Все стихи про ужа - cтраница 57

Найдено стихов - 1973.

На одной странице показано - 13.

Чтобы посмотреть как можно больше стихов из коллекции, переходите по страницам внизу экрана.

Стихи отсортированы так, что в начале Вы будете видеть более короткие стихи.

На последней странице Вы можете найти самые длинные стихи по теме.


Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

По славной матушке Волге-реке
 А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
 Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
 И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
 И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
 От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
 Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
 И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
 Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
 В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
 Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
 По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
 По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
 Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
 А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
 А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
 Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
 А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
 Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
 И теми черепанами-гнилыми горшки».

Александр Востоков

Тленность

Среди шумящих волн седого океана
Со удивлением вдали мой видит взор
Одну из высочайших гор.
Древами гордыми глава ее венчанна,
Из бездны вод она, поднявшись вверх, стоит
И вкруг себя далеко зрит.
Огромные куски гранита,
Которых древняя поверхность мхом покрыта,
С боков ее торчат, навесясь на валы:
Чудовищным сосцам подобны те скалы;
Из оных сильные бьют с ревом водопады
И часто, каменны отторгнувши громады,
Влекут на дно морей с собой;
С ужасным шумом ниспадая,
Всю гору пеной обмывая,
Они рождают гром глухой.
Пловец чуть-чуть от страха дышит,
Он мнит во ужасе, что слышит
Циклопов в наковальню бой —
И кит приближиться не смеет
К подножью тех грозящих скал,
К ним даже, кажется, робеет
Коснуться раз яренный вал.
Стихий надменный победитель,
Сей камень как Атлант стоит небодержитель.
Вотще Нептун своим трезубцем
Его стремится сдвигнуть в хлябь.
Смеется он громам и тучам,
Эол, Нептун в борьбе с ним слаб.
Плечами небо подпирая,
Он стал на дне морском пятой
И, грудь кремнисту выставляя,
Зовет моря на бой. И бурные волны
На вызов текут.
Досадою полны,
В него отвсюду неослабно бьют.
И свищущие Аквилоны
На шумных крылиях грозу к нему несут:
Но ветры, волны, громы
Его не потрясут!
Их тщетен труд,
Перуны в тучах потухают,
Гром молкнет, ветры отлетают;
Валы бока его ребристы опеняют,
И с шумом вспять бегут. Я зрел: на сей громаде дикой
Тысящелистный дуб стоял
И около себя великой
Шатер ветвями простирал.
Глубоко тридцатью корнями
В кремнистой почве утвержден,
И день, и ночь борясь с ветрами,
Противу их стал крепок он.
Под ним покров свой находили
Станицы многи птиц морских,
Без опасенья гнезда вили
В дуплах его, в ветвях густых. Столетья, мимо шед, дивились,
Его маститу древность зря;
Играла ли над ним румяная заря
Иль серебристы мглы вокруг его носились. Но дни его гордыни длились
Не вечно: ветр завыл, воздвиглися моря;
Пучина вод надулась и вскипела,
Густая с норда навалила мгла;
Тогда, казалося, от страху обомлела
До самых недр своих великая гора:
На дубах листвия боязненно шептали,
И птицы с криком в них укрытия искали,
Един лишь пребыл тверд их рождший великан. Но буря сделалась еще, еще страшнее;
Секома молньями ложилась ночь мрачнее,
И гость ее, свирепый ураган,
Стремя повсюду смерть, взрыл к тучам океан. Из сильных уст своих дыханием палящим
Он хаос разливал по облакам гремящим,
Волнуя и гоня и угнетая их.
Дебелы трупы чуд морских,
Ударами его на самом дне убитых,
И части кораблей разбитых
Метал он по водам.
Могила влажная раззинулась пловцам,
И страшно вдалеке им буря грохотала. Перунами она и тут и там сверкала,
И часто вся гора являлась мне в огне…
Но не мечтается ли мне?
Вдруг с блеском молнии ударил гром ужасный
И, раздроблен в щепы, лежит
Тысящелистный дуб, сей сын холмов прекрасный! О тленности прискорбный вид!
Не тако ль низится гордыня?
Об емлет гору вящий страх,
И в каменных ее сосцах
Иссякли водопады…
Еще боязненны туда кидаю взгляды,
Ах, что… что вижу я! Громада та трещит:
В широких ребрах расседаясь,
Скалами страшными на части распадаясь.
Она как будто бы от ужаса дрожит! —
Землетрясение! дух, адом порожденный!
Сей победитель волн, боец неодоленный,
Который все стихии презирал,
Против тебя не устоял:
Он пал!.. Еще в уме своем я зрю его паденье:
Удвоил океан тогда свое волненье,
Удвоил вихрь свой свист, гром чаще слышен стал;
Навстречу к молниям подземный огнь взлетал,
Из недр растерзанных выскакивая горных.
Уже в немногих глыбах черных,
Которы из воды торчат
И серный дым густой родят,
Той величавые громады,
Что нудила к себе всех плавателей взгляды,
Остатки зрю. Она подобна есть царю,
Который властию заятою гордится,
Но славы истинной не тщится
Делами добрыми стяжать,
И Бога правды не страшится
Неправдой раздражать!
Но если б был знаком с своими должностями,
Царь только над страстями,
А пред законом раб;
Великим истинно он назван был тогда б.
Тогда б не лесть одна его увенчивала
Нечистым, вянущим своим венцом,
Сама бы истина Отечества отцом
И добродетельным его именовала.
Такого видели в Великом мы Петре
И во второй Екатерине,
Такого приобресть желаем, россы, ныне
В новопоставленном у нас младом царе! Без добродетелей и впрямь земной владыка
Есть та среди зыбей морских гора велика,
Которой вышина и живописный вид
Вдали хотя пловца пленяет и дивит,
Но быстрых вод порыв, камения ужасны
Для судна мирного его вблизи опасны.
Блажен, кто в жизни океан
На суднышке своем пустившись,
И на мель не попав, к скалам не приразившись,
Без многих сильных бурь до тех доходит стран,
Где ждет его покой душевный! Но ждет того удел плачевный,
Кто равен был тебе, низринутый колосс!
Чем выше кто чело надменное вознес,
Тем ниже упадает.
Рука Сатурнова с лица земли сметает
Людскую гордость, блеск и славу, яко прах.
Напрасно мнят они в воздвигнутых столпах
И в сводах каменных тьмулетней пирамиды
Сберечь свои дела от злой веков обиды:
Ко всем вещам как плющ привьется едкий тлен,
И все есть добыча времен!
Миры родятся, мрут — сей древен, тот юнеет;
И им единая с червями участь спеет.
Равно и нам!
А мы, безумные! предавшись всем страстям,
Бежим ко пагубе по скользким их путям. Зачем не держимся всегда златой средины,
На коей всякий дар божественной судьбины
Лишь в пользу служит, не во вред —
Коль продолжительности нет
Утехам жизненным, то станем осторожно
И с мерою вкушать, чтобы продлить, коль можно,
Срок жизни истинной, срок юных, здравых лет,
Способностей, ума и наслаждений время,
Когда нас не тягчит забот прискорбных бремя,
Забавы, радости когда об емлют нас!
Не слышим, как за часом час
Украдкою от нас уходит;
Забавы, радости уводит:
А старость хладная и всех их уведет,
И смерть застанет нас среди одних забот.
Смерть!.. часто хищница сия, толико злая,
Молению любви нимало не внимая,
Жнет острием своей всережущей косы
Достоинства, и ум, и юность, и красы!
Во младости весеннем цвете
Я друга сердцу потерял!
Еще в своем двадцатом лете
Прекрасну душу он являл.
За милый нрав простой, за искренность сердечну
Всяк должен был его, узнавши, полюбить;
И, с ним поговорив, всяк склонен был открыть
Себя ему всего, во всем, чистосердечно:
Такую мог Филон доверенность вселить!
Вид привлекательный, взор огненный, любезный,
Склоняя пол к нему прелестный,
Обещевал в любви успех;
Веселость чистая была его стихия;
Он думал: посвящу я дни свои младыя
Любви и дружеству; жить буду для утех.
Какой прекрасный план его воображенье
Чертило для себя
В сладчайшем упоенье:
Природы простоту и сельску жизнь любя,
Он выбрал хижинку, при коей садик с нивой,
Чтоб в мирной тишине вести свой век счастливой.
Всего прекрасного Филон любитель был,
Так льзя ли, чтоб предмет во всем его достойной
Чувствительного не пленил?
И близ себя, в своей он хижине спокойной
Уже имел драгой и редкой сей предмет!
Теперь на свете кто блаженнее Филона?
Ему не надобен ни скипетр, ни корона,
Он Элисейску жизнь ведет! Увы, мечта! Филона нет!
Филона нет! — болезнь жестока
Похитила его у нас.
Зачем неумолимость рока
Претила мне во оный час
При смерти друга находиться?
Зачем не мог я с ним впоследние проститься;
Зачем не мог я в душу лить
Ему при смерти утешенье,
Не мог печальное увидеть погребенье
И хладный труп его слезами оросить!..
К кончине ранней сей, увы, и неизбежной,
Я так же б милого приуготовить мог,
И из об ятий дружбы нежной
Его бы душу принял Бог. Когда, богиня непреклонна,
Меня серпом своим пожнешь,
О, будь тогда ко мне хоть мало благосклонна,
И жизни нить моей тихонько перережь!
Не дай, чтобы болезни люты
В мои последние минуты
Ослабили и плоть, и дух;
До часу смерти рокового
Пусть буду неприятель злого,
А доброго усердный друг.
Когда ж я, бедный, совращуся
С прямого к истине пути;
В туманах, на стезю порока заблужуся, —
Тогда, о смерть! ко мне помощницей лети
И силою меня ко благу обрати! Внемлю взывающих: все в мире вещи тленны,
Не жалуйся, слепая тварь!
Вечна материя, лишь формы переменны:
Источник бытия, Вседвижитель, Всецарь,
Есть вечная душа вселенной.
А ты смирись пред ним, безмолвствуй, уповай,
И с благодарностью участок свой вкушай!

