Друг мой, я сегодня болен, —
Знать, поветрие такое:
Право, я в себе не волен,
Не найдусь никак в покое.Не ошибся я в надежде:
Ты умна и молчалива,
Ты всё та же, что и прежде, —
И добра и горделива.На дворе у нас ненастье,
На дворе гулять опасно, —
Дай мне руку, дай на счастье…
У тебя тепло и ясно.Ах, давно ли у тебя я —
Так беспечно, так лениво, —
Всё на свете забывая,
Был покорен молчаливо? А теперь — зачем в углу том,
За широкою гардиной,
Вон, вон тот, что смотрит плутом,
С черной мордою козлиной? Не могу не ненавидеть
Этих глаз в досадной роже!
Право, — скучно, грустно видеть
Каждый день одно и то же.Понимаю эти ласки,
Взор печали беспредельной…
Нет ли, друг мой, нет ли сказки,
Нет ли песни колыбельной? Чтобы песнию смягчалось
То, что в сказке растревожит;
Чтобы сердце хоть пугалось,
Коль любить оно не может.
Художества любитель,
Тупейший, как бревно,
Аристократов чтитель,
А сам почти…; Поклонник вре-бонтона,
Армянский жантильйом,
Читающий Прудона
Под пальмовым листом; Сопящий и сипящий —
Приличий тонких раб,
Исподтишка стремящий
К Рашели робкий…; Три раза в год трясущий
Журнальные статьи
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .Друг мыслей просвещенных,
Чуть-чуть не коммунист,
Удав для подчиненных,
Перед Перовским — глист; Враг хамов и каратель,
Сам хам и хамов сын —
Скажи, о друг-читатель,
Кто этот господин?
Зачем мне считаться шпаной и бандитом —
Не лучше ль податься мне в антисемиты:
На их стороне хоть и нету законов —
Поддержка и энтузиазм миллионов.
Решил я — и, значит, кому-то быть битым,
Но надо ж узнать, кто такие семиты, —
А вдруг это очень приличные люди,
А вдруг из-за них мне чего-нибудь будет!
Но друг и учитель — алкаш в бакалее —
Сказал, что семиты — простые евреи.
Да это ж такое везение, братцы,
Теперь я спокоен — чего мне бояться!
Я долго крепился, ведь благоговейно
Всегда относился к Альберту Эйнштейну.
Народ мне простит, но спрошу я невольно:
Куда отнести мне Абрама Линкольна?
Средь них — пострадавший от Сталина Каплер,
Средь них — уважаемый мной Чарли Чаплин,
Мой друг Рабинович, и жертвы фашизма,
И даже основоположник марксизма.
Но тот же алкаш мне сказал после дельца,
Что пьют они кровь христианских младенцев;
И как-то в пивной мне ребята сказали,
Что очень давно они Бога распяли!
Им кровушки надо — они по запарке
Замучили, гады, слона в зоопарке!
Украли, я знаю, они у народа
Весь хлеб урожая минувшего года!
По Курской, Казанской железной дороге
Построили дачи — живут там как боги…
На всё я готов: на разбой и насилье.
И бью я жидов — и спасаю Россию!
Раз сказал я за пирушкой:
«До свидания, друзья!
Вечер с матушкой-старушкой
Проведу сегодня я:
Нездорова — ей не спится,
Надо бедную занять…»
С той поры, когда случится
Мне с друзьями пировать,
Как запас вестей иссякнет
И настанет тишина,
Кто-нибудь наверно брякнет:
«Человек! давай вина!
Выпьем мы еще по чаше
И — туда… живей, холоп!
Ну… а ты — иди к мамаше!
Ха! ха! ха!..» Хоть пулю в лоб!.. Водовоз воды бочонок
В гололедицу тащил;
Стар и слаб, как щепка тонок,
Бедный выбился из сил.
Я усталому салазки
На бугор помог ввезти.
На беду, в своей коляске
Мчался Митя по пути —
Как всегда, румян и светел,
Он рукою мне послал
Поцелуй — он всё заметил
И друзьям пересказал.
