Каждой ночью к водам Вана
Кто-то с берега идет
И без лодки, средь тумана,
Смело к острову плывет.
Он могучими плечами
Рассекает лоно вод,
Привлекаемый лучами,
Что маяк далекий шлет.
Вкруг поток, шипя, крутится,
За пловцом бежит вослед,
Но бесстрашный не боится
Ни опасностей, ни бед.
Что ему угрозы ночи,
Пена, воды, ветер, мрак?
Точно любящие очи,
Перед ним горит маяк!
***
Каждой ночью искры света
Манят лаской тайных чар:
Каждой ночью, тьмой одета,
Ждет его к себе Тамар.
И могучими плечами
Бороздит он лоно вод,
Привлекаемый лучами,
Что маяк далекий шлет.
Он плывет навстречу счастью,
Смело борется с волной.
А Тамар, обята страстью,
Ждет его во тьме ночной.
Не напрасны ожиданья...
Ближе, ближе... вот и он!
Миг блаженства! Миг свиданья!
Сладких таинств райский сон!
Тихо. Только воды плещут,
Только, полны чистых чар,
Звезды ропщут и трепещут
За бесстыдную Тамар.
И опять к пучинам Вана
Кто-то с берега идет.
И без лодки, средь тумана,
Вдаль от острова плывет.
И со страхом остается
Над водой Тамар одна,
Смотрит, слушает, как бьется
Разяренная волна.
Завтра — снова ожиданья,
Так же искрится маяк,
Тот же чудный миг свиданья,
Те же ласки, тот же мрак.
Но разведал враг жестокий
Тайну любящих сердец:
Был погашен свет далекий,
Тьмой застигнут был пловец.
Растоптали люди злые
Ярко блещущий костер,
Небеса молчат ночные,
Тщетно света ищет взор.
Не заискрится, как прежде,
Маяка привет родной, —
И в обманчивой надежде
Бьется, бьется он с волной.
Ветер шепчет непонятно,
Над водой клубится пар, —
И вздыхает еле внятно
Слабый возглас: «Ах, Тамар!»
Звуки плача, звуки смеха...
Волны ластятся к скале,
И, как гаснущее эхо,
«Ах, Тамар!» звучит во мгле.
На рассвете встали волны
И примчали бледный труп,
И застыл упрек безмолвный:
«Ах, Тамар!» средь мертвых губ.
С той поры мину ли годы,
Остров полон прежних чар,
Мрачно смотрит он на воды
И зовется «Ахтамар».
(Народная легенда)
Каждой ночью к водам Вана
Кто-то с берега идет
И без лодки средь тумана
Смело к острову плывет;
Он могучими плечами
Рассекает лоно вод,
Привлекаемый лучами,
Что маяк далекий шлет.
Вкруг поток, шипя, крутится,
За пловцом бежит вослед,
Но бесстрашный не боится
Ни опасностей, ни бед.
Что ему угрозы ночи,
Пена, волны, ветер, мрак?
Точно любящие очи,
Перед ним горит маяк!
Каждой ночью искры света
Манят лаской тайных чар;
Каждой ночью, тьмой одета,
Ждет его к себе Тамар.
И могучими плечами
Бороздит он лоно вод,
Привлекаемый лучами,
Что маяк далекий шлет.
Он плывет навстречу счастью,
Смело борется с волной.
А Тамар, обята страстью,
Ждет его во тьме ночной.
Не напрасны ожиданья…
Ближе, ближе… вот и он!
Миг блаженства! Миг свиданья!
Сладких таинств райский сон!
Тихо. Только волны плещут,
Только, полны чистых чар,
Звезды ропщут и трепещут
За бесстыдную Тамар.
И опять к пучинам Вана
Кто-то с берега идет
И без лодки средь тумана
Вдаль от острова плывет.
И со страхом остается
Над водой Тамар одна,
Смотрит, слушает, как бьется
Разяренная волна.
Завтра — снова ожиданья,
Так же искрится маяк,
Тот же чудный миг свиданья,
Те же ласки, тот же мрак.
Но разведал враг жестокий
Тайну любящих сердец:
Был погашен свет далекий,
Тьмой застигнут был пловец.
Растоптали люди злые
Ярко блещущий костер,
Небеса молчат ночные,
Тщетно света ищет взор.
Не заискрится, как прежде,
Маяка привет родной, —
И в обманчивой надежде
Бьется, бьется он с волной.
Ветер шепчет непонятно,
Над водой клубится пар, —
И вздыхает еле внятно
Слабый возглас: «Ах, Тамар!»
Звуки плача, звуки смеха…
Волны ластятся к скале,
И, как гаснущее эхо,
«Ах, Тамар!» звучит во мгле.
На рассвете встали волны
И примчали бледный труп,
И застыл упрек безмолвный:
«Ах, Тамар!» средь мертвых губ.
С той поры минули годы,
Остров полон прежних чар,
Мрачно смотрит он на воды
И зовется «Ахтамар».
Голубоокая, младая,
Мой чернобровый ангел рая!
Ты, мной воспетая давно,
Еще в те дни, как пел я радость
И жизни праздничную сладость,
Искрокипучее вино, —
Тебе привет мой издалеча,
От москворецких берегов
Туда, где звонких звоном веча
Моих пугалась ты стихов;
Где странно юность мной играла,
Где в одинокий мой приют
То заходил бессонный труд,
То ночь с гремушкой забегала!
Пестро, неправильно я жил!
Там всё, чем бог добра и света
Благословляет многи лета
Тот край, всё: бодрость чувств и сил,
Ученье, дружбу, вольность нашу,
Гульбу, шум, праздность, лень — я слил
В одну торжественную чашу,
И пил да пел… я долго пил!
Голубоокая, младая,
Мой чернобровый ангел рая!
Тебя, звезду мою, найдет
Поэта вестник расторопный,
Мой бойкий ямб четверостопный,
Мой говорливый скороход:
Тебе он скажет весть благую.
Да, я покинул наконец
Пиры, беспечность кочевую,
Я, голосистый их певец!
Святых восторгов просит лира —
Она чужда тех буйных лет,
И вновь из прелести сует
Не сотворит себе кумира!
Я здесь! — Да здравствует Москва!
Вот небеса мои родные!
Здесь наша матушка-Россия
Семисотлетняя жива!
Здесь всё бывало: плен, свобода.
Орда, и Польша, и Литва,
Французы, лавр и хмель народа,
Всё, всё!.. Да здравствует Москва!
Какими думами украшен
Сей холм давнишних стен и башен,
Бойниц, соборов и палат!
Здесь наших бед и нашей славы
Хранится повесть! Эти главы
Святым сиянием горят!
О! проклят будь, кто потревожит
Великолепье старины,
Кто на нее печать наложит
Мимоходящей новизны!
Сюда! на дело песнопений,
Поэты наши! Для стихов
В Москве ищите русских слов,
Своенародных вдохновений!
Как много мне судьба дала!
Денницей ярко-пурпуровой
Как ясно, тихо жизни новой
Она восток мне убрала!
Не пьян полет моих желаний;
Свобода сердца весела;
И стихотворческие длани
К струнам — и лира ожила!
Мой чернобровый ангел рая!
Моли судьбу, да всеблагая
Не отнимает у меня:
Ни одиночества дневного,
Ни одиночества ночного,
Ни дум деятельного дня,
Ни тихих снов ленивой ночи!
И скромной песнию любви
Я воспою лазурны очи,
Ланиты свежие твои,
Уста сахарны, груди полны,
И белизну твоих грудей,
И черных девственных кудрей
На ней блистающие волны!
Твоя мольба всегда верна;
И мой обет — он совершится!
Мечта любовью раскипится,
И в звуки выльется она!
И будут звуки те прекрасны,
И будет сладость их нежна,
Как сон пленительный и ясный,
Тебя поднявший с ложа сна.
Где бьет волна о брег высокой,
Где дикий памятник небрежно положен,
В сырой земле и в яме неглубокой —
Там спит герой, друзья! —Наполеон!..
Вещают так: и камень одинокой,
И дуб возвышенный, и волн прибрежных стон!.. Но вот полночь свинцовый свой покров
По сводам неба распустила,
И влагу дремлющих валов
С могилой тихою Диана осребрила.
Над ней сюда пришел мечтать
Певец возвышенный, но юный;
Воспоминания стараясь пробуждать,
Он арфу взял, запел, ударил в струны…«Не ты ли, островок уединенный,
Свидетелем был чистых дней
Героя дивного? Не здесь ли звук мечей
Гремел, носился глас его священный?
Нет! рок хотел отсюда удалить
И честолюбие, и кровь, и гул военный;
А твой удел благословенный:
Принять изгнанника и прах его хранить! Зачем он так за славою гонялся?
Для чести счастье презирал?
С невинными народами сражался?
И скипетром стальным короны разбивал?
Зачем шутил граждан спокойных кровью,
Презрел и дружбой и любовью
И пред творцом не трепетал?.. Ему, погибельно войною принужденный,
Почти весь свет кричал: ура!
При визге бурного ядра
Уже он был готов — но… воин дерзновенный!..
Творец смешал неколебимый ум,
Ты побежден московскими стенами…
Бежал!., и скрыл за дальними морями
Следы печальные твоих высоких дум
. . . . . . . . . . . . . . .
Огнем снедаем угрызений,
Ты здесь безвременно погас:
Покоен ты; и в тихий утра час,
Как над тобой порхнет зефир весенний,
Безвестный гость, дубравный соловей,
Порою издает томительные звуки,
В них слышны: слава прежних дней,
И голос нег, и голос муки!..
Когда уже едва свет дневный отражен
Кристальною играющей волною
И гаснет день: усталою стопою
Идет рыбак брегов на тихий склон,
Несведущий, безмолвно попирает,
Таща изорванную сеть,
Ту землю, где твой прах забытый истлевает,
Не перестав простую песню петь…»
. . . . . . . . . . . . . . . .
Вдруг!., ветерок… луна за тучи забежала…
Умолк певец. Струится в жилах хлад;
Он тайным ужасом объят…
И струны лопнули… и тень ему предстала.
«Умолкни, о певец! спеши отсюда прочь,
С хвалой иль язвою упрека:
Мне все равно; в могиле вечно ночь,
Там нет ни почестей, ни счастия, ни рока!
Пускай историю страстей
И дел моих хранят далекие потомки:
Я презрю песнопенья громки;
Я выше и похвал, и славы, и людей!..»
Так под кровлей Фонтанного Дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей,
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где, свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку.
Мне иссохшую черную руку
Как за помощью тянет он.
А земля под ногой гудела,
И такая звезда глядела,
В мой еще не брошенный дом,
И ждала условного звука:
Это где-то там, у Тобрука,
Это где-то здесь за углом.
Ты не первый и не последний
Темный слушатель светлых бредней,
Мне какую готовишь месть?
Ты не выпьешь, только пригубишь
Эту горечь из самой глуби —
Это вечной разлуки весть.
Положи мне руку на темя,
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах.
Нас несчастие не минует,
И кукушка не закукует
В опаленных наших лесах.
А за проволокой колючей,
В самом сердце тайги дремучей —
Я не знаю, который год —
Ставший горстью лагерной пыли,
Ставший сказкой из страшной были,
Мой двойник на допрос идет.
А потом он идет с допроса.
Двум посланцами Девки безносой
Суждено охранять его.
И я слышу даже отсюда —
Неужели это не чудо! —
Звуки голоса своего:
За тебя я заплатила
Чистоганом,
Ровно десять лет ходила
Под наганом,
Ни налево, ни направо
Не глядела,
А за мной худая слава
Шелестела
…А не ставший моей могилой,
Ты, гранитный, кромешный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо:
Я с тобою неразлучима,
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
И на гулких сводах мостов —
И на старом Волковом Поле,
Где могу я рыдать на воле
Над безмолвием братских могил.
Все, что сказано в Первой части
О любви, измене и страсти,
Сбросил с крыльев свободный стих,
И стоит мой Город «зашитый»…
Тяжелы надгробные плиты
На бессонных очах твоих.
Мне казалось, за мной ты гнался,
Ты, что там погибать остался
В блеске шпилей, в отблеске вод.