Антон Антонович Дельвиг

Конец золотого века

(Идиллия)
Путешественник
Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню
Слышать бы должно в Египте иль Азии Средней, где рабство
Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить.
Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья!
Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало
Звуку единому скорби мятежной, крику напасти?
Где же и как ты, аркадский пастух, воспевать научился
Песню, противную вашим богам, посылающим радость?

Пастух
Песню, противную нашим богам!
Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты!
Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых:
Я еще помню оное светлое время! но счастье
(После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный.
Песню же эту я выучил здесь, а с нею впервые
Мы услыхали и голос несчастья, и, бедные дети,
Думали мы, от него земля развалится и солнце,
Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно!

Путешественник
Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило!
Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный,
Был на проводах гостя, которого тщетно искал я
В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев,
Даже у края земли, где обильное розами лето
Кратче зимы африканской, где солнце с весною проглянет,
С осенью в море уходит, где люди на темную зиму
Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают.
Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса?
Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть
Песни твоей заунывной! Несчастье меня научило
Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди
С детства гонят меня далеко от родимого града.

Пастух
Вечная ночь поглоти города! Из вашего града
Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем
Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви
Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. —
Слушай же, песня моя тебе показалась унылой?

Путешественник
Грустной, как ночь!

Пастух
Грустной, как ночь! А ее Амарилла прекрасная пела.
Юноша, к нам приходивший из города, эту песню
Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем,
Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы
Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка
Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых,
Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой
Зависть не смела коснуться и злоба, зажмурясь, бежала.
Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали
Первое место с прекраснейшим юношей в плясках вечерних.
Но хариты-богини живут с красотой неразлучно —
И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней.
Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала.
Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно
Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит?
Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем?
Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом,
Юноша, к нам приходивший из города, нежный Мелетий,
Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен,
Голосом Пана искусней! Его полюбила пастушка.
Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи
Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда
Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем,
В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади,
Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же
В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье,
Видно, не менее в ней протекает по членам нетленным»
Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен,
Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны.
Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками
Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я,
Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы
Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею
Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах.
Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам
Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое
Черной измены постичь не умело. Его Амарилла
День, и другой, и третий ждет — все напрасно! О всем ей
Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли,
Как Адониса его растерзал; не ранен ли в споре
Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая?
«В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!»
Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами:
«В город к нему побежим, мой младенец!»
«В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила
Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали.
Я не успел, мне казалось, дохнуть, и уж город пред нами
Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся:
Так облака перед завтрешней бурей на небе вечернем
Разные виды с отливами красок чудесных приемлют.

Дива такого я и не видывал! Но удивленью
Было не время. Мы в город вбежали, и громкое пенье
Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами
Стройные жены проходят в белых как снег покрывалах.
Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой
Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни
Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие,
Около блещут очами лукавыми в пляске веселой,
Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой
Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет.
Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали!
Стройные жены вели из купальни младую супругу
Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды!
Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг, зашатавшись,
Пала. Холод в руках и ногах и грудь без дыханья!
Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне воспомнить), что более нет Амариллы, —
Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень,
Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули.
Но еще жизнь в Амарилле, к несчастью ее, пламенела:
Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось
Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились.
Вот и вскочила, вот побежала из города, будто
Гнали ее эвмениды, суровые девы Айдеса!

Был ли, младенец, я в силах догнать злополучную деву!
Нет… Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою,
Где искони возвышается жертвенник богу Эроту,
Где для священных венков и цветник разведен благовонный
(Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла,
С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала.
Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой
В роще сей песню она выводила! сколько с корнями
Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их!
Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви,
Розами пышно облитые, словно роги торчали
Дико из вязей венка многоцветного, чуднобольшого;
Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям
Длинный спадал и, шумя, по земле волочился за нею.
Так разодетая, важно, с поступью Иры-богини,
К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же?
Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых
Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя.
Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «Родная,
Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастли́ва, счастли́ва!»
Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали.
«Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» —
Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила.
«Друг мой здоров! Я невеста! Из города пышного выйдут
Стройные жены, резвые девы навстречу невесте!
Там, где он молвил впервые люблю Амарилле-пастушке,
Там из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну:
Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы резвые девы!
Пойте: Гимен, Гименей! — и ведите невесту в купальню.
Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!»
Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,
Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.
Если б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец
Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой,
То и тогда б превратились злосчастные в томностенящий,
Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу,
Сном последним заснули они. Амарилла запела,
Гордым взором наряд свой окинув, и к древу свиданья,
К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки,
Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались
С нежною ласкою к ней, ненаглядной, любимой подруге.
Но — наряд ее, голос и взгляд… Пастухи и пастушки
Робко назад отшатнулись и молча в кусты разбежались.

Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась,
Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье,
Мрачным туманом подернулись? Вечнозеленые сени,
Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли.
Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть
Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней
К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье
Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни
Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты
Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном.

Страшно поющая дева стояла уже у платана,
Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно
Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она полетела
В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея
Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое,
Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало
Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно наяде,
Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася,
Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой,
Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном.
Грустную песню свою не окончив — она потонула.

Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда!
В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели
В мире их нет и от нас от последних их позвали боги!

Николай Алексеевич Некрасов

Уныние

И

Сгорело ты, гнездо моих отцов!
Мой сад заглох, мой дом бесследно сгинул,
Но я реки любимой не покинул.
Вблизи ее песчаных берегов
Я и теперь на лето укрываюсь
И, отдохнув, в столицу возвращаюсь
С запасом сил и ворохом стихов.
Мой черный конь, с Кавказа приведенный,
Умен и смел,— как вихорь он летит,
Еще отцом к охоте приученный,
Как вкопанный при выстреле стоит.
Когда Кадо бежит опушкой леса
И глухаря нечаянно спугнет,
На всем скаку остановив Черкеса,
Спущу курок — и птица упадет.

ИИ

Какой восторг! За перелетной птицей
Гонюсь с ружьем, а вольный ветер нив
Сметает сор, навеянный столицей,
С души моей. Я духом бодр и жив,
Я телом здрав. Я думаю… мечтаю…
Не чувствовать над мыслью молотка
Я не могу, как сильно ни желаю,
Но если он приподнят хоть слегка,
Но если я о нем позабываю
На полчаса,— и тем я дорожу.
Я сам себя, читатель, нахожу,
А это все, что нужно для поэта.
Так шли дела; но нынешнее лето
Не задалось: не заряжал ружья
И не писал еще ни строчки я.

ИИИ

Мне совестно признаться: я томлюсь,
Читатель мой, мучительным недугом.
Чтоб от него отделаться, делюсь
Я им с тобой: ты быть умеешь другом,
Довериться тебе я не боюсь.
Недуг не нов (но сила вся в размере),
Его зовут уныньем; в старину
Я храбро с ним выдерживал войну
Иль хоть смягчал трудом, по крайней мере,
А нынче с ним не оберусь хлопот.
Быть может, есть причина в атмосфере,
А может быть, мне знать себя дает,
Друзья мои, пятидесятый год.

ИV

Да, он настал — и требует отчета!
Когда зима нам кудри убелит,
Приходит к нам нежданная забота
Свести итог… О юноши! грозит
Она и вам, судьба не пощадит:
Наступит час рассчитываться строго
За каждый шаг, за целой жизни труд,
И мстящего, зовущего на суд
В душе своей вы ощутите бога.
Бог старости - неумолимый бог.
(От юности готовьте ваш итог!)

V

Приходит он к прожившему полвека
И говорит: «Оглянемся назад,
Поищем дел, достойных человека…»
Увы! их нет! одних ошибок ряд!
Жестокий бог! он дал двойное зренье
Моим очам; пытливое волненье
Родил в уме, душою овладел.
«Я даром жил, забвенье мой удел,—
Я говорю, с ним жизнь мою читая,—
Прости меня, страна моя родная:
Бесплоден труд, напрасен голос мой!»
И вижу я, поверженный в смятенье,
В случайности несчастной — преступленье,
Предательство в ошибке роковой…



Измученный, тоскою удрученный,
Жестокостью судьбы неблагосклонной
Мои вины желаю обяснить,
Гоню врага, хочу его забыть,
Он тут как тут! В любимый труд, в забаву —
Мешает он во все свою отраву,
И снова мы идем рука с рукой.
Куда? увы! опять я проверяю
Всю жизнь мою,— найти итог желаю,—
Угодно ли последовать за мной?

VИИ

Идем! Пути, утоптанные гладко,
Я пренебрег, я шел своим путем,
Со стороны блюстителей порядка
Я, так сказать, был вечно под судом.
И рядом с ним — такая есть возможность! —
Я знал другой недружелюбный суд,
Где трусостью зовется осторожность,
Где подлостью умеренность зовут.
То юношества суд неумолимый.
Меж двух огней я шел неутомимый.
Куда пришел? Клянусь, не знаю сам,
Решить вопрос предоставляю вам.

