Я звал тебя в те дни счастливых детских грез,
Чарующих надежд и светлых упований,
Когда мои глаза еще не знали слез,
Душа еще не ведала страданий.
И ты явилась мне в сияньи золотом,
В венке из алых роз, в одежде серебристой —
Вечерней звездочкой на небе голубом,
Голубкою невинною и чистой.
И говорила мне ты, весело смеясь:
«Смотри, как чуден лес, как тихо дремлют нивы,
Как с ветерком по их изгибам, золотясь,
Бегут огней вечерних переливы…
Смотри — и плеск ручья, и эхо дальних гор,
И кроткий луч звезды, и роз благоуханье
Как бы сливаются в один волшебный хор
Лучей и звуков, красок и дыханья…
Смотри, как тихо все и ясно вкруг тебя,
В гармонии живой, в согласном, стройном клире…
Ты послан в этот мир прекрасный, чтоб, любя,
Учить любви живущих в этом мире…»
Ты лиру мне дала… С отвагою живой
По трепетным струнам персты зашевелились —
И струны грянули, и звонкою струей
Чарующие звуки покатились…
Я звал тебя, когда в груди моей впервой
Проснулись бурные порывы и стремленья,
Нахлынул мрачных дум и чувств зловещих рой —
И шевельнулись первые сомненья…
И ты явилась мне — спокойна, но бледна;
Две капли слез в очах задумчивых застыли;
Какой-то кроткий блеск, святая тишина
По всем твоим чертам разлиты были…
И, голову свою склонив к моей груди,
Ты говорила мне с любовью, утешая:
«Чтоб светел был твой путь, ты веруй и люби,
Других любви и вере поучая…»
И жадно я душой ловил слова твои…
И новая струна на лире появилась —
И зазвучала песнь о вере и любви,
И сила в ней могучая таилась…
Я звал тебя, когда в рядах святых бойцов,
За правду и любовь подняв святое знамя,
Я стал изнемогать под натиском врагов, —
Когда кругом губительное пламя,
Клокоча и шипя, сжигало все, что мне
О правде, о любви, о счастьи говорило, —
И ты явилась мне, святая, вся в огне…
Невинное чело обвито было
Венком из терний… Кровь струилась по щекам…
Но искрилась в очах таинственная сила…
И, долгий, скорбный взор поднявши к небесам,
Ты с грустью затаенной говорила:
«Ты видишь эту кровь?.. О, будь же, как и я,
Неустрашим, будь чужд холодному сомненью
И, веруя, любя, страдая и терпя,
Учи других страданью и терпенью!..»
И в хоре вещих струн еще одной струны
Раздался звук — глухой, протяжный и печальный,
Как темной ночью плеск обятой сном волны,
Как стон последний в песне погребальной…
С тех пор минули дни и годы протекли —
И все, что в глубине души моей смирялось
Волшебной силою надежды и любви,
Терпением упорным подавлялось, —
Все поднялось со дна души больной
Угрюмым облаком, грозою закипая…
И я теперь опять зову тебя с тоской,
В отчаяньи молясь и проклиная!
Явись, явись ко мне!.. Не стало больше сил…
Неволя и вражда мне сердце истерзали!..
Я верен был тебе, я искренно любил,
Но на любовь мне смехом отвечали!
Я верил — но кругом так тьма была густа…
Все чистое и все святое погибало…
И из груди змеей холодной на уста
Невольное проклятье выползало!..
В тоске тяжелой я все струны перебрал
На лире золотой, врученной мне тобою, —
И за струной струна рвалась, и замирал
Последний звук под трепетной рукою…
Явись же мне теперь! Со словом ли любви,
В терновом ли венце, мечом ли потрясая…
Явись и научи, каким путем идти…
Явись, явись, великая, святая!..
Я помню этот мир, утраченный мной с детства,
Как сон непонятый и прерванный, как бред…
Я берегу его — единое наследство
Мной пережитых и забытых лет.
Я помню формы, звуки, запах… О! и запах!
Амбары темные, огромные кули,
Подвалы под полом, в грудях земли,
Со сходами, припрятанными в трапах,
Картинки в рамочках на выцветшей стене,
Старинные скамьи и прочные конторки,
Сквозь пыльное окно какой-то свет незоркий,
Лежащий без теней в ленивой тишине,
И запах надо всем, нежалящие когти
Вонзающий в мечты, в желанья, в речь, во все!
Быть может, выросший в веревках или дегте
Иль вползший, как змея, в безлюдное жилье,
Но царствующий здесь над всем житейским складом,
Проникший все насквозь, держащий все в себе!
О, позабытый мир! и я дышал тем ядом,
И я причастен был твоей судьбе!
Я помню: за окном, за дверью с хриплым блоком
Был плоский и глухой, всегда нечистый двор.
Стеной и вывеской кончался кругозор
(Порой закат блестел на куполе далеком).
И этот старый двор всегда был пуст и тих,
Как заводь сорная, вся в камышах и тине…
Мелькнет монахиня… Купец в поддевке синей…
Поспешно пробегут два юрких половых…
И снова душный сон всех звуков, красок, линий.
Когда въезжал сюда телег тяжелый ряд
С самоуверенным и беспощадным скрипом, —
И дюжим лошадям, и безобразным кипам,
И громким окрикам сам двор казался рад.
Шумели молодцы, стуча вскрывались люки,
Мелькали руки, пахло кумачом…
Но проходил тот час, вновь умирали звуки,
Двор застывал во сне, привычном и немом…
А под вечер опять мелькали половые,
Лениво унося порожние судки…
Но поздно… Главы гаснут золотые.
Углы — приют теней — темны и глубоки.
Уже давно вся жизнь влачится неисправней,
Мигают лампы, пахнет керосин…
И скоро вынесут на волю, к окнам, ставни,
И пропоет замок, и дом заснет — один.Я помню этот мир. И сам я в этом мире
Когда-то был как свой, сливался с ним в одно.
Я мальчиком глядел в то пыльное окно,
У сумрачных весов играл в большие гири
И лазил по мешкам в сараях, где темно.
Мечтанья детские в те дни уже светлели;
Мне снились: рощи пальм, безвестный океан,
И тайны полюсов, и бездны подземелий,
И дерзкие пути междупланетных стран.
Но дряхлый, ветхий мир на все мои химеры
Улыбкой отвечал, как ласковый старик.
И тихо надо мной — ребенком — ник,
Громадный, неподвижный, серый.
И что-то было в нем родным и близким мне.
Он глухо мне шептал, и понимал его я…
И смешивалось все, как в смутном сне:
Мечта о неземном и сладкий мир покоя…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Недавно я прошел знакомым переулком
И не узнал заветных мест совсем.
Тот, мне знакомый, мир был тускл и нем —
Теперь сверкало все, гремело в гуле гулком!
Воздвиглись здания из стали и стекла,
Дворцы огромные, где вольно бродят взоры…
Разрыты навсегда таинственные норы,
Бесстрастный свет вошел туда, где жалась мгла.
И лица новые, и говор чужд… Все ново!
Как сказка смелая — воспоминанья лет!
Нет даже и во мне тогдашнего былого,
Напрасно я ищу в душе желанный след…
В душе все новое, как в городе торговли,
И мысли, и мечты, и чаянья, и страх.
Я мальчиком мечтал о будущих годах:
И вот они пришли… Ну, что же? Я таков ли,
Каким желал я быть? Добыл ли я венец?
Иль эти здания, все из стекла и стали,
Восставшие в душе, как призрачный дворец,
Все утоленные восторги и печали,
Все это новое — напрасно взяло верх
Над миром тем, что мне — столетья завещали,
Который был моим, который я отверг!
Я в Ковентри ждал поезда, толкаясь
В толпе народа по мосту, смотрел
На три высоких башни—и в поэму
Облек одну из древних местных былей.
Не мы одни—плод новых дней, последний
Посев Времен, в своем нетерпеливом
Стремленье вдаль злословящий Былое,—
Не мы одни, с чьих праздных уст не сходит
Добро и Зло, сказать имеем право,
Что мы народу преданы: Годива,
Супруга графа Ковентри, что правил
Назад тому почти тысячелетье,
Любила свой народ и претерпела
Не меньше нас. Когда налогом тяжким
Граф обложил свой город и пред замком
С детьми столпились матери, и громко
Звучали вопли: «Подать нам грозит
Голодной смертью!»—в графские покои,
Где граф, с своей аршинной бородой
И полсаженной гривою, по залу
Шагал среди собак, вошла Годива
И, рассказав о воплях, повторила
Мольбу народа: «Подати грозят
Голодной смертью!» Граф от изумленья
Раскрыл глаза. «Но вы за эту сволочь
Мизинца не уколете!»—сказал он.
«Я умереть согласна!»—возразила
Ему Годива. Граф захохотал,
Петром и Павлом громко побожился,
Потом по бриллиантовой сережке
Годиву щелкнул: « Россказни!»—«Но чем же
Мне доказать?»—ответила Годива.
И жесткое, как длань Исава, сердце
Не дрогнуло. «Ступайте,—молвил граф,—
По городу нагая—и налоги
Я отменю»,—насмешливо кивнул ей
И зашагал среди собак из залы.
Такой ответ сразил Годиву. Мысли,
Как вихри, закружились в ней и долго
Вели борьбу, пока не победило
Их Состраданье. В Ковентри герольда
Тогда она отправила, чтоб город
Узнал при трубных звуках о позоре,
Назначенном Годиве: только этой
Ценою облегчить могла Годива
Его удел. Годиву любят,—пусть же
До полдня ни единая нога
Не ступит на порог и ни единый
Не взглянет глаз на улицу: пусть все
Затворят двери, спустят в окнах ставни
И в час ее проезда будут дома.
Потом она поспешно поднялась
Наверх, в свои покои, расстегнула
Орлов на пряжке пояса—подарок
Сурового супруга—и на миг
Замедлилась, бледна, как летний месяц,
Полузакрытый облачком… Но тотчас
Тряхнула головой и, уронивши
Почти до пят волну волос тяжелых,
Одежду быстро сбросила, прокралась
Вниз по дубовым лестницам—и вышла,
Скользя, как луч, среди колонн, к воротам,
Где уж стоял ее любимый конь,
Весь в пурпуре, с червонными гербами.
На нем она пустилась в путь—как Ева
Как гений целомудрия. И замер,
Едва дыша от страха, даже воздух
В тех улицах, где ехала она.
Разинув пасть, лукаво вслед за нею
Косился желоб. Тявканье дворняжки
Ее кидало в краску. Звук подков
Пугал, как грохот грома. Каждый ставень
Был полон дыр. Причудливой толпою
Шпили домов глазели. Но Годива,
Крепясь, все дальше ехала, пока
В готические арки укреплений
Не засняли цветом белоснежным
Кусты густой цветущей бузины.
Тогда назад поехала Годива—
Как гений целомудрия. Был некто,
Чья низость в этот день дала начало
Пословице: он сделал в ставне щелку
И уж хотел, весь трепеща, прильнуть к ней,
Как у него глаза оделись мраком
И вытекли,—да торжествует вечно
Добро над злом. Годива же достигла
В неведении замка—и лишь только
Вошла в свои покои, как ударил
И загудел со всех несметных башен
Стозвучный полдень. В мантии, в короне
Она супруга встретила, сняла
С народа тяжесть податей—и стала
С тех пор бессмертной в памяти народа.
В час полночный, в чаще леса, под ущербною Луной,
Там, где лапчатые ели перемешаны с сосной,
Я задумал, что случится в близком будущем со мной.
Это было после жарких, после полных страсти дней,
Счастье сжег я, но не знал я, не зажгу ль еще сильней,
Это было — это было в Ночь Ивановых Огней.
Я нашел в лесу поляну, где скликалось много сов,
Там для смелых были слышны звуки странных голосов,
Точно стоны убиенных, точно пленных к вольным зов.
Очертив кругом заветный охранительный узор,
Я развел на той поляне дымно-блещущий костер,
И взирал я, обращал я на огни упорный взор.
Красным ветром, желтым вихрем, предо мной возник огонь
Чу! в лесу невнятный шепот, дальний топот, мчится конь
Ведьма пламени, являйся, но меня в кругу не тронь!
Кто ж там скачет? Кто там плачет? Гулкий шум в лесу сильней
Кто там стонет? Кто хоронит память бывших мертвых дней?
Ведьма пламени, явись мне в Ночь Ивановых Огней!
И в костре возникла Ведьма, в ней и страх и красота,
Длинны волосы седые, но огнем горят уста,
Хоть седая — молодая, красной тканью обвита.
Странно мне знаком злорадный жадный блеск зеленых глаз.
Ты не в первый раз со мною, хоть и в первый так зажглась,
Хоть впервые так тебя я вижу в этот мертвый час.
Не с тобой ли я подумал, что любовь бессмертный Рай?
Не тебе ли повторял я «О, гори и не сгорай»?
Не с тобой ли сжег я Утро, сжег свой Полдень, сжег свой Май?
Не с тобою ли узнал я, как сознанье пьют уста,
Как душа в любви седеет, холодеет красота,
Как душа, что так любила, та же все — и вот не та?
О, знаком мне твой влюбленный блеск зеленых жадных глаз.
Жизнь любовью и враждою навсегда сковала нас,
Но скажи мне, что со мною будет в самый близкий час?
Ведьма пламени качнулась, и сильней блеснул костер,
Тени дружно заплясали, от костра идя в простор,
И змеиной красотою заиграл отливный взор.
И на пламя показала Ведьма огненная мне,
Вдруг увидел я так ясно, — как бывает в вещем сне, —
Что возникли чьи-то лики в каждой красной головне
Каждый лик — мечта былая, то, что знал я, то, чем был,
Каждый лик сестра, с которой в брак святой — душой — вступил,
Перед тем как я с проклятой обниматься полюбил.
Кровью каждая горела предо мною головня,
Догорела и истлела, почернела для меня,
Как безжизненное тело в пасти дымного огня.
Ведьма ярче разгорелась, та же все — и вот не та,
Что-то вместе мы убили, как рубин — ее уста,
Как расплавленным рубином, красной тканью обвита.
Красным ветром, алым вихрем, закрутилась над путем,
Искры с свистом уронила ослепительным дождем,
Обожгла и опьянила и исчезла… Что потом?
На глухой лесной поляне я один среди стволов,
Слышу вздохи, слышу ропот, звуки дальних голосов,
Точно шепот убиенных, точно пленных тихий зов.
Вот что было, что узнал я, что случилося со мной
Там, где лапы темных елей перемешаны с сосной,
В час полночный, в час зловещий, под ущербною Луной.
Чудесный жребий совершился:
Угас великий человек.
В неволе мрачной закатился
Наполеона грозный век.
Исчез властитель осужденный,
Могучий баловень побед,
И для изгнанника вселенной
Уже потомство настает.