Не дождался желанных вестниц…
Над тобой — лишь твоих прелестниц,
Белых ноченек хоровод.
А веселое слово — дома –
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно.
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький –
Как отравленное вино.
Все вы мной любоваться могли бы,
Когда в брюхе летучей рыбы
Я от злой погони спаслась
И над полным врагами лесом,
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась…
И уже подо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И «Quo vadis?» кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
От того, что сделалась прахом,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И ломая руки, Россия
Предо мною шла на восток.
Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.
На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки
Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,
он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,
к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.
Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет
еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.
Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из
труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на
крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять
низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.
И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не
предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы
задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло
обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,
разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,
опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,
чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —
бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!»
Верь, не зиму любим мы, а любим
Мы зимой искусственное лето:
Ранней ночи мрак глядит к нам в окна,
А мы дома щуримся от света.
Над сугробами садов и рощей
Никнут обезлиственные сени;
А у нас тропических растений
Ветви к потолку бросают тени,
На дворе метет и воет вьюга;
А у нас веселый смех и речи,
И под звуки вальса наши дамы
Кажут нам свои нагие плечи.
Торжество в борьбе с лихой природой
В городах зимой нам очевидней;
Но и в снежном поле теплой хаты
Ничего не может быть завидней…
Так ли нам легко бороться с летом,
С бурными разливами, с засухой,
С духотой, с грозой, с трескучим градом,
С пылью, даже — с комаром и мухой!..
Далеко не так победоносны
Мы в борьбе с неукротимым летом,
Хоть оно и веет ароматом,
Золотя леса вечерним светом…
Все мы любим роз благоуханье
Шум прибоя волн на знойном юге, —
Шорох ночи, жатвы колыханье
И детей веселые досуги…
Верь, не зиму любим мы, а любим
Мы зимой искусственное лето:
Ранней ночи мрак глядит к нам в окна,
А мы дома щуримся от света.
Над сугробами садов и рощей
Никнут обезлиственные сени;
А у нас тропических растений
Ветви к потолку бросают тени,
На дворе метет и воет вьюга;
А у нас веселый смех и речи,
И под звуки вальса наши дамы
Кажут нам свои нагие плечи.
Торжество в борьбе с лихой природой
В городах зимой нам очевидней;
Но и в снежном поле теплой хаты
Ничего не может быть завидней…
Так ли нам легко бороться с летом,
С бурными разливами, с засухой,
С духотой, с грозой, с трескучим градом,
С пылью, даже — с комаром и мухой!..
Далеко не так победоносны
Мы в борьбе с неукротимым летом,
Хоть оно и веет ароматом,
Золотя леса вечерним светом…
Все мы любим роз благоуханье
Шум прибоя волн на знойном юге, —
Шорох ночи, жатвы колыханье
И детей веселые досуги…
Любовь и страсть — несовместимы.
Кто любит, тот любовью пьян.
Он не действительность, а мнимый
Мир видит сквозь цветной туман.
Он близости, а не сближений
С любимой ищет; в жданный миг
Не размеряет он движений
По указанью мудрых книг;
И все равно ему, чем страсти
Последний трепет побежден:
У темных чувств он сам во власти,
Но ими не владеет он.
То нежность, то восторг, то ревность
Его смущают и томят,
И сладострастья, во вседневность
Превращены, теряют яд.
2
Истинное сладострастие — самодержавно,
Как искусство, как религия, как тайный смысл
Вечного стремленья к истине, единой, главной,
Опирающейся в глубине на правду числ.
Сладострастие не признает ни в чем раздела.
Ни любовь, ни сострадание, ни красота,
Не должно ничто соперничать с порывом тела:
В нем одном на миг — вся глубина, вся высота!
Дивное многообразие жрецу открыто,
Если чувства все сумеет он перебороть;
Свят от вечности алтарь страстей, и Афродита
Божеским названием святит поныне плоть.
Но святыню сладострастия ищи не только
В наслаждении сплетенных рук и сжатых губ;
Пусть объятий триста тридцать три и дважды столько—
Их восторг — мгновенен, призрачен и слишком груб!
Истинное сладострастие — за гранью чувства,
В мигах ласк изменчивых всегда искажено,
Как религия, как смысл наук и как искусство,
В сфере вечных мировых идей царит оно!
3
Как музыка — не эти звуки,
Не этот или тот напев,
Мотив тоски, мотив разлуки,
Хор юношей, детей и дев;
И не — симфония, соната,
Романс иль опера, — не то,
Что композитором когда-то
В гармонию из нот влито!
Как, в музыке, — все исполненья,
Рояль, песнь, скрипка и орган,
Лишь — отраженья, приближенья,
Лишь — созерцанья сквозь туман —
Неведомых, непостижимых
Напевов, слышанных в тиши,
В минуты грез неповторимых
Не слухом тела, но души;
Так, в сладострастьи, все земное —
Лишь отблеск страсти неземной,
И все дневное, все ночное,
Лобзанья, нега, томный зной,
Сближенья, ласки, быстрый трепет
Объятий гибких формы все, —
Все это — только слабый лепет,
Хотящий подражать грозе!
Искусство гейш и одалисок,
И баядерок и гетер,
Все это — только бледный список,
Как звук пред музыкою сфер!
4
Страсть, святыня вечная,
Страсть, священный зов,
Ты — связь бесконечная
Зиждемых миров!
Страсть животворящая,
Древний жезл чудес,
Нас во мгле роднящая
С глубями небес,
Ты — всегда божественна,
Дивна — каждый час,
Ты — во всех тождественна,
В ангелах и в пас!
Сила неизменная
В сменах мировых, —
Держится вселенная
Властью уз твоих!
Страсть, мечту очисти нам!
На своем пути
Нас вселенским истинам
Тайно причасти!
Неужели это была ты —
В сером платье
Робкая девочка на площадке вагона —
Моя невеста!
Помню, как оба тонули мы в первом объятьи,
Жестоком до стона,
Были безумны и святы мечты.
Пели удары колес.
Вереницы берез,
Качаясь, глядели в окно,
Вечер осенний померк незаметно, и на небе было темно.
В поздний безмолвный час
Я сидел одиноко.
Странно дрожал за стеклом раздражающий газ.
Думы дрожали, как газ, раздражающе тоже.
Я жаждал упрека.
О, если б предстал мне таинственный Кто-то
И тайну открыл мне пророческой, внутренней дрожи,
Чего я боюсь в этот поздний обманчивый час.
О, если б предстал мне таинственный Кто-то
И властно позвал бы меня для отчета.
Что женщина?
— Мать, принявшая в лоно, —
Чтобы длить бесконечно преемственность сил.
Вы пестры, миражи бытия: рождений, падений, могил
— Женщина — некий сосуд драгоценный,
Тайну таящий во мгле сокровенной.
Женщина — путь до глубин божества.
Женщина — мир естества,
Его золотая корона.
Свята, свята ее жизнь, дающее лоно.
Но мы?
В нас не все ли — стремленье вовне, из предела?
Разве не мы
Природу наполнили звуками слова?
В дымной пропасти тьмы,
Где дышит и движется тело.
Нам разве не душно?
Мы жаждем иного,
В вечном стремленьи идем и идем до предела,
Кажется, близки мы к области звездной.
Миг — и повиснем в полете над бездной,
Вдруг снова, влеченью земному послушны,
Падаем в душные пропасти тьмы.
А есть красота.
В звуках, в красках, в линиях, в теле,
В обнаженности женственной.
Жажда ее не в одной крови разлита,
Это не жажда веселий.
Ее поток благоденственный
В тайных глубинах шумит,
Струя его сладко чиста,
Он вечной божественной влагой поит.
Да, есть на земле красота.
Или мы крылья у птицы?
И нам суждено
Метаться к гробнице от старой гробницы?
И нам суждено
Только взаимным усильем весь путь побороть?
Только вдвоем долететь до свержения уз?
Церковь венчает как святость союз
Двух осужденных сердец.
— Примем ли мы, как тяжелое бремя, венец?
Да, людям дано только вдвоем этот путь побороть.
Слава тебе, освященная плоть!
Ночь незаметно погасла, и свет набегал на окно.
Я сидел одиноко.
Дрожал за стеклом замирающий газ.
Был светлым и утренним час,
И город вечерний остался далеко.
Я знаю.
Я в зеркале видел всю душу мою,
Все, чему верю, и все, что люблю.
Там нет проклятья.
Как теплым волнам, я отдамся душистому маю,
Пусть будут безумны и святы мечты,
Робкая девушка в сереньком платье,
Да, это ты,
Моя невеста.
4 марта 1902
Старинный мотив карнавала!
Заигранней нет ничего.
Шарманка гнусила, бывало,
И скрипки терзали его.
Для всех табакерок он сразу
Классическим нумером стал,
И чиж музыкальную фразу
Из клетки своей повторял.
В тени запыленной беседки
Под звуки его на балу
Кружились комми и гризетки
На ветхом дощатом полу.
Слепец на разбитом фаготе
Играет его, и за ним
Собака сорвавшейся ноте
Ворчанием вторит глухим…
И звуки того же мотива
В кафе и публичных садах
Поют гитаристки фальшиво
С улыбкой на бледных губах.
Но вот чародей Паганини,
К нему прикоснувшись жезлом,
Его обессмертил отныне
Своим вдохновенным смычком.
Он, щедро рассыпав по газу
Своих арабесок узор,
Облек обветшалую фразу
В блестящий и новый убор.
Собою прабабушек с детства
Пленял этот странный мотив,
Где слышится грусть и кокетство,
Насмешка и нежный призыв.
Когда-то в разгар карнавала
Звучал над лагунами он
И ветром с Большого канала
Был в оперу к нам занесен.
Когда запоют его струны —
Мне грезятся: месяца свет,
И синие воды лагуны,
И темных гондол силуэт.
Венера над пеной морскою,
Под звук хроматических гамм,
Блистая волшебной красою,
Является нашим глазам.
Под старый мотив серенады,
Ласкают морские струи
Дворцов величавых фасады,
И словно поют о любви.
Венеция, город каналов,
Краса Адриатики вод —
С весельем своих карнавалов
В старинном мотиве живет.
Сегодня — разгар карнавала:
И блеск, и веселье, и шум…
Весь город облечься для бала
Спешит в маскарадный костюм.
Вот там — незнакомый с заботой,
Избранник и друг Коломбин —
Смеется визгливою нотой
И дразнит толпу Арлекин.
Вот доктор с осанкою важной,
Одетый смешно и пестро,
Его задевает отважно
И ло́ктем толкает Пьеро.
Как будто бы в такт контрабасу,
И там появляясь, и тут,
Бросает в беспечную массу
Насмешкою едкою шут.
Скрываясь под кружевом маски,
Мелькнуло в толпе домино,
Но эти лукавые глазки
Я, кажется, знаю давно.
Глаза мои верить не смели,
Но только минута одна —
И скрипки воздушные трели
Сказали мне: — Это она! —
Задорною гаммою смеха
И тихого рокота струн
Смущает болтливое эхо
Спокойные воды лагун.
Но в звуках веселья, игриво
Несущихся в лунную даль,
Мне чудятся вздохи призыва
И тихая чья-то печаль.
Опять предо мной из тумана
Всплывает былая любовь,
И плохо зажившая рана
В душе раскрывается вновь…
И речи звучавшие страстно,
Любовь и цветущий апрель —
Напомнил мучительно ясно
Мне вздохом своим ритурнель.
Так нежно и так своевольно
Звучала в нем квинта одна,
Что голос любимый невольно
Напомнила сразу она.
Звучала она так задорно,
Так лживо, томя и дразня,
И нежности столько притворной
В ней было, и столько огня,
И столько любви беспредельной,
Насмешки такой глубина,
Что в сердце с тоскою смертельной
Восторг пробуждала она…
Старинный мотив карнавала,
Где вторит улыбка слезам —
Как все, что давно миновало,
На память приводишь ты нам!
Ты опять передо мною,
Провозвестница всех благ!
Вновь под кровлею родною
Здесь, на невских берегах,
Здесь, на тающих снегах,
На нетающих гранитах, —
И тебя объемлет круг
То друзей полузабытых,
То затерянных подруг;
И, как перл неоценимой,
Гостью кровную любя
Сердце матери родимой
Отдохнуло близь тебя.
