Днем небо так ярко: смотрел бы, да больно;
Поднимешь лишь к солнцу взор грешных очей —
Слезятся и слепнут глаза, и невольно
Склоняешь зеницы на землю скорей
К окрашенным легким рассеянным светом
И дольнею тенью облитым предметам.
Вещественность жизни пред нами тогда
Вполне выступает — ее череда!
Кипят прозаических дел обороты;
Тут счеты, расчеты, заботы, работы; От ясного неба наш взор отвращен,
И день наш труду и земле посвящен.
Когда же корона дневного убранства
С чела утомленного неба снята,
И ночь наступает, и чаша пространства
Лишь матовым светом луны налита, —
Тогда, бледно-палевой дымкой одеты,
Нам в мягких оттенках земные предметы
Рисуются легче; нам глаз не губя,
Луна позволяет смотреть на себя,
И небо, сронив огневые уборы,
Для взоров доступно, — и мечутся взоры
И плавают в неге меж светом и мглой,
Меж дремлющим небом и сонной землей;
И небо и землю кругом облетая,
Сопутствует взорам мечта золотая —
Фантазии легкой крылатая дочь:
Ей пища — прозрачная лунная ночь.
Порою же ночи безлунная бездна
Над миром простерта и густо темна.
Вдруг на небо взглянешь: оно многозвездно,
А взоры преклонишь: оно многозвездно,
Дол тонет во мраке: — невольно вниманье
Стремится туда лишь, откуда сиянье
Исходит, туда — в лучезарную даль…
С землей я расстался — и, право, не жаль:
Мой мир, став пятном в звездно — пламенной раме,
Блестящими мне заменился мирами;
Со мною глаз на глаз вселенная здесь,
И, мнится, с землею тут в небе я весь,
Я сам себе вижусь лишь черною тенью,
Стал мыслью единой, — и жадному зренью
Насквозь отверзается этот чертог,
Где в огненных буквах начертано: бог.
В темном лесе,
В темном лесе,
В темном лесе,
В темном лесе,
За лесью,
За лесью,
Распашу ль я,
Распашу ль я,
Распашу ль я,
Распашу ль я
Пашенку,
Пашенку.
Посею ль я,
Посею ль я,
Посею ль я,
Посею ль я
Лен-конопель,
Лен-конопель.
Уродился,
Уродился,
Уродился,
Уродился
Мой конопель,
Мой зеленой.
Тонок, долг,
Тонок, долг,
Тонок, долг,
Тонок, долг,
Бел-волокнист,
Бел-волокнист.
Повадился,
Повадился,
Повадился,
Повадился
Вор-воробей,
Вор-воробей
В мою конопельку
В мою зеленую,
В мою конопельку,
В мою зеленую
Летати,
Летати;
Мою конопельку,
Мою зеленую,
Мою конопельку
Мою зеленую
Клевати,
Клевати.
Уж я его,
Уж я его,
Уж я его,
Уж я его
Изловлю,
Изловлю,
Крылья-перья,
Крылья-перья,
Крылья-перья,
Крылья-перья
Ощиплю,
Ощиплю.
Он не будет,
Он не станет,
Он забудет,
Перестанет
Летати,
Летати,
Мою конопельку,
Мою зеленую,
Мою конопельку,
Мою зеленую
Клевати,
Клевати.
Повадился,
Повадился,
Повадился,
Повадился
Молодец,
Молодец
К моей Марусеньке,
К моей Марусеньке,
К моей Марусеньке,
К моей Марусеньке
Ходити,
Ходити,
Мою Марусеньку,
Мою дорогую,
Мою Марусеньку,
Мою дорогую
Любити,
Любити.
Уж я его,
Уж я его,
Уж я его,
Уж я его
Изловлю,
Изловлю,
Руки, ноги,
Руки, ноги,
Руки, ноги,
Руки, ноги
Перебью,
Перебью!
