гретхен умерла».

«Пойдем в Кевлар! Недаром
Туда народ бежит:
Твое больное сердце
Мать божья исцелит».

Хоругви тихо веют,
Церковный хор поет,
И вьется вдоль по Рейну
Из Кельна крестный ход.

В толпе бредет старушка,
И с нею сын больной.
«Хвала тебе, Мария!» —
Поют они с толпой.

Мать божия в Кевларе
Вся в лентах и цветах,
И и́дут к ней больные
С молитвой на устах…

И, вместо дара, члены
Из воску ей несут —
Тот руку, этот ногу,
И исцеленья ждут.

Принес из воска руку —
И заживет рука;
Принес из воска ногу —
И заживет нога.

На клюшках ковылявший
Плясать и прыгать стал;
Руками не владевший
На скрипке заиграл.

И мать слепила сердце
Из свечки восковой…
«Снеси к пречистой! снимет
Недуг твой как рукой».

Взял сын, вздыхая, сердце;
Пред ликом девы пал…
Из глаз струились слезы;
Он плакал и шептал:

«Пречистая! святая!
Слезам моим вонми!
Небесная царица!
Печаль мою прими!

Я жил на Рейне, в Кельне,
С родимою моей,
В том Кельне, где так много
Часовен и церквей.

Там Гретхен… Ах, не встать ей
Из-под сырой земли!..
О дева пресвятая!
Мне сердце исцели!

Сними недуг ты с сердца,
И чистою душой
Век воспевать я буду
Хвалу тебе, святой!»

В каморке тесной спали
И мать и сын больной.
Вошла к ним матерь божья
Неслышною стопой.

К больному наклонилась,
С улыбкой провела
Ему рукой по сердцу —
И, светлая, ушла.

А мать во сне все видит…
Проснулась на заре.
Встает и слышит — лают
Собаки на дворе.

Сын нем и неподвижен —
Следа в нем жизни нет;
На бледные ланиты
Ложится утра свет.

И мать скрестила руки,
Покорна и ясна.
«Хвала тебе, Мария!» —
Молилася она.

Генрих Гейне

Странствующие крысы

Крыс на нашем свете два различных рода:
Сытый и голодный. Первая порода
Дома пребывает в холе и тепле,
А вторая бродит-бродит по земле.

Дружными толпами, отдыха не зная,
Все вперед уходит, злобная такая,
Гневно сморщив брови, с сумрачным лицом…
Бури, непогоды — все ей нипочем.

Сквозь леса проходят, на горы влезают;
Реки, волны моря крыс не устрашают.
На дороге гибнет, тонет много их, —
Все идут, бросая мертвецов своих.
Страшны и зловещи эти крысьи морды!
Головы скитальцев, поднятые гордо,
Выстрижены гладко: каждый волосок
Радикально срезан, ультра-корото́к.

Радикалы-крысы ни во что на свете
Не имеют веры; об авторитете,
Чей бы там он ни был, слышать не хотят
Все — от самых старых до птенцов крысят.
Чуждые малейше выспренней идее,
Только и хлопочут, как бы посытнее
Выпить и нажраться; в мысль им не придет,
Что наш дух бессмертный выше, чем живот;
Дико и строптиво путь свой совершают,
Ада не боятся, кошек презирают;
Нет у них имуществ, денег тоже нет,
А хотят — поди-ка! — перестроить свет!

Горе нам, о, горе! Страшные бродяги
Ближе все подходят, полные отваги…
Вот уж свист нахальный… Ясно слышен он…
Сколько их, о, Боже! целый легион?..

Горе! Мы погибли! Смерть висит над нами!..
Вот уж эти крысы перед воротами…
Бургомистр почтенный ужасом обят
Растерялся мудрый городской сенат…

Город огласился криками и стоном,
Звуками оружья, колоколным звоном…
Страшная опасность! Все пропасть должно,
Что стоит на свете крепко и давно!

Тщетны все усилья, бедненькие дети!
Ах, ни эти пушки, ни молитвы эти,
Ни указы мудрых городских властей
Не спасут вас нынче от таких гостей.

Не спасут и фразы, доводы рассудка —
На манер известный новая погудка…
Крысу не поймаешь в тонкий силлогизм,
Крыса перепрыгнет чрез любой софизм.