VИИИ

Враги мои решат его согласно,
Всех меряя на собственный аршин,
В чужой душе они читают ясно,
Но мой судья — читатель-гражданин.
Лишь в суд его храню слепую веру.
Суди же ты, кем взыскан я не в меру!
Еще мой труд тобою не забыт,
И знаешь ты: во мне нет сил героя,—
Тот не герой, кто лавром не увит
Иль на щите не вынесен из боя,—
Я рядовой (теперь уж инвалид)…

ИX

Суди, решай! А ты, мечта больная,
Воспрянь и, мир бесстрашно облетая,
Мой ум к труду, к покою возврати!
Чтоб отдохнуть душою не свободной,
Иду к реке — кормилице народной…
С младенчества на этом мне пути
Знакомо все… Знакомой грусти полны
Ленивые, медлительные волны…
О чем их грусть?.. Бывало, каждый день
Я здесь бродил в раздумье молчаливом
И слышал я в их ропоте тоскливом
Тоску и скорбь попутных деревень…

X

Под берегом, где вечная прохлада
От старых ив, нависших над рекой,
Стоит в воде понуренное стадо,
Над ним шмелей неутомимый рой,
Лишь овцы рвут траву береговую,
Как рекруты острижены вплотную.
Не весел вид реки и берегов.
Свистит кулик, кружится рыболов,
Добычу карауля как разбойник;
Таинственно снастями шевеля,
Проходит барка; виден у руля
Высокий крест: на барке есть покойник…



Чу! конь заржал. Трава кругом на славу
Но лошадям не весело пришлось,
И, позабыв зеленую атаву,
Под дым костра, спасающий от ос,
Сошлись они, поникли головами
И машут в такт широкими хвостами.
Лишь там, вдали, остался серый конь.
Он не бежит проворно на огонь,
Хоть и над ним кружится рой докучный,
Серко стоит понур и недвижим.
Несчастный конь, ненатурально тучный!
Ты поражен недугом роковым!

XИИ

Я подошел: алела бугорками
По всей спине, усыпанной шмелями,
Густая кровь… струилась из ноздрей…
Я наблюдал жестокий пир шмелей,
А конь дышал все реже, все слабей.
Как вкопанный стоял он час — и боле
И вдруг упал. Лежит недвижим в поле…
Над трупом солнца раскаленный шар,
Да степь кругом. Вот с вышины спустился
Степной орел; над жертвой покружился
И царственно уселся на стожар.
В досаде я послал ему удар,
Спугнул его, но он вернется к ночи
И выклюет ей острым клювом очи…

XИИИ

Иду на шелест нивы золотой.
Печальные, убогие равнины!
Недавние и страшные картины,
Стесняя грудь, проходят предо мной.
Ужели бог не сжалится над нами,
Сожженных нив дождем не оживит
И мельница с недвижными крылами
И этот год без дела простоит?

XИV

Ужель опять наградой будет плугу
Голодный год?... Чу! женщина поет!
Как будто в гроб кладет она подругу.
Душа болит, уныние растет.
Народ! народ! Мне не дано геройства
Служить тебе, плохой я гражданин,
Но жгучее, святое беспокойство
За жребий твой донес я до седин!
Люблю тебя, пою твои страданья,
Но где герой, кто выведет из тьмы
Тебя на свет?.. На смену колебанья
Твоих судеб чего дождемся мы?..

XV

День свечерел. Томим тоскою вялой,
То по лесам, то по лугу брожу.
Уныние в душе моей усталой,
Уныние — куда ни погляжу.
Вот дождь пошел и гром готов уж грянуть,
Косцы бегут проворно под шатры,
А я дождем спасаюсь от хандры,
Но, видно, мне и нынче не воспрянуть!
Упала ночь, зажглись в лугах костры,
Иду домой, тоскуя и волнуясь,
Беру перо, привычке повинуясь,
Пишу стихи и,— недовольный, жгу.
Мой стих уныл, как ропот на несчастье,
Как плеск волны в осеннее ненастье
На северном пустынном берегу…

Редьярд Киплинг

«Мэри Глостер»

Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,
Завтра утром меня не будет… и… скажи, чтоб вышла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,
Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.
Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,
Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!
Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!
Я бывал у его высочества, в газетах была статья:
«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.
Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!
Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.
Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!
И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.
Другие, те не решались — мол, жизнь у нас одна.
(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.
Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,
А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.
Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,
Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.
Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,
Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.
В долг забирали уголь, нам нечего было есть,
«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!
То было клиперов время, блестящие были дела,
Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.
У Малого Патерностера спит она в синей воде,
На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.
Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,
И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.
Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,
Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.
Я цепко держался за дело, не покладая рук,
Копил (так она велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),
Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
Пароходства как раз рождались — работа пошла сама,
Котлы мы ставили прочно, машины были — дома!
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,
Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,
Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас…
Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена
(Они возились с железом), я знал — только сталь годна
И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,
За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.
Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть —
Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,
Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,
И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.
(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,
Четверть мильона кредита — и все это будет твое.
Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,
Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!
Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,
И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,
В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш,
От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?
Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,
Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!
(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)
А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод
Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.
Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!
Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,
Роющийся в обедках. Не помощник такой сынок!
Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,
Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.
Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!
Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!
Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.
Что мужчине нужна подруга, женщинам не понять,
А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.
О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу
Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу,
Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.
Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)
Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил)
Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.
Для похорон мы чинили старые корабли,
И тех, кто так завещали, безумцами не сочли
У меня слишком много денег, люди скажут… Но я был слеп,
Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.
Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,
Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда — с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я думал уже не раз,
Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.
Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Это чистый убыток, конечно, пароход без дела держать..
Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать
Близ островов Патерностер в тихой, синей воде
Спит она… я говорил уж… я отметил на карте — где
(На люке она лежала, волны маслены и густы),
Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.
Три градуса точка в точку — цифра проста и ясна.
И Мак-Эндрю на случай смерти копия мною дана.
Он глава пароходства Маори, но отпуск дадут старине,
Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.
Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня… и ее.
Ему передал я деньги — удар был предвестник конца, —
К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.
Недаром ты сын моей плоти, а Мак — мой старейший друг,
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!
Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.
Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!
На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.
В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,
Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.
Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят,-
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Он создал себя и мильоны, но это все суета,
И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!
У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак…
Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.
И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.
Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,
Мак знает, чего хочу я… И над «Мэри» я — господин!
Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!
Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его;
Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,
Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.
Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род…
Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!
Харроу и Тринити-колледж — а я сна не знал за барыш!
И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!
Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!
Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов
Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!
Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!
Да, вот женщины… Знаю… Но ты ведь бесплотна теперь!
Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!
Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,
Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.
Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять
За место у Патерностера, где я хочу почивать?
Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,
Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну…
Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!
Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,
Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!
Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),
Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.
Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна…
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки… Все выше… Переборка сдала!
Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!