Он не будет,
Он не станет,
Он забудет,
Перестанет
Ходити,
Ходити,
Мою Марусеньку,
Мою дорогую,
Мою Марусеньку,
Мою дорогую
Любити,
Любити!
«Меня из-под солнца сманил Водяной
В подводные царства Дуная,
Оковано сердце броней ледяной,
И стала совсем я иная:
Ни черные очи огнем не горят,
Ни щеки румянцем не рдеют,
Ни бури желаний души не томят,
Ни страсти земные не греют;
И вся, как Дуная седого волна,
Теперь я бесстрастна, мертва, холодна.Что мне, что могу я там вольною быть,
Сквозь волны смотреть на природу
Иль, ставши волной, прихотливо браздить
Крылом задремавшую воду;
Что отдал мне мой непостижный супруг
Во власть всё подводное царство —
Земное к земному влечет юный дух;
Но тщетно, кляня за коварство,
Прошусь я домой — он к родной стороне
Дорогу забыть приказал давно мне…» — «О где твоя родина, дева, открой!» —
Сидящей на бреге девице
Сказал юный ратник, бесстрашный герой.
Блистала слеза на реснице;
Участия полный, он деву спасти
Клялся и мечом и свободой.
«Беги, витязь юный, скорее! прости,
Иль сгибнешь, постигнут невзгодой!
Меня стережет мой супруг Водяной,
Найдет он везде, мы пропали с тобой!»Но он не внимает. «О радость души!
В награду любви моей страстной
Спасителем быть мне твоим прикажи!
Твое опасенье напрасно.
Куда пролегает таинственный путь,
Скажи мне!» — так он умоляет.
Вдруг дева упала к счастливцу на грудь
И юношу страстно лобзает:
Земная природа проснулася в ней,
На волю из груди бьет пламя страстей.В восторге души, он недвижим и нем,
Она вся любовь, восхищенье,
Забыли земное; готово меж тем
Ужасной грозы приближенье.
Бегут, но уж поздно. Раздался в тот миг
Прерывистый хохот; о горе!
Всё шире и шире Дунай — и настиг,
Разлившись как бурное море.
И где за миг с другом стояла она,
Там бьется, бушует и скачет волна.
Вершины Альп… Целая цепь крутых уступов… Самая сердцевина гор.
Над горами бледно-зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из-под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал.
Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн.
И говорит Юнгфрау соседу:
— Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу?
Проходят несколько тысяч лет — одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн:
— Сплошные облака застилают землю… Погоди!
Проходят еще тысячелетия — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Теперь вижу; там внизу всё то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них всё еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня.
— Люди?
— Да; люди.
Проходят тысячи лет — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Как будто меньше видать козявок, — гремит Финстерааргорн. — Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса.
Прошли ещё тысячи лет — одна минута.
— Что ты видишь? — говорит Юнгфрау.
— Около нас, вблизи, словно прочистилось, — отвечает Финстерааргорн, — ну, а там, вдали, по долинам есть еще пятна и шевелится что-то.
— А теперь? — спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет — одну минуту.
— Теперь хорошо, — отвечает Финстерааргорн, — опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно.
— Хорошо, — промолвила Юнгфрау. — Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть.
— Пора.
Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей.
Марьина-шмарьина Роща.
Улицы, словно овраги.