И певец, во дни былые
Певший голосом любви
Очи, тайной повитые,
Очи томные твои,
Пившей чашею безбрежной
Горе страсти безнадежной,
Безраздельных сердца грез, —
Видя снова образ милой,
Снова с песнию унылой
В дар слезу тебе принес…
Друг мой! прежде то ли было?
Реки песен, море слез! О, когда бы все мученья,
Все минувшие волненья
Мог отдать мне твой возврат, —
Я бы все мои стремленья,
Как с утеса водоскат,
В чашу прошлого низринул,
Я б, не дрогнув, за нее
Разом в вечность опрокинул
Все грядущее море!
Ты все та ж, как в прежни годы,
В дни недавней старины,
В дни младенческой свободы
Золотой твоей весны;
Вижу с радостию прежней
Тот же образ пред собой:
Те ж уста с улыбкой нежной,
Очи с влагой голубой…
Но рука — с кольцом обета, —
И мечты мои во прах!
Пыл сердечного привета
Замирает на устах…
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
Пусть блестит кольцо обета,
Как судьбы твоей печать!
И супругу — стих поэта
Властен девой величать.
Облекись же сам названьем!
Что шум света? Что молва?
Твой певец купил страданьем
Миру чуждые права.
Он страданьем торжествует,
Он воспитан для него;
Он лелеет, он целует
Язвы сердца своего,
и чуждается, не просит
Воздаянья на земле;
Он в груди все бури носит
И покорность на челе. Так; — покорный воле рока,
Я смиренно признаю,
Чту я свято и высоко
Участь брачную твою;
И когда перед тобою
Появлюсь на краткий миг,
Я глубоко чувство скрою,
Буду холоден и дик; —
Света грустное условье
Выполняя как закон,
Принесу, полусмущен,
Лишь вопрос мой о здоровье
Да почтительный поклон. Но в часы уединенья,
Но в полуночной тиши —
Невозбранного томленья
Буря встанет из души. —
И мечтая, торжествуя,
Полным вздохом разрешу я
В сердце стиснутый огонь;
Вольно голову, как ношу,
Сердцу тягостную, брошу
Я на жаркую ладонь,
И, как волны, звуки прянут,
Звуки — жемчуг, серебро,
Закипят они и канут
Со слезами под перо,
И в живой реке напева
Молвит звонкая струя:
Ты моя, мой ангел — дева,
Незабвенная моя!
Блеснул на западе румяный царь природы,
Скатился в океан, и загорелись воды.
Почий от подвигов! усни, сокрывшись в понт!
Усни и не мешай мечтам ко мне спуститься,
Пусть юная Аврора веселится,
Рисуя перстом горизонт,
И к утру свежие готовит розы;
Пусть ночь, сей добрый чародей,
Рассыпав мак, отрет несчастных слезы,
Тогда отдамся я мечте своей.
Облекши истину призраком ложным,
На рок вериги наложу;
Со счастием союз свяжу,
Блаженством упиясь возможным.
Иль вырвавшись из стен пустынных,
В беседы преселюсь великих, мудрых, сильных.
Усни, царь дня! тот путь, который описал,
Велик и многотруден.Откуда яркий луч с высот ко мне сверкнул,
Как молния, по облакам скользнул?
Померк земной огонь… о! сколь он слаб и скуден!
Средь сумраков блестит,
При свете угасает!
Чьих лир согласный звук во слух мой ударяет?
Бессмертных ли харит
Отверзлись мне селенья?
Сколь дивные явленья!
Там ночь в окрестностях, а здесь восток
Лучом весення утра
Златит Кастальский ток.
Вдали, из перламутра,
Сквозь пальмовы древа я вижу храм,
А там,
Средь миртовых кустов, склоненных над водою,
Почтенный муж с открытой головою
На мягких лилиях сидит,
В очах его небесный огнь горит; Чело, как утро ясно,
С устами и с душей согласно,
На коем возложен из лавр венец;
У ног стоит златая лира;
Коснулся и воспел причину мира;
Воспел, и заблистал в творениях Творец.Как свет во все концы вселенной проникает,
В пещерах мраки разгоняет,
Так глас его, во всех промчавшися местах,
Мгновенно облетел пространно царство!
Согнулось злобное коварство,
Молчит неверие безбожника в устах,
И суемудрие не зрит опоры;
Предстала истина невежеству пред взоры:
Велик, — гласит она, — велик в твореньях бог! Умолк певец… души его восторг
Прервал согласно песнопенье;
Но в сердце у меня осталось впечатленье,
Которого ничто изгладить не могло.
Как образ, проходя сквозь чистое стекло,
Единой на пути черты не потеряет, —
Так верно истина себя являет,
Исшед устами мудреца:
Всегда равно ясна, всегда умильна,
Всегда доводами обильна,
Всегда равно влечет сердца.Певец отер слезу, коснулся вновь перстами,
Ударил в струны, загремел,
И сладкозвучными словами
Земных богов воспел!
Он пел великую из смертных на престоле,
Ее победы в бранном поле,
Союз с премудростью, любовь к благим делам,
Награду ревностным трудам,
И, лиру окропя слезою благодарной,
Во мзду щедроте излиянной,
Вдруг вновь умолк, восторгом упоен,
Но глас его в цепи времен
Бессмертную делами
Блюдет бессмертными стихами.
Спустились грации, переменили строй,
Смягчился гром под гибкою рукой,
И сельские послышались напевы,
На звуки их стеклися девы.
Как легкий ветерок,
Порхая чрез поля с цветочка на цветок,
Кружится, резвится, до облак извиваясь, —
Так девы юные, сомкнувшись в хоровод,
Порхали по холмам у тока чистых вод,
Стопами легкими едва земле касаясь,
То в горы скачучи, то с гор.
Певец веселый бросил взор.
(И мудрым нравится невинная забава.)Стройна, приятна, величава,
В одежде тонкой изо льна,
Без перл, без пурпура, без злата,
Красою собственной богата
Явилася жена;
В очах певца под пальмой стала,
Умильный взгляд к нему кидала,
Вия из мирт венок.
Звук лиры под рукой вдруг начал изменяться,
То медлить, то сливаться;
Певец стал тише петь и наконец умолк.
Пришелица простерла руки,
И миртовый венок за сельских песней звуки
Едва свила,
Ему с улыбкой подала;
Все девы в тот же миг во длани заплескали.«Где я?..» —
От изумления к восторгу преходя,
Спросила я у тех, которы тут стояли.
«На Званке ты!» — ответы раздались.
Постой, мечта! продлись!..
Хоть час один!.., но ах! сокрылося виденье,
Оставя в скуку мне одно уединенье.
И. На улице
Старинный мотив карнавала!
Заигранней нет ничего.
Шарманка гнусила, бывало,
И скрипки терзали его.
Для всех табакерок он сразу
Классическим нумером стал,
И чиж музыкальную фразу
Из клетки своей повторял.
В тени запыленной беседки,
Под звуки его на балу
Кружились комми́ и гризетки
На ветхом дощатом полу.
Слепец на разбитом фаготе
Играет его, и за ним
Собака сорвавшейся ноте
Ворчанием вторит глухим…
И звуки того же мотива
В кафе и публичных садах
Поют гитаристки фальшиво
С улыбкой на бледных губах.
Но вот чародей Паганини,
К нему прикоснувшись жезлом,
Его обессмертил отныне
Своим вдохновенным смычком.
Он, щедро рассыпав по газу
Своих арабесков узор,
Облек обветшалую фразу
В блестящий и новый убор.
ИИ. На лагунах
Собою прабабушек с детства
Пленял этот странный мотив,
Где слышится грусть и кокетство,
Насмешка и нежный призыв.
Когда-то в разгар карнавала
Звучал над лагунами он,
И ветром с Большого канала
Был в оперу к нам занесен.
Когда запоют его струны —
Мне грезятся: месяца свет,
И синие воды лагуны,
И темных гондол силуэт.
Венера над пеной морскою,
Под звук хроматических гамм,
Блистая волшебной красою,
Является нашим глазам.
Под старый мотив серенады
Ласкают морские струи
Дворцов величавых фасады —
И словно поют о любви.
Венеция, город каналов,
Краса Адриатики вод —
С весельем своих карнавалов,
В старинном мотиве живет.
ИИИ. Карнавал
Сегодня — разгар карнавала:
И блеск, и веселье, и шум…
Весь город облечься для бала
Спешит в маскарадный костюм.
Вот там — незнакомый с заботой,
Избранник и друг Коломбин —
Смеется визгливою нотой
И дразнит толпу Арлекин.
Вот Доктор с осанкою важной,
Одетый смешно и пестро,
Его задевает отважно
И локтем толкает Пьеро.
Как будто бы в такт контрабасу,
И там появляясь, и тут,
Бросает в беспечную массу
Насмешкою едкою шут.
Скрываясь под кружевом маски,
Мелькнуло в толпе домино,
Но эти лукавые глазки
Я, кажется, знаю давно.
Глаза мои верить не смели,
Но только минута одна —
И скрипки воздушные трели
Сказали мне: — Это она! —
ИV. При лунном свете
Задорною гаммою смеха
И тихого рокота струн
Смущает болтливое эхо
Спокойные воды лагун.
Но в звуках веселья, игриво
Несущихся в лунную даль,
Мне чудятся вздохи призыва
И тихая чья-то печаль.
Опять предо мной из тумана
Всплывает былая любовь,
И плохо зажившая рана
В душе раскрывается вновь…
И речи, звучавшие страстно,
Любовь и цветущий апрель —
Напомнил мучительно-ясно
Мне вздохом своим ритурнель.
Так нежно и так своевольно
Звучала в нем квинта одна,
Что голос любимый невольно
Напомнила сразу она.
Звучала она так задорно,
Так лживо, томя и дразня,
И нежности столько притворной
В ней было, и столько огня,
И столько любви беспредельной,
Насмешки такой глубина,
Что в сердце с тоскою смертельной
Восторг пробуждала она…
Старинный мотив карнавала,
Где вторит улыбка слезам —
Как все, что давно миновало,
На память приводишь ты нам!
В Париже, нищетой и роскошью богатом,
Жил некогда портной, мой бедный старый дед;
У деда в тысячу семьсот восьмидесятом
Году впервые я увидел белый свет.
Орфея колыбель моя не предвещала:
В ней не было цветов… Вбежав на детский крик,
Безмолвно отступил смутившийся старик:
Волшебница в руках меня держала…
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
В смущенье дедушка спросил ее тогда:
— Скажи, какой удел ребенка в этом мире? —
Она в ответ ему: — Мой жезл над ним всегда.
Смотри: вот мальчиком он бегает в трактире,
Вот в типографии, в конторе он сидит…
Но чу! Над ним удар проносится громовый
Еще в младенчестве… Он для борьбы суровой
Рожден… но бог его для родины хранит… —
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
— Но вот пришла пора: на лире наслажденья
Любовь и молодость он весело поет;
Под кровлю бедного он вносит примиренье,
Унынью богача забвенье он дает.
И вдруг погибло все: свобода, слава, гений!
И песнь его звучит народною тоской…
Так в пристани рыбак рассказ своих крушений
Передает толпе, испуганной грозой… —
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
— Все песни будет петь! Не много в этом толку! —
Сказал, задумавшись, мой дедушка-портной. —
Уж лучше день и ночь держать в руках иголку,
Чем без следа пропасть, как эхо, звук пустой…
— Но этот звук пустой — народное сознанье! —
В ответ волшебница. — Он будет петь грозу,
И нищий в хижине и сосланный в изгнанье
Над песнями прольют отрадную слезу… —
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
Вчера моей душой унынье овладело,
И вдруг глазам моим предстал знакомый лик.
— В твоем венке цветов не много уцелело, —
Сказала мне она, — ты сам теперь старик.
Как путнику мираж является в пустыне,
Так память о былом отрада стариков.
Смотри, твои друзья к тебе собрались ныне —
Ты не умрешь для них и будущих веков… —
И усмирило ласковое пенье,
Как некогда, души моей смятенье.
Меж древних гор жил сказочный старик,
Безумием обятый необычным.