О ты, чьей памятью кровавой
Мир долго, долго будет полн,
Приосенен твоею славой,
Почий среди пустынных волн…
Великолепная могила!
Над урной, где твой прах лежит,
Народов ненависть почила
И луч бессмертия горит.
Давно ль орлы твои летали
Над обесславленной землей?
Давно ли царства упадали
При громах силы роковой;
Послушны воле своенравной,
Бедой шумели знамена,
И налагал ярем державный
Ты на земные племена?
Когда надеждой озаренный
От рабства пробудился мир,
И галл десницей разъяренной
Низвергнул ветхий свой кумир;
Когда на площади мятежной
Во прахе царский труп лежал,
И день великий, неизбежный —
Свободы яркий день вставал, —
Тогда в волненье бурь народных
Предвидя чудный свой удел,
В его надеждах благородных
Ты человечество презрел.
В свое погибельное счастье
Ты дерзкой веровал душой,
Тебя пленяло самовластье
Разочарованной красой.
И обновленного народа
Ты буйность юную смирил,
Новорожденная свобода,
Вдруг онемев, лишилась сил;
Среди рабов до упоенья
Ты жажду власти утолил,
Помчал к боям их ополченья,
Их цепи лаврами обвил.
И Франция, добыча славы,
Плененный устремила взор,
Забыв надежды величавы,
На свой блистательный позор.
Ты вел мечи на пир обильный;
Все пало с шумом пред тобой:
Европа гибла — сон могильный
Носился над ее главой.
И се, в величии постыдном
Ступил на грудь ее колосс.
Тильзит!.. (при звуке сем обидном
Теперь не побледнеет росс) —
Тильзит надменного героя
Последней славою венчал,
Но скучный мир, но хлад покоя
Счастливца душу волновал.
Надменный! кто тебя подвигнул?
Кто обуял твой дивный ум?
Как сердца русских не постигнул
Ты с высоты отважных дум?
Великодушного пожара
Не предузнав, уж ты мечтал,
Что мира вновь мы ждем, как дара;
Но поздно русских разгадал…
Россия, бранная царица,
Воспомни древние права!
Померкни, солнце Австерлица!
Пылай, великая Москва!
Настали времена другие,
Исчезни, краткий наш позор!
Благослови Москву, Россия!
Война по гроб — наш договор!
Оцепенелыми руками
Схватив железный свой венец,
Он бездну видит пред очами,
Он гибнет, гибнет наконец.
Бежат Европы ополченья!
Окровавленные снега
Провозгласили их паденье,
И тает с ними след врага.
И все, как буря, закипело;
Европа свой расторгла плен;
Во след тирану полетело,
Как гром, проклятие племен.
И длань народной Немезиды
Подъяту видит великан:
И до последней все обиды
Отплачены тебе, тиран!
Искуплены его стяжанья
И зло воинственных чудес
Тоскою душного изгнанья
Под сенью чуждою небес.
И знойный остров заточенья
Полнощный парус посетит,
И путник слово примиренья
На оном камне начертит,
Где, устремив на волны очи,
Изгнанник помнил звук мечей,
И льдистый ужас полуночи,
И небо Франции своей;
Где иногда, в своей пустыне
Забыв войну, потомство, трон,
Один, один о милом сыне
В унынье горьком думал он.
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!
Хвала! он русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.
По-девичьи густыми волосами
Упавший месяц путал стрель реки,
Касался дна стремглав за ивняками
И выплывал в засонье осоки.
Зной соловьев кострами побережий,
Острей воды, струился по ночам.
Опять весна, такая же, как прежде,
И ночь весны, что встретилась вчера.
Мне ветер был знакомый не по разу.
Он полуспал иль вскакивал в размет.
Домчав небес в надоблачные лазы,
Огнями звезд пестрил круговорот.
В густую тень тепло вздыхали травы,
Свевая дождь осыпавшихся звезд.
Ночь напролет по-разному лукавит
То золотой, то черной мглою кос.
От месяца душисто золотится;
Затонет месяц – ночь опять черна.
И пусть лицо опахивает птицей
Крылатый сон, она не хочет сна.
Полутаясь в затишьи соловьином,
Она горит, как девушка весной.
И с зимних дум оттаивает льдины
Девическою теплою косой.
До губ моих касается, доверясь, –
Так целовала в прошлогодний май…
В ночном лесу зашевелились звери,
Невидимые, словно тьма сама.
Барсук ли, еж стремятся к водопою?
Расщелкался ли в ивах соловей?
Который раз целуется со мною
Живая ночь, любовницы живей?
Ночь – девушка, знакомая так долго,
Изученная мною наизусть,
Любимая!.. Зачем же втихомолку
С тобой пришла и защемила грусть?
Не первый год как слушать я доволен
Шум задышавшей юной теплоты…
Но вспомнилось… я старой думой болен,
Доступной всем, как радость или стыд.
Струится час журчанием певучим
Под соловьиный голосистый гром.
Я думами про смерть свою измучен,
А смерть чужую чувствую ногой.
Чужая смерть – сгнивающие пали,
В которых нет зеленого огня.
Они в черед и к сроку догорали,
Чтоб этот гриб их ржавчину поднял.
Закат и ночь. День в звуках до отказа.
Звук умирает, никнет, что ни ночь.
Но разве дням, не отдохнув ни разу,
Звучать и петь без этой смерти смочь?
И как вкусна малина на погосте,
Которую садовник не ласкал…
Умрет отец, истаскивая кости…
Дом – сыновьям, а для него – доска.
С плеч головы не отряхнуть заране.
Есть польза и от мертвого орла.
Все мертвое для новой жизни встанет,
И смерти нет, что жизни немила.
По-новому, но для живого брызнет
И после смерти солнечная ясь.
Все числится в регистратуре жизни,
И капельке бесследно не пропасть.
И так, и этак. Новое за новым.
Чтоб жить другим, кончается одно.
Лен умирает для мотков суровых,
А из мотков родится полотно.
Перед зарею в безголосьи птичьем
Стучит рыбак веслом невдалеке.
Твой поцелуй росистый и девичий
И на губах, и на щеке.
Ночь – девушка! Еще побудь над краем.
Под пальцами твоя теплеет плоть.
Никто… и тот, который умирает,
К тебе любви не может побороть.
Давно это было…
Разъезд пограничный в далеком Шираме, —
Бойцов было трое, врагов было двадцать, —
Погнался в пустыню за басмачами.
Он сгинул в песках и не мог отозваться.Преследовать — было их долгом и честью.
На смерть от безводья шли смелые трое.
Два дня мы от них не имели известий,
И вышел отряд на спасенье героев.И вот день за днем покатились барханы,
Как волны немые застывшего моря.
Осталось на свете жары колыханье
На желтом и синем стеклянном просторе.А солнце всё выше и выше вставало,
И зной подступал огнедышащим валом.
В ушах раздавался томительный гул, Глаза расширялись, морщинились лица.
Хоть лишнюю каплю,
хоть горсткой напиться!
И корчился в муках сухой саксаул.Безмолвье, безводье, безвестье, безлюдье.
Ни ветра, ни шороха, ни дуновенья.
Кустарник согбенный, и кости верблюжьи,
Да сердца и пульса глухое биенье.А солнце всё выше и выше вставало,
И наша разведка в песках погибала.
Ни звука, ни выстрела. Смерть. Тишина.Бархан за барханом, один, как другие.
И медленно седла скрипели тугие.
Росла беспредельного неба стена.Шатаются кони, винтовки, как угли.
Жара нависает, слабеют колени.
Слова замирают, и губы распухли.
Ни зверя, ни птицы, ни звука, ни тени.А солнце всё выше и выше вставало,
И воздуха было до ужаса мало.
Змея проползла, не оставив следа.Копыта ступают, ступают копыта.
Земля исполинскою бурей разрыта,
Земля поднялась и легла навсегда.Неужто когда-нибудь мощь человека
Восстанет, безлюдье песков побеждая,
Иль будет катиться от века до века
Барханное море, пустыня седая? А солнце всё выше и выше вставало,
И смертью казалась минута привала.
Но люди молчали, и кони брели.Мы шли на спасенье друзей и героев,
Обсохшие зубы сжимая сурово,
На север, к далеким колодцам Чули.Двоих увидали мы, легших безмолвно,
И небо в глазах у них застекленело.
Над ними вставали застывшие волны
Без края, конца, без границ, без предела.А солнце всё выше и выше всходило.
Клинками мы братскую рыли могилу.
Раздался прощальный короткий залп.Три раза поднялись горячие дула,
И наш командир на ветвях саксаула
Узлами багряный кумач завязал.Мы с мертвых коней сняли седла и сбрую,
В горячее жерло, не в землю сырую,
Солдаты пустыни достойно легли.А третьего мы через час услыхали:
Он полз и стрелял в раскаленные дали
В бреду, всё вперед, хоть до края земли.Мы жизнь ему флягой последней вернули,
От солнца палатку над ним растянули
И дальше в проклятое пекло пошли.Мы шли за врагами… Слюны не хватало,
А солнце всё выше и выше вставало.
И коршуна вдруг увидали — плывет.Кружится, кружится
всё ниже и ниже
Над зыбью барханов, над впадиной рыжей
И всё замедляет тяжелый полет.И встали мы, глядя глазами сухими
На дикое логово в черной пустыне.
Несло, как из настежь раскрытых печей.В ложбине песчаной,
что ветром размыло,
Раскиданы, словно их бурей скосило,
Лежали, согнувшись, тела басмачей.И свет над пустыней был резок и страшен.
Она только смертью могла насладиться,
Она отомстить за товарищей наших
И то не дала нам,
немая убийца.Пустыня! Пустыня!
Проклятье валам твоих огненных полчищ!
Пришли мы с тобою помериться силой.
Стояли кругом пограничники молча,
А солнце всё выше и выше всходило…
Я был молодым.
И давно это было.Окончен рассказ мой на трассе канала
В тот вечер узнал я немало историй.
Бригада топографов здесь ночевала,
На месте, где воды сверкнут на просторе.
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?
Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
Враг суетных утех и враг утех позорных,
Не уважаешь ты безделок стихотворных;
Не угодит тебе сладчайший из певцов
Развратной прелестью изнеженных стихов:
Возвышенную цель поэт избрать обязан. К блестящим шалостям, как прежде, не привязан,
Я правилам твоим последовать бы мог,
Но ты ли мне велишь оставить мирный слог
И, едкой желчию напитывая строки,
Сатирою восстать на глупость и пороки?
Миролюбивый нрав дала судьбина мне,
И счастья моего искал я в тишине;
Зачем я удалюсь от столь разумной цели?
И, звуки легкие затейливой свирели
В неугомонный лай неловко превратя,
Зачем себе врагов наделаю шутя?
Страшусь их множества и злобы их опасной. Полезен обществу сатирик беспристрастный;
Дыша любовию к согражданам своим,
На их дурачества он жалуется им:
То, укоризнами восстав на злодеянье,
Его приводит он в благое содроганье,
То едкой силою забавного словца
Смиряет попыхи надутого глупца;
Он нравов опекун и вместе правды воин.
Всё так; но кто владеть пером его достоин?
Острот затейливых, насмешек едких дар,
Язвительных стихов какой-то злобный жар
И их старательно подобранные звуки —
За беспристрастие забавные поруки!
Но если полную свободу мне дадут,
Того ль я устрашу, кому не страшен суд,
Кто в сердце должного укора не находит,
Кого и божий гнев в заботу не приводит,
Кого не оскорбит язвительный язык!
Он совесть усыпил, к позору он привык. Но слушай: человек, всегда корысти жадный,
Берется ли за труд, наверно безнаградный?
Купец расчетливый из добрых барышей
Вверяет корабли случайности морей;
Из платы, отогнав сладчайшую дремоту,
Поденщик до зари выходит на работу;
На славу громкую надеждою согрет,
В трудах возвышенных возвышенный поэт.
Но рвенью моему что будет воздаяньем:
Не слава ль громкая? Я беден дарованьем.
Стараясь в некий ум соотчичей привесть,
Я благодарность их мечтал бы приобресть,
Но, право, смысла нет во слове «благодарность»,
Хоть нам и нравится его высокопарность.
Когда сей редкий муж, вельможа-гражданин,
От века сих вельмож оставшийся один,
Но смело дух его хранивший в веке новом,
Обширный разумом и сильный, громкий словом,
Любовью к истине и к родине горя,
В советах не робел оспоривать царя;
Когда, к прекрасному влечению послушный,
Внимать ему любил монарх великодушный,
Из благодарности о нем у тех и тех
Какие толки шли? — «Кричит он громче всех,
О благе общества как будто бы хлопочет,
А, право, риторством похвастать больше хочет;
Катоном смотрит он, но тонкого льстеца
От нас не утаит под строгостью лица».
Так лучшим подвигам людское развращенье
Придумать силится дурное побужденье;
Так, исключительно посредственность любя,
Спешит высокое унизить до себя;
Так самых доблестей завистливо трепещет
И, чтоб не верить им, на оные клевещет!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, нет! разумный муж идет путем иным
И, снисходительный к дурачествам людским,
Не выставляет их, но сносит благонравно;
Он не пытается, уверенный забавно
Во всемогуществе болтанья своего,
Им в людях изменить людское естество.
Из нас, я думаю, не скажет ни единый
Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной;
Меж тем как странны мы! Меж тем любой из нас
Переиначить свет задумывал не раз.
(Пиндарический отрывок)
Глядим на лес и говорим:
— Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями,
В разъяренном безлесном воздухе;
Под соленою пятою ветра устоит отвес, пригнанный к пляшущей палубе,
И мореплаватель,
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины
Хрупкий прибор геометра,
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклепанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником, а другим —
Отцом путешествий, другом морехода, —
Говорим:
— И они стояли на земле,
Неудобной, как хребет осла,
Забывая верхушками о корнях
На знаменитом горном кряже,
И шумели под пресным ливнем,
Безуспешно предлагая небу выменять на щепотку соли
Свой благородный груз.
С чего начать?
Все трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
3емля гудит метафорой,
И легкие двуколки
В броской упряжи густых от натуги птичьих стай
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимцами ристалищ.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других —
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха —
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти сильного зверя,
Или просто дух чобра, растертого между ладоней.
Воздух бывает темным, как вода, и все живое в нем плавает, как рыба,
Плавниками расталкивая сферу,
Плотную, упругую, чуть нагретую, —
Хрусталь, в котором движутся колеса и шарахаются лошади,
Влажный чернозем Нееры, каждую ночь распаханный заново
Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.
Воздух замешен так же густо, как земля, —
Из него нельзя выйти, в него трудно войти.
Шорох пробегает по деревьям зеленой лаптой,
Дети играют в бабки позвонками умерших животных.
Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу.
Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет».
Так ребенок отвечает:
«Я дам тебе яблоко» — или: «Я не дам тебе яблоко».
И лицо его — точный слепок с голоса, который произносит эти слова.
Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Еще сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами, —
Когда их было не четыре,
А по числу камней дороги,
Обновляемых в четыре смены,
По числу отталкиваний от земли
Пышущего жаром иноходца.
Так
Нашедший подкову
Сдувает с нее пыль
И растирает ее шерстью, пока она не заблестит;
Тогда
Он вешает ее на пороге,
Чтобы она отдохнула,
И больше уж ей не придется высекать искры из кремня.
Человеческие губы,
которым больше нечего сказать,
Сохраняют форму последнего сказанного слова,
И в руке остается ощущение тяжести,
Хотя кувшин
наполовину расплескался,
пока его несли домой.
То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.
Одни
на монетах изображают льва,
Другие —
голову.
Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле,
Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы.
Время срезает меня, как монету,
И мне уж не хватает меня самого…
I
Посвящение
Я буду петь, пока поется,
Пока волненья позабыл,
Пока высоким сердце бьется,
Пока я жизнь не пережил,
В душе горят, хотя безвестней,
Лучи небесного огня,
Но нежных и веселых песней,
Мой друг, не требуй от меня…
Я умер. Светлых вдохновений
Забыта мною сторона
Давно. Как скучен день осенний,
Так жизнь моя была скучна;
Так впечатлений неприятных
Душа всегда была полна;
Поныне о годах развратных
Не престает скорбеть она.
Посвящение
Я буду петь, пока поется,
Пока, друзья, в груди моей
Еще высоким сердце бьется
И жалость не погибла в ней.
Но той веселости прекрасной
Не требуй от меня напрасно,
И юных гордых дней, поэт,
Ты не вернешь: их нет как нет;
Как солнце осени суровой,
Так пасмурна и жизнь моя;
Среди людей скучаю я:
Мне впечатление не ново…
И вот печальные мечты,
Плоды душевной пустоты!..
* * *
Печальный демон, дух изгнанья,
Блуждал под сводом голубым,
И лучших дней воспоминанья
Чредой теснились перед ним,
Тех дней, когда он не был злым,
Когда глядел на славу бога,
Не отвращаясь от него;
Когда сердечная тревога
Чуждалася души его,
Как дня боится мрак могилы.
И много, много… и всего
Представить не имел он силы…
(Демон узнает, что ангел любит одну смертную, демон узнает и обольщает ее, так что она покидает ангела, но скоро умирает и делается духом ада. Демон обольстил ее, рассказывая, что бог несправедлив и проч. свою ист).
* * *
Любовь забыл он навсегда.
Коварство, ненависть, вражда
Над ним владычествуют ныне…
В нем пусто, пусто: как в пустыне.
Смертельный след напечатлен
На том, к чему он прикоснется,
И говорят, что даже он
Своим злодействам не смеется,
Что груды гибнущих людей
Не веселят его очей…
Зачем же демон отверженья
Роняет посреди мученья
Свинцовы слезы иногда,
И им забыты на мгновенье
Коварство, зависть и вражда?..
* * *
Демон влюбляется в смертную (монахиню), и она его наконец любит, но демон видит ее ангела-хранителя и от зависти и ненависти решается погубить ее. Она умирает, душа ее улетает в ад, и демон, встречая ангела, который плачет с высот неба, упрекает его язвительной улыбкой.
* * *
Угрюмо жизнь его текла,
Как жизнь развалин. Бесконечность
Его тревожить не могла,
Он хладнокровно видел вечность,
Не зная ни добра, ни зла,
Губя людей без всякой нужды.
Ему желанья были чужды,
Он жег печатью роковой
Того, к кому он прикасался,
Но часто демон молодой
Своим злодействам не смеялся.
Таков осеннею порой
Среди долины опустелой
Один чернеет пень горелый.
Сражен стрелою громовой,
Он прямо высится главой
И презирает бурь порывы,
Пустыни сторож молчаливый.
* * *
Боясь лучей, бежал он тьму,
Душой измученною болен.
Ничем не мог он быть доволен:
Всё горько сделалось ему,
И всё на свете презирая,
Он жил, не веря ничему
И ничего не принимая.
В полночь, между высоких скал,
Однажды над волнами моря
Один, без радости, без горя
Беглец эдема пролетал
И грешным взором созерцал
Земли пустынные равнины.
И зрит, чернеет над горой
Стена обители святой
И башен странные вершины.
Меж низких келий тишина,
Садится поздняя луна,
И в усыпленную обитель
Вступает мрачный искуситель.
Вот тихий и прекрасный звук,
Подобный звуку лютни, внемлет…
И чей-то голос… Жадный слух
Он напрягает. Хлад объемлет
Чело… он хочет прочь тотчас.
Его крыло не шевелится,
И странно — из потухших глаз
Слеза свинцовая катится…
Как много значил этот звук:
Мечты забытых упоений,
Века страдания и мук,
Века бесплодных размышлений,
Всё оживилось в нем, и вновь
Погибший ведает любовь.
М
О чем ты близ меня вздыхаешь,
Чего ты хочешь получить?
Я поклялась давно, ты знаешь,
Земные страсти позабыть.
Кто ты? Мольба моя напрасна.
Чего ты хочешь?..
Д
Ты прекрасна.
М
Кто ты?
Д
Я демон. Не страшись…
Святыни здешней не нарушу…
И о спасенье не молись,
Не искусить пришел я душу;
Сгорая жаждою любви,
Несу к ногам твоим моленья,
Земные первые мученья
И слезы первые мои.
Под липами дом старомодный
Стоит словно в старческой лени;
А там, по песчаным дорожкам,
Играют широкия тени.
И вижу—порывистым ветром
Вдруг в детской окно распахнуло.
Да личиков детских не видно
За спинкой высокаго стула.
Понурившись, пес их домашний
Стоит у ворот,—и сдается,
Что ждет он товарищей резвых.
Да нет! никогда не дождется.
Не бегать им вместе под липой,
Ловя на песке свет и тени.
Молчанье повисло над домом,
Угрюмы широкия сени.
Приветливо птицы на веткахь
Щебечут… Стоишь и не дышишь…
Ведь в детской-то звонкия песни
Во сне только разве услышишь!
Шел мальчик…. и верно не понял
Мою молчаливую муку;
Не понял, зачем я так крепко
Пожал его детскую руку.
В. Костомаров.
Тень ночи спустилась на горы и дол —
В деревню альпийскую юноша шел:
Какое-то знамя держал он в руке,
С девизом на звучном, чужом языке: —
Еxcеlsиor!
В глубокую думу он был погружен,
Сверкали глаза, как мечи из ножон;
Не звуки рогов по горам раздались,
Звучал непонятный и странный девиз: —
Еxcеlsиor!
В снегу по колена он входит в село —
Там в избах счастливых уютно, светло:
Гора жь ледяная как призрак стоит…
Как вопль непонятное слово звучит: —
Еxcеlsиor!
«Останься!»—сказал ему горец—«глубок
И темен, и страшен в ущельи поток;
Повис над долиной гремучий обвал…»
Но юноша внятно ему отвечал: —
Еxcеlsиor!
Вот дева ему говорит: «не ходи,
Ты здесь отдохнешь у меня на груди…»
Закапали слезы из синих очей,
Но тихо, вздыхая, ответил он ей: —
Еxcеlsиor!
«Напрасно идешь ты в ущелья один,
Опасен там путь между сосен и льдин.»
Старик-поселянин кричал ему вслед.
Далеко, с вершины, раздался ответ: —
Еxcеlsиor!
Когда луч разсвета скользнул по горам,
Сзывая монахов в заоблачный храм,
Раздался в обители набожный звон,
В удушливом воздухе слышался стон: —
Еxcеlsиor!
С собакой на поиски послан монах —
И к вечеру путник был найден в снегах.
Он знамя держал в посинелой руке,
С девизом на звучном, чужом языке:
Еxcеlsиor!
Там в сумерки юноша очи смежил —
И, мертвый, живаго прекраснее был.
А с неба как будто скатилась звезда —
Так громко в выси прозвучало тогда:
Еxcеlsиor!
Всев. Костомаров
У несжатаго риса лежит он и серп
Стиснул крепко в усталой руке;
Грудь открыта—и чорныя кудри раба
Утонули в горячем песке —
О, опять сквозь туманы отраднаго сна
На отчизну глядит он в тоске.
Широко, по картине туманнаго сна
Величавыя реки текло:
Он сидит под алоэ, и шумно народ
Избирает его в короли…
Вот, звонками гремя, тихо, сводит с горы
Караван, чуть синея в дали…
Он король… Королева подходит к нему,
Шумно дети навстречу бегут,
Обнимают его и целуют в чело,
И ласкаясь, за руки берут…
И на жолтый песок из закрытых ресниц
У невольника слезы текут.
Вот помчался потом он в зеленую степь:
Степи чудной не видно конца,
И гремит и звенит золотая узда,
Стремена—два стальныя кольца;
И при каждом прыжке сабля звонко бренчит,
Ударяясь о бок жеребца.
Перед ним, как застывшая красная кровь,
Быстроногий Фламингос бежал,
И его по равнине, где рос тамаринд,
Он до самаго вечера гнал…
Вот деревня… и тихо у берега спят
Океана пурпуровый вал.
Ночь темна… Заревели в оазисе львы
И заплакал голодный шакал,
Бегемот шелестил тростником,—и как сталь,
Межь осокою Нигер сверкал…
И на быстром коне, как под звуки трубы,
С торжеством он сквозь грезу скакал.
Миллионами звуков звучала вся степь,
О свободе запели леса;
Вольный ветер от моря подул и пошли
По пустыне гудеть голоса…
Встрепенулся во сне он… и люба ему
Величавая степи краса.
И не чувствовал он, как плантатора бичь
Над его головой просвистел…
Смерть взяла его в смертныя области сна,
И безжизненный труп коченел
В узах рабства; но дух эти узы разбил
И, свободный, с земли улетел.
В. КОСТОМАРОВ.
Громады вечных скал, гранитные пустыни,
Вы дали страннику убежище и кров!
Ему нужней покой обманчивых даров
Слепой, взыскательной и ветреной богини!
Забытый от людей, забытый от молвы,
Доволен будет он углом уединенным;
Он счастье в нем найдет, он будет, как и вы,
В пременах рока неизменным!
Как все вокруг меня пленяет грозно взор!
Пустынный неба свод, угрюмый вид природы,
О каменистый брег дробящиеся воды
И дремлющий над ними бор!
Скалы далекие подернулись туманом,
В зерцале зыбких вод глядится черный лес!..
Все тихо! все молчит! и бледный свод небес
Слился с безбрежным океаном.
Здесь все беседует с унынием моим:
И рощи шум глухой, и волн неясный лепет,
Как будто бы знаком, как будто внятен им
Младого сердца томный трепет.
Здесь освежаемый прохладной тишиной
Природы дремлющей под кровом ночи звездной,
Люблю сидеть один над сумрачною бездной,
Молчать и вдаль лететь душой…
Здесь в думу важную невольно погруженной,
Люблю воспоминать о сильных прежних дней,
О бурной жизни их средь копий, средь мечей,
Безумствам громким посвященной.
Ничто не прочно на земли!
Ложатся грады в прах, и рушатся державы!
Не здесь ли некогда с победой протекли
Сыны Оденовы, любимцы бранной славы?
Следы минувшего исчезли в сих местах,
Отзывы праздные не вторят песне Скальда,
Молва умолкнула о спутниках Роальда,
О древних сильных племенах;
Развеял бурный ветр торжественные клики,
Забыли правнуки о подвигах отцов,
Бледнеет слава их, — и в прахе их богов
Лежат низверженные лики!
И все вокруг меня в глубокой тишине:
Не слышен стук мечей, давно умолкли бои…
Куда вы скрылися, полночные герои?
Мой взор теряется в бездонной вышине:
Не вы ли, бледные, вперив на звезды очи,
Плывете в облаках туманною толпой?
Не вы ль?.. ответствуйте! вам слышен голос мой,
Одушевите сумрак ночи.
Сыны могучие сих грозных, вечных скал!
Как отделились вы от каменной отчизны?
Зачем унылы вы? и я ли прочитал
На лицах сумрачных улыбку укоризны?
И вы сокрылися в обители теней!
И ваши имена не пощадило время!
Что ж наши подвиги? Что слава наших дней?
Что наше ветреное племя?
О, все своей чредой исчезнет в бездне лет!
Для всех один закон — закон уничтоженья!
Во всем мне слышится таинственный привет
Обетованного, глубокого забвенья!
Но я, в безвестности для жизни жизнь любя,
Могу ль себя томить неясною тоскою?
Пусть все разрушится, пусть все умрет со мною!
Не вечный для времен, я вечен для себя!
Златые призраки! златые сновиденья!
Желанья пылкие! слетитеся толпой!
Пусть жадно буду пить обманутой душой
Из чаши юности волшебство заблужденья.
Что нужды до былых иль будущих племен!
Я не для них бренчу незвонкими струнами:
Я, невнимаемый, довольно награжден
За звуки звуками, а за мечты мечтами.
С каждым днем, слава Богу, редеет вокруг
Поколения старого племя;
Лицемерных и дряхлых льстецов с каждым днем
Реже видим мы в новое время.
Поколенье другое растет в цвете сил,
Жизнь испортить его не успела,
И для этих-то новых, свободных людей
Петь могу я свободно и смело.
Эта чуткая юность умеет ценить
Честность мысли и гордость поэта;
Вдохновенья лучи греют юности кровь,
Словно волны весеннего света.
Словно солнце, полно мое сердце любви,
Как огонь целомудренно-чисто;
Сами грации лиру настроили мне,
Чтоб звучала она серебристо.
Эту лиру из древности мне завещал
Прометея поэт вдохновенный:
Извлекал он могучие звуки из струн
К удивлению целой вселенной.
Подражать его «Птицам» я пробовал сам,
Их любя до последней страницы;
Изо всех его драм, нет сомнения в том,
Драма самая лучшая — «Птицы».
Хороши и «Лягушки», однако. Теперь
Их в Берлинском театре играют:
В переводе немецком, они, говорят,
В наши дни короля забавляют.
Королю эта пьеса пришлась по душе, —
Значит — вкус его тонко-античен.
К крику прусских лягушек наш прежний король
Почему-то был больше привычен.
Королю эта пьеса пришлась по душе,
Но, однако, должны мы сознаться:
Если б автор был жив, то ему бы навряд
Можно в Пруссии было являться.
Очень плохо пришлось бы живому певцу
И бедняжка покончил бы скверно:
Вкруг поэта мы все увидали бы хор
Из немецких жандармов наверно;
Чернь ругалась бы, право на брань получив,
Наглость жалких рабов обнаружа,
А полиция стала бы зорко следить
Каждый шаг благородного мужа.