Синяя мятая рожа
ханурика-доходяги. Здесь у любого мильтона
снижен свисток на полтона,
а кобура пустая —
стырит блатная стая. Нет разделений, — кроме
тех, кто стоит на стрёме,
и прахаристых паханов —
нашенских чингисханов. Финка в кармане подростка,
и под Боброва причёска,
а на ботинке — зоска,
ну, а в зубах — папироска. В эти прекрасные лица
нас изрыгнула столица,
как второгодников злостных,
в школу детей подвопросных. Каждому педсовету
выхода не было проще:
«Что с хулиганами? В эту —
в ихнюю Марьину Рощу». Норовы наши седлая,
нас приняла, как родимых,
школа шестьсот седьмая —
школа неисправимых. Жили мы там не мрачно —
классные жгли журналы
и ликовали, как смачно
пламя их пожирало. Плакали горько училки,
нас подчинить не в силе, —
помощи скорой носилки
заврайоно выносили. Типы на барахолке —
Марьиной Рощи маги —
делали нам наколки:
«Я из Одессы-мамы». Нас не пугали насмешки
за волдыри и чирьи,
и королевы Плешки
нас целоваться учили. Милая Марьина Роща,
в нас ты себя воплотила,
ну, а сама, как нарочно,
канула, как Атлантида. Нет, мы не стали ворами
нашей Москвы престольной,
стали директорами
школ, но — увы! — пристойней. Даже в учёные вышли,
даже летим к созвездьям,
даже кропаем вирши,
даже в Америки ездим. Но не закормит слава,
словно блинами тёща, —
ты не даёшь нам права
скурвиться, Марьина Роща. Выросли мы строптиво.
Мы — твоего разлива,
пенные, будто пиво,
крепкие, как крапива. Поняли мы в твоей школе
цену и хлеба и соли
и научились у голи
гордости вольной воли. И не ходить в хороших
ученичках любимых
тем, кто из Марьиной Рощи —
школы неисправимых.
Жила-была девочка. Как ее звали?
Кто звал,
Тот и знал.
А вы не знаете.
Сколько ей было лет?
Сколько зим,
Столько лет, —
Сорока еще нет.
А всего четыре года.
И был у нее… Кто у нее был?
Серый,
Усатый,
Весь полосатый.
Кто это такой? Котенок.
Стала девочка котенка спать укладывать.
— Вот тебе под спинку
Мягкую перинку.
Сверху на перинку
Чистую простынку.
Вот тебе под ушки
Белые подушки.
Одеяльце на пуху
И платочек наверху.
Уложила котенка, а сама пошла ужинать.
Приходит назад, — что такое?
Хвостик — на подушке,
На простынке — ушки.
Разве так спят? Перевернула она котенка, уложила, как надо:
Под спинку —
Перинку.
На перинку —
Простынку.
Под ушки —
Подушки.
А сама пошла ужинать. Приходит опять, — что такое?
Ни перинки,
Ни простынки,
Ни подушки
Не видать,
А усатый,
Полосатый
Перебрался
Под кровать.
Разве так спят? Вот какой глупый котенок!
Захотела девочка котенка выкупать.
Принесла
Кусочек
Мыла,
И мочалку
Раздобыла,
И водицы
Из котла
В чайной
Чашке
Принесла.
Не хотел котенок мыться —
Опрокинул он корытце
И в углу за сундуком
Моет лапку языком.
Вот какой глупый котенок!
Стала девочка учить котенка говорить:
— Котик, скажи: мя-чик.
А он говорит: мяу!
— Скажи: ло-шадь.
А он говорит: мяу!
— Скажи: э-лек-три-че-ство.
А он говорит: мяу-мяу!
Все «мяу» да «мяу»! Вот какой глупый котенок!
Стала девочка котенка кормить.
Принесла овсяной кашки —
Отвернулся он от чашки.
Принесла ему редиски —
Отвернулся он от миски.
Принесла кусочек сала.
Говорит котенок: — Мало!
Вот какой глупый котенок!
Не было в доме мышей, а было много карандашей. Лежали они на столе у
папы и попали котенку в лапы. Как помчался он вприпрыжку, карандаш поймал, как мышку,
И давай его катать —
Из-под стула под кровать,
От стола до табурета,
От комода до буфета.
Подтолкнет — и цап-царап!
А потом загнал под шкап.
Ждет на коврике у шкапа,
Притаился, чуть дыша…
Коротка кошачья лапа —
Не достать карандаша!
Вот какой глупый котенок!