Ах, в желудке тощем пониманье тупо:
Признает он только аргументы супа,
Подчиниться может логике одной —
Мяса с геттингенской сочной ветчиной.

Глупый бессловесный поросенок с салом
Ценится дороже крысой-радикалом,
Чем любой оратор — превзойди хоть он
Мирабо, будь даже новый Цицерон!..

Генрих Гейне

Воспоминание

О, грустно милое мечты моей созданье!
Зачем ко мне пришла ты вновь?
Ты смотришь на меня: покорная любовь
В твоих глазах — твое я чувствую дыханье…
Да, это ты! тебя, ах, знаю я,
И знаешь ты меня, страдалица моя!

Теперь я болен, сердце сожжено,
Разбито тело, все вокругь темно…
Но не таким я был в те дни былые,
Когда тебя увидел я впервые.
Исполнен свежих, гордых сил,
Я быстро шел дорогой шумной
Вослед мечте моей безумной!
Весь мир моим владеньем был —
Сбирался шар земной я растоптать ногами
И свергнуть свод небес, усыпанный звездами!

О, Франкфурт! Много ты ослов и злых людей
В стенах своих хранишь; но несмотря на это,
Люблю тебя: ты дал земле моей
Хороших королей и лучшего поэта,
И ты — тот город, где в былые времена
Со мною встретилась она…

По главной улице бродил я. Это было
Во время ярмарки. Толпа вокруг меня
Волнами двигалась… Брань, песни, болтовня —
Все это голову мою ошеломило
И я смотрел, как будто сквозь туман,
На этот пестрый океан.

И вдруг — она! С блаженным изумленьем
Увидел я небесный свет очей
И дуги мягкие бровей,
И стан, колеблемый чарующим движеньем…
Она взглянула и прошла —
И сила страстная за ней меня влекла.
Все далее и далее тянуло…
Вот уличка, таинственно темна;
Здесь с милою улыбкою она
Ко мне головку повернула
И в дом вбежала. Я скорей
Туда последовал за ней.

Старуха-бабушка своей корыстной страсти
Цветущее дитя на жертву принесла;
Но милая себя мне отдала
Не под напором этой власти —
Нет, добровольно; и в душе
Помина не было у ней о барыше.

Нет, нет, клянусь; во всем прекрасном поле,
А не в одних лишь музах знатоком
Я стал давно, и не обманет боле
Меня никто смазливеньким лицом.
Так биться грудь притворная не станет,
И так светло ложь никогда не взглянет.

Как хороша она была!
Богиня пеною морскою
Рожденная, не превзошла
Ее небесной красотою.
Ах, это не она-ль еще в дни детства, мне,
Как чудный дух являлася ко мне?

Я не узнал ее. Какой-то тьмою странной
Подернулся мой ум… Спала душа моя
В оковах чуждых чар… То счастье, что я
Искал везде, всегда, так жадно, неустанно,
Лежало, может быть, у сердца моего,
И я — я не узнал его!

С чудесным существом, в чудесном упоенье
Прогрезил я три целых дня,
И — вновь безумное стремленье
Идти вперед проснулось у меня…
Ах, милая еще прекрасней стала,
Когда пред ней весть страшная упала;

Когда, проснувшись вдругь от сладостного сна,
Вся обезумевши оть безысходной муки,
С распущенной косой, ломая дико руки,
Отчаянно звала она меня
И с воплем пала предо мною,
К моим ногам приникнув головою.

Ах, Господи! В железе шпор моих
Несчастная своими волосами
Запуталась… я видел кровь на них…
И — вырвался… Все кончилось меж нами…
Я потерял тебя, ребенок мой,
И более не встретился с тобой…

Минувших дней безумное стремленье
Исчезнуло; но где бы ни был я,
Малютка бедная моя
Передо мной как грустное видение…
Где ты теперь, в каком глухом краю?
Я растоптал, убил всю жизнь твою!..

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара! Донна Клара!
Радость пламенного сердца!
Обрекла меня на гибель,
Обрекла без сожаленья.

Донна Клара! Донна Клара!
Дивно сладок жребий жизни!
А внизу, в могиле темной,
Жутко, холодно и сыро.

Донна Клара! Завтра утром
Дон Фернандо перед богом
Назовет тебя супругой, —
Позовешь меня на свадьбу?»

«Дан Рамиро! Дон Рамиро!
Речь твоя мне ранит сердце,
Ранит сердце мне больнее,
Чем укор светил небесных.