Он был богач, поэт — и часовщик.
Он был богат во многом и в различном,
Владел землей, морями, сонмом гор,
Ветрами, даже небом безграничным.
Он был поэт, и сочетал в узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был красноречьем — взор.
Шли годы вне разлада, вне страданья,
Он был бы лишь поэтом навсегда,
Но возымел безумное мечтанье.
Слова он разделил на нет и да,
Он бросил чувства в область раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.
А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену и теченье, —
Поэт безумный выдумал часы.
Их дикий строй снабдил он голосами:
Одни из них пленительной красы, —
Поют, звенят; другие воют псами;
Смеются; говорят; кричат, скорбя.
Так весь свой дом увесил он часами.
И вечность звуком времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя.
Но сам создав их голос как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем лет
Стал чувствовать к их речи отвращенье.
В его дворце молчанья больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут смутно,
И на мечту, звеня, кладут запрет.
Их стрелки, уходя ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на ночь,
И все клянут, и все клянут попутно.
Не в силах отвращенья превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке гнева,
Решил прогнать созвучья эти прочь, —
Лишить часы их дикого напева:
И вот, раскрыв их внутренний состав,
Он вертит цепь направо и налево.
Но строй ли изменился в них и сплав,
Иль с ними приключилось чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав, —
И подняли такое завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл негодованье, —
И слыша проклинающую медь,
Как трупами испуганный анатом,
От ужаса лишь мог закаменеть.
А между тем часы, гудя набатом,
Все громче хаос воплей громоздят,
И каждый звук — неустранимый атом.
Им вторят горы, море, пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат, кружат, кружат.
Рожденные чудовищным зачатьем,
Меж древних гор мятутся нет и да,
Враждебные, слились одним обятьем, —
И больше не умолкнут никогда.
В музее древнего познанья
Лежит над мраморной скамьей
Загадочное изваянье
С тревожащею красотой.
То нежный юноша? Иль дева?
Богиня иль, быть может, бог?
Любовь, страшась Господня гнева,
Дрожит, удерживая вздох.
Так вызывающе-лукаво,
Оно повернуто спиной,
Лежит в подушках величаво
Пред любопытною толпой.
Ах, красота его — обида,
И каждый пол в него влюблен,
Мужчины верят: то Киприда!
И женщины: то Купидон.
Неверный пол, восторг бесспорный,
Сказали б: тело-кипарис
Растаяло в воде озерной
Под поцелуем Салмасис.
Химера пламенная, диво
Искусства и мечты больной,
Люблю тебя я, зверь красивый,
С твоей различной красотой.
Хотя тебя ревниво скрыло
С прямыми складками сукно,
Ненужно, грубо и уныло,
Тобой любуюсь я давно.
Мечта поэта и артиста,
Я по ночам в тебя влюблен,
И мой восторг, пускай нечистый, —
Не должен обмануться он.
Он только терпит превращенье,
Переходя из формы в звук,
Я вижу новое явленье —
Красавица и с нею друг.
О, как ты мил мне, тембр чудесный,
Где юноша с женою слит,
Контральто, выродок прелестный,
Голосовой гермафродит!
То Ромео и то Джульета,
Что голосом одним поют,
Голубка с голубем, до света
Один нашедшие приют.
То передразнивает дама
В нее влюбленного пажа,
Любовник песнь ведет упрямо,
На башне вторит ей, дрожа.
То мотылек, что искрой белой —
Как лет его неуловим —
Спешит за бабочкой несмелой,
Он наверху, она под ним.
То ангел сходит и восходит
По лестнице, чей блеск — добро;
То колокол, что звук выводит
Смешавши медь и серебро.
То связь гармоний и мелодий,
То аккомпанемент и тон,
То сила с грацией в природе,
Любовницы томящий стон.
Сегодня это Сандрильона
Перед приветным камельком,
Шутящая непринужденно
С приятелем своим сверчком.
Потом Арзас великодушный,
Не могший удержать свой гнев,
Или Танкред в кольчуге душной,
Схватив свой меч и шлем надев.
Поет Дездемона об иве,
Малькольм закутался в свой плед;
Контральто, нет ни прихотливей
Тебя, ни благородней нет.
Твоя загадочная чара
Сильна приманкою двойной,
Ты снова можешь, как Гюльнара,
Для Лары нежным быть слугой,
В чьей речи слиты потаенно,
Чтоб страсть была всегда жива,
И вздохи женщины влюбленной,
И друга твердые слова.
С белыми Борей власами
И с седою бородой,
Потрясая небесами,
Облака сжимал рукой;
Сыпал инеи пушисты
И метели воздымал,
Налагая цепи льдисты,
Быстры воды оковал.
Вся природа содрогала
От лихого старика;
Землю в камень претворяла
Хладная его рука;
Убегали звери в норы,
Рыбы крылись в глубинах,
Петь не смели птичек хоры,
Пчелы прятались в дуплах;
Засыпали нимфы с скуки
Средь пещер и камышей,
Согревать сатиры руки
Собирались вкруг огней.
В это время, столь холодно,
Как Борей был разярен,
Отроча порфирородно
В царстве Северном рожден.
Родился — и в ту минуту
Перестал реветь Борей;
Он дохнул — и зиму люту
Удалил Зефир с полей;
Он воззрел — и солнце красно
Обратилося к весне;
Он вскричал — и лир согласно
Звук разнесся в сей стране;
Он простер лишь детски руки —
Уж порфиру в руки брал;
Раздались Громовы звуки,
И весь Север воссиял.
Я увидел в восхищеньи
Растворен судеб чертог;
Я подумал в изумленьи:
Знать, родился некий бог.
Гении к нему слетели
В светлом облаке с небес;
Каждый гений к колыбели
Дар рожденному принес:
Тот принес ему гром в руки
Для предбудущих побед;
Тот художества, науки,
Украшающие свет;
Тот обилие, богатство,
Тот сияние порфир;
Тот утехи и приятство,
Тот спокойствие и мир;
Тот принес ему телесну,
Тот душевну красоту;
Прозорливость тот небесну,
Разум, духа высоту.
Словом, все ему блаженствы
И таланты подаря,
Все влияли совершенствы,
Составляющи царя;
Но последний, добродетель
Зарождаючи в нем, рек:
Будь страстей твоих владетель,
Будь на троне человек!
Все крылами восплескали,
Каждый гений восклицал:
Се божественный, вещали,
Дар младенцу он избрал!
Дар, всему полезный миру!
Дар, добротам всем венец!
Кто приемлет с ним порфиру,
Будет подданным отец!
Будет, — и Судьбы гласили, —
Он монархам образец!
Лес и горы повторили:
Утешением сердец!
Сим Россия восхищенна
Токи слезны пролила,
На колени преклоненна,
В руки отрока взяла;
Восприяв его, лобзает
В перси, очи и уста;
В нем геройство возрастает,
Возрастает красота.
Все его уж любят страстно,
Всех сердца уж он возжег:
Возрастай, дитя прекрасно!
Возрастай, наш полубог!
Возрастай, уподобляясь
Ты родителям во всем;
С их ты матерью равняясь,
Соравняйся с божеством.
1779
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
О, душа моя скорби давно уж полна…
Давно неразлучны со мною
Печальные думы и сны…
Тоски были ранние годы
Безрадостной жизни полны.
В стране, где невинного детства
Заветные, лучшие дни
Промчались, как ветра дыханье,
Как сон мимолетный, прошли —
У матери, в домике скромном,
В уютной кроватке моей
Все снилось мне, целые ночи,
Страданье и горе людей…
Я помню, — раз, ночью бессонной,
Я что-то бессвязно шептал,
И часто из уст моих детских
Подавленный вздох вылетал…
Без сна ты сидела, родная…
Ты мирных не ведала грез!
О, мама! как много страданий,
Как много мучительных слез
Ты чуткой душой отгадала
В моей безотрадной судьбе!
И слышались грустные вздохи
В безмолвные ночи тебе…
Иль, буре унылой внимая,
Под ветра томительный вой,
Ты слезы свои осушала
Дрожащею, слабой рукой…
Увидел я влажные очи…
Я тоже, родная, не спал,
И сам свои детские слезы
Я втайне давно утирал!
«О, мама!» теряя терпенье,
Шепнул я, — «скажи мне, открой,
Зачем есть страданья на свете,
И горе… и слезы порой?..»
Вот встала родная, в тревоге,
К кроватке моей подошла,
Нагнулась, — но лепетом сонным
Она мои речи сочла!..
Все тихо в избушке… Лампада
Роняет свой трепетный свет…
Лишь слышатся звуки рыданий
На детское горе в ответ…
«О, мама! заснуть я не в силах!..
Душа моя грусти полна!..»
Но мать мои речи считает
Лишь отзвуком страшного сна…
Зачем же ты горькие слезы
В ту ночь надо мной пролила?!..
О, счастье твое, что мой лепет
Лишь бредом во сне ты сочла!
Но нет! в нем тогда уж таилось
Предчувствие сумрачных дней,
Тяжелых забот и страданий,
И горестной жизни моей!..
Я помню, — всю ночь, до рассвета,
Не мог я тогда задремать,
И молча сидела со мною,
В слезах, моя бедная мать…
По-прежнему мирно лампада
Роняла свой трепетный свет, —
И слышались звуки рыданий
На детское горе в ответ…
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
Нет, душа моя скорби давно уж полна!..
Зажглася искорка разсвета
В тумане севера ночном,
Зари алмазный отблеск света,
Неся с востока луч привета,
Встает на небе голубом.
И что за утро!.. кротко, нежно
Луч солнца просится в окно,
И в ризе листьев белоснежной
Зовет под сень свою мятежно
Аллея тополей давно.
Там, под недвижными тенями
Маститых, вековых дерев,
Укрылась робко за кустами,
Зари испугана лучами,
Царица неги, грез и снов.
Скорей туда!.. как будто слышу
Я шелест платья и шагов,
И страстный чудится мне зов,
И силуэт я стройный вижу
За клумбой дальнею цветов.
Скорей туда!.. Восток горит
Огней жемчужными кругами,
Мир потонул под их волнами,
И сердце нега вновь томит
Блаженства мукой и слезами.
Скорей! скорей!., там счастье мне,
Как прежде, снова улыбнется,
Вновь страсть забытая проснется,
И утра в томной тишине
На зов мой муза отзовется…
"Муза, о муза моя вдохновенная,
В пламени мысли и света рожденная,
Чудная, стройная, дивно прекрасная,
Муза, царица моя полновластная,
Вновь ты к певцу низлети!
"Снова чело его мыслью высокою,
Чистой, как небо, как море глубокою,
Мыслью живой освети.
"Сколько раз—помню я—грезой пленительной,
Легким виденьем, мечтой обольстительной,
Поздней вечерней порой,
"Вся совершенство, восторг, обаяние,
Полная жизни, любви и желания,
Ты появлялась пред мной!
"Сколько раз звуками песень могучими,
Сильными, чудными, нежно певучими,
Ты вдохновляла певца!
"С ним коротала ты ночи, счастливая.
И убегала в слезах, прихотливая,
Песни не спев до конца.
"Муза, я снова к тебе обращаюся,
С жаркой мольбою пред тобой склоняюся,
Жажду я песень твоих,
«Жажду глаголов я, муза, божественных,
Гимнов властительных, гимнов торжественных,
Звуков восторга святых»…
— «Нет!» отвечает мне муза смущонная,
Страстным воззваньем моим пробужденная,
«Ты уже мне изменил:
Мысли и думы, мечты сокровенныя,
Все ты к стопам чаровницы надменныя
Неги и снов положил…
С ней будь и счастлив!»…-- «Аминь!
Сгинь же, проклятая, сгинь!»…
И вот в тог миг, когда жизнь радостно вокруг
Ручьями через край из чаши полной плещет,
Столетних тополей сребристый лист трепещет, —
Волнуясь и холмясь, дымится синий луг,
И в капельке росы алмазом солнце блещет, —
Когда в лазури дня встает святая цель
И счастье мне сулит в грядущем безконечно,
И вьется и ползет вокруг тычинки хмель,
Рокочет и звучит в рыданиях свирель
И льется трель ея вдали волной безпечной, —
Когда мечты и мысль и самая любовь,
Любовь желанная, манят, в свои обятья,
И неги новый мир сулят безумцу вновь, —
Я мрачно злобствую, бушует жолчь и кровь
В моей больной груди, и льются с уст проклятья…
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит. —
Встают. — Сто арф звучат струнами;
Пред ними сто дубов горят;
От чаши круговой зарями
Седые чела в тме блестят.