С той поры мне нет проходу:
Филантроп да филантроп!
«Что, возил сегодня воду?..
Ха! ха! ха!..» Хоть пулю в лоб!..Датируется 1874 г. на основании первой публикации и Ст 187
9.
Однако замысел стихотворения возник скорее всего в первой половине 1860 г., поскольку на л. 1 набросков содержатся также карандашные заметки (перечеркнутые) к статье «Кювье в виде Чайкина и Горвица», напечатанной в № 5 «Свистка» за 1860 г.
Стихотворение намечалось как монолог, обращенный к какой-то женщине, идеальный образ которой представал перед поэтом, и заключающий в себе отповедь «неверящему племени», насмехающемуся над понятием «благо ближних». Публикуя его, В.Е. Евгеньев-Максимов поставил эти незавершенные отрывки в связь с размышлениями Некрасова над проблемой «истинного счастья». В 1874 г. Некрасов, использовав основной мотив центральной части раннего стихотворения (отрывок «Поверхностная глупая насмешка…»), вместо растянутого, написанного белым стихом монолога создал два кратких водевильных куплета, выдержанных в энергичном ритме четырехстопного и трехстопного хорея с чередующейся женской и мужской рифмой. О сочетании в этих куплетах комического начала с трагизмом см.: Роговер Е.С. Драматический элемент в лирике Н.А. Некрасова — Некр. и его вр., с. 3
1.
Лиса приметила Бобра:
И в шубе у него довольно серебра,
И он один из тех Бобров,
Что из семейства мастеров,
Ну, словом, с некоторых пор
Лисе понравился Бобер!
Лиса ночей не спит: «Уж я ли не хитра?
Уж я ли не ловка к тому же?
Чем я своих подружек хуже?
Мне тоже при себе пора
Иметь Бобра!»
Вот Лисонька моя, охотясь за Бобром,
Знай вертит перед ним хвостом,
Знай шепчет нежные слова
О том, о сем…
Седая у Бобра вскружилась голова,
И, потеряв покой и сон,
Свою Бобриху бросил он,
Решив, что для него, Бобра,
Глупа Бобриха и стара…
Спускаясь как-то к водопою,
Окликнул друга старый Еж:
«Привет, Бобер! Ну, как живешь
Ты с этой… как ее… с Лисою?»
«Эх, друг! — Бобер ему в ответ. —
Житья-то у меня и нет!
Лишь утки на уме у ней да куры:
То ужин — там, то здесь — обед!
Из рыжей стала черно-бурой!
Ей все гулять бы да рядиться,
Я — в дом, она, плутовка, — в дверь.
Скажу тебе, как зверю зверь:
Поверь,
Сейчас мне впору хоть топиться!..
Уж я подумывал, признаться,
Назад к себе — домой податься!
Жена простит меня, Бобра, —
Я знаю, как она добра…»
«Беги домой, — заметил Еж, -
Не то, дружище, пропадёшь!..»
Вот прибежал Бобер домой:
«Бобриха, двери мне открой!»
А та в ответ: «Не отопру!
Иди к своей Лисе в нору!»
Что делать? Он к Лисе во двор!
Пришел. А там — другой Бобер!
Смысл басни сей полезен и здоров
Не так для рыжих Лис, как для седых Бобров!
Шутка над лицемерами и ханжами
Пора, друзья, за ум нам взяться,
Беспутство кинуть, жить путем.
Не век за бабочкой гоняться,
Не век быть резвым мотыльком.
Беспечной юности утеха
Есть в самом деле страшный грех.
Мы часто плакали от смеха —
Теперь оплачем прежний смех
И другу, недругу закажем
Кого-нибудь в соблазн вводить;
Прямым раскаяньем докажем,
Что можем праведными быть.
Простите, скромные диваны,
Свидетели нескромных сцен!
Простите хитрости, обманы,
Беда мужей, забава жен!
Отныне будет всё иное:
Чтоб строгим людям угодить,
Мужей оставим мы в покое,
А жен начнем добру учить —
Не с тем, чтоб нравы их исправить —
Таких чудес нельзя желать, —
Но чтоб красавиц лишь заставить
От скуки и тоски зевать.