Я желаю добра королю… О, король!
Моего ты послушай совета:
Воздавай похвалы ты умершим певцам,
Но щади и живого поэта.
Нет, живущих певцов берегись оскорблять,
Их оружья нет в мире опасней;
Их карающий гнев — всех Юпитера стрел,
Всех громо́в и всех молний ужасней.
Оскорбляй ты отживших и новых богов,
Потрясай весь Олимп без смущенья,
Лишь в поэта, король, никогда, никогда
Не решайся бросать оскорбленья!..
Боги могут, конечно, карать за грехи,
Пламя ада ужасно, конечно,
Где за грешные подвиги в вечном огне
Будут многих поджаривать вечно, —
Но молитвы блаженных и праведных душ
Могут грешннкам дать искуплепье;
Подаяньем, упорным и долгим постом
Достигают иные прощенья.
А когда дряхлый мир доживет до конца
И на небе звук трубный раздастся,
Очень многим придется избегнуть суда
И от тяжких грехов оправдаться.
Ад другой есть, однако, на самой земле,
И нет силы на свете, нет власти,
Чтобы вырвать могла человека она
Из его огнедышащей пасти.
Ты о Дантовом «Аде», быть может, слыхал,
Знаешь грозные эти терцеты,
И когда тебя ими поэт заклеймит,
Не отыщешь спасенья нигде ты.
Пред тобою раскроется огненный круг,
Где неведомо слово — пощада…
Берегись же, чтоб мы не повергли тебя
В бездну нового, мрачного ада.
1
Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.
2
Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.
3
Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) —
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.
Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.
Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли — впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.
4
Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность — на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни — и продолжение — любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.
Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он — от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
— скрипучий — издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это — нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни — внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем… Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.
Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.
Проснись, пифииского поэта древня лира,
Вещательница дел геройских, брани, мира!
Проснись — и новый звук от струн твоих издай
И сладкою своей игрою нас пленяй —
Исполни дух святым восторгом!
Как лира дивная небесного Орфея,
Гремишь ли битвы ты — наперсники Арея
Берутся за мечи и взорами грозят;
Их бурные кони ярятся и кипят,
Крутя свои волнисты гривы.
Поешь ли тишину — гром Зевса потухает;
Орел, у ног его сидящий, засыпает,
Вздымая медленно пернатый свой хребет;
Ужасный Марс свой меч убийственный кладет
И кротость в сердце ощущает.
Проснись! и мир воспой блаженный,
благодатный;
Пусть он слетит с небес, как некий бог
крылатый,
Вечнозеленою оливою махнет,
Брань страшную с лица вселенной изженет
И примирит земные роды!
Где он — там вечное веселье обитает,
Там человечество свободно процветает,
Питаясь щедростью природы и богов;
Там звук не слышится невольничьих оков
И слезы горести не льются.
Там нивы жатвою покрыты золотою;
Там в селах царствует довольство с тишиною;
Спокойно грады там в поля бросают тень;
Там счастье навсегда свою воздвигло сень:
Оно лишь с миром сопряженно.
Там мирно старец дней закатом веселится,
Могилы на краю — неволи не страшится;
Ступя ногою в гроб — он смотрит со слезой,
Унылой, горестной, на путь скончанный свой
И жить еще — еще желает!
Там воин, лишь в полях сражаться
приученный,
Смягчается — и меч, к убийству изощренный,
В отеческом дому под миртами кладет;
Блаженство тишины и дружбы познает,
Союз с природой обновляет.
Там музы чистые, увенчанны оливой,
Веселым пением возносят дни счастливы;
Их лиры стройные согласнее звучат;
Они спокойствие, не страшну брань гласят,
Святую добродетель славят!
Слети, блаженный мир? — вселенная
взывает —
Туда, где бранные знамена развевают;
Где мертв природы глас и где ее сыны
На персях матери сражаются, как львы;
Где братья братьев поражают.
О страх!.. Как яростно друг на друга
стремятся!
Кони в пыли, в поту свирепствуют, ярятся
И топчут всадников, поверженных во прах;
Оружия гремят, кровь льется на мечах,
И стоны к небесам восходят.
Тот сердца не имел, от камня тот родился,
Кто первый с бешенством на брата устремился…
Скажите, кто перун безумцу в руки дал
И жизни моея владыкою назвал,
Над коей я и сам не властен?
А слава?.. Нет! Ее злодей лишь в брани
ищет;
Лишь он в стенаниях победны гимны слышит.
В кровавых грудах тел трофеи чести зрит;
Потомство извергу проклятие гласит,
И лавр его, поблекши, тлеет.
А твой всегда цветет, о росс великосердый,
В пример земным родам судьбой превознесенный!
Но время удержать орлиный твой полет;
Колосс незыблем твой, он вечно не падет;
Чего ж еще желать осталось?
Ты славы путь протек Алкидовой стопою,
Полсвета покорил могучею рукою;
Тебе возможно все, ни в чем препоны нет:
Но стой, росс! опочий — се новый век грядет!
Он мирт, не лавр тебе приносит.
Возьми сей мирт, возьми и снова будь
героем, —
Героем в тишине, не в кроволитном бое.
Будь мира гражданин, венец лавровый свой
Омой сердечною, чувствительной слезой,
Тобою падшим посвященной!
Брось палицу свою и щит необоримый,
Преобрази во плуг свой меч несокрушимый;
Пусть роет он поля отчизны твоея;
Прямая слава в ней, лишь в ней ищи ея;
Лишь в ней ее обресть ты можешь.
На персях тишины, в спокойствии
блаженном,
Цвети, с народами земными примиренный!
Цвети, великий росс! — лишь злобу поражай,
Лишь страсти буйные, строптивы побеждай
И будь во брани только с ними.
О песня! Ты звезде подобна яркой,
Что льет свой блеск в глубокой тьме ночной…
Осенним днем однажды увидал
Я в тесной клетке маленькую птичку.
Я подошел к ней ближе и нежданно
Был зрелищем печальным поражен:
В ее головке, вместо бойких глаз,
Две впадины глубокие чернели.
Ослеплена была она. Невольно
Я отступил! И стало за нее
Мне в этот миг так тяжело и больно.
«Бедняжка, — я подумал, — для тебя
Уж нет весны! С высот лазурных неба
Не будешь ты смотреть на божий мир!
Вершины гор, покрытые лесами,
Колосья нив, цветущие луга
И ручейков блестящие извивы…
Погибло все для взора твоего!
И никогда, хотя бы сквозь решетку
Тюрьмы своей, тебе не увидать
Ни кроткого румяного заката,
Ни утренних торжественных лучей.
Как от меня, навеки отлетели
От птички бедной радость и весна…
А где их нет, и песня не слышна!»
Так сожалел о птичке я, но вдруг
Как бы журчанье бьющего фонтана
Иль треск ракет, что к темным небесам
Взвились и там рассыпались звездами,
Я услыхал: то зазвенела трель,
А вслед за ней и песня раздалася.
Но песня та не грустная была,
Не жалоба в ней горькая звучала.
Нет! Из груди затворницы слепой
Ликующие, радостные звуки
С неудержимой силою лились.
То был привет весне благоуханной,
То счастья был восторженный порыв!
А между тем седой туман осенний
Уныло в окна тусклые глядел,
По небесам холодным плыли тучи,
И блеклый лист с нагих ветвей летел!
Невольно я сквозь слезы улыбнулся.
«Откуда, — говорил я, — у тебя
Взялись такие звуки? Из чего
Узоры песен сотканы тобою?
Как ты могла веселые напевы
Найти в своей безрадостной ночи?
Найти весну средь осени глубокой?
Как ты поешь еще, когда вокруг
Давно твои подруги уж замолкли,
Хотя их глаз не застилает мрак?»
Был светлый май. Листвой оделись рощи,
Цвели фиалки, ландыши цвели,
Ручьи, звеня, меж зелени бежали,
И по ночам уж пели соловьи.
Тогда и эта маленькая птичка
Встречала песнью радостной весну;
Но чьей-то вдруг безжалостной рукою
Была навеки света лишена.
И вот теперь слепая, в узкой клетке,
Сидит она, но все еще поет,
Поет свой гимн торжественный и светлый,
Не ведая, что дни весны умчались,
Что пронеслось и лето им вослед;
Что лес, клубами серого тумана
Окутанный, безмолвствует давно.
Все тот же май, с своим теплом и блеском,
В ее душе по-прежнему живет!
Все, что когда-то в грудь ее запало
При виде вешних солнечных лучей,
И зелени, и неба голубого,
Сказалось в звуках тех. И до конца
В них изливать она не перестанет
Сокровищ, в сердце собранных у ней!
От этих ярких грез не отрезвиться
Ей, упоенной нектаром весны.
Рассеять их блестящей вереницы
Действительности грустной не дано!
Да! у тебя могли похитить зренье,
Но не могли лишить тебя весны;
Она твоя, тебе принадлежит —
И более, чем всякому другому.
Тебе лететь не нужно за моря
Искать ее, ушедшую отсюда;
Она всегда в душе твоей цветет,
Твоей весны метели не прогонят,
Не страшно ей дыханье непогод!
О! лучше быть слепым, но в звуках страстных
Излиться, чем, смотря на мир цветущий
И красотой блистающий, пройти
В молчаньи мимо… Во сто крат несчастней
Очей, навек лишенных света, — сердце,
Которому возвышенное чуждо!
Не увядает, песня, твой венок!
Когда вокруг все блекнет и тускнеет
И гибели на всем лежит печать —
Он все цветет и памятником служит
Нам лучших дней, грядущего залогом,
Как радуга в далеких облаках.
Пусть радостей не ведает избранник,
Волнующий нам песнями сердца;
Но все ж ему удел сужден завидный.
Прекрасна песен яркая звезда,
Хотя она блистает одиноко
Во тьме ночей, бросая чудный блеск
На этот мир пустынный и печальный.
О лучших днях дай сердцу волю петь!
Прекрасное так быстро исчезает —
Так пусть оно хоть в песнях будет жить!
Не умолкайте ж, песни, и высоко
Звучите над печальною землей:
Среди цветов поблекших и развалин
Вы памятник прекрасного живой!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
1На лоне облаков румяных
Явилась скромная заря;
Пред нею резвые зефиры,
А позади блестящий Феб,
Одетый в пышну багряницу,
Летит по синеве небес —
Природу снова оживляет
И щедро теплоту лиет.2Явилось зрелище прекрасно
Моим блуждающим очам:
Среди красот неизъяснимых
Мой взор не зрит себе границ,
Мою всё душу восхищает,
В нее восторга чувства льет,
Вдыхает ей благоговенье —
И я блажу светил Творца.3Но тамо — что пред взор явилось?
Какие солнца там горят?
То славы храм чело вздымает —
Вокруг его венец лучей.
Утес, висящий над валами
Морских бесчисленных пучин,
Веков теченьем поседевший,
Его подъемлет на хребте.4Дерзну ль рукой покров священный,
Молвы богиня, твой поднять?
Дерзну ль святилище проникнуть,
Где лавр с оливою цветет? —
К тебе все смертные стремятся
Путями крови и добра;
Но редко, редко достигают
Под сень престола твоего! 5Завеса вскрылась — созерцаю:
Се, вижу, сердцу милый Тит,
Се Антонины, Адрианы;
Но Александров — нет нигде.
Главы их лавр не осеняет,
В кровавой пене он погряз,
Он бременем веков подавлен —
Но цвел ли в мире он когда? 6О Александр, тщеславный, буйный,
Стремился иго наложить
И тяжки узы ты вселенной!
Твой меч был грозен, как перун;
Твой шаг был шагом исполина;
Твоя мысль — молний скорых бег;
Пределов гордость не имела;
Но цель — была лишь только дым! 7К чему мечтою ты прельщался?
Какой ты славе вслед бежал?
Где замысл твой имел пределы?
Где пункт конца желаньям был?
Алкал ты славы — и в безумстве
Себя ты богом чтить дерзал;
Хотел ты бранями быть громок —
Но звук оставил лишь пустой.8Героя званием священным
Хотел себя украсить ты;
Ах, что герой, когда лишь кровью
Его написаны дела?
Когда лишь звуками сражений
Он в краткий век свой знатен был?
Когда лишь мужеством и силой
Он путь свой к славе отверзал? 9Но что герой? Неужто бранью
Единой будет славен он?
Неужто, кровию омытый,
Его венец пребудет свеж?
Ах, нет! засохнет и поблекнет,
И обелиск его падет;
Он порастет мхом и травою,
И с ним вся память пропадет.10Герои света, вы дерзали
Себе сей титул присвоять;
Но кто, какое сердце скажет,
Что вы достойны были впрямь
Сего названия почтенна?
Никто — ползуща токмо лесть,
Виясь у ног, вас прославляет!
Но что неискрення хвала?..11Героем тот лишь назовется,
Кто добродетель красну чтит,
Кто лишь из должности биется,
Не жаждет кровь реками лить;
Кто побеждает — победивши,
Врага лобзает своего
И руку дружбы простирает
К нему, во знак союза с ним.12Кто сирым нежный покровитель;
Кто слез поток спешит отерть
Благодеяния струями;
Кто ближних любит, как себя;
Кто благ в деяньях, непорочен,
Кого и враг во злобе чтит —
Единым словом: кто душою
Так чист и светл, как божество.13Венцов оливных тот достоин,
И лавр его всегда цветет;
Тот храма славы лишь достигнет,
В потомстве вечно будет жить, —
И человечество воздвигнет
Ему сердечный мавзолей,
И слезы жаркие польются
К нему на милый сердцу прах…14Я в куще тихой, безмятежной
Героем также быть могу:
Мое тут поле брани будет
Несчастных сонм, гоним судьбой;
И меч мой острый, меч огнистый
Благодеянья будет луч;
Он потечет — и побеждает
Сердца и души всех людей.15Мой обелиск тогда нетленный
Косою время не сразит;
Мой славы храм не сокрушится:
Он будет иссечен в сердцах;
Меня мечтанья не коснутся,
Я теням вслед не побегу,
И солнце дней моих затмится,
Зарю оставя по себе.
Домой я шел по скату вдоль Оки,
По перелескам, берегом нагорным,
Любуясь сталью вьющейся реки
И горизонтом низким и просторным.
Был теплый, тихий, серенький денек,
Среди берез желтел осинник редкий,
И даль лугов за их прозрачной сеткой
Синела чуть заметно — как намек.
Уже давно в лесу замолкли птицы,
Свистели и шуршали лишь синицы.
Я уставал, кругом все лес пестрел,
Но вот на перевале, за лощиной,
Фруктовый сад листвою закраснел,
И глянул флигель серою руиной.