Но кто там, белых волн туманом
Покрыт по персям, по плечам,
В стальном доспехе светит рдяном,
Подобно синя моря льдам?
Кто, на копье склонясь главою,
Событье слушает времен? —
Не тот ли, древле что войною
Потряс парижских твердость стен?
Так; он пленяется певцами,
Поющими его дела,
Смотря, как блещет битв лучами
Сквозь тму времен его хвала.
Так, он! — Се Рюрик торжествует
В Валкале звук своих побед
И перстом долу показует
На Росса, что по нем идет.
«Се мой», гласит он, «воевода,
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы, —
Которой след огня черты, —
Меч Павлов, щит царей Европы,
Князь славы!» — Се, Суворов, ты!
Се ты, веков явленье чуда !
Сбылось пророчество, сбылось!
Луч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес!
Уже вступил он в славны следы,
Что древний витязь проложил;
Уж водит за собой победы
И лики сладкогласных лир.
И девятый вал в морских волнах
И вождь воспитанный во льдах,
Затем, что наше дивно чудо,
Как выйдет из-под спуда,
Ушатами и шайкой льет
На свой огонь в Крещенье лед.
Нелепые их рожи
На чучелу похожи;
Чухонский звук имян
В стихах так отвечает,
Как пьяный плошкой ударяет
В пивной пустой дощан.
В Петрополе явился
Парнасский еретик,
Который подрядился
Богов нелепых лик
Стихами воскресить своими
И те места наполнить ими,
Где были Аполлон, Орфей,
Фемида, Марс, Гермес, Морфей.
Как он бывало пел,
Так Грации плясали —
И Грации теперь в печали.
Он шайку Маймистов привел;
Под песни их хрипучи, жалки,
Под заунывный жалкий вой
Не Муз сопляшет строй, —
Кувыркаются Валки.
Бывало храбрых рай он раем называл,
Теперь он в рай нейдет, пусти его в Валкал.
И храбрые души
И нежные уши;
Я слова б не сказал,
Когда, сошедши с трона,
Эрот бы Лелю место дал
Иль Ладе строгая Юнона,
Затем, что били им челом
И доблесть пели наши деды,
А что нам нужды, чьим умом
Юродствовали Ланги, Шведы.
Когда беспомощным я был еще младенцем,
Я страх неведомый испытывал порой.
То не был страх ни ведьм, ни приведений,
Но что-то вдруг в таинственной ночи
Со мной ужасное во тьме происходило.
Казалось мне, что ночь и тишина
Каким-то трепетом нежданно наполнялись,
Кругом мне слышался глухой и странный шум,
Как будто близкие и дальние предметы
Живыми делались таинственным путем;
Все угрожало мне бедою непонятной,
И в очи злобная глядела темнота...
Исполнен ужаса, я вскрикивал невольно
И с нежной ласкою знакомая рука,
Испуг младенческий с заботой отгоняя,
К моей встревоженной склонялась голове.
«Здоров ли ты» — я слышал голос тихий,
«Ты страшный сон, должно быть, увидал!
Засни скорей, не бойся, будь мужчиной;
Я здесь с тобой, я сон твой стерегу...»
И, слыша звук и голос одобренья,
Я крепким сном спокойно засыпал.
Когда я юношею стал самолюбивым
И, чем-нибудь нежданно огорчен,
Был часто полн и гнева, и досады,
С тревогой юною не в силах совладать;
Когда печаль мне душу леденила,
Я к другу старшему, мне данному судьбой,
Нес сердце, полное борьбою и сомненьем,
И, помню, звук спокойных, мудрых слов
Вновь укреплял ослабнувшую волю
И с жизнью светлою опять меня мирил.
Любовь мне пылкие обятья раскрывала,
Неся забвение, лобзанье и восторг.
Когда теперь, возросши зрелым мужем,
Своей дорогою я медленно бреду,
В судьбе скитальческой теряя пыл душевный,
Когда теперь ни ночи темнота,
Ни гнев, ни страсть, ни тайный яд обиды
Моей души ддо дна не шевелят,
Теперь я чувствую порой печаль иную
Всех прежних недугов изведанных страшней.
Она страшна, как зарево пожара,
Как ночь бессонная, медлительно нема.
В ней скрыто тайное о чем-то сожаленье,
Какой-то внутренний, отчаянный призыв
И горькая, как слезы, безнадежность...
Друзей отзывчивых я больше не ищу,
Мою печаль никто делить не может;
Я должен быть, я знаю, одинок...
И вот теперь, в минуту бурь душевных,
Отраду новую нашел я для себя.
Есть книга чудная, заветная со мною;
В ней мысль высокая, любовь и простота
В словах божественных так чудно сочетались,
Такая светлая разлита красота,
Что в миг отчаянья, чуть книгу я раскрою,
Ответным трепетом дрожат мои уста...
И одиночества я полного не знаю,
Печаль смиряется, исполнена мольбой,
И друга верного я сердцем ощущаю,
Его я чувствую и слышу за собой.
Копенгаген.
Памяти гр<афа> Ф. Л. Соллогуба
По долине меж гор
Лунный луч пробрался мне в окно.
Выходи, выходи на простор!
Что за сон, не заснуть все равно.
Ярче светлого сна, наяву
Вся долина в сиянье лежит.
Никого, никого я с собой не зову,
Пусть один водопад говорит.
Выше, выше, туда, где стоит
Одинокая ель над скалой,
Где ручей меж камней невидимкой бежит,
Там, где гномы живут под землей.
Шире, шире растет кругозор,
Все ясней и ясней при луне
Очертания серые гор,
Отраженных в Ломондской волне.
Отчего ж этой ночи краса,
Словно призрак безмолвный, грустна?
Свет холодный струят небеса,
И земля, как луна, холодна.
Точно светлый простерт балдахин
Над гробами минувших веков,
Точно в лунную ночь на земле я один
Средь незримой толпы мертвецов.
Проникает до самой души
Лунный холод, что льется вокруг…
Что же это в недвижной тиши
Всколыхнулось и грянуло вдруг?
Голоса из невидимых стран,
Диких звуков неслыханный ряд,
Воет рог, и гремит барабан,
И неистово флейты визжат.
Одинокая ель ожила
И навстречу ветвями шумит,
Ожила и немая скала,
В тайном трепете мшистый гранит.
ПЕСНЬ ГОРЦЕВ
Слава вождю, что ведет нас к победам!
Он носит на знамени вечнозеленую ель.
Всюду за ней мы, и страх нам неведом,
Клан Альпин — гроза для окрестных земель.
Что нам цветы в их изменчивой славе?
Чем ярче весна, тем их гибель грустней.
Зимней порой ни листочка в Троссахской дубраве:
Тут-то гордимся мы елью зеленой своей.
Корни глубоко в расселины скал запустила,
Зимние бури над ней истощат свои силы,
Чем они крепче, тем крепче срастется с родною горой.
Пусть же Монтейт с Брэдалбанской землею
Снова и снова гремят ей хвалою:
Родериг Вих-Альпин-дху, го! иэрой!
Гордо наш пиброх звучал в Глэн-Фруине,
И Баннохар стоном ему отвечал;
Глэн-Люсс и Росс-дху дымятся в долине,
Пустыней весь берег Лох-Ломонда стал.
Вдовам и девам саксонским вовек
Памятен будет наш ярый набег,
Страхом и горем они поминать тебя будут, альпинский герой!
В трепете Леннокс и Левенглэн,
Только заслышат вблизи своих стен:
Родериг Вих-Альпин-дху, го! иэрой!
Дикие клики звучали победно…
Миг лишь — и снова безмолвье царит.
Призраки звуков замолкли бесследно,
Только ручей под камнями шумит.
Старая ель и холодные скалы,
В мертвом просторе сияет луна.
Песня былого навек отзвучала,
Дикая жизнь — не воскреснет она!
Август 1893
В стране, где я забыл мирские наслажденья,
Где улыбается мне дева песнопенья,
Где немец поселил свой просвещенный вкус,
Где поп и государь не оковали муз;
Где вовсе не видать позора чести русской,
Где доктор и студент обедают закуской,
Желудок приучив за книгами говеть;
Где часто, не любя всегда благоговеть
Перед законами железа и державы,
Младый воспитанник науки и забавы,
Бродя в ночной тиши, торжественно поет
И вольность и покой, которыми живет, -
Ты первый подал мне приятельскую руку,
Внимал моих стихов студенческому звуку,
Делил со мной мечты надежды золотой
И в просвещении мне был пример живой.
Ты удивил меня: ты и богат и знатен,
А вовсе не дурак, не подл и не развратен!
Порода — первый чин в отечестве твоем —
Тебе позволила б остаться и глупцом:
Она дала тебе вельможеское право
По-царски век прожить, не занимаясь славой,
На лоне роскоши для одного себя;
Или, занятия державных полюбя,
Стеснивши юный стан ливреею тирана,
Ходить и действовать по звуку барабана,
И мыслить, как велит, рассудка не спросясь,
Иль невеликий царь или великий князь,
Которым у людей отеческого края
По сердцу лишь ружье да голова пустая.
Ты мог бы, с двадцать лет помучивши солдат,
Блистать и мишурой воинственных наград,
И, даже азбуки не зная просвещенья,
Потом принять бразды верховного правленья,
Которых на Руси, как почтовых коней,
Скорее тем дают, кто чаще бьет людей,
Но ты, не веруя неправедному праву,
Очами не раба взираешь на державу,
Ты мыслишь, что одни б достоинства должны
Давать не только скиптр, но самые чины,
Что некогда наук животворящий гений —
Отец народных благ и царских огорчений —
Поставит, разумом обезоружив трон,
Под наши небеса свой истинный закон…
Мы вместе, милый мой, о родине судили,
Царя и русское правительство бранили, -
И дни веселые мелькали предо мной.
Но вот — тебя судьба зовет на путь иной,
И скоро будут мне, в тиши уединенья,
Отрадою одни былые наслажденья.
Дай руку! Да тебе на поприще сует
Не встретится удар обыкновенных бед!
А я — останусь здесь, и в тишине свободной
Научится летать мой гений благородной,
Научится богов высоким языком
Презрительно шутить над знатью и царем:
Не уважающий дурачеств и в короне,
Он, верно, их найдет близ трона и на троне!
Пускай пугливого тиранства приговор
Готовит мне в удел изгнания позор
За смелые стихи, внушенные поэту
Делами низкими и вредными полсвету —
Я не унижуся нерабскою душой
Перед могущею — но глупою рукой.
Служитель алтарей богини вдохновенья
Умеет презирать неправые гоненья, -
И все усилия ценсуры и попов
Не сильны истребить возвышенных стихов.
Прошли те времена, как верила Россия,
Что головы царей не могут быть пустые.
И будто создала благая дань творца
Народа тысячи — для одного глупца;
У нас свободный ум, у нас другие нравы:
Поэзия не льстит правительству без славы;
Для нас закон царя — не есть закон судьбы,
Прошли те времена — и мы уж не рабы!
Волшебница! Я жизнью был доволен,
Проникнут весь душевной полнотой,
Когда стоял, задумчив, безглаголен,
Любуясь, упиваяся тобой.
Среди толпы, к вещественности жадной,
Я близ тебя твой образ ненаглядной
Венцом мечты чистейшей окружал;
Душа моя земное отвергала,
И грудь моя все небо обнимала,
И я в груди вселенную сжимал.
Когда ко мне со взором благосклонным
Ты обращала искреннюю речь,
Боялся я божественные тоны
Движением, дыханьем пересечь.
Уже дала ты моего ответа,
А я стоял недвижный и немой; —
Казалось мне — исполненный привета
Еще звучал небесный голос твой.