«Зевать?» Конечно; в наказанье
За наши общие дела.
Бывало… Прочь, воспоминанье,
Чтоб снова не наделать зла.
Искусство нравиться забудем
И с постным видом в мясоед
Среди собраний светских будем
Ругать как можно злее свет;
Бранить всё то, что сердцу мило,
Но в чем сокрыт для сердца вред;
Хвалить, что грешникам постыло,
Но что к спасению ведет.
Memento mori! * велегласно
На балах станем восклицать
И стоном смерти ежечасно
Любезных ветрениц пугать. —
Как друг ваш столь переменился,
Угодно ль вам, друзья, спросить?..
Сказать ли правду?.. Я лишился
(Увы!) способности грешить!
*То есть: помни смерть.
Европу
огибаю
железнодорожным туром
и в дымные дни
и в ночи лунные.
Черт бы ее взял! —
она не дура,
она, товарищи,
очень умная,
Здесь
на длинные нити расчета
бусы часов
привыкли низаться,
здесь
каждый
друг с другом
спорит до черта
по всем правилам рационализации.
Французы соревнуются
с англичанами рыжими:
кто
из рабочего
больше выжмет.
Соревнуются партии
(«рабочая»
наипаче!),
как бы
рабочего
почище околпачить.
В полицейской бойне,
круша и калеча,
полиция соревнуется
(особенно эсдечья).
Газеты соревнуются
во весь рот,
кто
СССР
получше обоврет.
Миротворцы соревнуются
по Лигам наций,
с кем
вперегонки
вооружением гнаться.
«Соседи»,
перед тем
как попробовать напасть,
соревнуются,
у кого зубастее пасть.
Эмигранты соревнуются
(впрочем, паршиво!),
кто больше
и лучше
наделает фальшивок.
Мордами пушек
в колонии тычась,
сковывая,
жмя
и газами пованивая,
идет
капиталистическое
соревнование.
Они соревнуются,
а мы чего же
нашей отсталости
отпустили вожжи?
Двиньте
в пятилетку,
вперед на пятнадцать,
чтоб наши кулаки и мускулы
видели!
В работе
и в обороне
выходите соревноваться,
молодой республики
молодые строители!
Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!
С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.
Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.
Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.
Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.
«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…
Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.
Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:
«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».
Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.
Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.
Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?
Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.
— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.
А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.
Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —
«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —
Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»
* * *
Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!
Ты плачешь, Лилета?
Ах! плакал и я.
Смеялась ты прежде,
Я ныне смеюсь.
Мы оба друг другу
Не должны ничем.
Есть очередь в свете,
Есть время всему;
Улыбка с слезами
В соседстве живет.
Ты прежде алела,
Как роза весной;
Зефиры пленялись
Твоей красотой.
Я также пленился,
Надежду имев;
Мечтал о блаженстве,
Страдая в душе!..
Болезнь миновалась,
И лета прошли
Любовных мечтаний;
Я Лилу забыл —
И вижу… о небо!
Что сделалось с ней?
Все алые розы
Мороз умертвил.
Где прежде зефиры
Шептали любовь,
Под сению миртов
Таился Эрот
И пальчиком нежным
С усмешкой грозил, —
Там ныне всё пусто!
Твоя красота
Угасла, как свечка;
Вспорхнула любовь
И прочь улетела;
Любовники вслед
За нею исчезли.
Лилета одна,
И хочет от скуки
Меня заманить
В старинные сети!
Я в сказке читал,
Что некогда боги
Влюбились в одну
Прекрасную нимфу:
Юпитер и Марс,
Нептун и Меркурий,
И Бахус и Феб.
Красотке хотелось
Их всех обмануть,
Украсить рогами
Лбы вечных богов.
Так так и случилось:
Один за другим
Все были рогаты.
Но время прошло;
Красавица стала
Не так хороша,
И боги сослали
Ее под луну,
Где нимфа от грусти
Год слезы лила,
А после от грусти
Слюбилась — увы! —
С рогатым сатиром.