Василий Андреевич Жуковский

К княгине А. Ю. Оболенской

Княгиня! для чего от нас
Вы так безжалостно спешите?
На годы скрыться вы хотите,
Нам показавшися на час.
Я знаю: что, какою властью
К Москве старинной вас манит!
Я знаю дивный сей магнит:
По почте скачете вы к счастью.
Нельзя ль мне на ухо шепнуть,
Когда вы сей открыли путь,
И как его открыть возможно?
Нельзя ль маршрута показать
И мне на случай подписать
Своей рукою подорожной?
О благодатной стороне,
Где это счастие таится,
Известно по преданью мне;
Порою же об нем и снится!
Но милый сон, как ни зову,
Прийти не хочет наяву,
Хотя прийти бы и не трудно!
В нем все и просто и не чудно,
И сверхестественного нет!
Об этом счастье вздорный свет
Имеет ложные познанья;
Его жилищу описанья
В печатных книгах не найдем;
Любимцы же его о нем
Рассказывать весьма ленивы:
Счастливцы вечно молчаливы,
Одно несчастие — крикун!
Но мой домашний говорун —
Досужное воображенье —
Мне сочинило наугад!
Хотя сей бог на первый взгляд
Очаровательной приманкой
И не коснется до души,
Но нечувствительно, в тиши,
Приятностью, лицом, осанкой
Сдружит вас нехотя с собой!
Он жить привык в ладу с природой;
Любовь с доверчивой свободой
И верный спутник их покой
Гостят безвыходно у бога
И отгоняют от порога
Его им вверенных дверей
Душегубительную ревность.
Стыдливость, пред которой древность,
Не воздвигая алтарей,
В молчании благоговела —
Прелестный сторож красоты,
Без блеска риз, без наготы,
Сего счастливого предела
Очарование хранит,
И, угощая в нем харит,
Узнать препятствует Гимену
Подругу скуки — перемену.
Умеренность, довольства друг,
Порядок, их животворитель,
Занятие, души хранитель,
Приятный брат его досуг,
С ним неразлучное веселье
И легкокрылое безделье,
Товарищ резвости младой,
Живут там дружною семьей.
И в сем приюте все земное
Приемлет существо иное:
Надежда радостнее там,
Живее вера в Провиденье,
Печаль находит утоленье
В сердечном слове: пополам!
Там даже смерть, пришлец жестокий,
Склонясь на одр неодинокий,
Теряет хладный ужас свой;
Жизнь, уводя одной рукою,
Спешит разоблачить другою
Лицо грядущего для нас
И платит нам за быстрый час
Мучительного расставанья
Надеждой вечного свиданья!..
Но виноват!.. Без нужды вам
Высокопарными стихами
Описываю то, что сами,
Назло и музе и стихам,
Верней вы опытом узнали!
Назвать бы имя божества,
И вы бы вмиг, без колдовства,
Все остальное угадали!
Сей бог — докончу в двух словах —
Есть бог семейственного счастья;
Его могу я без пристрастья
Хвалить и в прозе и в стихах:
Я от него благодеяний
До сей поры не получал,
А что я знаю, то узнал
Из сновидений и преданий.
Известно: должно быть двоим,
Чтоб сметь явиться перед ним —
Для одиноких нет приема!
Княгиня! вас прошу теперь! —
К нему дорога вам знакома! —
Нельзя ль, чтоб отворилась дверь
В его пристанище святое
И для меня, — чтоб в добрый час
Вдруг я преобразился в нас,
Чтоб я один вдруг стал нас двое!
Прошу мне спутника найти
Такого, чтоб к жилищу бога
Была приятна с ним дорога,
Чтоб не пришлось с полупути
Назад бежать, не озираясь!
Хоть, вам доверчиво вверяясь,
И не боюсь я не дойти;
Но все на всякий страх желаю
(Чтоб легче было выбирать)
Попутчика вам описать,
Каким его воображаю.
Скажу вам: он, иль нет, она
Уж не ребенок быть должна:
Ребенку надобен учитель!
А я, мечтательного зритель,
Глядел до сей поры на свет
Сквозь призму сердца, как поэт!
С его прекрасной стороною
Я неиспорченной душою
Знаком, но в тридцать с лишком лет
Я все дитя, и буду вечно
Дитя, жилец земли беспечной;
Могу товарищем я быть
Во всем, что в жизни сей прекрасно;
С душой невинною и ясной
Могу свою я душу слить:
Но неспособен зорким взглядом
Приманок света различать;
Могу на счастье руку дать,
Но не вперед идти, а рядом.
Что вам сказать о красоте?
Я не желаю идеала,
Одной знакомого мечте;
Хочу, чтобы она пленяла
Не тем, что может взор пленять,
Чему легко названье дать,
На что есть в лексиконе слово,
Но что умчит стремленье лет...
Но тем, чему названья нет,
Что вечно молодо и ново
И что прекрасней красоты!
Какие б ни были черты,
Желаю только, чтоб сияло
Сквозь их живое покрывало
Мне сердце, чистое, как день!
Нет совершенства, и напрасно
Его желать нам! Здесь прекрасно
Лишь то, в чем слиты свет и тень!
Боюсь разборчивости строгой!
Чтобы идти земной дорогой,
Большой не надобен запас...
Любовь к добру — и в добрый час!
Еще б я много здесь прибавил;
Но нас в Москву зовущий рок,
К несчастью, слишком малый срок
Моей болтливости оставил!
Итак, желаю, чтоб она
Со мной в дурном была сходна,
А в добром разнилась со мною;
Страдая вместе злом одним,
Скорее зло мы истребим;
Добро ж, согласною душою
Деля, в одно соединим;
Рассудок ясный и надежный
Я предпочту неосторожной,
Хотя и милой, остроте;
Хочу, чтоб свет она судила
В спокойной сердца простоте,
И мыслью верною светила,
Не ослепляя, в тишине,
Как друг-путеводитель мне!
Не пылкого воображенья,
Живого я желаю ей;
Одно — товарищ заблужденья,
Другое — гений наших дней,
На всех путях цветы находит
И краски свежие наводит
На жизнь, поблекшую от лет...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Княгиня, вас уж с нами нет!
Мелькнули вы, как привиденье!
И, бедный сирота-поэт,
Я остаюсь теперь в сомненье:
Вы сами ль показались мне,
Иль только ваша тень во сне
Являлась мне с воспоминаньем
О днях веселыя Москвы,
С любезностью, с очарованьем,
Каким тогда пленяли вы,
И с милостивым обещаньем
Необходимой мне жены?
Как жаль, что нас такие сны
Лишь мимоходом навещают,
Лишь только дразнят счастьем нас,
И прочь летят в тот самый час,
Когда остаться обещают!
Как жаль, что с вами суждено
Моей судьбою своенравной
Мне быть знакомым — так давно,
А быть коротким — так недавно!
Умом бы ясным и живым
Вы сонный ум мой разбудили
И зоркость опыта сдружили
С слепым ребячеством моим,
Не испугав воображенья!
Как жаль, что ваши наставленья
Не могут мне компасом быть!
Я признаюсь: опасно плыть
Мне по морю большого света
С обманчивой звездой поэта:
Любуясь милой сей звездой
И следуя мечтой послушной
За прелестью ее воздушной,
Я руль позабываю мой,
Не знаю камней, жертвы ждущих,
И в обольстительных лугах
Зрю призрак берегов цветущих
На неприступных берегах...
Но вас здесь нет, и вас напрасно
В путеводители мне звать!
Кое-как буду путь опасный,
Судьбе отдавшись, продолжать!
Беречь свой челн от потопленья
Среди неверной глубины,
И терпеливо доставленья
Ждать мне обещанной жены.

Михаил Лермонтов

1831-го июня 11 дня (Моя душа, я помню)

1Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил;
И те мгновенья были мук полны,
И населял таинственные сны
Я этими мгновеньями. Но сон,
Как мир, не мог быть ими омрачен. 2Как часто силой мысли в краткий час
Я жил века и жизнию иной,
И о земле позабывал. Не раз,
Встревоженный печальною мечтой,
Я плакал; но все образы мои,
Предметы мнимой злобы иль любви,
Не походили на существ земных.
О нет! всё было ад иль небо в них. 3Холодной буквой трудно об яснить
Боренье дум. Нет звуков у людей
Довольно сильных, чтоб изобразить
Желание блаженства. Пыл страстей
Возвышенных я чувствую, но слов
Не нахожу и в этот миг готов
Пожертвовать собой, чтоб как-нибудь
Хоть тень их перелить в другую грудь. 4Известность, слава, что они? — а есть
У них над мною власть; и мне они
Велят себе на жертву всё принесть,
И я влачу мучительные дни
Без цели, оклеветан, одинок;
Но верю им! — неведомый пророк
Мне обещал бессмертье, и, живой,
Я смерти отдал всё, что дар земной. 5Но для небесного могилы нет.
Когда я буду прах, мои мечты,
Хоть не поймет их, удивленный свет
Благословит; и ты, мой ангел, ты
Со мною не умрешь: моя любовь
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять
Твое: на что им мертвых разлучать? 6К погибшим люди справедливы; сын
Боготворит, что проклинал отец.
Чтоб в этом убедиться, до седин
Дожить не нужно. Есть всему конец;
Немного долголетней человек
Цветка; в сравненье с вечностью их век
Равно ничтожен. Пережить одна
Душа лишь колыбель свою должна. 7Так и ее созданья. Иногда,
На берегу реки, один, забыт,
Я наблюдал, как быстрая вода
Синея, гнется в волны, как шипит
Над ними пена белой полосой;
И я глядел, и мыслию иной
Я не был занят, и пустынный шум
Рассеивал толпу глубоких дум. 8Тут был я счастлив… О, когда б я мог
Забыть, что незабвенно! женский взор!
Причину стольких слез, безумств, тревог!
Другой владеет ею с давных пор,
И я другую с нежностью люблю,
Хочу любить, — и небеса молю
О новых муках; но в груди моей
Всё жив печальный призрак прежних дней. 9Никто не дорожит мной на земле,
И сам себе я в тягость, как другим;
Тоска блуждает на моем челе.
Я холоден и горд; и даже злым
Толпе кажуся; но ужель она
Проникнуть дерзко в сердце мне должна?
Зачем ей знать, что в нем заключено?
Огонь иль сумрак там — ей всё равно. 10Темна проходит туча в небесах,
И в ней таится пламень роковой;
Он, вырываясь, обращает в прах
Всё, что ни встретит. С дивной быстротой
Блеснет, и снова в облаке укрыт;
И кто его источник об яснит,
И кто заглянет в недра облаков?
Зачем? они исчезнут без следов. 11Грядущее тревожит грудь мою.
Как жизнь я кончу, где душа моя
Блуждать осуждена, в каком краю
Любезные предметы встречу я?
Но кто меня любил, кто голос мой
Услышит и узнает? И с тоской
Я вижу, что любить, как я, — порок,
И вижу, я слабей любить не мог. 12Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил. 13И отучить не мог меня обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь, богиня юных дней;
Так в трещине развалин иногда
Береза вырастает молода
И зелена, и взоры веселит,
И украшает сумрачный гранит. 14И о судьбе ее чужой пришлец
Жалеет. Беззащитно предана
Порыву бурь и зною, наконец
Увянет преждевременно она;
Но с корнем не исторгнет никогда
Мою березу вихрь: она тверда;
Так лишь в разбитом сердце может страсть
Иметь неограниченную власть. 15Под ношей бытия не устает
И не хладеет гордая душа;
Судьба ее так скоро не убьет,
А лишь взбунтует; мщением дыша
Против непобедимой, много зла
Она свершить готова, хоть могла
Составить счастье тысячи людей:
С такой душой ты бог или злодей… 16Как нравились всегда пустыни мне.
Люблю я ветер меж нагих холмов,
И коршуна в небесной вышине,
И на равнине тени облаков.
Ярма не знает резвый здесь табун,
И кровожадный тешится летун
Под синевой, и облако степей
Свободней как-то мчится и светлей. 17И мысль о вечности, как великан,
Ум человека поражает вдруг,
Когда степей безбрежный океан
Синеет пред глазами; каждый звук
Гармонии вселенной, каждый час
Страданья или радости для нас
Становится понятен, и себе
Отчет мы можем дать в своей судьбе. 18Кто посещал вершины диких гор
В тот свежий час, когда садится день,
На западе светило видит взор
И на востоке близкой ночи тень,
Внизу туман, уступы и кусты,
Кругом всё горы чудной высоты,
Как после бури облака, стоят,
И странные верхи в лучах горят. 19И сердце полно, полно прежних лет,
И сильно бьется; пылкая мечта
Приводит в жизнь минувшего скелет,
И в нем почти всё та же красота.
Так любим мы глядеть на свой портрет,
Хоть с нами в нем уж сходства больше нет,
Хоть на холсте хранится блеск очей,
Погаснувших от время и страстей. 20Что на земле прекрасней пирамид
Природы, этих гордых снежных гор?
Не переменит их надменный вид
Ничто: ни слава царств, ни их позор;
О ребра их дробятся темных туч
Толпы, и молний обвивает луч
Вершины скал; ничто не вредно им.
Кто близ небес, тот не сражен земным. 21Печален степи вид, где без препон,
Волнуя лишь серебряный ковыль,
Скитается летучий аквилон
И пред собой свободно гонит пыль;
И где кругом, как зорко ни смотри,
Встречает взгляд березы две иль три,
Которые под синеватой мглой
Чернеют вечером в дали пустой. 22Так жизнь скучна, когда боренья нет.
В минувшее проникнув, различить
В ней мало дел мы можем, в цвете лет
Она души не будет веселить.
Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать. 23Всегда кипит и зреет что-нибудь
В моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.
Но что ж? Мне жизнь всё как-то коротка
И всё боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! — Жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых,
Хотя я презираю жизнь других. 24Есть время — леденеет быстрый ум;
Есть сумерки души, когда предмет
Желаний мрачен: усыпленье дум;
Меж радостью и горем полусвет;
Душа сама собою стеснена,
Жизнь ненавистна, но и смерть страшна,
Находишь корень мук в себе самом,
И небо обвинить нельзя ни в чем. 25Я к состоянью этому привык,
Но ясно выразить его б не мог
Ни ангельский, ни демонский язык:
Они таких не ведают тревог,
В одном всё чисто, а в другом всё зло.
Лишь в человеке встретиться могло
Священное с порочным. Все его
Мученья происходят оттого. 26Никто не получал, чего хотел
И что любил, и если даже тот,
Кому счастливый небом дан удел,
В уме своем минувшее пройдет,
Увидит он, что мог счастливей быть,
Когда бы не умела отравить
Судьба его надежды. Но волна
Ко брегу возвратиться не сильна. 27Когда, гонима бурей роковой,
Шипит и мчится с пеною своей,
Она всё помнит тот залив родной,
Где пенилась в приютах камышей,
И, может быть, она опять придет
В другой залив, но там уж не найдет
Себе покоя: кто в морях блуждал,
Тот не заснет в тени прибрежных скал. 28Я предузнал мой жребий, мой конец,
И грусти ранняя на мне печать;
И как я мучусь, знает лишь творец;
Но равнодушный мир не должен знать.
И не забыт умру я. Смерть моя
Ужасна будет; чуждые края
Ей удивятся, а в родной стране
Все проклянут и память обо мне. 29Все. Нет, не все: созданье есть одно,
Способное любить — хоть не меня;
До этих пор не верит мне оно,
Однако сердце, полное огня,
Не увлечется мненьем, и мое
Пророчество припомнит ум ее,
И взор, теперь веселый и живой,
Напрасной отуманится слезой. 30Кровавая меня могила ждет,
Могила без молитв и без креста,
На диком берегу ревущих вод
И под туманным небом; пустота
Кругом. Лишь чужестранец молодой,
Невольным сожаленьем, и молвой,
И любопытством приведен сюда,
Сидеть на камне станет иногда 31И скажет: отчего не понял свет
Великого, и как он не нашел
Себе друзей, и как любви привет
К нему надежду снова не привел?
Он был ее достоин. И печаль
Его встревожит, он посмотрит вдаль,
Увидит облака с лазурью волн,
И белый парус, и бегучий челн, 32И мой курган! — любимые мечты
Мои подобны этим. Сладость есть
Во всем, что не сбылось, — есть красоты
В таких картинах; только перенесть
Их на бумагу трудно: мысль сильна,
Когда размером слов не стеснена,
Когда свободна, как игра детей,
Как арфы звук в молчании ночей!
11 июня 1831