Когда ты струны арфы оживляла,
А я внимал, утаивая дух, —
Ты расплавляла мой железный слух,
Ты мучила, ты сердце надрывала;
Но сладостей прекрасных этих мук
Я не знавал, я ведать их не чаял…
Я каждым нервом вторил каждый звук,
Я трепетал, я нежился, я таял!
Когда же ты воздушною царицей
Средь пестрых пар танцующих гостей
Со мной неслась, на яхонты очей
Слегка склонив пушистые ресницы, —
Когда, тебя в летучем танце мча,
Я был палим огнем прикосновенья, —
Когда твоя косынка средь волненья
Роскошно отделялась от плеча, —
Когда в твоем эфирном, гибком стане
Я утоплял горящую ладонь, —
Казалось мне, что в радужном тумане
Я обнимал заоблачный огонь.
Я был вдали. Кругом меня всечасно
Мне виделся воинственный разгул;
Но образ твой, как лик денницы, ясной —
Среди тревог в забвеньи не тонул.
При звуках труб с мечтой женолюбивой
Я мысль мою о славе сопрягал;
На пир вражды летел душой ревнивой
И мир любви в душе благословлял.
Повсюду — твой! Тяжелой жизни опыт
Меня мечтать нигде не разучил;
Военный гром во мне не заглушил
Таинственный, волшебный сердца шепот.
Как часто там, при сталкиваньи чаш,
В кругу друзей, в своем весельи диком
Мой сумрачный, соломенный шалаш
Я оглашал любви заздравным кликом!
Иль, на часок лукаво заманив
Бивачную, кочующую музу,
Пел дружества веселому союзу
Святой любви торжественный порыв!
Я тот же все. Судьбы в железных лапах
Затиснутый, среди ее обид,
Я полн тобой: цветка сладчайший запах
И скованного узника свежит.
Ты предо мной. С таинственной улыбкой
Порою ты взираешь на меня, —
И счастлив я, — хоть, может быть, ошибкой,
Пленительным обманом счастлив я.
Пусть обманусь надеждою земною:
Есть лучший мир за жизненным концом —
Он будет наш; — там вечности кольцом
Я обручусь, прекрасная, с тобою!
Что вижу я? Что на долину,
Покинуть горную вершину,
Как буря мрачная летит?
Вы слышите-ли конский топот,
Звук голосов, нестройный ропот?
Шумят знамена, медь звучит,
Железо движется, сверкает…
Кто зрел как блещут небеса,
Когда, врываяся в леса,
Их пламень быстрый пожирает
И в тусклом зеркале воды
Являет зарева ряды?
Так строй, усеянный штыками,
От жарких солнечных лучей
Бросает зарево рядами
И блеск ужасный для очей.
Как на равнине вод глубоких
Сбирается густой туман, —
Так это всех соседних стран,
От стран и ближних и далеких,
На клич войны притек народ;
Смешенье голосов нестройных,
Как перед бурей ропот вод
В пучинах моря неспокойных.
Равно станицы журавлей
Под небом носятся рядами,
И стелют тень среди степей
Своими шумными крылами.
Они, подемлясь в вышину,
Друг друга так перекликают.
И всю воздушную страну
Нестройным криком наполняют,
Внимайте: всадники летят,
Земля ревет под их ногами;
Их топот вторится стократ,
Густая пыль летит столпами.
Когда река наводнена
Дождями бурными Зевеса,
Так, бросил берега, она
Стремится с громом к чащи леса,
Так домы с основанья рвет,
Так на хребте своем несет
В стремленье вековыя сосны,
Уничтожает плодоносны
Сады, равнины и поля;
Препятствия встречая, воет,
Клубится с ревом, камни роет;
Гудет под тяжестью земля.
Грозою свергнувшись с стремнины,
Уносит за собой плотины,
Деревья, с корнями кусты.
Заборы крепкие, мосты,
И все прибрежныя долины
Покрывши мутною волной,
Подемлет ил тяжелый, черной,
Чтоб с ним от высоты нагорной
Достигнуть глубины морской.
Огни смертельные сверкнули,
Войска идут, они сошлись;
И вдруг—с ужасным свистом пули
Средь блесков молний понеслись.
Так тучи давит вихор сильный,
И град стремится изобильный.
Картечи, ядра с двух сторон
Летят, и в воздухе встречаясь,
О стал оружий ударяясь,
Дают глухой и томный звон,
Повсюду слышен запах серный;
Распространился смрадный дым;
Клубяся облаком густым,
Он покрывает луг безмерный.
Взгляните: туловище в прах,
Затрепетав, гремя, валится;
Взгляните: с ропотом в устах
Открыв глаза, глава катится;
На крыльях ветряных в огонь
Там всадника уносить конь,
Но меч, во грудь его вонзенный
Свалил его, и збруи стук
Продлил глухой подземный звук,
Как рев волкана протяженный;
Разсекши воздух, там рука
Ядром отделена от тела,
Одета в дымны облака,
Не уронив меча взлетела;
Тут кровь горячею струей,
В земле прорезав путь, стремится;
Над нею пар, и с ней живой
Под мертвецами шевелится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Служитель муз и древняго Омера,
Судья и друг поэтов молодых!
К твоим словам в отважном сердце их
Есть тайная, особенная вера.
Она к тебе зовет меня, поэт!
О Гнедич, дай спасительный совет:
Как жить тому, кто любит Аполлона?
Завиден мне счастливый жребий твой:
С какою ты спокойною душой
На высоте опасной Геликона!
Прекраснаго поклонник сам и жрец,
Пред божеством своим в мольбе смиренной
Забыл ты свет и суд его пременный,
Ты пренебрег минутный в нем венец,
И отдал труд и жизнь свою потомству.
А я, слепец, все ощупью брожу
И, рабствуя, страстям моим служу:
То, похвалой плененный, вероломству
Младенчески, как дружбе, отдаюсь,
И милыя делю с ним сердца тайны;
То, получив в труде успех случайный,
С отважностью за славою стремлюсь,
И падаю, другой Икар, в пучину;
То, изменив безсмертия мечте,
Ищу любви в бездушной красоте,
И в Грации записываю Фрину.
Зачем скрывать? В поэзии моей
Останется лишь повесть заблуждений,
Постыдная уму игра страстей,
А не огонь небесных вдохновений.
Безсилен я владеть своей душой
И с Музою согласно жить одной:
Мне нравится то гул трубы военной,
То нежный звук свирели пастухов,
То То лиры звук, в тиши уединенной,
Ласкающий стыдливую любовь.
Решусь с утра Омерова Ахилла
Весь день следить в живых твоих стихах;
Но вруг Омер забыт: в моих мечтах
Герой Руслан и резвая Людмила.
Так поутру на пурпурный восток,
Где царь светил является прекрасный,
Порой дитя глядит с улыбкой ясной.
От золота лучей горит поток,
Окрестный лес и дальних гор вершины;
В его глазах чудесныя картины:
Но долго ли займет его сей вид?
Невольник чувств, уж он давно бежит
За мотыльком, над ближними цветами
Мелькающим блестящими крылами.
И Музы мстят неверностию мне
За резвыя мои в любви измены.
Как часто глас невидимой Сирены
Мне слышится в безмолвной тишине!
Склоняю слух к пленительному звуку,
И в радости накладываю руку,
Чтоб голос струн с ее мне пеньем слить:
Коварная мгновенно умолкает;
Восторга звук на лире умирает,
И я готов бездушную разбить.
О, сладкое, святое вдохновенье,
Огонь души и сердца упоенье!
Я чувствовал, я помню этот жар,
Как Муза мне с улыбкой мысль внушала:
Передо мной теперь одни начала,
Погибнувший небесной девы дар.
Поверишь ли: я часто в грусти тайной
Завидую тому, кто, чуждый Муз,
С безпечностью одной хранит союз,
И век не знал беседы их случайной.
Когда младой художник посетит
Развалины разрушеннаго града,
Он плачет там: он горестнаго взгляда
В страдании души не отвратит
От славных сих разбросанных обломков,
Где в каждой он возвышенной черте
Находит дань небесной красоте,
Или урок, священный для потомков:
Так я в немом унынии сижу
Над мыслию, счастливо мне внушенной
И в пламенном стихе изображенной;
Прикованный, я на нее гляжу,
Как на кусок разбитаго кумира:
Отброшена безжизненная лира;
Не уловить исчезнувшей мечты,
И не видать мне полной красоты!
Доступный друг веселью и страданью!
Я все свое принес к тебе на суд,
Все, что сулил мне благотворный труд,
Что я вверял немому упованью;
Я разделил все радости с тобой
И муки все в моей суровой доле:
Скажи, еще ль бороться мне с судьбой,
Иль позабыть обманов сладких поле?
Быть может, я вступил средь детских лет
На поприще поэзии ошибкой:
Как друг, скажи мне с тихою улыбкой:
«Сними себя венок, ты не поэт!»
Служитель муз и древнего Омера,
Судья и друг поэтов молодых!
К твоим словам в отважном сердце их
Есть тайная, особенная вера.
Она к тебе зовет меня, поэт!
О Гнедич, дай спасительный совет:
Как жить тому, кто любит Аполлона?
Завиден мне счастливый жребий твой:
С какою ты спокойною душой
На высоте опасной Геликона!
Прекрасного поклонник сам и жрец,
Пред божеством своим в мольбе смиренной
Забыл ты свет и суд его пременный,
Ты пренебрег минутный в нем венец,
И отдал труд и жизнь свою потомству.
А я, слепец, все ощупью брожу
И, рабствуя, страстям моим служу:
То, похвалой плененный, вероломству
Младенчески, как дружбе, отдаюсь,
И милые делю с ним сердца тайны;
То, получив в труде успех случайный,
С отважностью за славою стремлюсь,
И падаю, другой Икар, в пучину;
То, изменив бессмертия мечте,
Ищу любви в бездушной красоте,
И в Грации записываю Фрину.
Зачем скрывать? В поэзии моей
Останется лишь повесть заблуждений,
Постыдная уму игра страстей,
А не огонь небесных вдохновений.
Бессилен я владеть своей душой
И с Музою согласно жить одной:
Мне нравится то гул трубы военной,
То нежный звук свирели пастухов,
То То лиры звук, в тиши уединенной,
Ласкающий стыдливую любовь.
Решусь с утра Омерова Ахилла
Весь день следить в живых твоих стихах;
Но вруг Омер забыт: в моих мечтах
Герой Руслан и резвая Людмила.
Так поутру на пурпурный восток,
Где царь светил является прекрасный,
Порой дитя глядит с улыбкой ясной.
От золота лучей горит поток,
Окрестный лес и дальних гор вершины;
В его глазах чудесные картины:
Но долго ли займет его сей вид?
Невольник чувств, уж он давно бежит
За мотыльком, над ближними цветами
Мелькающим блестящими крылами.
И Музы мстят неверностью мне
За резвые мои в любви измены.
Как часто глас невидимой Сирены
Мне слышится в безмолвной тишине!
Склоняю слух к пленительному звуку,
И в радости накладываю руку,
Чтоб голос струн с ее мне пеньем слить:
Коварная мгновенно умолкает;
Восторга звук на лире умирает,
И я готов бездушную разбить.
О, сладкое, святое вдохновенье,
Огонь души и сердца упоенье!
Я чувствовал, я помню этот жар,
Как Муза мне с улыбкой мысль внушала:
Передо мной теперь одни начала,
Погибнувший небесной девы дар.
Поверишь ли: я часто в грусти тайной
Завидую тому, кто, чуждый Муз,
С беспечностью одной хранит союз,
И век не знал беседы их случайной.
Когда младой художник посетит
Развалины разрушенного града,
Он плачет там: он горестного взгляда
В страдании души не отвратит
От славных сих разбросанных обломков,
Где в каждой он возвышенной черте
Находит дань небесной красоте,
Или урок, священный для потомков:
Так я в немом унынии сижу
Над мыслью, счастливо мне внушенной
И в пламенном стихе изображенной;
Прикованный, я на нее гляжу,
Как на кусок разбитого кумира:
Отброшена безжизненная лира;
Не уловить исчезнувшей мечты,
И не видать мне полной красоты!
Доступный друг веселью и страданью!