Он был небрезглив
И принял в подарок
Обноски богов. —
Ты можешь быть нимфой;
Но я не сатир!
Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться!
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей…
Живые спят. Мертвец встает из гроба,
И в банк идет, и в суд идет, в сенат…
Чем ночь белее, тем чернее злоба,
И перья торжествующе скрипят.
Мертвец весь день труди́тся над докладом.
Присутствие кончается. И вот —
Нашептывает он, виляя задом,
Сенатору скабрезный анекдот…
Уж вечер. Мелкий дождь зашлепал грязью
Прохожих, и дома, и прочий вздор…
А мертвеца — к другому безобразью
Скрежещущий несет таксомотор.
В зал многолюдный и многоколонный
Спешит мертвец. На нем — изящный фрак.
Его дарят улыбкой благосклонной
Хозяйка — дура и супруг — дурак.
Он изнемог от дня чиновной скуки,
Но лязг костей музы́кой заглушон…
Он крепко жмет приятельские руки —
Живым, живым казаться должен он!
Лишь у колонны встретится очами
С подругою — она, как он, мертва.
За их условно-светскими речами
Ты слышишь настоящие слова:
«Усталый друг, мне странно в этом зале». —
«Усталый друг, могила холодна». —
«Уж полночь». — «Да, но вы не приглашали
На вальс NN. Она в вас влюблена…»
А там — NN уж ищет взором страстным
Его, его — с волнением в крови…
В её лице, девически прекрасном,
Бессмысленный восторг живой любви…
Он шепчет ей незначащие речи,
Пленительные для живых слова,
И смотрит он, как розовеют плечи,
Как на плечо склонилась голова…
И острый яд привычно-светской злости
С нездешней злостью расточает он…
«Как он умён! Как он в меня влюблён!»
В её ушах — нездешний, странный звон:
То кости лязгают о кости.
В любом учрежденье,
куда ни препожалуйте,
слышен
ладоней скрип:
это
при помощи
рукопожатий
люди
разносят грипп.
Но бацилла
ни одна
не имеет права
лезть
на тебя
без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
в простеночной теми
висит
объявление
следующей сути:
«Ввиду
эпидемии
руку
друг другу
зря не суйте».
А под плакатом —
помглавбуха,
робкий, как рябчик,
и вежливей пуха.
Прочел
чиновник
слова плакатца,
решил —
не жать:
на плакат полагаться.
Не умирать же!
И, как мышонок,
заерзал,
шурша
в этажах бумажонок.
И вдруг
начканц
учреждения оного
пришел
какой-то бумаги касательно.
Сует,
сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
кому
указательный.
Ушла
в исходящий
душа помбуха.
И вдруг
над помбухом
в самое ухо:
— Товарищ…
как вас?
Неважно!
Здрасьте. —
И ручка —
властней,
чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
вашей тете,
что вы
и тут
руки́ не пожмете.
Какой там принцип!
Мы служащие…
мы не принцы».
И палец
затем —
в ладони в обе,
забыв обо всем
и о микробе.
Знаком ли
товарищеский этот
жест вам?
Блаженство!
Назавтра помылся,
но было
поздно.
Помглавбуха —
уже гриппозный.
Сует
термометр
во все подмышки.
Тридцать восемь,
и даже лишки.
Бедняге
и врач
не помог ничем,
бедняга
в кроватку лег.
Бедняга
сгорел,
как горит
на свече
порхающий мотылек.
Я
в жизни
суровую школу прошел.
Я —
разным условностям
враг.
И жил он,
по-моему,
нехорошо,
и умер —
как дурак.
Агафонов
Прошу садиться, выпить чаю.
У нас варенья полон чан.
Корнеев
Среди посуд я различаю
Прекрасный чайник англичан.
Агафонов
Твой глаз, Корнеев, навострился,
Ты видишь Англии фарфор.
Он в нашей келье появился
Еще совсем с недавних пор.
Мне подарил его мой друг,
Открыв с посудою сундук.
Корнеев
Невероятна речь твоя,
Приятель сердца Агафонов!
