Флейты звук, зоревой, голубой,
Так по детскому ласково-малый, —
Барабана глухой перебой, —
Звук литавр, торжествующе-алый, —
Сонно-знойные звуки зурны, —
И дремотность баюканий няни, —
Вы во мне, многозвонные сны,
В золотистом дрожащем тумане.
Сейчас на Севере горит Луна.
Сейчас на Севере бегут олени.
Равнина снежная мертва, ясна.
От тучек маленьких мелькают тени.
На небе стынущем огромный круг.
Какия радуги, Луна, ты плавишь?
Когда-б на Север мне умчаться вдруг
От черно-белаго мельканья клавиш!
Звук арфы — серебристо-голубой.
Всклик скрипки — блеск алмаза хрусталистый.
Виолончели — мед густой и мглистый.
Рой красных струй, исторгнутый трубой.
Свирель — лазурь, разятая борьбой,
Кристалл разбитый, утра ход росистый.
Колоколец ужалы — сон сквозистый.
Рояль — волна с волною в перебой.
Но как среди плодов душисто манго,
Струя истомно-пряный аромат,
Мне хочется всегда уйти назад, —
Туда, где был, — где сини воды Ганга, —
И дальше, до лиан, в Яванский сад,
К тоске ручьистой звуков гамеланга.
Aиrе у flor…
Цветок, и воздух, смущенный эхом,
То полный плачем, то полный смехом.
Цветок нарцисса, и звук заветный,
Ответом вставший, но безответный,
Над глубью водной, мертво-зеркальной,
Бесплодно стынет цветок печальный,
Своим обманут прекрасным ликом,
Не внемля внешним мольбам и крикам.
А звук заветный, хотя и внешний,
Навек пронизан тоской нездешней,
Ревнует, молит, грозит, пророчит,
И вот рыдает, и вот хохочет.
Но нет слиянья для двух прекрасных,
Мы розно стынем в терзаньях страстных.
И гаснут звуки, и ясны воды
В бездушном царстве глухой Природы.
Знакомый слуху шорох…Пушкин.
Знакомый шум зардевшихся вершин
Смешался с привходящим, незнакомым,
Отдельным звуком, — словно водоемом
Промчался ветр, неся зачатье льдин.
Враждебный слуху шорох. Знак один,
Что новое пришло. Конец истомам,
Что замыкались молнией и громом.
От серых облак пал налет седин.
Тот малый звук, разлуку сердцу спевший,
Не человечий, нет, не птичий свист,
В шуршаньи ускользающ и сквозист.
Прощальный шорох, первый пожелтевший,
Дожегший жизнь и павший наземь лист,
В паденьи поцелуем всех задевший.
Орел, и тигр, и мотылек, и гад
В едином свитке роковые строки,
Повинности, для всех одной, уроки,
Все вещество — один священный Град.
Сознание безумящий набат,
И пляшущий бубенчик в поволоке
Туманов предрассветных — одиноки
И дружно слитны, звуку звук — собрат.
Что бьется выразительней для слуха,
Мое ли сердце, взятое стрелой,
Или в прозрачной паутине — муха?
Мы боль равно кладем на аналой.
Вся жизнь есть жертва, мир — богослуженье,
Все в жизни мировой есть выраженье.
Кто шепчет через музыку с сердцами,
Что говорит в ней волею с душой?
Мы грезой зачарованы чужой,
И тот чужой — родной, он плачет с нами.
Проходят тени прошлого струнами.
Душа заворожилась глубиной.
Ты тайный — за прозрачною стеной,
Недосяжимо-близко, и с крылами.
Что в музыке? Восторг, нежданность, боль.
Звук с звуком — обручившиеся струи.
Слиянье в Волю сонма разных воль.
О, все живые были в поцелуе.
С очей слепых вдруг отошли чешуи.
Еще побыть в прозрении дозволь.