Я все свое принес к тебе на суд,
Все, что сулил мне благотворный труд,
Что я вверял немому упованью;
Я разделил все радости с тобой
И муки все в моей суровой доле:
Скажи, еще ль бороться мне с судьбой,
Иль позабыть обманов сладких поле?
Быть может, я вступил средь детских лет
На поприще поэзии ошибкой:
Как друг, скажи мне с тихою улыбкой:
«Сними себя венок, ты не поэт!»
I
Три старухи с вязаньем в глубоких
креслах
толкуют в холле о муках крестных;
пансион «Аккадемиа» вместе со
всей Вселенной плывет к Рождеству под
рокот
телевизора; сунув гроссбух под локоть,
клерк поворачивает колесо.
II
И восходит в свой номер на борт по
трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
III
Венецийских церквей, как сервизов
чайных,
слышен звон в коробке из-под случайных
жизней. Бронзовый осьминог
люстры в трельяже, заросшем ряской,
лижет набрякший слезами, лаской,
грязными снами сырой станок.
IV
Адриатика ночью восточным ветром
канал наполняет, как ванну, с верхом,
лодки качает, как люльки; фиш,
а не вол в изголовьи встает ночами,
и звезда морская в окне лучами
штору шевелит, покуда спишь.
V
Так и будем жить, заливая мертвой
водой стеклянной графина мокрый
пламень граппы, кромсая леща, а не
птицу-гуся, чтобы нас насытил
предок хордовый Твой, Спаситель,
зимней ночью в сырой стране.
VI
Рождество без снега, шаров и ели,
у моря, стесненного картой в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит из волн, меняя
стрелку на башне — ее одну.
VII
Тонущий город, где твердый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет «ратуй!»,
в плеске зеркал захлебнуться рад.
VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи.
Звук отрицает себя, слова и
слух; а также державу ту,
где руки тянутся хвойным лесом
перед мелким, но хищным бесом
и слюну леденит во рту.
IX
Скрестим же с левой, вобравшей когти,
правую лапу, согнувши в локте;
жест получим, похожий на
молот в серпе, — и, как чорт Солохе,
храбро покажем его эпохе,
принявшей образ дурного сна.
X
Тело в плаще обживает сферы,
где у Софии, Надежды, Веры
и Любви нет грядущего, но всегда
есть настоящее, сколь бы горек
не был вкус поцелуев эбре’ и
гоек,
и города, где стопа следа
XI
не оставляет — как челн на глади
водной, любое пространство сзади,
взятое в цифрах, сводя к нулю –
не оставляет следов глубоких
на площадях, как «прощай» широких,
в улицах узких, как звук «люблю».
XII
Шпили, колонны, резьба, лепнина
арок, мостов и дворцов; взгляни на-
верх: увидишь улыбку льва
на охваченной ветров, как платьем,
башне,
несокрушимой, как злак вне пашни,
с поясом времени вместо рва.
XIII
Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым
лицом, сравнимым во тьме со снятым
с безымянного пальца кольцом, грызя
ноготь, смотрит, объят покоем,
в то «никуда», задержаться в коем
мысли можно, зрачку — нельзя.
XIV
Там, за нигде, за его пределом
— черным, бесцветным, возможно, белым –
есть какая-то вещь, предмет.
Может быть, тело. В эпоху тренья
скорость света есть скорость зренья;
даже тогда, когда света нет.
Я вновь пришел к тебе, родная сторона;
Пришел измученный, с поникшей головою,
Но радостью немой душа моя полна,
Той тихой радостью, той светлой тишиною,
Что веют в полумгле румяных вечеров
С обрывов и низин днепровских берегов,
Где в светлой глубине души моей впервые
Два звука родились, согласные, родные,
Как два подземные ключа, —
И песня первая, свежа и горяча,
Зажглась в моих устах, вскипела под перстами
И брызнула со струн звенящими струями…
О родина моя, недаром же душой
Стремился я к тебе… Я помню вечер ясный,
Когда лишь в первый раз прощался я с тобой, —
Безбрежной пеленой, цветущей и прекрасной,
Лежали вкруг меня родимые поля;
Широкого Днепра зеркальная струя,
Озарена вдали румяною зарею,
Звенела под горой, и сетью световою
Ложился отблеск золотой
От легкой зыби вод на скат береговой;
Сирень цвела; роса вечерняя сверкала, —
Все миром, тишиной и негою дышало…
То был ли шепот волн, то греза ли была?
Я помню — все во мне мгновенно встрепенулось,
И звуки, стройные, как мерный шум крыла
Орлицы молодой, — души моей коснулись…
Родимый уголок мне тихо говорил:
"Прощай, дитя мое!.. Я много, много сил
Вскормил в твоей груди… Иди без сожаленья,
Куда влекут тебя заветные стремленья, —
Бойцом свободы и добра;
Живи, борись, люби!.. Когда ж придет пора
И ты, измученный тяжелою борьбою,
Поникнешь бедною, усталой головою, —
Тогда вернись ко мне…" О родина моя,
Прими меня, прими дитя свое больное!
Ты много сил дала, — по капле, как змея,
Их высосала скорбь и горе роковое.
Я за себя страдал, боролся за себя —
И устоял в борьбе, страдая и любя,
Но горе, новое, неведомое горе,
Безбрежное, как мир, бездонное, как море,
Из тысяч стонущих грудей
Проникло в грудь мою; в больной душе моей
Безумный, страшный крик отчаянья раздался, —
И заглушить его напрасно я старался…
Но я вернулся к вам, родимые поля,
И божья благодать живительной волною
Струится в грудь мою… Полна душа моя
Той тихой радостью, той светлой тишиною,
Что веют в сумраке душистых вечеров
Со скатов и низин днепровских берегов…
Шуми, шуми же, Днепр, прохладой вод зеркальных
Обвей больную грудь и бурю дум печальных
В уме тоскливом утиши!
Зажгись, заря, во мгле измученной души, —
И пусть я встану вновь, на бой врагов скликая,
Страдая и любя, молясь и проклиная!..
Читали ль вы когда, как Достоевский страждет,
Как в изученье зла запутался Толстой?
По людям пустозвон, а жизнь решений жаждет,
Мышленье блудствует, безжалостен закон...
Сплелись для нас в венцы блаженства и мученья,
Под осененьем их дают морщины лбы;
Как зримый признак их, свой венчик отпущенья
Уносим мы с собой в безмолвные гробы.
Весь смутный бред страстей, вся тягота угара,
Весь жар открытых ран, все ужасы, вся боль –
В могилах гасятся... Могилы – след пожара –
Они, в конце концов, счастливая юдоль!
А все же надобно бороться, силы множить,
И если зла нельзя повсюду побороть,
То властен человек сознательно тревожить
Его заразную губительную плоть.
Пуская мысль на мысль, деянье на деянье,
В борьбе на жизнь и смерть слагать свои судьбы...
Ведь церковь Божия, вещая покаянье,
Не отрицает прав возмездья и борьбы.
Зло не фантастика, не миф, не отвлеченность!
Добро – не звук пустой, не призрак, не мечта!
Все древле бывшее, вся наша современность
Полна их битвами и кровью залита.
Ни взвесить на весах, ни сделать измеренья
Добра и зла – нельзя, на то нет средств и сил.
Забавно прибегать к чертам изображенья;
Зачем тут – когти, хвост, Молох, Сатаниил?
Легенда древняя зло всячески писала.
По-своему его изображал народ,
Испуганная мысль зло в темноте искала,
В извивах пламени и в недрах туч и вод.
Зачем тут видимость, зачем тут воплощенья,
Явленья демонов, где медленно, где вдруг –
Когда в природе всей смысл каждого движенья –
Явленье зла, страданье, боль, испуг...
И даже чистых дум чистейшие порывы
Порой отравой зла на смерть поражены,
И кажутся добры, приветливы, красивы
Все ухищрения, все козни сатаны.
Как света луч, как мысль, как смерть, как тяготенье,
Как холод и тепло, как жизнь цветка, как звук –
Зло несомненно есть. Свидетель – все творенье!
Тут временный пробел в могуществе наук:
Они покажут зло когда-нибудь на деле...
Но был бы человек и жалок и смешон,
Признав тот облик зла, что некогда воспели
Дант, Мильтон, Лермонтов, и Гете, и Байрон!
Меняются года, мечты, народы, лица,
Но вся земная жизнь, все, все ее судьбы –
Одна-единая мельчайшая частица
Борьбы добра и зла и следствий той борьбы!
На Патмосе, в свой день, великое виденье
Один, из всех людей, воочию видал –
Борьбы добра и зла живое напряженье...
Пал ниц... но – призванный писать – живописал!
Товарищ! Вот тебе рука!
Ты другу вовремя сказался;
К любви душа была близка:
Уже в ней пламень загорался,
Животворитель бытия,
И жизнь отцветшая моя
Надеждой снова зацветала!
Опять о счастье мне шептала
Мечта, знакомец старины… Дорогой странник утомленный,
Узрез с холма неотдаленный
Предел родимой стороны,
Трепещет, сердцем оживает,
И жадным взором различает
За горизонтом отчий кров,
И слышит снова шум дубов,
Которые давно шумели
Над ним, игравшим в колыбели,
В виду родительских гробов.
Он небо узнает родное,
Под коим счастье молодое
Ему сказалося впервой!
Прискорбно-радостным желаньем,
Невыразимым упованьем,
Невыразимою мечтой
Живым утраченное мнится;
Он снова гость минувших дней,
И снова жизнь к нему теснится
Всей милой прелестью своей…
Таков был я одно мгновенье!
Прелестно-быстрое виденье,
Давно не посещавший друг,
Меня внезапно навестило,
Меня внезапно уманило
На первобытный жизни луг!
Любовь мелькнула предо мною.
С возобновленною душою
Я к лире бросился моей,
И под рукой нетерпеливой
Бывалый звук раздался в ней!
И мертвое мне стало живо,
И снова на бездушный свет
Я оглянулся как поэт!..
Но удались, мой посетитель!
Не у меня тебе гостить!
Не мне о жизни возвестить
Тебе, святой благовеститель! Товарищ! мной ты не забыт!
Любовь — друзей не раздружит.
Сим несозревшим упованьем,
Едва отведанным душой,
Подорожу ль перед тобой?
Сравню ль его с твоим страданьем?
Я вижу, молодость твоя
В прекрасном цвете умирает
И страсть, убийца бытия,
Тебя безмолвно убивает!
Давно веселости уж нет!
Где остроты приятной живость,
С которой ты являлся в свет?
Угрюмый спутник — молчаливость
Повсюду следом за тобой.
Ты молча радостных дичишься
И, к жизни охладев, дружишься
С одной убийственной тоской,
Владельцем сердца одиноким.
Мой друг! с участием глубоким
Я часто на лице твоем
Ловлю души твоей движенья!
Болезнь любви без утоленья
Изображается на нем.
Сие смятение во взоре,
Склоненном робко перед ней;
Несвязность смутная речей
В желанном сердцу разговоре;
Перерывающийся глас;
К тому, что окружает нас,
Задумчивое невниманье;
Присутствия очарованье,
И неприсутствия тоска,
И трепет, признак страсти тайной,
Когда послышится случайно
Любимый глас издалека,
И это все, что сердцу ясно,
А выраженью неподвластно,
Сии приметы знаю я!..
Мой жребий дал на то мне право!
Но то, в чем сладость бытия,
Должно ли быть ему отравой?
Нет, милый! ободрись! она
Столь восхитительна недаром:
Души глубокой чистым жаром
Сия краса оживлена!
Сей ясный взор — он не обманчив:
Не прелестью ума одной,
Он чувства прелестью приманчив!
Под сей веселостью живой
Задумчивое что-то скрыто,
Уныло-сладостное слито
С сей оживленной красотой;
В ней что-то искреннее дышит,
И в милом голосе ея
Доверчиво душа твоя
Какой-то звук знакомый слышит,
Всему в нем лучшему родной,
В нее участие лиющий
И без усилия дающий
Ей убежденье и покой.
О, верь же, друг, душе прекрасной!
Ужель природою напрасно
Ей столько милого дано?
Люби! любовь и жизнь — одно!
Отдайся ей, забудь сомненье
И жребий жизни соверши;
Она поймет твое мученье,
Она поймет язык души!