Александр Петрович Сумароков

Кто в самой глубине безумства пребывает

Кто в самой глубине безумства пребывает,
И тот себя между разумными считает:
Не видим никогда мы слабостей своих,
Все мнится хорошо, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель;
Лишь он доводит то, что то, конечно, так:
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда еще не учинилось.
Буян закается бороться и скакать,
А петиметер вздор пред дамами болтать,
Не будет пьяница пить кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великий
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим
И думает, что все, что хорошо, то с ним.
Не мыслит льстец того, что он безмерно гнусен,
И мнит он то, что он как жить с людьми искусен:
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо:
«Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был».
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Ты б с радостью всю жизнь горячкой пролежал,
Когда бы деньги кто за то тебе давал.
Не здравие тебе быть кажется полезно —
Сокровище твое хранить тебе любезно,
Которо запер ты безвинно в сундуки,
И, опирался — безножен — на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что будет льзя с собой во гроб богатство взять.
Здоровье ли в уме? Мешки лишь в мысли числишь,
Не спишь, ни ешь, ни пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет;
Ты мнительно богат, так мни, что твой весь свет.
Что ж мыслишь о себе, безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, набит в нем тамо ветер.
Он думает, что в том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит
И что в пустой его главе едина мода
Отличным чтить себя от подлого народа.
Какой нелепый ты плетешь себе обман,
Что отделит тебя от подлости кафтан?
Как Солон и Ликург законы составляли,
Картезий и Невтон системы вымышляли,
Не умствовали так, как петиметр тогда,
Как платье шить дает иль рядится когда,
Что все на щеголе играет и трясется.
Велика польза тем народу принесется?
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут до худа те слова.
Я, — мыслит, — в младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но, молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;
По-дедовски живу, не надобно наук;
Пусть разоряются, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребно ль ведать мне,
Иль знать, Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне чтобы знать чужих народов правы,
Или стараться знать чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он в незнании живет, о том не тужит,
И мнит, что то ему еще и к славе служит.
А если, что наук не надобно нам знать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен;
Но что? Один лишь вздор в пустых речах их слышен.
Уж насмотрелись мы, как верен календар,
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не знаючи ни малых сил науки,
Коль не писать того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Что за морем плетут, — потребно знать указы.
Не спорю, но когда сидишь судьею где».
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «Тот добрый человек,
Который никого не обманул вовек».
Но добрым у него несмысленный зовется,
А он умом своим до самых звезд несется:
«Не надобно ума, что взять и не отдать,
Что вверено кому, то можно удержать.
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так, в свете живучи, и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей уничтожает,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит: если б он на месте был его,
То б сей герой пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш — детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос:
Что есть и у него, и в том же месте нос.
Иному весь титул, что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но если только ты о том лишь помышляешь,
Как волосы подвить, как шляпу надеваешь,
Как златом и сребром тягчить свои плеча,
И знаешь, почему где купится парча,
Как дамы рядятся, котора как танцует,
Как ходит, как сидит, впоследок как и плюет;
Коль емлешь женский вид и купидонов взор,
Коль бредишь безо сна и мелешь только вздор, —
Такого видя мне перед собой урода,
Прилично ли сказать, что ты высока рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя:
Будь пращур мне Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук чей ты хочешь:
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их в тебе достоинств знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще лишь бесславишь.
«Такой ли, —скажут, — плод являет нам та кровь?
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя — клячонка возит воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду,
Но чем уверишь нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была,
И каждая поднесь все Пирров род вела?»
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть,
Да и на что, когда дается вракам честь?

Петр Андреевич Вяземский

Литературная исповедь

Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».

Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.

Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.

И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…

Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».

Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…

Анвари

Ода в честь Маудуд-Зенгквия

Очаровательныя окрестности Багдада, страна, исполненная прелестей, жилище учтивства и добродетелей любезных—ах! какое место во вселенной сравнится с вами!—Взоры тихо скользят по испещренным лугам, как будто по богатому ковру разноцветному. Один ветерок веет в сих местах прекрасных; он разливает в душе, кроткую веселость… Из влажной почвы полей возносится благовоние, приятнейшее самой амбры. Чистейший воздух, проникая тучную землю, производит плоды сладчайшие тобы, и неприметно соединяясь с водами орошающими оную, сообщает последним целительность Кауцера.
На цветущих берегах Тигра отроки, красотою превосходящие с белолицых Китайцов, группами составляют резвыя игры; и на смеющихся долинах хороводы юных дев, прелестных и милых как знаменитыя красавицы Кашемира, повсюду представллются очарованному взору.
Тысячи блестящих лодок быстро разсекают поверхность реки, и дают ей вид новаго неба, сияющаго безчисленными огнями.
В счастливое время года, когда лучезарное солнце блистает во всем своем величии, когда при восхождении зарницы зефир по цветам развевает запах благовонный,—в сие время перловая роса падает с облаков в нежную чашечку тюльпана, a зелень, кажется, скрывает в себе неистощимый запах благоуханий. При захождении солнца небо, украшенное отливом пурпура от миллиона роз, являет взору цветник прелестный; при восхождении же сего прекраснаго светила земля, блистая емалью цветов, кажется, похищает у неба лучезарнейшия его звезды. Там полузакрытая зеленью роза развертывается подобно алым щекам Китайских красавиц; здесь нарцисс—как кристальная чаша, в которой пенится вино—имеющий цвет амбры, склоняясь нежно на свой стебель, наливает приятнейшия благовония; несколько далее блистает живыми цветами тюльпан подобно златой кадильнице, в которой сожигается мускус и драгоценный алое; между тем соловей гибким горлышком, жаворонок воздушными пениями, показывают превосходство нежных своих звуков перед сладчайшею мелодией.
Таковы прелести сей счастливой страны! Побужденный сладкою надеждою, я решился отправиться в оную, и при благоприятных знамениях променял труды путевые на спокойствие, вкушаемое в обществе друзей искренних.
Настал час вечерней молитвы; солнце, скрываяся под горизонты уподоблялось золотому кораблю, лишенному снастей и теряющемуся в обширности моря. Скоро огненная полоса препоясала неизмеримый край свода небеснаго, подобно широкому золотому фризу, окружающему купол храма, воздвигнутаго из лазурита. Звезды, как светоносныя пери, оплакивали под покровом печали отсутствие солнца; дочери Нааха, обращаясь около полюса, оставляют следы своих стоп на синеве небесной, Млечной путь представляется полосою нарцисов пересекающею поле, усеянное голубыми фиалиями, и Плеяды, выходя из-за вершины гор, отделяются как седмь жемчужин блистающих в лазурной ткани.
Таким образом небо, каждую минуту открывая тысячи новых явлений, представляет взорам как бы чудесные ковры знаменитаго Мани.
Сатурн в знак Козерога блистали подобно отдаленному светильнику, повешенному среди безмолвнаго портика; Юпитер в знаке Рыб светился как прекрасной глаз, закрытый благовонною дымкою, Марс в одной чаше Весов сверкал подобно пурпуровому вину в светлом сосуде; лучезарной Меркурий, прекрасная Венера, как любовник с подругою, блистали соединенные в знаке Стрельца.
Между тем как твердь небесная, подобно искусному чародею, производила чудеса столь удивительная, я приготовлялся к отезду.
Тогда моя возлюбленная, прекрасная как заря утренняя, внезапно явилась предо мною. Своими розовыми перстами она безжалостно терзала благородный гиацинт черных своих волос, емаль ослепительных ея зубов оставляла на розовых ея тубах след кровавый; из томных глаз ея катились слезы, и упадая на волнистыя кудри, блистали, подобно перлам росы, трепещущих на полевом стебле, и скоро под ударами безчеловечной руки нежная роза ея щек восприяла синеватый цвет бледнаго лотуса.
«Вот, вероломный» сказала она мне с насмешкою, «вот та вечная любовь, те клятвы, которыя истребить одна смерть долженствовала. Увы! могла-ли я думать! что ты, подобно врагу безжалостному, оставить меня столь постыдно!… Нет, заклинаю тебя, не удивляйся, неизсушай ветви моего счастия! нелишай меня сих сладостных взоров; не ввергай меня в отчаяние! Как! не уже ли захочет променять драгоценные уборы гостеприимнаго шатра на бурное небо, и сие роскошное ложе, сделанное из редких Греческих тканей, на землю твердую и песчаную? сам ли Бог сказал, что присутствие друга есть изображение рая? A сии слова: путешествие есть образ ада, не вышли ли из уст самаго Могаммеда ? —
Куда хочешь идти ты, которой не знал другой ночи, кроме гебена черных волос моих? чем можешь наслаждаться ты, которой незнал другой зари, кроме сияния очей моих? И в той стране, в которую себя изгоняешь, есть ли мудрец равный тебе в познаниях? естьли ученый, который дерзнул бы вступить с тобою в состязание? Тысячи Платонов могли бы научишься в твоей школе. Ты один благоразумнее тысячи Аристотелей. Твои глубокия астрономическия исчисления по стыдили бы Птоломея, и сам Абу-Машар признал бы себя побежденным, когда бы начал оспориват твои достоинства. Так, во всем Ираке нет мудреца, которому прах, возметаемый твоими стопами, небыл бы драгоценным для очей лекарством.»
Прелестный идол,—отвечал я,—прекрати свои жалобы, которыми ты меня обременяешь; успокойся, и вверь себя судьбине! Укрепись терпением, и недерзай уклоняться от уставов Божиих! Увы! я не произвольно своим удалением предаю тебя мукам столь жестоким; мое сердце чуждо сего ужаснаго намерения: судьбы Вышняго изрекли свое повеление. Кто может уклониться от непреложных уставов Неба? Пусть в мирном убежище приятныя занятия сокращают для тебя время моего отсутствия; пусть счастливая планета руководствует меня в сем трудном путешествии!—При сих словах она меня оставила, удвоивши слезные токи.
Между тем серебряный свет уже разливался по лазуревому своду, и скоро лучезарное светило дня явилось на востоке под розовым покровом. Подобно рабу, ожидающему знака к отшествию, я взлетаю на молодаго коня, имеющаго жилистыя ноги, грудь широкую, стан лани, копыта тонкия и длинную шею. Гибкий как тигр, смелый как орел, он нападая на неприятеля, в пламенной своей ярости перегонял ветры. Убегает ли от сильнаго врага—тогда хитрый полет ворона не равняется с его быстротою. Когда же без принуждения несется по воле—то прекрасною своею походкою уподоблялся он горному фазану. Из Кабула услышал бы он звуки литавр Греческих; на пространств от Индии до Сузы ничто немогло укрыться от проницательных его взоров.
На сем благородном животном вступил я в Багдад. Скоро весть о моем прибытии достигла до слуха Обладателя мира, и сей великий Государь повелел включить меня в число приближенных, к своему престолу. Надеясь, что пресветлейший Повелитель отличит меня, осыплет чинами и богатствами, я сочинил в честь его стихи, блистающие чистотою и изящностию слога. Двух месяцов довольно было для меня, чтобы окончить сие знаменитое творение, которое—подобно произведениям Аристотеля, сохранившим имя Александрово—могло передать его память векам отдаленнейшим. Никогда из безбрежнаго океана моего воображения не черпал я столь совершенных перл, каковыми украсил сие творение; и, увы! мне отказали в даре стихотворца. Но я ли виноват в том, что при Дворе никто не умел ценить такого сокровища!
Так, клянусь блеском и гармониею стихов моих, клянусь всемогущим Богом, создавшим свод небесный, клянусь существом знания, доставившим множеству смертных безсмертие, живым светом разума—сим отличительным преимуществом гения, силою красноречия удобнаго усмирять упоеннаго слона и льва раздраженнаго; клянусь силою Рустема, правосудием Ануширвана, славою Хозроя и могуществом Нудера, Абубекром, Омаром, страшным Отманом и мудрым Алием, клянусь прахом ног великаго Котб-Едина, клянусь, что в сей стране нет человека, которой мог бы похитить y меня пальму красноречия, и ежели кто будет сумневаться в етом, то Бог да разсудит нас в тот день, когда истина откроется во всем своем сиянии!
Так я терпел несправедливость! Однажды поутру, когда веяние зефира сладостно нежило чувства, когда ресницы еще не освободились от бремени сна, я увидел возлюбленную, гибкой стан ея и белыя груди.
«Как текут дни твои?» сказала она с неизяснимою прелестию. «Не раскаеваешься ли ты, что не послушался моих советов? Увы! я заклинала тебя не оставлять меня, заклинала тебя не платить мрачною неблагодарностию за мою Любовь; теперь смотри, вероломной! как мщение падает на преступника!»—Ах! возлюбленная, не обременяй меня сими жестокими упреками; в первые дни моего прибытия счастие осыпало меня своими дарами, но потом Монарх, занятый великими предприятиями завоеваний, не мог уделит минуты своим обожателям.—«Не теряй надежды, ободрись, и новым усилием своей Музы обрати к себе внимание сего могущественнаго повелителя, котораго чело увенчано победами.»—Дарования мои слабы,—отвечал я,—для столь высокаго предмета, но ежели ты вдохновенна, ежели можешь достойно воспеть великое имя Маудуда-БенЗангви, то да возгремит оно теперь в стихах твоих!—И вдруг сия достойная соперница небесных Гурий воспела моему удивленному слуху сии красноречивыя хваления:
"O ты, котораго славныя деяния озаряют престол твой неизменяемым блеском, ты, котораго священные уставы повсюду водворяют правосудие! Тысячи Хаканов со всем своим могуществом, едва достойны охранять врата твоих чертогов. Простые виночерпцы, служащие тебе при пиршествах, блаженнее Кесарей. Исполненный благородной неустрашимости, ты безтрепетно грядешь на копия, грозящия смертию, и уверенный в своей правоте спокойно взираешь на перемены счастия. Кто из неприятелей дерзнет противиться острию непобедимаго меча твоего? какая вероломная душа, избегнет булатнаго твоего копия, когда, в минуты твоего гнева, и смелый лев неможет снести блеска мстящаго меча, когда тигр, проникнутый страхом, бежит при виде сверкающаго твоего кинжала!
"О ты, котораго благородная щедрость воздвигла из развалин храм благодеяния, ты, котораго десница низпровергла ужасное обиталище сребролюбия, как смущенный дух мои может вознестись к тебе? каким трепещущим голосом изясню восторг, меня одушевляющий?
,,И вы, двоица юных Князей, нежные потомки августейшей фамилии, знаменитые питомцы, коих слава и честь старались образовать и наставить, кто из вас вдохнет мне песни, вас достоиныя?
«Сеиф-Еддин все свои деяния устремляет ко славе отечества, Аззед-Дин уже прославился добродетелями; необыкновенными. Первой, кажется, дает пример самому правосудию, щедрость последняго ознаменовывает каждой день новыми благодеяниями. Так, из всех владык земли один токмо Селджун достоин разделить славу с Аззед-Дином. Кто другой, кроме знаменитаго Синджара может сравниться в юным Сеиф-Еддином? Да будут вечно окружены они славою, и родитель их да найдет в своих сынах твердыя подпоры своего престола!
„Удостой внимания, о Великий Государь, сию слабую дань похвал моих, и прости, что я дерзнул напомнить тебе об одном из рабов твоих, пресмыкающимся в забвении!“ Посвящая тебе плоды своих дарований, он ласкал себя надеждою, что заслужит участие в твоих милостях; он чаял приобретать ежедневно уважение при Дворе твоем: ныне по роковой судьбе находится он в пренебрежении, как последний ремесленник. Ах ежели ты бросишь на него взор ласковой, позволишь ему облобызать порог твоего чертога; с какою признательностию воспоет он деяния твои! Имя знаменитаго покровителя вечно будет греметь в безсмертных его песнях!»