Тот предок был такой же, как гиббон,
Но не гиббон, а брат гиббона сводный,
Средь обезьян властитель благородный,
Взлюбивший в ветках тихий листозвон.
К ветрам любил прислушиваться он,
К журчанью птиц, к игре волны свободной,
Во всем искал он цепи звуков, сходной
С тем, что ему привиделось как сон.
Он первый поднял голову высоко,
И безпричинно так ее держал,
Вверху был круг, велик, лучист, и ал.
Как исполина огненное око.
Он вдруг запел, себя пугаясь сам.
Так звук Земли раскрылся Небесам.
Цветок есть расцветшее пламя, Человек — говорящий
огонь,
Движение мысли есть радость всемирных и вечных
погонь.
И взглянем ли мы на созвездья, расслышим ли
говоры струй,
Мы знаем, не знать мы не можем, что это один
поцелуй.
И струн ли рукой мы коснемся, чтоб сделать
певучим наш пир,
Мы песней своей отзовемся на песню, чье имя есть
Мир.
И кто бы ты ни был, напрасно — цветка ль,
Человека ль — не тронь: —
Цветок есть расцветшее пламя, Человек — говорящий
огонь.
Творить из мглы, расцветов и лучей,
Включить в оправу стройную сонета
Две капельки росы, три брызга света,
И помысел, что вот еще ничей.
Узнать в цветах огонь родных очей,
В журчаньи птиц расслышать звук привета,
И так прожить весну, и грезить лето,
А в стужу целоваться горячей.
Не это ли Веселая Наука,
Которой полный круг, в расцвете лет,
Пройти повинен мыслящий поэт?
И вновь следить в духовных безднах звука,
Не вспыхнул ли, еще не бывший след
От лета сказок, духов и комет.
Сквозь буквы молний, долу с выси дань,
Скользит псалом, он обернется громом.
Два разных рденья стали водоемом,
И звук дождя—как голос древних нянь.
Усни. Проснись. Забудь. Не видь. Но глянь.
Седыя Мойры грезят по изломам.
В ненайденном блаженство, лишь в искомом.
Хоти. Цвети. Но, раз расцвел, увянь.
Все тот же звук, сквозь пряжу дней, доныне.
Седыя Мойры, здесь я слышу вас,
Вдыхая вздохом крепкий дух полыни.
Вся радуга—в тончайшей паутине.
Свет звездный жив, когда в поблекший час
Шар Солнца потонул в морской пустыне.
Когда, провизгнув, дротик вздрогнет в барсе,
Порвавши сновиденье наяву,
И алый пламень крови жжет траву,
Я помню, что всегда пожар на Марсе.
В Индусе, в Мексиканце, в Кельте, в Парсе,
В их вскликах и воззваньях к Божеству,
Я вижу брата, с ним в огне плыву,
И Эллин он, он—песнь, чье имя—Марсий.
Напрасно мыслил рдяный Аполлон
Свести к струне—что хочет жить в свирели,
В Пиѳийских играх это мы прозрели.
И если любим звездный небосклон,
Мы любим вихри звезд в ночной мятели,
И миг верховный—в нашей страсти—стон.
Есть синий пламень в тлеющей гнилушке,
И скрытность красных брызг в немом кремне.
Огни и звуки разны в тишине,
Есть медь струны, и медь церковной кружки.
„На бой! На бой!“ грохочут эхом пушки.
„Убей! Убей!“ проходит по Войне.
„Усни! Усни!“ звенит сосна к сосне.
„Люби! Люби!“ чуть слышно на опушке.
„Ау!“ кричу, затерянный в лесах.
„Ау!“ в ответ кричит душа родная.
„Молись! Молись!“ глубокий шепчет страх.
Я звук. Я слух. Я глаз. Я мысль двойная.
Я жизнь и смерть. Я тишь. Я гром в горах.
И тень бежит, меня перегоняя.
(Полонянка степей Половецких.)