Глеб отворил мне двери на балкон,
Поговорил со мною в позе чинной,
Принес мне самовар — и по гостиной
Полился нежный и печальный стон.
Я в кресло сел, к окну, и, отдыхая,
Следил, как замолкал он, потухая.
В тиши звенел он чистым серебром,
А я глядел на клены у балкона,
На вишенник, красневший под бугром…
Вдали синели тучки небосклона
И умирал спокойный серый день,
Меж тем как в доме, тихом, как могила,
Неслышно одиночество бродило
И реяла задумчивая тень.
Пел самовар, а комната беззвучно
Мне говорила: «Пусто, брат, и скучно!»
В соломе, возле печки, на полу,
Лежала груда яблок; паутины
Под образом качалися в углу,
А у стены темнели клавесины.
Я тронул их — и горестно в тиши
Раздался звук. Дрожащий, романтичный,
Он жалок был, но я душой привычной
В нем уловил напев родной души:
На этот лад, исполненный печали,
Когда-то наши бабушки певали.
Чтоб мрак спугнуть, я две свечи зажег,
И весело огни их заблестели,
И побежали тени в потолок,
А стекла окон сразу посинели…
Но отчего мой домик при огне
Стал и бедней и меньше? О, я знаю —
Он слишком стар… Пора родному краю
Сменить хозяев в нашей стороне.
Нам жутко здесь. Мы все в тоске, в тревоге.
Пора свести последние итоги.
Печален долгий вечер в октябре!
Любил я осень позднюю в России.
Любил лесок багряный на горе,
Простор полей и сумерки глухие,
Любил стальную, серую Оку,
Когда она, теряясь лентой длинной
В дали лугов, широкой и пустынной,
Мне навевала русскую тоску…
Но дни идут, наскучило ненастье —
И сердце жаждет блеска дня и счастья.
Томит меня немая тишина.
Томит гнезда родного запустенье.
Я вырос здесь. Но смотрит из окна
Заглохший сад. Над домом реет тленье,
И скупо в нем мерцает огонек.
Уж свечи нагорели и темнеют,
И комнаты в молчанье цепенеют,
А ночь долга, и новый день далек.
Часы стучат, и старый дом беззвучно
Мне говорит: «Да, без хозяев скучно!
Мне на покой давно, давно пора…
Поля, леса — все глохнет без заботы…
Я жду веселых звуков топора,
Жду разрушенья дерзостной работы,
Могучих рук и смелых голосов!
Я жду, чтоб жизнь, пусть даже в грубой силе,
Вновь расцвела из праха на могиле,
Я изнемог, и мертвый стук часов
В молчании осенней долгой ночи
Мне самому внимать нет больше мочи!»
1.
Творчество
Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один, все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки, —
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.
2.
Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
3.
Муза
Как и жить мне с этой обузой,
А еще называют Музой,
Говорят: «Ты с ней на лугу…»
Говорят: «Божественный лепет…»
Жестче, чем лихорадка, оттреплет,
И опять весь год ни гу-гу.
4.
Поэт
Подумаешь, тоже работа, —
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое.
И чье-то веселое скерцо
В какие-то строки вложив,
Поклясться, что бедное сердце
Так стонет средь блещущих нив.
А после подслушать у леса,
У сосен, молчальниц на вид,
Пока дымовая завеса
Тумана повсюду стоит.
Налево беру и направо,
И даже, без чувства вины,
Немного у жизни лукавой,
И все — у ночной тишины.
5.
Читатель
Не должен быть очень несчастным
И, главное, скрытным. О нет! —
Чтоб быть современнику ясным,
Весь настежь распахнут поэт.
И рампа торчит под ногами,
Все мертвенно, пусто, светло,
Лайм-лайта позорное пламя
Его заклеймило чело.
А каждый читатель как тайна,
Как в землю закопанный клад,
Пусть самый последний, случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.
Там все, что природа запрячет,
Когда ей угодно, от нас.
Там кто-то беспомощно плачет
В какой-то назначенный час.
И сколько там сумрака ночи,
И тени, и сколько прохлад,
Там те незнакомые очи
До света со мной говорят,
За что-то меня упрекают
И в чем-то согласны со мной…
Так исповедь льется немая,
Беседы блаженнейший зной.
Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный круг,
А он неизменен и вечен —
Поэта неведомый друг.
6.
Последнее стихотворение
Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.
Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю, откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.
А есть и такие: средь белого дня,
Как будто почти что не видя меня,
Струятся по белой бумаге,
Как чистый источник в овраге.
А вот еще: тайное бродит вокруг —
Не звук и не цвет, не цвет и не звук, —
Гранится, меняется, вьется,
А в руки живым не дается.
Но это!.. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка — любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.
И я не знавала жесточе беды.
Ушло, и его протянулись следы
К какому-то крайнему краю,
А я без него… умираю.
7.
Эпиграмма
Могла ли Биче, словно Дант, творить,
Или Лаура жар любви восславить?
Я научила женщин говорить…
Но, боже, как их замолчать заставить!
8.
Про стихи
Владимиру Нарбуту
Это — выжимки бессонниц,
Это — свеч кривых нагар,
Это — сотен белых звонниц
Первый утренний удар…
Это — теплый подоконник
Под черниговской луной,
Это — пчелы, это — донник,
Это — пыль, и мрак, и зной.
9.
Осипу Мандельштаму
Я над ними склонюсь, как над чашей,
В них заветных заметок не счесть —
Окровавленной юности нашей
Это черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над бездной
Я дышала когда-то в ночи,
В той ночи и пустой и железной,
Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там, —
Это кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам.
Это наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой,
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.
Это ключики от квартиры,
О которой теперь ни гугу…
Это голос таинственной лиры,
На загробном гостящей лугу.
1
0.
Многое еще, наверно, хочет
Быть воспетым голосом моим:
То, что, бессловесное, грохочет,
Иль во тьме подземный камень точит,
Или пробивается сквозь дым.
У меня не выяснены счеты
С пламенем, и ветром, и водой…
Оттого-то мне мои дремоты
Вдруг такие распахнут ворота
И ведут за утренней звездой.
Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.
А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.
И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!
Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…
Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…
Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!
И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…
И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…
Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…
Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…
Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.
И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!
Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…
Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…
И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…
Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!
А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!
Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…
А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!
И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!
Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!
Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:
«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»
Я поезда ждал утром в Ковентри;
Облокотясь у моста на перила,
На городские башни я смотрел
И городское древнее преданье
Невольно мне на ум пришло…
На свете
Не мы одни, мы, дети поздних лет,
Готовые смеяться над прошедшим
И толковать о правде и неправде,
Не мы одни любили свой народ
И гнетом наших братьев возмущались.
Жила когда-то женщина и долго
О подвиге ее не позабудут.
И имя этой женщины — Годива.
Граф Леофрик, Годивы муж жестокий,
Поступками своими в Ковентри
Пугал народ; когда на целый город
Тяжелую он подать наложил,
То множество рыдавших матерей
С младенцами в руках пришло к Годиве
И слышала Годива общий вопль:
„Отдавши подать, с голода умрем мы!“
Пошла Годива к мужу. Грозный граф
Попался ей на встречу в галерее,
Собаками своими окруженный,
И стала говорить ему она
О просьбе бедных женщин и с мольбою
Молила: „Пощади их! Ведь они
От подати умрут голодной смертью!“
Но удивленный граф ей отвечал:
„Да ты и ноготь пальца пожалеешь
Отдать за этот вздор!“ — „O, нет, готова
Я жизнь отдать,“ ответила Годива, —
„И это докажу я, чем ты хочешь,
Какое ни предложишь мне условье.“
И злобный граф ей отвечал со смехом:
„Когда проехать можешь ты нагая
По городу, то подать отменю я.“
Затем ушел он быстрою походкой,
Собаками своими окруженный.
В душе Годивы буря поднялась,
В ней целый час борьба происходила,
Но жалость победила наконец
Ее смущение. Герольду повелела,
При звуке труб, Годива обявить
Народу об условии тяжелом,
Которым можно снять с него налог,
И если к ней любовь живет в народе,
То пусть никто до самого полудня,
Пока она по улицам поедет,
Не выглянет из окон и ворот,
Пусть город весь в домах своих запрется.
Потом Годива скрылась в свой покой;
Украшенный орлами брачный пояс
С себя сняла и на одно мгновенье
Промедлила, как летняя луна
В волнистых и прозрачных облаках,
Потом тряхнула смело головою,
Вкруг пояса рассыпалась коса
И, сбросивши одежду торопливо,
С крыльца Годива робко соскользнула
И кралась от колонны до колонны.
Вот к главным воротам она пришла,
Где ждал ее в парадной сбруе конь,
Под пурпуром и золотом, сверкавший.
По городу поехала Годива,
Лишь только целомудрием одета;
Был воздух тих и робкий ветерок
Не смел смутить ее своим дыханьем.
Как сотни глаз, смотрели окна зданий,
И лай собак невольно вызывал
Стыдливости румянец на щеках
Трепещущей Годивы; каждый шаг
Ее коня огнем в ней отзывался,
Но вот она проехала веcь город
И через арку поле увидала
С душистымй весенними цветами.
Потом она поехала назад,
Лишь только целомудрием одета,
На улице не встретив ни души.
Один нашелся только негодяй,
Который, просверливши щель в окошке,
Взглянул и в ту ж минуту навсегда
Лишился зренья… Этого не зная,
Проехала Годива мимо. Вдруг
По звуку труб узнал счастливый город,
Что полдень наступил и что Годива
Спасла народ от подати тяжелой
И вечно жить останется в народе.
1.
На развалинах замка в Швеции
Уже светило дня на западе горит
И тихо погрузилось в волны!..
Задумчиво луна сквозь тонкий пар глядит
На хляби и брега безмолвны.
И все в глубоком сне поморие кругом.
Лишь изредка рыбарь к товарищам взывает
Лишь эхо глас его протяжно повторяет
Я здесь, на сих скалах, висящих над водой
В священном сумраке дубравы
Задумчиво брожу и вижу пред собой
Следы протекших лет и славы:
Обломки, грозный вал, поросший злаком ров
Столбы и ветхий мост с чугунными цепями.
Твердыни мшистые с гранитными зубцами
Все тихо: мертвый сон в обители глухой.
Но здесь живет воспоминанье:
И путник, опершись на камень гробовой
Вкушает сладкое мечтанье.
Там, там, где вьется плющ по лестнице крутой
И ветр колышет стебль иссохшия полыни,
Где месяц осребрил угрюмые твердыни
Там воин некогда, Одена храбрый внук,
В боях приморских поседелый,
Готовил сына в брань и стрел пернатых пук,
Броню заветну, меч тяжелый
Он юноше вручил израненной рукой,
И громко восклицал, подяв дрожащи длани:
«Тебе он обречен, о, бог, властитель брани,
А ты, мой сын, клянись мечом своих отцов
И Гелы клятвою кровавой
На западных струях быть ужасом врагов
Иль пасть, как предки пали, с славой!»
И пылкий юноша меч прадедов лобзал
И к персям прижимал родительские длани,
И в радости, как конь, при звуке новой брани,
Война, война врагам отеческой земли! —
Суда на утро восшумели.
Запенились моря, и быстры корабли
На крыльях бури полетели!
В долинах Нейстрии раздался браней гром,
Туманный Альбион из края в край пылает,
И Гела день и ночь в Валкалу провождает
Ах, юноша! спеши к отеческим брегам,
Назад лети с добычей бранной;
Уж веет кроткий ветр во след твоим судам,
Герой, победою избранной!
Уж Скальды пиршество готовят на холмах,
Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает,
И вестник радости отцам провозглашает
Здесь, в мирной пристани, с денницей золотой
Тебя невеста ожидает,
К тебе, о, юноша, слезами и мольбой,
Богов на милость преклоняет…
Но вот в тумане там, как стая лебедей,
Белеют корабли, несомые волнами;
О, вей, попутный ветр, вей тихими устами
Суда у берегов, на них уже герой
С добычей жен иноплеменных;
К нему спешит отец с невестою младой
И лики Скальдов вдохновенных.
Красавица стоит, безмолвствуя, в слезах,
Едва на жениха взглянуть украдкой смеет,
Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет,
И там, где камней ряд, седым одетый мхом,
Помост обрушенный являет,
Повременно сова в безмолвии ночном
Пустыню криком оглашает, —
Там чаши радости стучали по столам,
Там храбрые кругом с друзьями ликовали,
Там Скальды пели брань, и персты их летали
Там пели звук мечей и свист пернатых стрел,
И треск щитов, и гром ударов,
Кипящу брань среди опустошенных сел
И грады в зареве пожаров;
Там старцы жадный слух склоняли к песни сей
Сосуды полные в десницах их дрожали,
И гордые сердца с восторгом вспоминали
Но все покрыто здесь угрюмой ночи мглой,
Все время в прах преобратило!
Где прежде Скальд гремел на арфе золотой,
Там ветер свищет лишь уныло!
Где храбрый ликовал с дружиною своей,
Где жертвовал вином отцу и богу брани,
Там дремлют притаясь две трепетные лани
Где ж вы, о, сильные, вы Галлов бич и страх
Земель полнощных исполины,
Роальда спутники, на бренных челноках
Протекши дальные пучины?
Где вы, отважные толпы богатырей,
Вы, дикие сыны и брани и свободы,
Возникшие в снегах, средь ужасов природы
Погибли сильные! Но странник в сих местах
Не тщетно камни вопрошает
И руны тайные, останки на скалах
Угрюмой древности, читает.
Оратай ближних сел, склонясь на посох свой
Гласит ему: "Смотри, о, сын иноплеменный.
Здесь тлеют праотцев останки драгоценны:
Памяти Пушкина
Я помню: девочка, среди забав,
Однажды вдруг свою спросила мать,
Рукой на ряд портретов указав:
«Родная, кто они? Хочу я знать!»
— Тебе, дитя, я расскажу о них.
И дочь обняв, мать завела рассказ,
Рассказ простой… Беспечный говор стих,
И слушает дитя, пытливых глаз
Не отводя от матери своей.
— Вот этот, друг мой, царь был из царей
Мечом своим он покорил весь мир.
Для всех он гений был, для всех кумир.
И тот, дитя, великий был герой.
Он родину свою, как жизнь любил,
Ей отдал он труды свои, покой,
Как верный раб покорно ей служил.
Вот этот кистью мощною владел!
Он глубину небес, полей простор
На полотно переносить умел.
Умел ловить, что видит жадный взор.
А этот волны звуков извлекал
Из медных струн. Летел за валом вал,
И звуков этих каждая волна
Была и мук, и радостей полна.
Из камней этот храмы возводил.
Вот этот лишь простым стальным резцом
Любовь, и красоту, и жизнь будил
В холодном, грубом мраморе немом.
— Родная, этот кто? Скажи, кто он?