Закутала девочка котенка в платок и пошла с ним в сад.
Люди спрашивают: — Кто это у вас?
А девочка говорит: — Это моя дочка.
Люди спрашивают: — Почему у вашей дочки серые щечки?
А девочка говорит: — Она давно не мылась.
Люди спрашивают: — Почему у нее мохнатые лапы, а усы, как у папы?
Девочка говорит: — Она давно не брилась.
А котенок как выскочит, как побежит, — все и увидели, что это котенок —
усатый, полосатый.
Вот какой глупый котенок!
А потом,
А потом
Стал он умным котом,
А девочка тоже выросла, стала еще умнее и учится в первом классе сто
первой школы.
Я учиться не хочу.
Сам любого научу.
Я — известный мастер
По столярной части!
У меня охоты нет
До поделки
Мелкой.
Вот я сделаю буфет,
Это не безделка.
Смастерю я вам буфет
Простоит он сотню лет.
Вытешу из елки
Новенькие полки.
Наверху у вас — сервиз,
Чайная посуда.
А под ней — просторный низ
Для большого блюда.
Полки средних этажей
Будут для бутылок.
Будет ящик для ножей,
Пилок, ложек, вилок.
У меня, как в мастерской,
Все, что нужно, под рукой:
Плоскогубцы и пила,
И топор, и два сверла,
Молоток,
Рубанок,
Долото,
Фуганок.
Есть и доски у меня.
И даю вам слово,
Что до завтрашнего дня
Будет все готово!
Завизжала
Пила,
Зажужжала,
Как пчела.
Пропилила полдоски,
Вздрогнула и стала,
Будто в крепкие тиски
На ходу попала.
Я гоню ее вперед,
А злодейка не идет.
Я тяну ее назад
Зубья в дереве трещат.
Не дается мне буфет.
Сколочу я табурет,
Не хромой, не шаткий,
Чистенький и гладкий.
Вот и стал я столяром,
Заработал топором.
Я по этой части
Знаменитый мастер!
Раз, два
По полену.
Три, четыре
По колену.
По полену,
По колену,
А потом
Врубился в стену.
Топорище — пополам,
А на лбу остался шрам.
Обойдись без табурета.
Лучше — рама для портрета.
Есть у дедушки портрет
Бабушкиной мамы.
Только в доме нашем нет
Подходящей рамы.
Взял я несколько гвоздей
И четыре планки.
Да на кухне старый клей
Оказался в банке.
Будет рама у меня
С яркой позолотой.
Заглядится вся родня
На мою работу.
Только клей столярный плох:
От жары он пересох.
Обойдусь без клея.
Планку к планке я прибью,
Чтобы рамочку мою
Сделать попрочнее.
Как ударил молотком,
Гвоздь свернулся червяком.
Забивать я стал другой,
Да согнулся он дугой.
Третий гвоздь заколотил
Шляпку набок своротил.
Плохи гвозди у меня
Не вобьешь их прямо.
Так до нынешнего дня
Не готова рама…
Унывать я не люблю!
Из своих дощечек
Я лучинок наколю
На зиму для печек.
Щепочки колючие,
Тонкие, горючие
Затрещат, как на пожаре,
В нашем старом самоваре.
То-то весело горят!
А ребята говорят:
— Иди,
Столяр,
Разводи
Самовар.
Ты у нас не мастер,
Ты у нас ломастер!
Сколько я немецкого Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.
Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!
Точно сказка чудная, это все в мой слух
Проникало сладостно, и воспрянул дух,
И разлился радужный свет в груди моей —
Точно у неопытных, глупеньких детей.
Но когда германское старое тряпье
Снова появилося, знамя вновь свое
Желто-красно-черное Михель в руки взял —
Весь мой бред мечтательный со стыдом, пропал.
Знамя то трехцветное знал я уж давно;
Наученный опытом, знал я, что оно —
Вестник для Германии всяческих невзгод.