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во славном понизовом городе Астрахане,
Против пристани матки Волги-реки,
Соходилися тут удалы добры молодцы,
Донския славны атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич, Самбур Андреевич
 И Анофрей Степанович.
И стали оне во единой круг
 Как думати думушку за единое
 Со крепка ума, с полна разума.
Атаман говорил донским казакам,
По именю Ермак Тимофеевич:
«Ай вы гой еси, братцы, атаманы казачия!
Некорыстна у нас шу(т)ка зашучена:
Гуляли мы по морю синему
И стояли на протоке на Ахтубе,
Убили мы посла персидскова
 Со всеми ево салдатами и матрозами
 И всем животом его покорыстовались.
И как нам на то будет ответствовать?
В Астрахане жить нельзя,
На Волге жить — ворами слыть,
На Яик идти — переход велик,
В Казань идти — грозен царь стоит,
Грозен царь, асударь Иван Васильевич,
В Москву идти — перехватаным быть,
По разным городам разосланым
И по темным тюрьмам рассаженым.
Пойдемтя мы в Усолья ко Строгоновым,
Ко тому Григорью Григорьевичу,
К тем господам к Вороновым,
Возьмем мы много свинцу-пороху
 И запасу хлебнова».
И будут оне в Усолье у Строгонова,
Взяли запасы хлебныя, много свинцу-пороху
И пошли вверх по Чусовой реке,
Где бы Ермаку зима зимовать.
И нашли оне печеру каменну на той Чусовой реке,
На висячем большом каменю,
И зашли оне сверх того каменю,
Опущалися в ту пещеру казаки,
Много не мало — двесте человек;
А которые остались люди похужея,
На другой стороне в такую ж оне печеру убиралися,
И тут им было хорошо зима зимовать.
Та зима проходит, весна настает,
Где Ермаку путя искать?
Путя ему искать по Серебренной реке.
Стал Ермак убиратися со своими товарыщами, —
По Серебренной пошли, до Жаравля дошли.
Оставили оне тут лодки-коломенки,
На той Баранченской переволоке,

Одну тащили, да надселися, там ее и покинули. И в то время увидели
Баранчу-реку, обрадовались, поделали баты сосновыя и лодки-набойницы;
поплыли по той Баранче-реке, и скоро оне выплыли на Тагиль-реку;
у тово Медведя-камня, у Магницкова горы становилися. А на другой
 стороне была у них пло(т)бища: делали большия коломенки, чтобы можно
 им со всем убратися. Жили оне тут, казаки, с весны до Троицова дни,
и были у них промыслы рыбныя, тем оне и кормилися. И как им путь
 надлежал, со всем в коломенки убиралися. И поплыли по Тагиль-реке,
а и выплыли на Туру-реку, и поплыли по той Туре-реке в Епанчу-реку;
и тут оне жили до Петрова дни. Еще оне тут управлялися: поделали
 людей соломенных и нашили на них платье цветное; было у Ермака дружины
 три ста́ человек, а стало уже со теми больше тысячи. Поплыли
 по Тоболь-реку, в Мяденски юрты приплыли, тут оне князька полонили
небольшева, дабы показал им путь по Тоболь-реке. Во тех ус(т)ьях
 тобольскиех на изголове становилися, и собиралися во единой круг,
и думали думушку крепку заедино, как бы им приплыть к горе Тобольской
 той. Сам он, Ермак, пошел ус(т)ьем верхнием, Самбур Андреевич —
ус(т)ьем среднием, Анофрей Степанович — ус(т)ьем нижнием, которая
ус(т)ья впала против самой горы Тобольския. И выплыли два атамана
 казачия Самбур Андревич и Анофрей Степанович со своими товарыщами
на Иртыш-реку под саму высоку гору Тобольскую. И тут у них
 стала баталия великая со теми татары котовскими. Татара в них бьют
 со крутой горы, стрелы летят, как часты дожди, а казакам взять не можно
их. И была баталия целой день, прибили казаки тех татар немало
 число, и тому татары дивовалися: каковы русски люди крепкия, что
 ни едино убить не могут их, каленых стрел в них, как в снопики, налеплено,
только казаки все невредимы стоят, и тому татара дивуются ноипаче
 того.

В то же время пришел атаман Ермак Тимофеевич со своею дружиной
 тою лукою Соуксанскую. Дошел до ус(т)ья Сибирки-реки и в то время
 полонил Кучума — царя татарскова, а первова князька поиманова отпустил
 со известием ко тем татарам котовскием, чтобы оне в драке с казаками
помирилися: уж-де царя вашего во полон взяли тем атаманом
Ермаком Тимофеевым. И таковы слова услыша, татара сокротилися
 и пошли к нему, Ермаку, с подарачками: понесли казну соболиную и бурых
 лисиц сибирскиех. И принимал Ермак у них не отсылаючи, а на место
 Кучума-царя утвердил Сабанака-татарина и дал ему полномочие владеть
 ими. И жил там Ермак с Покрова до зимнява Николина дня. Втапоры
Ермак шил шубы соболиныя, нахтармами вместе сшивал, а теплыя мехи наверх обоих сторон; таковым манером и шапки шил. И убравши Ермак
 со всемя казаки отезжал к каменну Москву, ко грозному царю Ивану
 Васильевичу. И как будет Ермак в каменной Москве, на канун праздника
 Христова дня, втапоры подкупил в Москве большова боярина Никиту
Романовича, чтобы доложил об нем царю грозному. На самой праздник
 Христов день, как изволил царь-государь идти от заутрени, втапоры
 доложил об них Никита Романович, что-де атаманы казачия, Ермак
 Тимофеев с товарыщи, к твоему царскому величеству с повинностью
 пришли и стоят на Красной площади. И тогда царь-государь тотчас велел
пред себя привести тово атамана Ермака Тимофеева со темя ево товарыщи.
Татчас их ко царю представили в тех шубах соболиныех. И тому царь
 удивляется и не стал больше спрашивати, велел их разослать по фатерам
 до тово часу, когда спросятся. Втапоры царю праздник радошен был,
и было пирование почестное на великих на радостях, что полонил Ермак
Кучума — царя татарскова, и вся сила покорилася тому царю грозному,
царю Ивану Васильевичу. И по прошествии того праздника приказал
 царь-государь тово Ермака пред себя привести. Тотчас их сабрали и
 ко царю представили, вопрошает тут их царь-государь: «Гой ты еси, Ермак
 Тимофеев сын, где ты бывал? сколько по воли гулял и напрасных душ
губил? И каким случаем татарскова Кучума-царя полонил? И всю ево
 татарскую силу под мою власть покорил?». Втапоры Ермак пред грозным
 царем на колени пал, и письменное известие обо всем своем похождении
подавал, и притом говорил таковыя слова: «Гой еси, вольной царь, царь
 Иван Васильевич! Приношу тебе, асударь, повинность свою: гуляли мы,
казаки, по морю синему и стояли на протоке на Ахтубе, и в то время годилося
 мимо идти послу персидскому Коромышеву Семену Костянтиновичу
 со своими салдаты и матрозами; и оне напали на нас своею волею
и хотели от нас поживитися, — казаки наши были пьяныя, а салдаты
 упрямыя — и тут персидскова посла устукали со теми ево салдаты и матрозами».
И на то царь-государь не прогневался, ноипаче умилосердился,
приказал Ермака пожаловати. И посылал ево в ту сторону сибирскую,
ко тем татарам котовскием брать с них дани-выходы в казну государеву.
И по тому приказу государеву поехал Ермак Тимофеевич со своими казаками
 в ту сторону сибирскую. И будет он у тех татар котовскиех, стал
 он их наибольше под власть государеву покоряти, дани-выходы без апущения
выбирати. И год-другой тому времени поизойдучи, те татара
[в]збу[н]товалися, на Ермака Тимофеева напущалися на той большой
 Енисее-реке. Втапоры у Ермака были казаки разосланы по разным дальным
 странам, а при нем только было казаков на дву коломенках, и билися-
дралися с татарами время немалое. И для помощи своих товарыщев
 он, Ермак, похотел перескочити на другую свою коломенку и ступил
 на переходню обманчивую, правою ногою поскользнулся он, — и та переходня с конца верхнева подымалася и на ево опущалася, росшибла
 ему буйну голову и бросила ево в тое Енисею-быстру реку. Тут Ермаку
такова смерть случилась.