Звук зурны звенит, звенит, звенит, звенит,
Звон стеблей, ковыль, поет, поет, поет,
Серп времен горит, сквозь сон, горит, горит,
Слезный стон растет, растет, растет, растет.
Даль степей, не миг, не час, не день, не год,
Ширь степей, но нет, но нет, но нет путей,
Тьма ночей, немой, немой тот звездный свод,
Ровность дней, в них зов, но чей, но чей, но чей?
Мать, отец, где все, где все — семьи моей?
Сон весны — блеснул, но спит, но спит, но спит,
Даль зовет, за ней, зовет, за ней, за ней,
Звук зурны звенит, звенит, звенит, звенит.
Благословляю обезьянью руку,
Хоть страшны мне движения ея,
Затем что, вдохновение свое
Забыв, она утратила науку.
Среди древнейших полуобезьян
Был некто ставший получеловеком.
Зверьми он сопричислен быль к калекам,
Не мог он ползать и прямил свой стан.
От предка ли я отрекаться буду,
Пусть был четырерук он и мохнат?
Рука есть воплощенный в ощупь взгляд,
Рука есть мост к свершению и чуду.
К оттенкам чувства приурочив звук,
Он ключ нашел для полнозвучной гаммы.
Его должны включить в великий храм мы,
Да молится деянью предка внук.
Благословим тот лик, тот мозг, ту руку,
Она схватила молнию в веках.
А после, бога чувствуя в руках,
Потомок подарил циклоны звуку.
Отзвучали веселыя песни вдали,
И на землю вечерния тени легли.
Прошумели и скрылись, умолкли стада,
И зажглась в высоте золотая звезда.
Ясный сумрак ночной, безмятежен и нем,
Деревенскую тишь не встревожит ничем:
Не послышится стук запоздавших колес,
Не послышится звук заглушаемых слез.
Выходи и блуждай по росистым лугам,
Наслаждайся, отдайся несбыточным снам.
И смотри, как горит золотая звезда,
И забудь, что горька, безысходна нужда.
И ушел я бродить по полям и лугам,
Но отдаться не мог обольстительным снам:
Мне послышался звук заглушаемых слез,
Чей-то горький укор и безумный вопрос.
Задрожали в мерцании звезд небеса,
И сильнее в лугах заблистала роса,
И скорбящия тени мелькнули вдали
И с упреком припали на лоно земли.
Отзвучали веселые песни вдали,
И на землю вечерние тени легли.
Прошумели и скрылись, умолкли стада,
И зажглась в высоте золотая звезда.
Ясный сумрак ночной, безмятежен и нем,
Деревенскую тишь не встревожит ничем:
Не послышится стук запоздавших колес,
Не послышится звук заглушаемых слез.
Выходи и блуждай по росистым лугам,
Наслаждайся, отдайся несбыточным снам.
И смотри, как горит золотая звезда,
И забудь, что горька, безысходна нужда.
И ушел я бродить по полям и лугам,
Но отдаться не мог обольстительным снам:
Мне послышался звук заглушаемых слез,
Чей-то горький укор и безумный вопрос.
Задрожали в мерцании звезд небеса,
И сильнее в лугах заблистала роса,
И скорбящие тени мелькнули вдали
И с упреком припали на лоно земли.
Гамеланг — как Море — без начала,
Гамеланг — как ветер — без конца.
Стройная Яванка танцевала,
Не меняя бледного лица.
Гибкая, как эта вот лиана,
Пряная, как губы орхидей,
Нежная, как лотос средь тумана,
Что чуть-чуть раскрылся для страстей.
В пляске повторяющейся — руки,
Сеть прядет движением руки,
Гамеланга жалуются звуки,
В зыбком лете вьются светляки.
Над водой, где лотос закачался,
Обвенчался с светляком светляк,
Разошелся, снова повстречался,
Свет, и мрак, и свет, и свет, и мрак.
Ход созвездий к полночи откинут,
В полночь засвечается вулкан.