Ужель могу поверить я:
Предмет, достойный Пантеонов,
Роскошный Англии призра́к,
Который видом тешит зрак,
Жжет душу, разум просветляет,
Больных к художеству склоняет,
Засохшим сердце веселит,
А сам сияет и горит, —
Ужель такой предмет высокий,
Достойный лучшего венца,
Отныне в хижине убогой
Травою лечит мудреца?
Агафонов
Да, это правда.
Корнеев
Боже правый!
Предмет, достойный лучших мест,
Стоит, наполненный отравой,
Где Агафонов кашу ест!
Подумай только: среди ручек,
Которы тонки, как зефир,
Он мог бы жить в условьях лучших
И почитаться как кумир.
Властитель Англии туманной,
Его поставивши в углу,
Сидел бы весь благоуханный,
Шепча посуде похвалу.
Наследник пышною особой
При нем ходил бы, сняв сапог,
И в виде милости особой
Едва за носик трогать мог.
И вдруг такие небылицы!
В простую хижину упав,
Сей чайник носит нам водицы,
Хотя не князь ты и не граф.
Агафонов
Среди различных лицедеев
Я слышал множество похвал,
Но от тебя, мой друг Корнеев,
Таких речей не ожидал.
Ты судишь, право, как лунатик,
Ты весь от страсти изнемог,
И жила вздулась, как канатик,
Обезобразив твой висок.
Ужели чайник есть причина?
Возьми его! На что он мне!
Корнеев
Благодарю тебя, мужчина.
Теперь спокоен я вполне.
Прощай. Я весь еще рыдаю.
(Уходит)
Агафонов
Я духом в воздухе летаю,
Я телом в келейке лежу
И чайник снова в келью приглашу.
Корнеев (входит)
Возьми обратно этот чайник,
Он ненавистен мне навек:
Я был премудрости начальник,
А стал пропащий человек.
Агафонов (обнимая его)
Хвала тебе, мой друг Корнеев,
Ты чайник духом победил.
Итак, бери его скорее:
Я дарю тебе его изо всех сил.
Есть слова иностранные.
Иные
чрезвычайно странные.
Если люди друг друга процеловали до дыр,
вот это
по-русски
называется — мир.
А если
грохнут в уха оба,
и тот
орет, разинув рот,
такое доведение людей до гроба
называется убивством.
А у них —
наоборот.
За примерами не гоняться! —
Оптом перемиривает Лига Наций.
До пола печати и подписи свисали.
Перемирили и Юг, и Север.
То Пуанкаре расписывается в Версале,
то —
припечатывает печатями Севр.
Кончилась конференция.
Завершен труд.
Умолкните, пушечные гулы!
Ничего подобного!
Тут —
только и готовь скулы.
— Севрский мир — вот это штука! —
орут,
наседают на греков турки.
— А ну, турки,
помиримся,
ну-ка! —
орут греки, налазя на турка.
Сыплется с обоих с двух штукатурка.
Ясно —
каждому лестно мириться.
В мирной яри
лезут мириться государств тридцать:
румыны,
сербы,
черногорцы,
болгаре…
Суматоха.
У кого-то кошель стянули,
какие-то каким-то расшибли переносья —
и пошли мириться!
Только жужжат пули,
да в воздухе летают щеки и волосья.
Да и версальцы людей мирят не худо.
Перемирили половину европейского люда.
Поровну меж государствами поделили земли:
кому Вильны,
кому Мѐмели.
Мир подписали минуты в две.
Только
география — штука скользкая;
польские городишки раздарили Литве,
а литовские —
в распоряжение польское.
А чтоб промеж детей не шла ссора —
крейсер французский
для родительского надзора.
Глядит восторженно Лига Наций.
Не ей же в драку вмешиваться.
Милые, мол, бранятся —
только… чешутся.
Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре — Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»
Тов. Бухов — Работал по погрузке угля.
Дали распространять военную литературу,
не понравилось. — Бросил.
Тов. Дрофман — Был сборщиком членских
взносов. Перешел работать на паровоз —
работу не мог выполнять. Работал бы
сейчас по радио.