Дон Рамиро! Дон Рамиро!
Отгони свое унынье;
Много девушек на свете, —
Нам господь судил разлуку.

Дон Рамиро, ты, что мавров
Поборол с такой отвагой,
Побори свое упорство —
Приходи ко мне на свадьбу».

«Донна Клара! Донна Клара!
Да, клянусь тебе, приду я.
Приглашу тебя на танец, —
Я приду, спокойной ночи!

Спи спокойно!» Дверь закрылась;
Под окном стоит Рамиро,
И вздыхает, каменея,
И потом уходит в сумрак.

Наконец, в борьбе упорной,
День сменяет мглу ночную;
Словно сад, лежит Толедо,
Сад, пестреющий цветами.

На дворцах и пышных зданьях
Солнца отсветы играют,
Купола церквей высоких
Пламенеют позолотой.

И гудит пчелиным роем
Перезвон на колокольнях,
И несутся песнопенья
К небесам из божьих храмов.

А внизу, внизу, смотрите! —
Там из рыночной часовни
Люди праздничным потоком
Выливаются на площадь.

Блещут рыцари и дамы,
Свита золотом сияет,
И со звоном колокольным
Гул сливается органа.

Но почтительно и скромно
Уступают все дорогу
Юной паре новобрачных —
Донне Кларе и Фернандо.

До ворот дворца Фернандо
Зыбь людская докатилась;
Там свершится брачный праздник
По старинному обряду.

Игры трапезу сменяют
В ликованье беспрерывном;
Время мчится незаметно,
Ночь спускается на землю.

Гости званые средь зала
Собираются для танцев;
В блеске свеч сверкают ярче
Драгоценные наряды.

На особом возвышенье
Сел жених, и с ним невеста;
Донна Клара, дон Фернандо
Нежно шепчутся друг с другом.

И поток людской шумнее
Разливается по залу,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Но скажи, зачем ты взоры,
Повелительница сердца,
Устремила в угол зала?» —
Удивленно молвит рыцарь.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
Человека в черном платье?»
И смеется нежно рыцарь:
«Ах! То тень лишь человека!»

И, однако, тень подходит —
Человек подходит в черном,
И тотчас, узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

В это время бал в разгаре,
Все неистовее в вальсе
Гости парами кружатся,
Пол грохочет, сотрясаясь.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцевать пойду с тобою,
Но зачем ты появился
В этом мрачном одеянье?»

И пронизывает взором
Дон Рамиро донну Клару;
Охватив ее, он шепчет:
«Ты велела мне явиться!»

И в толпе других танцоров
Оба мчатся в вальсе диком,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Ты лицом белее снега!» —
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ты велела мне явиться!» —
Глухо ей в ответ Рамиро.

Ярче вспыхивают свечи,
И поток людской теснится,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Словно лед, твое пожатье!» —
Шепчет Клара, содрогаясь.
«Ты велела мне явиться!»
И они стремятся дальше.

«Ах, оставь меня, Рамиро!
Смерти тлен в твоем дыханье!»
Он в ответ, все так же мрачно:
«Ты велела мне явиться!»

Пол дымится, накаляясь,
И ликуют альт и скрипка;
Словно в чарах смутной сказки,
Все кружится в светлом зале.

«Ах, оставь меня, Рамиро!» —
Не смолкает женский ропот.
И Рамиро неизменно:
«Ты велела мне явиться!»

«Если так, иди же с богом!» —
Клара вымолвила твердо,
И, едва она сказала,
Без следа исчез Рамиро.

Клара стынет, смерть во взгляде,
На душе могильный холод;
Мысли в трепетном бессилье
Погрузились в царство мрака.

Наконец, туман редеет,
Раскрываются ресницы;
Но теперь от изумленья
Вновь хотят сомкнуться очи:

С той поры как бал начался,
Клара с места не сходила;
Рядом с нею дон Фернандо,
Он участливо ей шепчет:

«Отчего ты побледнела?
Отчего твой взор так мрачен?» —
«А Рамиро?» — шепчет Клара,
Цепенея в тайном страхе.

И суровые морщины
Прорезают лоб супруга:
«Госпожа, к чему — о крови?
В полдень умер дон Рамиро».

Генрих Гейне

Ратклиф

Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.

Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.

Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.

Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:

«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».

Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.