Яков Петрович Полонский

Живая статуя

Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?



Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,

Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,

И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают

Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:

Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?

Алексей Федорович Мерзляков

Благотворителю московских муз

Демидов!—в сих стихах дерзаю пред Тобой
Смиренно повторить хвалебной глас, священной
России радостной, Европы удивленной. —
Ты славно совершил великой подвиг свой!
Твоя сокрытая от мира добродетель
Явилась наконец, как солнце в небесах!
Во имени Твоем, наш мудрый Благодетель,
Сама Любовь гремит и действует в сердцах!
Твой дар, которым днесь Отечество гордится,
Пред олтарем его, давно уже таясь,
Ждал горняго огня, чтоб к Небу воскуриться,
К наукам Царь воззрел, и—жертва вознеслась!

Природы дщерь, Зима, от взоров сокрывает
Богатства дивныя и лета и весны;
Но дней Твоих Зима в величестве являет,
Сквозь завес скромности, Твои цветущи дни.
Россию славящий, любви небесной Гений,
Друг прадедов Твоих и друг благотворений:
От самых юных лет беседовал с Тобой,
Чтоб оживить в Тебе и дух и образ свой;
Общественно добро Твоим блаженством стало!
В душе Твоей, как Бог, Отечество сияло;
Служа себе, ему усердно Ты служил,
И богатя себя, его Ты богатил.
Тогда уже об нас Ты пламенем раченья
Горел; как друг, отец, когда Ты собирал
Природы и искусств чудесныя творенья!..
Мое именье, жизнь, Ты сам себ вещал,
Все есть Отечества ко мне благодеянье! —
Я должен возрастить, и возвратить даянье!
Ни роскошь, ни тщета железною рукой
Не должны разделять Отечества со мной!
Блеск золоту дает его употребленье! —
Пусть дни мои текут во тьме уединенье
Невидны для людей!—их видеть будет Бог!

Так мыслил Ты всегда, и миру дал урок,
Что сердце доброе само себе отрада;
Что славы истинной не льзя нам скоро ждать:
Терпенье ей отец, a Добродетель—мать,
Чем далее от нас, тем радостней награда!
Трусливый честолюб с младенческой душой
В ближайшем призраке обресть ее желает;
Плывет за ней слепец под бурею страстей;
Оставил берега: волн жертва погибает;
Мудрец провидит вдаль; идет своей стезей,
Свободный в плене зол; богатый сам собой.
Стопою твердою небрежно попирает
И терны и цветы, что случай разсыпает.
Он любит многий труд, полезным быть любя,
Он в мрак гробовом зрит солнце для себя!
Демидов!—дивно ли для нас твое терпенье?
Предмет твой для тебя, и честь, и наслажденье
Отечество и Бог! что может больше льстить?
Возможно ли еще иное что любить? —
Почувствуй только их:—и в чувствах сих небесных
Исчезнет вся боязнь препятствий неизбежных.
И горесть сладостью, и щастие мечтой,
И гибель самая безсмертием явится —
И смертный полу-бог,—и мир ему дивится!—.
Он шествует своей особенной стезей. —
Незиждет пирамид огромных в удивленье,
Чтобы гордиться в них пред лютостью веков;
Не блещет пышностью, безумцов в ослепленье;
Нет нужды для него в сиянии чинов ;
Нет нужды для него в громадах мавзолеев,
Что нехотя гласят, сколь их строитель мал!….
Обычай иногда гробницу и злодеев
Великим именем святыни украшал,
Чтоб память бедную возвысить алтарями:
Но Вышний славится лишь добрыми делами!
И храм воздвигнутый, не славы для венца,
Не для хранения одних титулов пышных,
Но в пользу общества, но в пользу наших ближних,
Есть, может быт, один достойный храм Творца!
Велик, кто показал прямую добродетель;
Но больше, кто возжег любовь чистейшу к ней;
Велик единаго семейства благодетель,
Но больше, кто умел для счастия людей,
Свой век переживать, и мѵро лить безценно
Всегда на самое потомство отдаленно!
Демидов! Ты умел сей подвиг совершить!
Превыше всех добро—науки разширить!
Щедрота, правой суд, к несчастным состраданье
Есть застарелых зол и бедствий врачеванье:
Намеренье наук есть—зло предупреждать;
В сем очарованном жилище заблуждений
Он ведут меня, когда и друг и брат
Оставят беднаго на жертву злоключений!
Благотворитель нам на раны льет елей;
Благотворителя рождает просвещенье;
Один лишь милует;—сие творит людей;
Круг действий одного имеет огражденье,
Науки действие, как сей чудесный свет,
Как вечность целая, пределов не имеет:
С веками лучь ея растет и пламенеет,
Пока обнимет все, и в Боге процветет!
Великий человек!—я в радости теряюсь,
Когда простру свой взор к грядущим временам!
Напрасно исчислять все пользы покушаюсь,
Которыя текут во след Твоим трудам!
Одеянна вокруг небесными лучами
Средь изобилия, в глубокой тишине,
Как некий дивный храм, Россия зрится мне,
В котором пред осмью для Феба олтарями,
Курилец, и Вотяк, Черкесы и Сармат,
Став братья и друзья наукою святою,
Воззрят на образ Твой с сердечною слезою,
И имя славное Твое благословят! —

Отечество мое! позволь к себе склониться!
Демидова хвала есть лучь хвалы твоей!
Кто не прославится тобой, не возгордится? —
Каких имело ты, имеешь днесь детей! —
Одни прошли весь мир с победой и громами;
Другие мирными прославились делами;
Там Минин честь твою из плена искупил;
Пожарской дал Царя, и бунты усмирил; —
Там страждет Филарет, и в сонмище коварных,
В темниц, в смертной час, среди мечей, огней,
Он проповедует о славе лишь твоей! —
Дух сильный доблестей, дух кроткий, лучезарный,
Любви небесной дух, чрез десять ужь веков,
Наследство общее для всех твоих сынов!
Он с нашей славою мужал и укреплялся;
Как феникс в пепел, он в бедствах возраждался!
Благословение навек твоим Царям! —
Доброта и любовь—плоды святых законов!
Благотворительность от светлых Царских тронов
Идет,—и все себе преобращает в храм,
Царь добрый добрых слуг повсюду обретает,
Как животворное светило в небесах,
Возшед, на всей себя природе изражает:
Так Он все движет вкруг; и светится в сердцах!
Его пример—закон, на дске неизложенный,
Который не гремит, и тем сильней громов;
Его глагол—орган Всевышняго священный,
Которым зиждется гармония миров! —
МОНАРХ!—безсмертнаго Царя изображенье!
Тебе приносим мы; Тебе благодаренье
За благодетелей, защитников своих!
В Тебе сияет Бог, a Ты сияешь в них!
И где, и в чем для нас обрящутся препоны?
Вещай,—и новые Говарды, Вашингтоны, —
Еще Демидовы прославят Росский край,
И мир преобратят в блаженный, горний рай!

А Ты; явивший нам Россиян древнях нравы,
Споспешник Царскаго желанья, веселись!
Полвека дней Твоих—россадник вечной славы!
Стан в запад своем, и духом обратись
На поприще Твое!—Кому подумать- можно,
Чтоб сластолюбец жил счастливее Тебя?
Кто радости свои, свое безсмертье ложно,
Вместил в холодну спесь,—дышал ли для себя ? —
Великость Твоего безсмертнаго предмета,
Уничтожала все величья пышны света!
Ты человечество, душею обнимал,
Любовию к нему блаженствовал, пылал! —
Роскошество утех, для сердца умерщвленье;
В разделе наших благ прямое наслажденье!
Для добродетели все почести людей,
Одежда бренная, котору пременяет
Обычай и случай по резвости своей,
Пускай вселенная, Твой подвиг прославляет,
Пусть памятник Тебе Россия сотворит,
Пусть Музы соплетут Тебе хвалы нетленны!
Что сделают он ?—исполнят долг священный;
Но могут ли Тебе сиянья приложить?
Мы ищем, мы хотим с ничтожной похвалой,
Не украшать-Тебя, украсишься Тобою!
Но Ты не требуешь от мира ничего:
Твой дар унизился б наградою его!
Жизнь наша мрачная, тернистая дорога;
Не здесь конец ея, но пред престолом Бога!
Я слышу голос Твой :—когда сии цветы,
Политые моей усердною рукою,
Достойны принесут и зрелые плоды:
Тогда, тогда себя усердно успокою!.
Тогда мой дух, носясь среди моих детей,
Почувствует, что жил он в скорбной жизни сей!

Надейся, торжествуй душа благолюбива!
Ты сеешь не на терн, но в нежныя сердца!
Богату жатву даст Твоя богата нива.
Ты, вместо пышнаго гражданскаго венца,
Приимешь матерей, отцов благословенья!
Ты, вместо слабаго от чад благодаренья,
Услышишь сладкий глас Отечества к себе:
Он полезны мне, Твоих щедрот достойны;
Заслуги их, труды—хвала и честь тебе! —
Тогда при звук лир, гораздо боле стройных,
Шум славы Твоея, пройдя времен округ,
Сольется вечности в долинах разширенных
Со славою Царя, со славой дней блаженных,
России с торжеством, с безсмертием наук!