Неужели звуки эти ми́нут?
В этой пляске сказка вещих стран.
За горой звенит металл певучий,
Срыв глухой, и тонкая струна.
Гамеланг — как Смерть сама — тягучий,
Гамеланг — колодец снов, без дна.
Волос, Велес, бог пышных стад,
Бог изумрудностей в Апреле,
Прими — не грозовой раскат,
Текучесть льющихся рулад
Моей пастушеской свирели.
Бог мирных дней, Велес, Волос,
Уж в наших долах отшумели
Игранья первых громких гроз,
И стебли светлые овес
Поит росой под звук свирели.
Бог нежных трав, Волос, Велес,
Ты кроткий друг забав при деле,
Ты пращур мой, ты дух чудес.
Ты дед Баяна. Чу, как лес
Поет под звук моей свирели.
Бог сочных трав, Велес, Волос,
Твои луга не оскудели,
Звенит и светит сенокос.
Чу, сколько песен понеслось
В ответ на зов моей свирели.
Бог тучных нив, Волос, Велес,
В честь бога — жатвы подоспели.
И меж снопами, в честь Небес,
Куст ржи завитый не исчез.
Закрут воскрес, под звук свирели.
Чу, колокольчики звенят,
Нежней, чем гомон птиц в Апреле,
Стада идут с возами в ряд,
Волос, Велес, бог пышных стад,
Год спет. Домой, под зов свирели.
Не в эти дни вечеровые
Паденья капель дождевых, —
Не в эти дни полуживые,
Когда мы душу прячем в стих,
Чтоб озарить себя самих, —
О, нет, тогда, когда впервые,
Как капли жаркого дождя,
Струились звезды, нисходя
На долы Неба голубые, —
Тогда, как в первый раз, в ночи,
Средь звезд, как меж снежинок — льдина,
Жерло́ могучего Рубина,
Соткав кровавые лучи,
Окружность Солнца-Исполина
Взметнуло в вышний небосклон,
И Хаос древний был пронзен, —
Тогда, как рушащие громы,
Бросая миллионный след,
Качали новые хоромы,
Где длился ливнем самоцвет,
И свет был звук, и звук был свет, —
Тогда, Тебя, кого люблю я,
С кем Я мое — навек сплелось,
Взнести хотел бы на утес,
В струях разметанных волос,
Яря, качая, и волнуя,
Тебя, касаньем поцелуя,
Сгорая, сжег бы в блеске гроз.
Радуга — лук,
Из котораго Индра пускает свои громоносныя стрелы.
Кто в мире единый разведает звук,
Тот услышит и все семизвучье, раздвинет душой звуковые пределы,
Он войдет в восьмизвучье, и вступит в цветистость, где есть фиолетовый полюс и белый,
Он услышит всезвучность напевов, рыданий, восторгов, молений, и мук.
Радуга — огненный лук,
Это — оружье Перуна,
Бога, который весь мир оживляет стрелой,
Гулко поющей над майской, проснувшейся, жадной Землей,
Лук огневого Перуна,
Бога, в котором желание жизни, желание юности вечно и юно.
Радуга — мост, что в выси изогнулся дугой,
Мост, что в разбеге, над бурею влажной и жаркой,
Свежей при молниях, выгнулся праздничной аркой,
Словно павлин,
Исполин,
В радости яркой,
Вдруг распустил в Небесах расцвеченный свой хвост,
Словно Жар-Птица над миром раскрыла кометный свой хвост,
В радости яркой
От свежей игры самоцветных дождей.
Радуга — мост,
Радуга — Змей,
Пояс цветной из играюших звезд.
Царский убор из небесных лучей,
Божий престол,
Божий алтарь для возженья неузнанных дней,
Праздник весенняго Агни над мирностью пашен и сел,
Радуга — звук.
Претворившийся в свет,
Радуга — Ветхий Завет.