Задумчив так и грустен почему?
И взгляд его далеко устремлен,
Как будто что-то чудится ему.
— Он лучший был из этих всех людей!
Он был, дитя, великий чародей:
О, дочь моя, вглядись в его черты.
Пройдут года — о нем расскажешь ты.
Ему был в слове свыше послан дар,
Он словом как мечом разил!
И верен каждый был его удар.
Миры, как царь, он словом покорил.
И точно кистью родины своей
Он словом милый образ создавал.
И как резцом, из ледяных очей
Огонь любви он словом извлекал.
Великий храм, что словом он воздвиг,
Доныне в каждый час и в каждый миг
К себе сердца тоскующих манит,
Доныне правда в нем нетленная царит.
И слово дивное как песнь звучит,
Как песня, что искусною рукой
Со струн похищена. То песнь дрожит
Как лист, потоком носится, рекой…
То вихрем ринется в пучину вод.
То ласточкой уносится в лазурь,
То громом оглашает неба свод
Среди зловещих туч, средь грозных бурь
И в слове том, как в море ручейки
Слилися; песни радости, тоски,
Прощенья вздох, вздох жалости немой,
И крики мук, и стон любви святой!
Чем дышим мы и все, чем мы живем,
И каждый трепет горестный сердец
В том слове слышалось, дрожало в нем,
В том слове, что ему послал Творец.
Он много благ для родины принес,
Рассыпал их он щедрою рукой
И много ими осушил он слез,
Тех слез, что льются на земле родной.
Но сердце то, где слово родилось,
Где слово то святым огнем зажглось,
Замучили, разбили на куски.
Дитя мое, от горя, от тоски
Освободить лишь смерть пришла его!..
Чужие беды видились ему
В своих бедах!! Вот грустен отчего.
Со скорбью в даль глядит он почему.
Шептала мать. Уж таял день в лучах,
Дитя головку на руки склонив,
Внимало речи с думою в глазах…
Глубоко думу, ту надолго затаив…
Вкруг тихо все. И побледнел закат.
Но вещие слова еще звучат.
«О дочь моя, вглядись в его черты,
Пройдут года, о нем расскажешь ты».
Итак, я здесь… за стражей я…
Дойдут ли звуки из темницы
Моей расстроенной цевницы
Туда, где вы, мои друзья?
Еще в полусвободной доле
Дар Гебы пьете вы, а я
Утратил жизни цвет в неволе,
И меркнет здесь заря моя!
В союзе с верой и надеждой,
С мечтой поэзии живой,
Еще в беседе вечевой
Шумит там голос ваш мятежный.
Еще на розовых устах
В обятьях дев, как май прекрасных,
И на прелестнейших грудях
Волшебниц милых, сладострастных
Вы рвете свежие цветы
Цветущей девства красоты.
Еще средь пышного обеда,
Где Вакх чрез край вам вина льет.
Сей дар приветный Ганимеда
Вам негой сладкой чувства жжет.
Еще расцвет душистой розы
И свод лазоревых небес
Для ваших взоров не исчез.
Вам чужды темные угрозы
Как лед холодного суда,
И не коснулась клевета
До ваших дел и жизни тайной,
И не дерзнул еще порок
Угрюмый сделать вам упрек
И потревожить дух печальный.
Еще небесный воздух там
Струится легкими волнами
И не гнетет дыханье вам,
Как в гробе, смрадными парами.
Не будит вас в ночи глухой
Угрюмый оклик часового
И резкий звук ружья стального
При смене стражи за стеной.
И торжествующее мщенье,
Склонясь бессовестным челом.
Еще убийственным пером
Не пишет вам определенья
Злодейской смерти под ножом
Иль мрачных сводов заключенья…
О, пусть благое провиденье
От вас отклонит этот гром!
Он грянул грозно надо мною,
Но я от сих ужасных стрел
Еще, друзья, не побледнел
И пред свирепою судьбою
Не преклонил рамен с главою!
Наемной лжи перед судом
Грозил мне смертным приговором
«По воле царской» трибунал.
«По воле царской?» — я сказал
И дал ответ понятным взором.
И этот черный трибунал
Искал не правды обнаженной
Он двух свидетелей искал
И их нашел в толпе презренной.
Напрасно голос громовой
Мне верной чести боевой
В мою защиту отзывался:
Сей голос смелый пред судом
Был назван тайным мятежом
И в подозрении остался.
Но я сослался на закон,
Как на гранит народных зданий.
«В устах царя, — сказали, — он,
В его самодержавной длани,
И слово буйное «закон»
В устах определенной жертвы
Есть дерзновенный звук и мертвый…»
Итак, исчез прелестный сон!..
Со страхом я, открывши вежды,
Еще искал моей надежды
Ее уж не было со мной,
И я во мрак упал душой…
Пловец, твой кончен путь подбрежный,
Мужайся, жди бедам конца
В одежде скромной мудреца,
А в сердце с твердостью железной.
Мужайся! близок грозный час,
Он загремит в дверях цепями,
И, может быть, в последний раз
Еще окину я глазами
Луга, и горы, и леса
Над светлой Тираса струею,
И Феба золотой стезею
Полет по чистым небесам,
Над сердцу памятной страною,
Где я надеждою дышал
И к тайной мысли устремлял
Взор светлый с пламенной душою.
Исчезнет все, как в вечность день.
Из милой родины изгнанный,
Я буду жизнь влачить, как тень,
Средь черни дикой, зверонравной,
Вдали от ветреного света
В жилье тунгуса иль бурета,
Где вечно царствует зима
И где природа как тюрьма;
Где прежде жертвы зверской власти,
Как я, свои влачили дни;
Где я погибну, как они,
Под игом скорбей и напастей.
Быть может — о, молю душой
И сил и мужества от неба!
Быть может, черный суд Эреба
Мне жизнь лютее смерти злой
Готовит там, где слышны звуки
Подземных стонов и цепей
И вопли потаенной муки;
Где тайно зоркий страж дверей
Свои от взоров кроет жертвы.
Полунагие, полумертвы,
Без чувств, без памяти, без слов,
Под едкой ржавчиной оков,
Сии живущие скелеты
В гнилой соломе тлеют там,
И безразличны их очам
Темницы мертвые предметы.
Но пусть счастливейший певец,
Питомец муз и Аполлона,
Страстей и буйной думы жрец,
Сей берег страшный Флегетона,
Сей новый Тартар воспоет:
Сковала грудь мою, как лед,
Уже темничная зараза.
Холодный узник отдает
Тебе сей лавр, певец Кавказа.
Коснись струнам, и Аполлон,
Оставя берег Альбиона,
Тебя, о юный Амфион,
Украсит лаврами Бейрона.
Оставь другим певцам любовь!
Любовь ли петь, где брызжет кровь.
Где племя чуждое с улыбкой
Терзает нас кровавой пыткой,
Где слово, мысль, невольный взор
Влекут, как явный заговор,
Как преступление, на плаху,
И где народ, подвластный страху,
Не смеет шепотом роптать.
Пора, друзья! Пора воззвать
Из мрака век полночной славы,
Царя-народа дух и нравы
И те священны времена,
Когда гремело наше вече
И сокрушало издалече
Царей кичливых рамена.
Когда ж дойдет до вас, о други,
Сей голос потаенной муки,
Сей звук встревоженной мечты
Против врагов и клеветы,
Я не прошу у вас защиты:
Враги, презрением убиты,
Иссохнут сами, как трава.
Но вот последние слова:
Скажите от меня Орлову,
Что я судьбу мою сурову
С терпеньем мраморным сносил,
Нигде себе не изменил
И в дни убийственные жизни
Не мрачен был, как день весной,
И даже мыслью и душой
Отвергнул право укоризны.
Простите… Там для вас, друзья,
Горит денница на востоке
И отразилася заря
В шумящем кровию потоке.
Под тень священную знамен,
На поле славы боевое
Зовет вас долг — добро святое.
Спешите! Там валкальный звон
Поколебал подземны своды
И пробудил народный сон
И гидру дремлющей свободы.
От северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир,
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь. Свой долгий ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
Чредою шли к тебе забавы и чины.
Посланник молодой увенчанной жены,
Явился ты в Ферней — и циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало всё. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Но ты не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедывал. И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
Но Лондон звал твое внимание. Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.
Скучая, может быть, над Темзою скупой,
Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,
Подобный своему чудесному герою,
Веселый Бомарше блеснул перед тобою.
Он угадал тебя: в пленительных словах
Он стал рассказывать о ножках, о глазах,
О неге той страны, где небо вечно ясно,
Где жизнь ленивая проходит сладострастно,
Как пылкой отрока восторгов полный сои,
Где жены вечером выходят на балкон,
Глядят и, не страшась ревнивого испанца,
С улыбкой слушают и манят иностранца.
И ты, встревоженный, в Севиллу полетел.
Благословенный край, пленительный предел!
Там лавры зыблются, там апельсины зреют…
О, расскажи ж ты мне, как жены там умеют
С любовью набожность умильно сочетать,
Из-под мантильи знак условный подавать;
Скажи, как падает письмо из-за решетки,
Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.
Всё изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы.
Преобразился мир при громах новой славы.
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Барон д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептической причет,
И колкой Бомарше, и твой безносый Касти,
Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти
Забыты для других. Смотри: вокруг тебя
Всё новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры,
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.
Один всё тот же ты. Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Книгохранилище, кумиры, и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине,
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Я слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой.
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат,
Вельможи римские встречали свой закат.
И к ним издалека то воин, то оратор,
То консул молодой, то сумрачный диктатор
Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.
Владыка Морвены,
Жил в дедовском замке могучий Ордал;
Над озером стены
Зубчатые замок с холма возвышал;
Прибрежны дубравы
Склонялись к водам,
И стлался кудрявый
Кустарник по злачным окрестным холмам.Спокойствие сеней
Дубравных там часто лай псов нарушал;
Рогатых еленей,
И вепрей, и ланей могучий Ордал
С отважными псами
Гонял по холмам;
И долы с холмами,
Шумя, отвечали зовущим рогам.В жилище Ордала
Веселость из ближних и дальних краев
Гостей собирала;
И убраны были чертоги пиров
Еленей рогами;
И в память отцам
Висели рядами
Их шлемы, кольчуги, щиты по стенам.И в дружных беседах
Любил за бокалом рассказы Ордал
О древних победах
И взоры на брони отцов устремлял:
Чеканны их латы
В глубоких рубцах;
Мечи их зубчаты;
Щиты их и шлемы избиты в боях.Младая Минвана
Красой озаряла родительский дом;
Как зыби тумана,
Зарею златимы над свежим холмом,
Так кудри густые
С главы молодой
На перси младые,
Вияся, бежали струей золотой.Приятней денницы
Задумчивый пламень во взорах сиял:
Сквозь темны ресницы
Он сладкое в душу смятенье вливал;
Потока журчанье —
Приятность речей;
Как роза дыханье;
Душа же прекрасней и прелестей в ней.Гремела красою
Минвана и в ближних и в дальних краях;
В Морвену толпою
Стекалися витязи, славны в боях;
И дщерью гордился
Пред ними отец…
Но втайне делился
Душою с Минваной Арминий-певец.Младой и прекрасный,
Как свежая роза — утеха долин,
Певец сладкогласный…
Но родом не знатный, не княжеский сын;
Минвана забыла
О сане своем
И сердцем любила,
Невинная, сердце невинное в нем.—На темные своды
Багряным щитом покатилась луна;
И озера воды
Струистым сияньем покрыла она;
От замка, от сеней
Дубрав по брегам
Огромные теней
Легли великаны по гладким водам.На холме, где чистым
Потоком источник бежал из кустов,
Под дубом ветвистым —
Свидетелем тайных свиданья часов —
Минвана младая
Сидела одна,
Певца ожидая,
И в страхе таила дыханье она.И с арфою стройной
Ко древу к Минване приходит певец.
Всё было спокойно,
Как тихая радость их юных сердец:
Прохлада и нега,
Мерцанье луны,
И ропот у брега
Дробимыя с легким плесканьем волны.И долго, безмолвны,
Певец и Минвана с унылой душой
Смотрели на волны,
Златимые тихоблестящей луной.
«Как быстрые воды
Поток свой лиют —
Так быстрые годы
Веселье младое с любовью несут».—«Что ж сердце уныло?
Пусть воды лиются, пусть годы бегут;
О верный! о милой!
С любовию годы и жизнь унесут!»—
«Минвана, Минвана,
Я бедный певец;
Ты ж царского сана,
И предками славен твой гордый отец».—
«Что в славе и сане?
Любовь — мой высокий, мой царский венец.О милый, Минване
Всех витязей краше смиренный певец.
Зачем же уныло
На радость глядеть?
Всё близко, что мило;
Оставим годам за годами лететь».—«Минутная сладость
Веселого вместе, помедли, постой;
Кто скажет, что радость
Навек не умчится с грядущей зарей!
Проглянет денница —
Блаженству конец;
Опять ты царица,
Опять я ничтожный и бедный певец».—«Пускай возвратится
Веселое утро, сияние дня;
Зарей озарится
Тот свет, где мой милый живет для меня.Лишь царским убором
Я буду с толпой;
А мыслию, взором,
И сердцем, и жизнью, о милый, с тобой».«Прости, уж бледнеет
Рассветом далекий, Минвана, восток;
Уж утренний веет
С вершины кудрявых холмов ветерок».—
«О нет! то зарница
Блестит в облаках,
Не скоро денница;
И тих ветерок на кудрявых холмах».—«Уж в замке проснулись;
Мне слышался шорох и звук голосов».—
«О нет! встрепенулись
Дремавшие пташки на ветвях кустов».—
«Заря уж багряна».—
«О милый, постой».—
«Минвана, Минвана,
Почто ж замирает так сердце тоской?»И арфу унылой
Певец привязал под наклоном ветвей:
«Будь, арфа, для милой
Залогом прекрасных минувшего дней;
И сладкие звуки
Любви не забудь;
Услада разлуки
И вестник души неизменныя будь.Когда же мой юный,
Убитый печалию, цвет опадет,
О верные струны,
В вас с прежней любовью душа перейдет.
Как прежде, взыграет
Веселие в вас,
И друг мой узнает
Привычный, зовущий к свиданию глас.И думай, их пенью
Внимая вечерней, Минвана, порой,
Что легкою тенью,
Всё верный, летает твой друг над тобой;
Что прежние муки:
Превратности страх,
Томленье разлуки —
Всё с трепетной жизнью он бросил во прах.Что, жизнь переживши,
Любовь лишь одна не рассталась с душой;
Что робко любивший
Без робости любит и более твой.
А ты, дуб ветвистый,
Ее осеняй;
И, ветер душистый,
На грудь молодую дышать прилетай».Умолк — и с прелестной
Задумчивых долго очей не сводил…
Как бы неизвестный
В нем голос: навеки прости! говорил.