Тов. Юхович — Удовлетворяюсь тем,
что купил гитару и играю дома.
Из речей комсомольцев на проведенных
собраниях «мертвых душ» транспортной
и доменной ячеек. Днепропетровск.
Дело важное творя,
блещет
ум секретаря.
«Ко мне,
товарищи-друзья!
Пошлю,
работой нагрузя.
Ванька здесь,
а Манька —
там!
Вся ячейка по местам».
Чисто,
тихо,
скоро,
мило…
Аж нагрузок не хватило!!!
От удовольствия горя,
блестят
глаза
секретаря.
В бюро
провел
докладов ряд.
Райком
надул при случае.
«Моя
ячейка —
лучшая».
Райком с бюро
и горд
и рад —
одно благополучие!
Иван Петров
ушами хвор,
мычанье
путал с музыкой,
а на него
фабричный хор
навьючили нагрузкой.
По сердцу
Маше
«друг детей»,
ей —
детям
петь о гусельках,
а по нагрузке
вышло
ей —
бороться
против сусликов.
Попов —
силач.
Испустит чих —
держусь на месте еле я.
(Ведет
нагрузку
у ткачих
по части рукоделия.)
Ося Фиш —
глиста наружно,
тощи
мускулов начатки.
Что
на тощего
нагружено?
Он —
инструктор спортплощадки.
Груза
много
на верблюде
по пустыням
возят люди.
И животное блюдя,
зря
не мучат верблюдья.
Не заставите
верблюда
подавать
в нарпите
блюда.
Что во вред
горбам верблюдьим,
то
и мы
таскать не будем.
И народ,
как верблюды́,
разбежался
кто куды.
Заплативши
членский взнос,
не показывают
нос.
Где же
«мертвые души»
околачивают груши?
Колбаси́на чайная,
водка
и арии.
Парень
отчаянно
играет на гитаре.
От водки
льет
четыре пота,
а пенье
катится само:
«Про-о-ща-а-й,
активная работа,
про-оща-ай,
любимый комсомо-о-л!»
Обывателиада в 3-х частях
1
Обыватель Михин —
друг дворничихин.
Дворник Службин
с Фелицией в дружбе.
У тети Фелиции
лицо в милиции.
Квартхоз милиции
Федор Овечко
имеет
в совете
нужного человечка.
Чин лица
не упомнишь никак:
главшвейцар
или помистопника.
А этому чину
домами знакома
мамаша
машинистки секретаря райкома.
У дочки ее
большущие связи:
друг во ВЦИКе
(шофер в автобазе!),
а Петров, говорят,
развозит мужчину,
о котором
все говорят шепоточком, —
маленького роста,
огромного чина.
Словом —
он…
Не решаюсь…
Точка.
2
Тихий Михин
пойдет к дворничихе.
«Прошу покорненько,
попросите дворника».
Дворник стукнется
к тетке заступнице.
Тетка Фелиция
шушукнет в милиции.
Квартхоз Овечко
замолвит словечко.
А главшвейцар —
да-Винчи с лица,
весь в бороде,
как картина в раме, —
прямо
пойдет
к машинисткиной маме.
Просьбу
дочь
предает огласке:
глазки да ласки,
ласки да глазки…
Кого не ловили на такую аферу?
Куда ж удержаться простаку-шоферу!
Петров подождет,
покамест,
как солнце,
персонье лицо расперсонится:
— Простите, товарищ,
извинений тысячка… —
И просит
и молит, ласковей лани.
И чин снисходит:
— Вот вам записочка. —
А в записке —
исполнение всех желаний.
3
А попробуй —
полазий
без родственных связей!
Покроют дворники
словом черненьким.
Обложит белолицая
тетя Фелиция.
Подвернется нога,
перервутся нервы
у взвидевших наган
и усы милиционеровы.
В швейцарской судачат:
— И не лезь к совету:
все на даче,
никого нету. —
И мама сама
и дитя-машинистка,
невинность блюдя,
не допустят близко.
А разных главных
неуловимо
шоферы
возят и возят мимо.