(А. Н. Плещееву)
Каждою весною майскими ночами
Из дубравы темной, с звонкими ключами,
С тенью лип цветущих и дубов ветвистых,
С свежим ароматом ландышей росистых,
Разносясь далеко надо всей равниной—
Слышались раскаты песни соловьиной.
И внимали песне все лесные пташки,
Бабочки на ветках и в траве букашки,
И под звуки эти распускались розы,
Расцветали в сердце золотые грезы;
Легче всем жилося: звуки песни чудной
Облегчали многим бремя жизни трудной.
Но однажды как-то, вовсе без причины,
Раздражил лягушек рокот соловьиный,
Рассердился также и надменный дятел,
Что внимая песне, время даром тратил.
А за ними следом повторили галки, —
Что, мол, песни эти и скучны и жалки,
Что давно их слушать прочим надоело
И они мешают только делать дело…
Зрело недовольство с каждою минутой,
Соловья известность находя раздутой,
Наконец созвали общее собранье
И певцу решили обявить изгнанье.
Но беды не чуя, наш певец смиренный,
Изливая душу в песне вдохновенной,
Не видал, как злоба разрасталась глухо,
Как его повсюду принимали сухо, —
И когда впервые весть о приговоре
До него достигла — он, скрывая горе,
Выслушал спокойно злые нареканья
И не отвечая, улетел в изгнанье.
А друзья, что втайне о певце жалели,
Заявить об этом громко не посмели.
С соловьем расставшись, не шутя сначала
Темная дубрава вдруг возликовала.
Но недолго длилось это увлеченье,
Пробудилось смутно чувство сожаленья
И невольной скуки, многим очевидно
Стало вдруг неловко и как будто стыдно…
Не лились, как прежде летними ночами
Соловья напевы звучными волнами,
А с закатом солнца из лесной опушки
Резко и крикливо квакали лягушки,
Стрекотал кузнечик, и дрозды бесплодно
Подражать пытались песне благородной,
Песне соловьиной… Заскучали розы,
Лепестки роняя на траву, как слезы…
Сумрачно и пусто стало в этой чаще
Без знакомой песни, звучной и бодрящей.
Тут, сначала втайне, а потом и гласно
Раздалися крики, что совсем напрасно
Соловья изгнали; началися споры,
(Дело доходило до открытой ссоры),
И в конце решили: слать гонца за море —
Соловью поведать о всеобщем горе,
Умолять вернуться будущей весною,
Примирясь навеки с чащею родною…
И певец вернулся. Он великодушно
Все простил душою, детски простодушной.
И по всей дубраве как его встречали,
Как неудержимо громко ликовали!
Как луга оделись пышною травою,
А дубы и липы — яркою листвою,
Как благоухали синие фиялки,
И в пылу восторга стрекотали галки,
Как ручьи журчали, и царицы-розы
С лепестков роняли радостные слезы!
1890 г.
Отдымился бой вчерашний,
Высох пот, металл простыл.
От окопов пахнет пашней,
Летом мирным и простым.
В полверсте, в кустах — противник,
Тут шагам и пядям счет.
Фронт. Война. А вечер дивный
По полям пустым идет.
По следам страды вчерашней,
По немыслимой тропе;
По ничьей, помятой, зряшной
Луговой, густой траве;
По земле, рябой от рытвин,
Рваных ям, воронок, рвов,
Смертным зноем жаркой битвы
Опаленных у краев…
И откуда по пустому
Долетел, донесся звук,
Добрый, давний и знакомый
Звук вечерний. Майский жук!
И ненужной горькой лаской
Растревожил он ребят,
Что в росой покрытых касках
По окопчикам сидят.
И такой тоской родною
Сердце сразу обволок!
Фронт, война. А тут иное:
Выводи коней в ночное,
Торопись на пятачок.
Отпляшись, а там сторонкой
Удаляйся в березняк,
Провожай домой девчонку
Да целуй — не будь дурак,
Налегке иди обратно,
Мать заждалася…
И вдруг —
Вдалеке возник невнятный,
Новый, ноющий, двукратный,
Через миг уже понятный
И томящий душу звук.
Звук тот самый, при котором
В прифронтовой полосе
Поначалу все шоферы
Разбегались от шоссе.
На одной постылой ноте
Ноет, воет, как в трубе.
И бежать при всей охоте
Не положено тебе.
Ты, как гвоздь, на этом взгорке
Вбился в землю. Не тоскуй.
Ведь — согласно поговорке —
Это малый сабантуй…
Ждут, молчат, глядят ребята,
Зубы сжав, чтоб дрожь унять.
И, как водится, оратор
Тут находится под стать.
С удивительной заботой
Подсказать тебе горазд:
— Вот сейчас он с разворота
И начнет. И жизни даст.
Жизни даст!
Со страшным ревом
Самолет ныряет вниз,
И сильнее нету слова
Той команды, что готова
На устах у всех:
— Ложись!..
Смерть есть смерть. Ее прихода
Все мы ждем по старине.
А в какое время года
Легче гибнуть на войне?
Летом солнце греет жарко,
И вступает в полный цвет
Все кругом. И жизни жалко
До зарезу. Летом — нет.
В осень смерть под стать картине,
В сон идет природа вся.
Но в грязи, в окопной глине
Вдруг загнуться? Нет, друзья…
А зимой — земля, как камень,
На два метра глубиной,
Привалит тебя комками —
Нет уж, ну ее — зимой.
А весной, весной… Да где там,
Лучше скажем наперед:
Если горько гибнуть летом,
Если осенью — не мед,
Если в зиму дрожь берет,
То весной, друзья, от этой
Подлой штуки — душу рвет.
И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной.
Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Ты прижал к вискам ладони,
Ты забыл, забыл, забыл,
Как траву щипали кони,
Что в ночное ты водил.
Смерть грохочет в перепонках,
И далек, далек, далек
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берег.
И друзей и близких лица,
Дом родной, сучок в стене…
Нет, боец, ничком молиться
Не годится на войне.
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если все пришло к концу…
Ну-ка, что за перемена?
То не шутки — бой идет.
Встал один и бьет с колена
Из винтовки в самолет.
Трехлинейная винтовка
На брезентовом ремне,
Да патроны с той головкой,
Что страшна стальной броне.
Бой неравный, бой короткий.
Самолет чужой, с крестом,
Покачнулся, точно лодка,
Зачерпнувшая бортом.
Накренясь, пошел по кругу,
Кувыркается над лугом, —
Не задерживай — давай,
В землю штопором въезжай!
Сам стрелок глядит с испугом:
Что наделал невзначай.
Скоростной, военный, черный,
Современный, двухмоторный
Самолет — стальная снасть —
Ухнул в землю, завывая,
Шар земной пробить желая
И в Америку попасть.
— Не пробил, старался слабо.
— Видно, место прогадал.
— Кто стрелял? — звонят из штаба.
Кто стрелял, куда попал?
Адъютанты землю роют,
Дышит в трубку генерал.
— Разыскать тотчас героя.
Кто стрелял?
А кто стрелял?
Кто не спрятался в окопчик,
Поминая всех родных,
Кто он — свой среди своих —
Не зенитчик и не летчик,
А герой — не хуже их?
Вот он сам стоит с винтовкой,
Вот поздравили его.
И как будто всем неловко —
Неизвестно отчего.
Виноваты, что ль, отчасти?
И сказал сержант спроста:
— Вот что значит парню счастье,
Глядь — и орден, как с куста!
Не промедливши с ответом,
Парень сдачу подает:
— Не горюй, у немца этот —
Не последний самолет…
С этой шуткой-поговоркой,
Облетевшей батальон,
Перешел в герои Теркин, —
Это был, понятно, он.
I
Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,
замирает на банке соды в стекле аптеки.
Ветер находит преграду во всех вещах:
в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.
Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;
неколёсный транспорт ползёт по Темзе,
как по серой дороге, извивающейся без нужды.
Томас Мор взирает на правый берег с тем же
вожделением, что прежде, и напрягает мозг.
Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост
пяринца Альберта; и, говоря по чести,
это лучший способ покинуть Челси.
II
Бесконечная улица, делая резкий крюк,
выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.
Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
и деревья стоят, словно в очереди за мелкой
осетриной волн; это всё, на что
Темза способна по части рыбы.
Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
Человек, способный взглянуть на сто
лет вперёд, узреет побуревший портик,
который вывеска «бар» не портит,
вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,
автобус у галереи Тэйт.
III
Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть
для него не преграда, ни кепка или корона.
Лишь у тех, кто зонты производит, есть
в этом климате шансы захвата трона.
Серым днём, когда вашей спины настичь
даже тень не в силах и на исходе деньги,
в городе, где, как ни темней кирпич,
молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
можно, глядя в газету, столкнуться со
статьей о прохожем, попавшим под колесо;
и только найдя абзац о том, как скорбит родня,
с облегченьем подумать: это не про меня.
IV
Эти слова мне диктовала не
любовь и не Муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лёжа лицом к стене.
«Как ты жил в эти годы?» — «Как буква „г“ в „ого“».
«Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне».
«Что ты любишь на свете сильнее всего?» —
«Реки и улицы — длинные вещи жизни».
«Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима.
Я катался на санках, меня продуло».
«Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма;
но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».
V
Воздух живёт той жизнью, которой нам не дано
уразуметь — живёт своей голубою,
ветреной жизнью, начинаясь над головою
и нигде не кончаясь. Взглянув в окно,
видишь шпили и трубы, кровлю, её свинец;
это — начало большого сырого мира,
где мостовая, которая нас вскормила,
собой представляет его конец
преждевременный… Брезжит рассвет, проезжает почта.
Больше не во что верить, опричь того, что
покуда есть правый берег у Темзы, есть
левый берег у Темзы. Это — благая весть.
VI
Город Лондон прекрасен, в нём всюду идут часы.
Сердце может только отстать от Большого Бена.
Темза катится к морю, разбухшая, точно вена,
и буксиры в Челси дерут басы.
Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь
он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
И когда в нём спишь, номера телефонов прежней
и бегущей жизни, слившись, дают цифирь
астрономической масти. И палец, вращая диск
зимней луны, обретает бесцветный писк
«занято»; и этот звук во много
раз неизбежней, чем голос Бога.
Кипел народом цирк. Дрожащие рабыВ арене с ужасом плачевной ждут борьбы.А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,Голодный лев рычал, железо клетки грыз,И кровью, как огнем, глаза его зажглись.Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,На жертву кинулся… Народ рукоплескал…В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,С нахмуренным челом седой старик стоял,И лик его сиял, торжественный и строгой.С угрюмой радостью, казалось, он взирал,Спокоен, холоден, на страшные забавы,Как кровожадный тигр добычу раздиралИ злился в клетке барс, почуя дух кровавый.Близ старца юноша, смущенный шумом игр,Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!О, проклят будь народ без чувства, без любови,Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! ПривыкРукоплескать одним я стройным лиры звукам,Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.— «Злодейство хладное душе невыносимо!»— «А я благодарю богов-пенатов Рима».— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что естьЕще в сердцах толпы свободы голос — честь:Бросаются рабы у нас на растерзанье —Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?Достойны их они, достойны поруганья!»
Кипел народом цирк. Дрожащие рабы
В арене с ужасом плачевной ждут борьбы.
А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,
Голодный лев рычал, железо клетки грыз,
И кровью, как огнем, глаза его зажглись.
Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,
На жертву кинулся… Народ рукоплескал…
В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,
С нахмуренным челом седой старик стоял,
И лик его сиял, торжественный и строгой.
С угрюмой радостью, казалось, он взирал,
Спокоен, холоден, на страшные забавы,
Как кровожадный тигр добычу раздирал
И злился в клетке барс, почуя дух кровавый.
Близ старца юноша, смущенный шумом игр,
Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!
О, проклят будь народ без чувства, без любови,
Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»
— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! Привык
Рукоплескать одним я стройным лиры звукам,
Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»
— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.
— «Злодейство хладное душе невыносимо!»
— «А я благодарю богов-пенатов Рима».
— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что есть
Еще в сердцах толпы свободы голос — честь:
Бросаются рабы у нас на растерзанье —
Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!
Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?
Достойны их они, достойны поруганья!»