Горячей рукою
Ей руку пожал
И, тихой стопою
От ней удаляся, как призрак пропал… Луна воссияла…
Минвана у древа… но где же певец?
Увы! предузнала
Душа, унывая, что счастью конец;
Молва о свиданье
Достигла отца…
И мчит уж в изгнанье
Ладья через море младого певца.И поздно и рано
Под древом свиданья Минвана грустит.
Уныло с Минваной
Один лишь нагорный поток говорит;
Всё пусто; день ясный
Взойдет и зайдет —
Певец сладкогласный
Минваны под древом свиданья не ждет.Прохладою дышит
Там ветер вечерний, и в листьях шумит,
И ветви колышет,
И арфу лобзает… но арфа молчит.
Творения радость,
Настала весна —
И в свежую младость,
Красу и веселье земля убрана.И ярким сияньем
Холмы осыпал вечереющий день;
На землю с молчаньем
Сходила ночная, росистая тень;
Уж синие своды
Блистали в звездах;
Сравнялися воды;
И ветер улегся на спящих листах.Сидела уныло
Минвана у древа… душой вдалеке…
И тихо всё было…
Вдруг… к пламенной что-то коснулось щеке;
И что-то шатнуло
Без ветра листы;
И что-то прильнуло
К струнам, невидимо слетев с высоты… И вдруг… из молчанья
Поднялся протяжно задумчивый звон;
И тише дыханья
Играющей в листьях прохлады был он.
В ней сердце смутилось:
То друга привет!
Свершилось, свершилось!..
Земля опустела, и милого нет.От тяжкия муки
Минвана упала без чувства на прах,
И жалобней звуки
Над ней застенали в смятенных струнах.
Когда ж возвратила
Дыханье она,
Уже восходила
Заря, и над нею была тишина.С тех пор, унывая,
Минвана, лишь вечер, ходила на холм
И, звукам внимая,
Мечтала о милом, о свете другом,
Где жизнь без разлуки,
Где всё не на час —
И мнились ей звуки,
Как будто летящий от родины глас.«О милые струны,
Играйте, играйте… мой час недалек;
Уж клонится юный
Главой недоцветшей ко праху цветок.
И странник унылый
Заутра придет
И спросит: где милый
Цветок мой?.. и боле цветка не найдет».И нет уж Минваны…
Когда от потоков, холмов и полей
Восходят туманы
И светит, как в дыме, луна без лучей —
Две видятся тени:
Слиявшись, летят
К знакомой им сени…
И дуб шевелится, и струны звучат.
1
Больная птичка запертая,
В теплице сохнущий цветок,
Покорно вянешь ты, не зная,
Как ярок день и мир широк,
Как небо блещет, страсть пылает,
Как сладко жить с толпой порой,
Как грудь высоко подымает
Единство братское с толпой.
Своею робостию детской
Осуждена заглохнуть ты
В истертой жизни черни светской.
Гони же грешные мечты,
Не отдавайся тайным мукам,
Когда лукавый жизни дух
Тебе то образом, то звуком
Волнует грудь и дразнит слух!
Не отдавайся… С ним опасно,
Непозволительно шутить…
Он сам живет и учит жить
Полно, широко, вольно, страстно!
2
Твои движенья гибкие,
Твои кошачьи ласки,
То гневом, то улыбкою
Сверкающие глазки…
То лень в тебе небрежная,
То — прыг! поди лови!
И дышит речь мятежная
Всей жаждою любви.
Тревожная загадочность
И ледяная чинность,
То страсти лихорадочность,
То детская невинность,
То мягкий и ласкающий
Взгляд бархатных очей,
То холод ужасающий
Язвительных речей.
Любить тебя — мучение,
А не любить — так вдвое…
Капризное творение,
Я полон весь тобою.
Мятежная и странная —
Морская ты волна,
Но ты, моя желанная,
Ты киской создана.
И пусть под нежной лапкою
Кошачьи когти скрыты —
А все ж тебя в охапку я
Схватил бы, хоть пищи ты…
Что хочешь, делай ты со мной,
Царапай лапкой больно,
У ног твоих я твой, я твой —
Ты киска — и довольно.
Готов я все мучения
Терпеть, как в стары годы,
От гибкого творения
Из кошачьей породы.
Пусть вечно когти разгляжу,
Лишь подойду я близко.
Я по тебе с ума схожу,
Прелестный друг мой — киска!
3
Глубокий мрак, но из него возник
Твой девственный, болезненно-прозрачный
И дышащий глубокой тайной лик…
Глубокий мрак, и ты из бездны мрачной
Выходишь, как лучи зари, светла;
Но связью страшной, неразрывно-брачной
С тобой навеки сочеталась мгла…
Как будто он, сей бездны мрак ужасный,
Редеющий вкруг юного чела,
Тебя обвил своей любовью страстной,
Тебя в свои объятья заковал
И только раз по прихоти всевластной
Твой светлый образ миру показал,
Чтоб вновь потом в порыве исступленья
Пожрать воздушно-легкий идеал!
В тебе самой есть семя разрушенья —
Я за тебя дрожу, о призрак мой,
Прозрачное и юное виденье;
И страшен мне твой спутник, мрак немой;
О, как могла ты, светлая, сродниться
С зловещею, тебя объявшей тьмой?
В ней хаос разрушительный таится.
4
О, помолись хотя единый раз,
Но всей глубокой девственной молитвой
О том, чья жизнь столь бурно пронеслась
Кружащим вихрем и бесплодной битвой.
О, помолись!..
Когда бы знала ты,
Как осужденным заживо на муки
Ужасны рая светлые мечты
И рая гармонические звуки…
Как тяжело святые сны видать
Душам, которым нет успокоенья,
Призывам братьев-ангелов внимать,
Нося на жизни тяжкую печать
Проклятия, греха и отверженья…
Когда бы ты всю бездну обняла
Палящих мук с их вечной лихорадкой,
Бездонный хаос и добра и зла,
Все, что душа безумно прожила
В погоне за таинственной загадкой,
Порывов и падений страшный ряд,
И слышала то ропот, то моленья,
То гимн любви, то стон богохуленья, —
О, верю я, что ты в сей мрачный ад
Свела бы луч любви и примиренья…
Что девственной и чистою мольбой
Ты залила б, как влагою целебной,
Волкан стихии грозной и слепой
И закляла бы силы власть враждебной.
О, помолись!..
Недаром ты светла
Выходишь вся из мрака черной ночи,
Недаром грусть туманом залегла
Вкруг твоего прозрачного чела
И влагою сияющие очи
Болезненной и страстной облила!
5
О, сколько раз в каком-то сладком страхе,
Волшебным сном объят и очарован,
К чертам прозрачно-девственным прикован,
Я пред тобой склонял чело во прахе.
Казалось мне, что яркими очами
Читала ты мою страданий повесть,
То суд над ней произнося, как совесть,
То обливая светлыми слезами…
Недвижную, казалось, покидала
Порой ты раму, и свершалось чудо:
Со тьмой, тебя объявшей отовсюду,
Ты для меня союз свой расторгала.
Да! Верю я — ты расставалась с рамой,
Чело твое склонялось надо мною,
Дышала речь участьем и тоскою,
Глядели очи нежно, грустно, прямо.
Безумные и вредные мечтанья!
Твой мрак с тобой слился нераздечимо,
Недвижна ты, строга, неумолима…
Ты мне дала лишь новые страданья!
Овидий, я живу близ тихих берегов,
Которым изгнанных отеческих богов
Ты некогда принес и пепел свой оставил.
Твой безотрадный плач места сии прославил;
И лиры нежный глас еще не онемел;
Еще твоей молвой наполнен сей предел.
Ты живо впечатлел в моем воображенье
Пустыню мрачную, поэта заточенье,
Туманный свод небес, обычные снега
И краткой теплотой согретые луга.
Как часто, увлечен унылых струн игрою,
Я сердцем следовал, Овидий, за тобою!
Я видел твой корабль игралищем валов
И якорь, верженный близ диких берегов,
Где ждет певца любви жестокая награда.
Там нивы без теней, холмы без винограда;
Рожденные в снегах для ужасов войны,
Там хладной Скифии свирепые сыны,
За Истром утаясь, добычи ожидают
И селам каждый миг набегом угрожают.
Преграды нет для них: в волнах они плывут
И по́ льду звучному бестрепетно идут.
Ты сам (дивись, Назон, дивись судьбе превратной!),
Ты, с юных лет презрев волненье жизни ратной,
Привыкнув розами венчать свои власы
И в неге провождать беспечные часы,
Ты будешь принужден взложить и шлем тяжелый,
И грозный меч хранить близ лиры оробелой.
Ни дочерь, ни жена, ни верный сонм друзей,
Ни музы, легкие подруги прежних дней,
Изгнанного певца не усладят печали.
Напрасно грации стихи твои венчали,
Напрасно юноши их помнят наизусть:
Ни слава, ни лета, ни жалобы, ни грусть,
Ни песни робкие Октавия не тронут;
Дни старости твоей в забвении потонут.
Златой Италии роскошный гражданин,
В отчизне варваров безвестен и один,
Ты звуков родины вокруг себя не слышишь;
Ты в тяжкой горести далекой дружбе пишешь:
«О, возвратите мне священный град отцов
И тени мирные наследственных садов!
О други, Августу мольбы мои несите,
Карающую длань слезами отклоните,
Но если гневный бог досель неумолим
И век мне не видать тебя, великий Рим, —
Последнею мольбой смягчая рок ужасный,
Приближьте хоть мой гроб к Италии прекрасной!»
Чье сердце хладное, презревшее харит,
Твое уныние и слезы укорит?
Кто в грубой гордости прочтет без умиленья
Сии элегии, последние творенья,
Где ты свой тщетный стон потомству передал?
Суровый славянин, я слез не проливал,
Но понимаю их; изгнанник самовольный,
И светом, и собой, и жизнью недовольный,
С душой задумчивой, я ныне посетил
Страну, где грустный век ты некогда влачил.
Здесь, оживив тобой мечты воображенья,
Я повторил твои, Овидий, песнопенья
И их печальные картины поверял;
Но взор обманутым мечтаньям изменял.
Изгнание твое пленяло втайне очи,
Привыкшие к снегам угрюмой полуночи.
Здесь долго светится небесная лазурь;
Здесь кратко царствует жестокость зимних бурь.
На скифских берегах переселенец новый,
Сын юга, виноград блистает пурпуровый.
Уж пасмурный декабрь на русские луга
Слоями расстилал пушистые снега;
Зима дышала там — а с вешней теплотою
Здесь солнце ясное катилось надо мною;
Младою зеленью пестрел увядший луг;
Свободные поля взрывал уж ранний плуг;
Чуть веял ветерок, под вечер холодея;
Едва прозрачный лед, над озером тускнея,
Кристаллом покрывал недвижные струи.
Я вспомнил опыты несмелые твои,
Сей день, замеченный крылатым вдохновеньем,
Когда ты в первый раз вверял с недоуменьем
Шаги свои волнам, окованным зимой…
И по́ льду новому, казалось, предо мной
Скользила тень твоя, и жалобные звуки
Неслися издали, как томный стон разлуки.
Утешься; не увял Овидиев венец!
Увы, среди толпы затерянный певец,
Безвестен буду я для новых поколений,
И, жертва темная, умрет мой слабый гений
С печальной жизнию, с минутною молвой…
Но если, обо мне потомок поздний мой
Узнав, придет искать в стране сей отдаленной
Близ праха славного мой след уединенный —
Брегов забвения оставя хладну сень,
К нему слетит моя признательная тень,
И будет мило мне его воспоминанье.
Да сохранится же заветное преданье:
Как ты, враждующей покорствуя судьбе,
Не славой — участью я равен был тебе.
Здесь, лирой северной пустыни оглашая,
Скитался я в те дни, как на брега Дуная
Великодушный грек свободу вызывал,
И ни единый друг мне в мире не внимал;
Но чуждые холмы, поля и рощи сонны,
И музы мирные мне были благосклонны.
В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?
1
И да, и нет — здесь все мое,
Приемлю боль — как благостыню,
Благославляю бытие,
И если создал я пустыню,
Ее величие — мое!
2
Весенний шум, весенний гул природы
В моей душе звучит не как призыв.
Среди живых — лишь люди не уроды,
Лишь человек хоть частию красив.
Он может мне сказать живое слово,
Он полон бездн мучительных, как я.
И только в нем ежеминутно ново
Видение земного бытия.
Какое счастье думать, что сознаньем,
Над смутой гор, морей, лесов, и рек,
Над мчащимся в безбрежность мирозданьем,
Царит непобедимый человек.
О, верю! Мы повсюду бросим сети,
Средь мировых неистощимых вод.
Пред будущим теперь мы только дети.
Он — наш, он — наш, лазурный небосвод!
3
Страшны мне звери, и черви, и птицы,
Душу томит мне животный их сон.
Нет, я люблю только беглость зарницы,
Ветер и моря глухой перезвон.
Нет, я люблю только мертвые горы,
Листья и вечно немые цветы,
И человеческой мысли узоры,
И человека родные черты.
4
Лишь демоны, да гении, да люди,
Со временем заполнят все миры,
И выразят в неизреченном чуде
Весь блеск еще не снившейся игры, —
Когда, уразумев себя впервые,
С душой соприкоснутся навсегда
Четыре полновластные стихии: —
Земля, Огонь, и Воздух, и Вода.
5
От бледного листка испуганной осины
До сказочных планет, где день длинней, чем век,
Все — тонкие штрихи законченной картины,
Все — тайные пути неуловимых рек.
Все помыслы ума — широкие дороги,
Все вспышки страстные — подъемные мосты,
И как бы ни были мы бедны и убоги,
Мы все-таки дойдем до нужной высоты.
То будет лучший миг безбрежных откровений,
Когда, как лунный диск, прорвавшись сквозь туман,
На нас из хаоса бесчисленных явлений
Вдруг глянет снившийся, но скрытый Океан.
И цель пути поняв, счастливые навеки,
Мы все благословим раздавшуюся тьму,
И, словно радостно-расширенные реки,
Своими устьями, любя, прильнем к Нему.
6
То будет таинственный миг примирения,
Все в мире воспримет восторг красоты,
И будет для взора не три измерения,
А столько же, сколько есть снов у мечты.
То будет мистический праздник слияния,
Все краски, все формы изменятся вдруг,
Все в мире воспримет восторг обаяния,
И воздух, и Солнце, и звезды, и звук.
И демоны, встретясь с забытыми братьями,
С которыми жили когда-то всегда,
Восторженно встретят друг друга объятьями, —
И день не умрет никогда, никогда!
