2 ноябряЗима. Что делать нам в деревне? Я встречаю
Слугу, несущего мне утром чашку чаю,
Вопросами: тепло ль? утихла ли метель?
Пороша есть иль нет? и можно ли постель
Покинуть для седла, иль лучше до обеда
Возиться с старыми журналами соседа?
Пороша. Мы встаем, и тотчас на коня,
И рысью по полю при первом свете дня;
Арапники в руках, собаки вслед за нами;
Глядим на бледный снег прилежными глазами;
Странный сон мне снился: я кремнистой кручей
Медленно влачился. Длился яркий зной.
Мне привет весёлый тихий цвет пахучий
Кинул из пещеры тёмной и сырой.
И цветочный стебель начал колыхаться,
Тихо наливаться в жилки стала кровь, —
Из цветочной чаши стала подыматься
С грустными очами девушка, любовь.
На губах прекрасной стали ясны речи, —
Я услышал звуки, лёгкие, как сон,
Преславные вещи в конец достизают,
в желаемый счастлив и добрый приклад.
Неблагополучная ся отлучают,
понеже сам бог вся управити рад.
Кто храбро трудится,
Тому укрепится
Ум, дух и рука;
Тот вся побеждает,
И честь получает.
Корона в конец тому дарствуется.
Старинные, знакомые мотивы,
Порой вечернею, откуда-то звучат.
В них юности могучие призывы —
В них с пошлостью людской надежд ея разлад.
И призраки знакомые толпою —
На звуки те встают… С насмешкой на устах,
Идут они медлительной стопою,
И будто говорят: ужь мы давно в гробах
Мерцает по стене заката отблеск рдяной,
Как уголь искряся на раме золотой…
Мне дорог этот час. Соседка за стеной
Садится в сумерки порой за фортепьяно,
И я слежу за ней внимательной мечтой.
В фантазии ея любимая есть дума:
Долина, сельскаго исполненная шума,
Пастушеский рожок… домой стада идут…
Утихли… разошлись… земные звуки мрут
То в беглом говоре, то в песни одинокой —
На жизнь надеяться страшась,
Живу, как камень меж камней,
Излить страдания скупясь:
Пускай сгниют в груди моей.
Рассказ моих сердечных мук
Не возмутит ушей людских.
Ужель при сшибке камней звук
Проникнет в середину их?
Хранится пламень неземной
Кто веслом так ловко правит
Через аир и купырь?
Это тот Попович славный,
Тот Алеша-богатырь! За плечами видны гусли,
А в ногах червленый щит,
Супротив его царевна
Полоненная сидит.Под себя поджала ножки,
Летник свой подобрала
И считает робко взмахи
Богатырского весла.«Ты почто меня, Алеша,
На смерть Ларры.
La Sиеsta (Из испанских романсеро)
На смерть Ларры
Раздается гул печальный,
Похоронный, тихий звон.
Но любви привет прощальный
Мертвецу звук погребальный
Тщетно шлет-не слышш он
Труп холодный, бездыханный,
Глух и нем лежит поэт;
Запылала заря перед шествием дня!
Ночь скликает к ущельям туманы,
И жемчужной толпой, в поясах из огня,
Расступаются туч караваны...
Обнажился простор средь росистых долин,
В бесконечность откинулись дали,—
Будто с божьих высот, с заповедных глубин,
Все завесы над миром упали...
Во дни чудесных дел и слухов
Доисторических времен
Простой бедняк от добрых духов
Был чудной лютней одарен.
Ее пленительные звуки
Дарили радость и покой
И вмиг снимали как рукой
Любви и ненависти муки.
Разнесся слух об этом чуде —
Так, значит, как вы делаете, друга?
Пораньше встав, пока темно-светло,
открыв тетрадь, перо берете в руки
и пишете? Как, только и всего? Нет, у меня — все хуже, все иначе.
Свечу истрачу, взор сошлю в окно,
как второгодник, не решив задачи.
Меж тем в окне уже светло-темно.Сначала — ночь отчаянья и бденья,
потом (вдруг нет?) — неуловимый звук.
Тут, впрочем, надо начинать с рожденья,
а мне сегодня лень и недосуг.Теперь о тех, чьи детские портреты
Луны холодные рога
Струят мерцанье голубое
На неподвижные луга;
Деревья-призраки — в покое;
Молчит река во власти льда;
На всей земле не спим мы двое.
Увы, Мария, навсегда
Погасли зори золотые,
Везде гудят колокола,
Ликуют люди, и светла,
Чиста лазурь небес.
С весной воскресли лес и дол
И громко праздничный глагол
Звучит: «Христос воскрес!»
Но грустно мне в толпе людской…
Я знаю: только звук густой,
Лишь слово на устах…
Хоть и лобзает брата брат,
Поэты! Род высокомерный!
Певцы обманчивых красот!
Доколе дичью разномерной
Слепить вы будете народ?