В Новом несозданном Храме живущий как знак избавленья от временных мук,
Слово, в котором несчетность значений, число, для котораго имени нет,
Радуга — звук,
Воплотившийся в пламенный цвет.
Спокойная зеленая трава,
Вершины скал, шатры небес, лиловы.
Такия ткани часто носят вдовы.
А в небосини тихия слова.
Неслышныя, лишь видныя едва,
В ней тучки, млея, рвут свои покровы.
Издревле их сплетенья вечно новы,
Лишь сказкой их любовь стеблей жива.
Клочок к клочку, белея, жмется плотно,
Уже не рвут они сквозную ткань,
А изменяясь ткут свои полотна.
Лавинный ход, снега, и бой, и брань.
Огонь к огню стремится безотчетно.
Душа спала. Гроза грохочет. Встань.
Сквозь буквы молний, долу с выси дань,
Скользит псалом, он обернется громом.
Два разных рденья стали водоемом,
И звук дождя—как голос древних нянь.
Усни. Проснись. Забудь. Не видь. Но глянь.
Седыя Мойры грезят по изломам.
В ненайденном блаженство, лишь в искомом.
Хоти. Цвети. Но, раз расцвел, увянь.
Все тот же звук, сквозь пряжу дней, доныне.
Седыя Мойры, здесь я слышу вас,
Вдыхая вздохом крепкий дух полыни.
Вся радуга—в тончайшей паутине.
Свет звездный жив, когда в поблекший час
Шар Солнца потонул в морской пустыне.
За краткий миг сердечной благостыни
Приму, приму тягучие часы.
Я верный пахарь черной полосы,
Молельник и слуга лесной святыни.
Мне сладко знать, что глуби неба сини,
Что рожь моя исполнена красы,
Что для моих коней взойдут овсы,
Что золото есть в горной сердцевине.
Снует челнок, прядя мечту к мечте,
Да маревом заполнятся пустоты.
Когда меня вопросит Голос: „Кто ты?“,—
Я пропою на роковой черте:—
„Я сумрак тучки, полной позолоты,
Цветок, чья жизнь—кажденье Красоте.“
Меж древних гор жил сказочный старик,
Безумием обятый необычным.
Он был богач, поэт — и часовщик.
Он был богат во многом и в различном,
Владел землей, морями, сонмом гор,
Ветрами, даже небом безграничным.
Он был поэт, и сочетал в узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был красноречьем — взор.
Шли годы вне разлада, вне страданья,
Он был бы лишь поэтом навсегда,
Но возымел безумное мечтанье.
Слова он разделил на нет и да,
Он бросил чувства в область раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.
А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену и теченье, —
Поэт безумный выдумал часы.
Их дикий строй снабдил он голосами:
Одни из них пленительной красы, —
Поют, звенят; другие воют псами;
Смеются; говорят; кричат, скорбя.
Так весь свой дом увесил он часами.
И вечность звуком времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя.
Но сам создав их голос как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем лет
Стал чувствовать к их речи отвращенье.
В его дворце молчанья больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут смутно,
И на мечту, звеня, кладут запрет.
Их стрелки, уходя ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на ночь,
И все клянут, и все клянут попутно.
Не в силах отвращенья превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке гнева,
Решил прогнать созвучья эти прочь, —
Лишить часы их дикого напева:
И вот, раскрыв их внутренний состав,
Он вертит цепь направо и налево.
Но строй ли изменился в них и сплав,
Иль с ними приключилось чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав, —
И подняли такое завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл негодованье, —
И слыша проклинающую медь,
Как трупами испуганный анатом,
От ужаса лишь мог закаменеть.
А между тем часы, гудя набатом,
Все громче хаос воплей громоздят,
И каждый звук — неустранимый атом.
Им вторят горы, море, пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат, кружат, кружат.
Рожденные чудовищным зачатьем,
Меж древних гор мятутся нет и да,
Враждебные, слились одним обятьем, —
И больше не умолкнут никогда.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»