Не ухватишь —
скользкие, —
не люди, а налимы.
«Без доклада воспрещается».
Куда ни глянь,
«И пойдут они, солнцем палимы,
И застонут…»
Дело дрянь!
Кто бы ни были
сему виновниками
— сошка маленькая
или крупный кит, —
разорвем
сплетенную чиновниками
паутину кумовства,
протекций,
волокит.
Сколько слухов наши уши поражает,
Сколько сплетен разъедает, словно моль!
Ходят слухи, будто всё подорожает
— абсолютно,
А особенно — штаны и алкоголь!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
— Слушай, слышал? Под землёю город строют —
Говорят, на случай ядерной войны!
— Вы слыхали? Скоро бани все закроют
повсеместно,
Навсегда — и эти сведенья верны!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
— А вы знаете, Мамыкина снимают —
За разврат его, за пьянство, за дебош!
— Кстати, вашего соседа забирают,
негодяя,
Потому что он на Берию похож!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
— Ой, что деется! Вчерась траншею рыли —
Откопали две коньячные струи!
— Говорят, евреи воду отравили,
гады, ядом.
Ну, а хлеб теперь — из рыбной чешуи!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
Да, вы знаете, теперь всё отменяют:
Отменили даже воинский парад.
Говорят, что скоро всё позапрещают,
в бога душу,
Скоро всех, к чертям собачьим, запретят.
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
Закалённые во многих заварухах,
Слухи ширятся, не ведая преград, —
Ходят сплетни, что не будет больше слухов
абсолютно,
Ходят слухи, будто сплетни запретят!
Но, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
И поют друг другу шёпотом ли, в крик ли —
Слух дурной всегда звучит в устах кликуш,
А к хорошим слухам люди не привыкли —
Говорят, что это выдумки и чушь.
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
В Москве
редкое место —
без вывески того или иного треста.
Сто очков любому вперед дадут —
у кого семейное счастье худо.
Тресты живут в любви,
в ладу
и супружески строятся друг против друга.
Говорят:
меж трестами неурядицы. —
Ложь!
Треста
с трестом
водой не разольешь.
На одной улице в Москве
есть
(а может нет)
такое место:
стоит себе тихо «хвостотрест»,
а напротив —
вывеска «копытотреста».
Меж трестами
через улицу,
в служении лют,
весь день суетится чиновный люд.
Я теперь хозяйством обзавожусь немножко.
(Купил уже вилки и ложки.)
Только вот что:
беспокоит всякая крошка.
После обеда
на клеенке —
сплошные крошки.
Решил купить,
так или ина̀че,
для смахивания крошек
хвост телячий.
Я не спекулянт —
из поэтического теста.
С достоинством влазю в дверь «хвостотреста».
Народищу — уйма.
Просто неописуемо.
Стоят и сидят
толпами и гущами.
Хлопают и хлопают дверные створки.
Коридор —
до того забит торгующими,
что его
не прочистишь цистерной касторки.
Отчаявшись пробиться без указующих фраз,
спрашиваю:
— Где здесь на хвосты ордера? —
У вопрошаемого
удивление на морде.
— Хотите, — говорит, — на копыто ордер? —
Я к другому —
невозмутимо, как день вешний:
— Где здесь хвостики?
— Извините, — говорит, — я не здешний. —
Подхожу к третьему
(интеллигентный быдто) —
а он и не слушает:
— Угодно-с копыто?
— Да ну вас с вашими копытами к маме,
подать мне сюда заведующего хвостами! —
Врываюсь в канцелярию:
пусто, как в пустыне,
только чей-то чай на столике стынет.
Под вывеской —
«без доклада не лезьте»
читаю:
«Заведующий принимает в «копытотресте». —
Взбесился.
Выбежал.
Во весь рот
гаркнул:
— Где из «хвостотреста» народ? —
Сразу завопило человек двести:
— Не знает.
Бедненький!
Они посредничают в «копытотресте»,
а мы в «хвостотресте»,
по копыту посредники.
Если вам по хвостам —
идите туда:
они там.