Когда проникнет в вас сознанье,
Что ваших лживых струн бряцанье —
Потеха детская? Что вы,
Оставив путь прямой дороги,
Идете, положась на ноги,
Без руководства головы? О, где, какие взять мне струны,
Теперь о тех, чьи детские портреты
вперяют в нас неукротимый взгляд:
как в рекруты, забритые в поэты,
те стриженые девочки сидят.
У, чудища, в которых всё нечетко!
Указка им — лишь наущенье звезд.
Не верьте им, что кружева и чёлка.
Под чёлкой — лоб. Под кружевами — хвост.
Я лежал на постели — но мне не спалось. Забота грызла меня; тяжелые, утомительно однообразные думы медленно проходили в уме моем, подобно сплошной цепи туманных облаков, безостановочно ползущих в ненастный день по вершинам сырых холмов.
Ах! я любил тогда безнадежной, горестной любовью, какою можно любить лишь под снегом и холодом годов, когда сердце, не затронутое жизнию, осталось… не молодым! нет… но ненужно и напрасно моложавым.
Белесоватым пятном стоял передо мною призрак окна; все предметы в комнате смутно виднелись: они казались еще неподвижнее и тише в дымчатом полусвете раннего летнего утра. Я посмотрел на часы: было без четверти три часа. И за стенами дома чувствовалась та же неподвижность… И роса, целое море росы!
А в этой росе, в саду, под самым моим окном уже пел, свистал, тюрюлюкал — немолчно, громко, самоуверенно — черный дрозд. Переливчатые звуки проникали в мою затихшую комнату, наполняли ее всю, наполняли мой слух, мою голову, отягченную сухостью бессонницы, горечью болезненных дум.
Они дышали вечностью, эти звуки — всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался — и не кончится никогда.
Он пел, он распевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда-то, что останется от меня, быть может, будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением.
И я, бедный, смешной, влюбленный, личный человек, говорю тебе: спасибо, маленькая птица, спасибо твоей сильной и вольной песенке, так неожиданно зазвеневшей под моим окном в тот невеселый час.
Она не утешила меня — да я и не искал утешения… Но глаза мои омочились слезами, и шевельнулось в груди, приподнялось на миг недвижное, мертвое бремя. Ах! и то существо — не так же ли оно молодо и свеже, как твои ликующие звуки, передрассветный певец!
Да и стоит ли горевать, и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня — завтра увлекут меня в безбрежный океан?
Слезы лились… а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!
(Это вздор).
Свеча горит! Дрожащею рукою
Я окончал заветныя черты.
Болезнь и парка мчались надо мною,
И много в грудь теснилося. и ты
Напрасно чашу мне несла здоровья
(Так чудилось), с веселием в глазах,
Напрасно стала здесь у изголовья,
И поцелуй любви горел в устах...
Прости навек! Но вот одно желанье:
В свои расселины вы приняли певца,
Граниты финские, граниты вековые,
Земли ледяного венца
Богатыри сторожевые.
Он с лирой между вас. Поклон его, поклон
Громадам, миру современным;
Подобно им, да будет он
Во все годины неизменным! Как всё вокруг меня пленяет чудно взор!
Там необъятными водами
Слилося море с небесами;
Свеча горит! Дрожащею рукою
Я окончал заветные черты,
Болезнь и парка мчались надо мною,
И много в грудь теснилося — и ты
Напрасно чашу мне несла здоровья
(Так чудилось) с веселием в глазах,
Напрасно стала здесь у изголовья,
И поцелуй любви горел в устах.
Прости навек! Но вот одно желанье:
Приди ко мне, приди в последний раз,
За какую ж вину и беду
Я состарился рано без старости,
И терплю с малолетства нужду,
И не вижу отрады и радости?
Только я, бедный, на ноги стал —
Сиротою остался без матушки;
И привета и ласки не знал
Во всю жизнь от родимого батюшки.
Помню, как он, бывало, возьмет
С полки крашеной книгу измятую,
Хорошо, что за ревом не слышалось звука,
Что с позором своим был один на один:
Я замешкался возле открытого люка —
И забыл пристегнуть карабин.
Мой инструктор помог — и коленом пинок —
Перейти этой слабости грань:
За обычное наше: "Смелее, сынок!"
Принял я его сонную брань.
Я в комнате той, на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием, голосом, смехом твоим.
Я в комнате той, где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей. До чего же немного!
Неистовый, жадный, земной, молодой,
Ко мне, мой пес, товарищ мой в печали!
Доешь остаток пирога,
Пока его от нас не отобрали
Для ненасытного врага!
Вчера плясать здесь стан врагов собрался.
Один из них мне приказал:
«Сыграй нам вальс». Играть я отказался;
Он вырвал скрипку — и сломал.
Еще удар душе моей,
Еще звено к звену цепей!
И ты, товарищ тайной скуки,
Тревог души, страданий, муки,
И ты, о добрый мой скворец,
Меня покинул наконец!