7
Будут игры беспредельные,
В упоительности цельные,
Будут песни колыбельные,
Будем в шутку мы грустить,
Чтобы с новым упоением,
За обманчивым мгновением,
Снова ткать с протяжным пением
Переливчатую нить.
Нить мечтанья бесконечного,
Беспечального, беспечного,
И мгновенного и вечного,
Будет вся в живых огнях,
И как призраки влюбленные,
Как-то сладко утомленные,
Мы увидим — измененные —
Наши лица — в наших снах.
8
Идеи, образы, изображенья, тени,
Вы, вниз ведущие, но пышные ступени, —
Как змей сквозь вас виясь, я вас люблю равно,
Чтоб видеть высоту, я падаю на дно.
Я вижу облики в сосуде драгоценном,
Вдыхаю в нем вино, с его восторгом пленным,
Ту влагу выпью я, и по златым краям
Дам биться отблескам и ликам и теням.
Вино горит сильней — незримое для глаза,
И осушенная — богаче, ярче ваза.
Я сладко опьянен, и, как лукавый змей,
Покинув глубь, всхожу… Еще! Вот так! Скорей!
9
Я — просветленный, я кажусь собой,
Но я не то, — я остров голубой:
Вблизи зеленый, полный мглы и бури,
Он издали являет цвет лазури.
Я — вольный сон, я всюду и нигде: —
Вода блестит, но разве луч в воде?
Нет, здесь светя, я где-то там блистаю,
И там не жду, блесну — и пропадаю.
Я вижу все, везде встает мой лик,
Со всеми я сливаюсь каждый миг.
Но ветер как замкнуть в пределах зданья?
Я дух, я мать, я страж миросозданья.
10
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Только что срезанный свежий и влажный цветок,
Радость рождения — этого пения строк.
Воды мятежились, буря гремела, — но вот
В водной зеркальности дышет опять небосвод.
Травы обрызганы с неба упавшим дождем.
Будем же мучиться, в боли мы тайну найдем.
Слава создавшему песню из слез роковых,
Нам передавшему звонкий и радостный стих!
Виктору Голышеву
Птица уже не влетает в форточку.
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Подскользнувшись о вишнёвую косточку,
я не падаю: сила трения
возрастает с паденьем скорости.
Сердце скачет, как белка, в хворосте
рёбер. И горло поёт о возрасте.
Это — уже старение.
Старение! Здравствуй, моё старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение. Я заранее
область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идёт с лопатою,
ныне объект внимания.
Правильно! Тело в страстях раскаялось.
Зря оно пело, рыдало, скалилось.
В полости рта не уступит кариес
Греции древней, по меньшей мере.
Смрадно дыша и треща суставами,
пачкаю зеркало. Речь о саване
ещё не идёт. Но уже те самые,
кто тебя вынесет, входят в двери.
Здравствуй, младое и незнакомое
племя! Жужжащее, как насекомое,
время нашло, наконец, искомое
лакомство в твёрдом моём затылке.
В мыслях разброд и разгром на темени.
Точно царица — Ивана в тереме,
чую дыхание смертной темени
фибрами всеми и жмусь к подстилке.
Боязно! То-то и есть, что боязно.
Даже когда все колёса поезда
прокатятся с грохотом ниже пояса,
не замирает полёт фантазии.
Точно рассеянный взор отличника,
не отличая очки от лифчика,
боль близорука, и смерть расплывчата,
как очертанья Азии.
Всё, что и мог потерять, утрачено
начисто. Но и достиг я начерно
всё, чего было достичь назначено.
Даже кукушки в ночи звучание
трогает мало — пусть жизнь оболгана
или оправдана им надолго, но
старение есть отрастанье органа
слуха, рассчитанного на молчание.
Старение! В теле всё больше смертного.
То есть, не нужного жизни. С медного
лба исчезает сияние местного
света. И чёрный прожектор в полдень
мне заливает глазные впадины.
Силы из мышц у меня украдены.
Но не ищу себе перекладины:
совестно браться за труд Господень.
Впрочем, дело, должно быть, в трусости.
В страхе. В технической акта трудности.
Это — влиянье грядущей трупности:
всякий распад начинается с воли,
минимум коей — основа статики.
Так я учил, сидя в школьном садике.
Ой, отойдите, друзья-касатики!
Дайте выйти во чисто поле!
Я был как все. То есть жил похожею
жизнью. С цветами входил в прихожую.
Пил. Валял дурака под кожею.
Брал, что давали. Душа не зарилась
на не своё. Обладал опорою,
строил рычаг. И пространству впору я
звук извлекал, дуя в дудку полую.
Что бы такое сказать под занавес?!
Слушай, дружина, враги и братие!
Всё, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности.
За каковое реченье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится)
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.
Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
Полночь швыряет листву и ветви на
кровлю. Можно сказать уверенно:
здесь и скончаю я дни, теряя
волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
черпая кепкой, что шлемом суздальским,
из океана волну, чтоб сузился,
хрупая рыбу, пускай сырая.
Старение! Возраст успеха. Знания
правды. Изнанки её. Изгнания.
Боли. Ни против неё, ни за неё
я ничего не имею. Коли ж
переборщат — возоплю: нелепица
сдерживать чувства. Покамест — терпится.
Ежели что-то во мне и теплится,
это не разум, а кровь всего лишь.
Данная песня — не вопль отчаянья.
Это — следствие одичания.
Это — точней — первый крик молчания,
царствие чьё представляю суммою
звуков, исторгнутых прежде мокрою,
затвердевшей ныне в мёртвую
как бы натуру, гортанью твёрдою.
Это и к лучшему. Так я думаю.
Вот оно — то, о чём я глаголаю:
о превращении тела в голую
вещь! Ни горé не гляжу, ни долу я,
но в пустоту — чем её ни высветли.
Это и к лучшему. Чувство ужаса
вещи не свойственно. Так что лужица
подле вещи не обнаружится,
даже если вещица при смерти.
Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я — знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль — от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего.
Бей в барабан о своём доверии
к ножницам, в коих судьба материи
скрыта. Только размер потери и
делает смертного равным Богу.
(Это суждение стоит галочки
даже в виду обнажённой парочки.)
Бей в барабан, пока держишь палочки,
с тенью своей маршируя в ногу!
Жрецами Са́иса, в Египте, взят в ученье
Был пылкий юноша, алкавший просвещенья.
Могучей мыслью он быстро обнял круг
Хранимых мудростью таинственных наук;
Но смелый дух его рвался к познаньям новым.
Наставник-жрец вотще старался кротким словом
В душе ученика смирять мятежный пыл.
«Скажи мне, что мое, — пришелец говорил, —
Когда не все мое? Где знанью грань положим?
Иль самой Истиной, как наслажденьем, можем
Лишь в разных степенях и порознь обладать?
Ее ль, единую, дробить и разделять?
Один лишь звук убавь в гармонии чудесной!
Один лишь цвет возьми из радуги небесной!
Что значит звук один и что единый цвет?
Но нет гармонии, и радуги уж нет!»
Однажды, говоря о таинствах вселенной,
Наставник с юношей к ротонде отдаленной
Пришли, где полотном закрытый истукан
До свода высился, как грозный великан.
Дивяся, юноша подходит к изваянью.
«Чей образ кроется под этой плотной тканью?» —
Спросил он. — «Истины под ней таится лик»,
Ответил спутник. — «Как! — воскликнул ученик. —
Лишь Истины ищу, по ней одной тоскую;
А от меня ее сокрыли вы, святую!»
«То воля божества! — промолвил жрец в ответ. —
Завесы не коснись (таков его завет),
Пока с себя само ее не совлеку я!
Кто ж, сокровенное преступно испытуя,
Поднимет мой покров, тому присуждено…» —
«Что?» — «Истину узреть». — «Значенье слов темно;
В них смысл таинственный. Запретного покрова
Не поднимал ты?» — «Нет! и искушенья злого
Не ведал ум». — «Дивлюсь! О, если б, точно, я
Был им лишь отделен от цели бытия —
От Истины!..» — «Мой сын! — прервал его сурово
Наставник, — преступить божественное слово
Нетрудно. Долго ли завесу приподнять?
Но каково душе себя преступной знать?»
Из храма юноша, печальный и угрюмый
Пришел домой. Душа одной тревожной думой
Была полна, и сон от глаз его бежал.
В жару метался он на ложе и стенал.
Уж было за полночь, как шаткими стопами
Пошел ко храму он. Цепляяся руками
За камни, на окно вскарабкался; с окна
Спустился в темный храм, и вот — пред ним она,
Ротонда дивная, где цель его исканья.
Повсюду мертвое, могильное молчанье;
Порой лишь смутный гул из склепов отвечал
На робкие шаги. Повсюду мрак лежал,
И только бледное сребристое мерцанье
Лила из купола луна на изваянье,
В покров одетое… И, словно бог живой,
Казалось, истукан качает головой,
Казалось, движутся края одежды белой.
И к богу юношу приблизил шаг несмелый,
И косная рука уж поднята была,
Но кровь пылала в нем, и капал пот с чела,
И вспять его влекла незримая десница.
«Безумец! что творишь? куда твой дух стремится?
Тебе ли, бренному, бессмертное пытать? —
Взывал глас совести. — Ты хочешь приподнять
Завесу, а забыл завещанное слово:
До срока не коснись запретного покрова!»
Но для чего ж завет божественный гласит:
Кто приподнимет ткань, тот Истину узрит?
«О, что бы ни было, я вскрою покрывало!
Увижу!» — вскрикнул он. — «Увижу!» — прокричало
И эхо громкое из сумрачных углов…
И дерзкою рукой он приподнял покров.
Что ж увидал он там?.. У ног Изиды, в храме,
Поутру, недвижим, он поднят был жрецами.
И что он увидал? и что́ постигнул он?
Вопросы слышались ему со всех сторон.
Угрюмый юноша на них ответа не дал…
Но в жизни счастья он и радости не ведал.
В могилу раннюю тоска его свела,
И к людям речь его прощальная была:
«Кто к Истине идет стезею преступленья,
Тому и в Истине не ведать наслажденья!»
I
Третью неделю туман не слезает с белой
колокольни коричневого, захолустного городка,
затерявшегося в глухонемом углу
Северной Адриатики. Электричество
продолжает в полдень гореть в таверне.
Плитняк мостовой отливает жёлтой
жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили
пропадают из виду, не заводя мотора.
И вывеску не дочитать до конца. Уже
не терракота и охра впитывают в себя
сырость, но сырость впитывает охру и терракоту.
Тень, насыщающаяся от света,
радуется при виде снимаемого с гвоздя
пальто совершенно по-христиански. Ставни
широко растопырены, точно крылья
погрузившихся с головой в чужие
неурядицы ангелов. Там и сям
слезающая струпьями штукатурка
обнажает красную, воспалённую кладку,
и третью неделю сохнущие исподники
настолько привыкли к дневному свету
и к своей верёвке, что человек
если выходит на улицу, то выходит
в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу.
В два часа пополудни силуэт почтальона
приобретает в подъезде резкие очертанья,
чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом.
Удары колокола в тумане
повторяют эту же процедуру.
В итоге невольно оглядываешься через плечо
самому себе вслед, как иной прохожий,
стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей
мимо красавицы, но — ничего не видишь,
кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина.
Направленье потеряно. За поворотом
фонари обрываются, как белое многоточье,
за которым следует только запах
водорослей и очертанья пирса.
Безветрие; и тишина как ржанье
никогда не сбивающейся с пути
чугунной кобылы Виктора-Эммануила.
II
Зимой обычно смеркается слишком рано;
где-то вовне, снаружи, над головою.
Туго спелёнутые клочковатой
марлей стрелки на городских часах
отстают от меркнущего вдалеке
рассеянного дневного света.
За сигаретами вышедший постоялец
возвращается через десять минут к себе
по пробуравленному в тумане
его же туловищем туннелю.
Ровный гул невидимого аэроплана
напоминает жужжание пылесоса
в дальнем конце гостиничного коридора
и поглощает, стихая, свет.
«Неббия», — произносит, зевая, диктор,
и глаза на секунду слипаются, наподобье
раковины, когда проплывает рыба
(зрачок погружается ненадолго
в свои перламутровые потёмки);
и подворотня с лампочкой выглядит, как ребёнок,
поглощённый чтением под одеялом;
одеяло всё в складках, как тога Евангелиста
в нише. Настоящее, наше время
со стуком отскакивает от бурого кирпича
базилики, точно белый
кожаный мяч, вколачиваемый в неё
школьниками после школы.
Щербатые, но не мыслящие себя
в профиль, обшарпанные фасады.
Только голые икры кривых балясин
одушевляют наглухо запертые балконы,
где вот уже двести лет никто
не появляется: ни наследница, ни кормилица.
Облюбованные брачующимися и просто
скучающими чудищами карнизы.
Колоннада, оплывшая, как стеарин.
И слепое, агатовое великолепье
непроницаемого стекла,
за которым скрываются кушетка и пианино:
старые, но именно светом дня
оберегаемые успешно тайны.
В холодное время года нормальный звук
предпочитает тепло гортани капризам эха.
Рыба безмолствует; в недрах материка
распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно.
Повисший над пресным каналом мост
удерживает расплывчатый противоположный берег
от попытки совсем отделиться и выйти в море.
Так, дохнув на стекло, выводят инициалы
тех, с чьим отсутствием не смириться;
и подтёк превращает заветный вензель
в хвост морского конька. Вбирай же красной
губкою лёгких плотный молочный пар,
выдыхаемый всплывшею Амфитритой
и её нереидами! Протяни
руку — и кончики пальцев коснутся торса,
покрытого пузырьками
и пахнущего, как в детстве, йодом.
III
Выстиранная, выглаженная простыня
залива шуршит оборками, и бесцветный
воздух на миг сгущается в голубя или в чайку,
но тотчас растворяется. Вытащенные из воды
лодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки,
как непарная обувь, разбросаны на песке,
поскрипывающем под подошвой. Помни:
любое движенье, по сути, есть
перенесение тяжести тела в другое место.
Помни, что прошлому не уложиться
без остатка в памяти, что ему
необходимо будущее. Твёрдо помни:
только вода, и она одна,
всегда и везде остаётся верной
себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской,
находящейся там, где сухой земли
больше нет. И патетика жизни с её началом,
серединой, редеющим календарём, концом
и т. д. стушёвывается в виду
вечной, мелкой, бесцветной ряби.
Жёсткая, мёртвая проволока виноградной
лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья.
Деревья в чёрном саду ничем
не отличаются от ограды, выглядящей
как человек, которому больше не в чем
и — главное — некому признаваться.
Смеркается; безветрие, тишина.
Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого
тростника. Пинаемая носком
жестянка взлетает в воздух и пропадает
из виду. Даже спустя минуту
не расслышать звука её паденья
в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.