Перейдите напротив
— тут мелко —
спросите заведующего
и готово — сделка.
Хвост через улицу перепрут рысью
только 100 процентов с хвоста —
за комиссию. —
Я
способ прекрасный для борьбы им выискал:
как-нибудь
в единый мах —
с треста на трест перевесить вывески,
и готово:
все на своих местах.
А чтоб те или иные мошенники
с треста на трест не перелетали птичкой,
посредников на цепочки,
к цепочке ошейники,
а на ошейнике —
фамилия
и трестова кличка.
Многие
слышали звон,
да не знают,
что такое —
Керзон.
В редком селе,
у редкого города
имеется
карточка
знаменитого лорда.
Гордого лорда
запечатлеть рад.
Но я,
разумеется,
не фотографический аппарат.
Что толку
в лордовой морде нам?!
Лорда
рисую
по делам
по лординым.
У Керзона
замечательный вид.
Сразу видно —
Керзон родовит.
Лысина
двумя волосенками припомажена.
Лица не имеется:
деталь,
не важно.
Лицо
принимает,
какое модно,
какое
английским купцам угодно.
Керзон красив —
хоть на выставку выставь.
Во-первых,
у Керзона,
как и необходимо
для империалистов,
вместо мелочей
на лице
один рот:
то ест,
то орет.
Самое удивительное
в Керзоне —
аппетит.
Во что
умудряется
столько идти?!
Заправляет
одних только
мурманских осетров
по тралеру
ежедневно
желудок-ров.
Бойся
Керзону
в зубы даться —
аппетит его
за обедом
склонен разрастаться.
И глотка хороша.
Из этой
глотки
голос —
это не голос,
а медь.
Но иногда
испускает
фальшивые нотки,
если на ухо
наш
наступает медведь.
Хоть голос бочкин,
за вёрсты дно там,
но толк
от нот от этих
мал.
Рабочие
в ответ
по этим нотам
распевают
«Интернационал».
Керзон
одеждой
надает очок!
Разглаженнейшие брючки
и изящнейший фрачок;
духами душится, —
не помню имя, —
предпочел бы
бакинскими душиться,
нефтяными.
На ручках
перчатки
вечно таскает, —
общеизвестная манера
шулерска́я.
Во всяких разговорах
Керзонья тактика —
передернуть
парочку фактиков.
Напишут бумажку,
подпишутся:
«Раскольников»,
и Керзон
на НКИД врет, как на покойников.
У Керзона
влечение
и к развлечениям.
Одно из любимых
керзоновских
занятий —
ходить
к задравшейся
английской знати.
Хлебом Керзона не корми,
дай ему
задравшихся супругов.
Моментально
водворит мир,
рассказав им
друг про друга.
Мужу скажет:
— Не слушайте
сплетни,
не старик к ней ходит,
а несовершеннолетний. —
А жене:
— Не верьте,
сплетни о шансонетке.
Не от нее,
от другой
у мужа
детки. —
Вцепится
жена
мужу в бороду
и тянет
книзу —
лафа Керзону,
лорду —
маркизу.
Говорит,
похихикивая
подобающе сану:
— Ну, и устроил я им
Лозанну! —
Многим
выяснится
в этой миниатюрке,
из-за кого
задрались
греки
и турки.
В нотах
Керзон
удал,
в гневе —
яр,
но можно
умилостивить,
показав долла́р.
Нет обиды,
кою
было бы невозможно
смыть деньгою.
Давайте доллары,
гоните шиллинги,
и снова
Керзон —
добрый
и миленький.
Был бы
полной чашей
Керзоний дом,
да зловредная организация
у Керзона
бельмом.
Снится
за ночь
Керзону
раз сто,
как Шумяцкий
с Раскольниковым
подымают Восток
и от гордой
Британской
империи
летят
по ветру
пух и перья.
Вскочит
от злости
бегемотово-сер —
да кулаками на карту
СССР.
Пока
кулак
не расшибет о камень,
бьет
по карте
стенной
кулаками.
Примечание.
Можно
еще поописать
лик-то,
да не люблю я
этих
международных
конфликтов.