Скажи же мне, земной пришлец,
Ужели смрад моей темницы
Стеснил твой дух, твои зеницы?
Но тихо все... безмолвен он,
Был в стары годы замок. Высоко на просторе
Стоял он, отражаясь далеко в синем море;
Вокруг венцом роскошным раскинулись сады,
В них радужно сверкали ключи живой воды.
Там жил старик надменный, окрестных стран властитель,
Гроза своих соседей и подданных губитель,
В нем ужас —каждый помысл, и ярость —каждый взор,
Терзанье —каждый возглас, кровь —каждый приговор.
Перо. Чернила. Лист бумаги.
Строка: «Обкому ВКП...»
(А. Безыменский. «Ночь начальника политотдела»)
1
Пол. Потолок. Четыре сте́ны.
А если правильно — стены́.
Стол. Стул. Окошко. Свет Селены,
А по-колхозному — луны.
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Старый розовый куст, колючий, пыльный, без листьев,
Грустно качал головой у подножья высокой бойницы.
Роза последняя пышно цвела вчера еще утром,
Рыцарь розу сорвал, он сорвал ее не для милой.
Листья ветер разнес и носит их по оврагу,
Лишь остались шипы, и бедные прутья со злобой
В окна бойницы ползут, но тщетно ищут добычи.
Бедный рыцарь! Он плачет горько на башне высокой,
Слезы роняет одну за другой, и катятся крупные слезы
Вдоль по старой стене на ветви страдающей розы…
Хвала тебе, сон мертвых крепкий!
Лобзанью уст хвала твоих!
Ты прочный мир несешь на них,
Путь жизни изглаждаешь терпкий,
Сушишь горячих токи слез;
Ты пристань бурею носимых,
Предел мятущих душу грез;
Ты врач от язв неисцелимых;
Сынов ты счастья ложный страх:
Зло, в их рожденное умах.
В час ночной, в саду гуляет
Дочь алькальда молодая;
А из ярких окон замка
Звуки флейт и труб несутся.
«Мне несносны стали танцы,
И заученные речи
Этих рыцарей, что взор мой —
Только сравнивают с солнцем.
Поэзия! Нет, — ты не чадо мира;
Наш дольный мир родить тебя не мог:
Среди пучин предвечного эфира
В день творчества в тебя облекся бог:
Возникла ты до нашего начала,
Ты в семенах хаоса началась,
В великом ты «да будет» прозвучала
И в дивном «бысть» всемирно разлилась, —
— Я проживал тогда в Швейцарии… Я был очень молод, очень самолюбив — и очень одинок. Мне жилось тяжело — и невесело. Еще ничего не изведав, я уже скучал, унывал и злился. Всё на земле мне казалось ничтожным и пошлым, — и, как это часто случается с очень молодыми людьми, я с тайным злорадством лелеял мысль… о самоубийстве. «Докажу… отомщу…» — думалось мне… Но что доказать? За что мстить? Этого я сам не знал. Во мне просто кровь бродила, как вино в закупоренном сосуде… а мне казалось, что надо дать этому вину вылиться наружу и что пора разбить стесняющий сосуд… Байрон был моим идолом, Манфред моим героем.
Однажды вечером я, как Манфред, решился отправиться туда, на темя гор, превыше ледников, далеко от людей, — туда, где нет даже растительной жизни, где громоздятся одни мертвые скалы, где застывает всякий звук, где не слышен даже рев водопадов!
Что я намерен был там делать… я не знал… Быть может, покончить с собою?!
Я отправился…
Шел я долго, сперва по дороге, потом по тропинке, всё выше поднимался… всё выше. Я уже давно миновал последние домики, последние деревья… Камни — одни камни кругом, — резким холодом дышит на меня близкий, но уже невидимый снег, — со всех сторон черными клубами надвигаются ночные тени.
Со ужасом дела вселенная внимает,
Как падшу Грецию Минерва поднимает.
Не может скрыться враг в пустынях и горах —
Победа на земли, победа на морях!
Дрожит дунайский брег, трепещут Дарданеллы,
Колеблется Восток и южные пределы.
Везде твои орлы, монархиня, парят;
Везде твой гром гремит и молнии горят;
Отвсюду Божий внук, бич царств земных, темнеет,
Отвсюду Мустафа в серале цепенеет:
Земля! не покрывай кровь мою;
да не заглушатся мои стенания
в недрах твоих.
Иов
Земного бытия здесь нет;
Не тишина здесь гробовая —
Здесь хлад души, здесь сердца бред;
Здесь жизнь, покинув милый свет,
Жива, всечасно умирая!
Пенья дух чудесный,
Ты не птичка, нет!
С высоты небесной,
Где лазурь и свет,
Ты песней неземной на землю шлешь привет!
Тучкою огнистой
К небесам ты льнешь,
И в лазури чистой
Звук за звуком льешь,