Что с своей свободою распростись народ!
Арндта, Яна-батюшку вновь увидел я;
Всех героев доблестных старая семья
Из могил заплесневших стала выходить,
Чтоб опять за кесаря в грозный бой вступить.
Тут и буршеншафтеров собралась семья,
С коими в дни юности вел компанью я,
Кои в бой за кесаря тоже шли — когда
Напивались пьяными эти господа.
Дипломаты хитрые, ловкие попы —
Римско-католичества мощные столпы,
Тоже здесь явилися: создавать пришли
Храм обединения всей родной земли.
Михель же, привыкнувши с кротостью терпеть,
Снова спать отправился и пошел храпеть;
А когда проснулся он, тридцать пять князей
Охраняли вновь его нежностью своей.
Сколько я немецкаго Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.
Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!
Точно сказка чудная, это все в мой слух
Проникало сладостно, и воспрянул дух,
И разлился радужный свет в груди моей —
Точно у неопытных, глупеньких детей.
Но когда германское старое тряпье
Снова появилося, знамя вновь свое
Желто-красно-черное Михель в руки взял —
Весь мой бред мечтательный со стыдом, пропал.
Знамя то трехцветное знал я уж давно;
Наученный опытом, знал я, что оно —
Вестник для Германии всяческих невзгод.
Что с своей свободою распростись народ!
Арндта, Яна-батюшку вновь увидел я;
Всех героев доблестных старая семья
Из могил заплесневших стала выходить,
Чтоб опять за кесаря в грозный бой вступить.
Тут и буршеншафтеров собралась семья,
С коими в дни юности вел компанью я,
Кои в бой за кесаря тоже шли — когда
Напивались пьяными эти господа.
Дипломаты хитрые, ловкие попы —
Римско-католичества мощные столпы,
Тоже здесь явилися: создавать пришли
Храм обединения всей родной земли.
Михель же, привыкнувши с кротостью терпеть,
Снова спать отправился и пошел храпеть;
А когда проснулся он, тридцать пять князей
Охраняли вновь его нежностью своей.
Маяковскому
Зерна огненного цвета
Брошу на ладонь,
Чтоб предстал он в бездне света
Красный как огонь.
Советским вельможей,
При полном Синоде…
— Здорово, Сережа!
— Здорово, Володя!
Умаялся? — Малость.
— По общим? — По личным.
— Стрелялось? — Привычно.
— Горелось? — Отлично.
— Так стало быть пожил?
— Пасс в некотором роде.
…Негоже, Сережа!
…Негоже, Володя!
А помнишь, как матом
Во весь свой эстрадный
Басище — меня-то
Обкладывал? — Ладно
Уж… — Вот-те и шлюпка
Любовная лодка!
Ужель из-за юбки?
— Хужей из-за водки.
Опухшая рожа.
С тех пор и на взводе?
Негоже, Сережа.
— Негоже, Володя.
А впрочем — не бритва —
Сработано чисто.
Так стало быть бита
Картишка? — Сочится.
— Приложь подорожник.
— Хорош и коллодий.
Приложим, Сережа?
— Приложим, Володя.
А что на Paccee —
На матушке? — То есть
Где? — В Эсэсэсере
Что нового? — Строят.
Родители — родят,
Вредители — точут,
Издатели — водят,
Писатели — строчут.
Мост новый заложен,
Да смыт половодьем.
Все то же, Сережа!
— Все то же, Володя.
А певчая стая?
— Народ, знаешь, тертый!
Нам лавры сплетая,
У нас как у мертвых
Прут. Старую Росту
Да завтрашним лаком.
Да не обойдешься
С одним Пастернаком.
Хошь, руку приложим
На ихнем безводье?
Приложим, Сережа?
— Приложим, Володя!
Еще тебе кланяется…
— А что добрый
Наш Льсан Алексаныч?
— Вон — ангелом! — Федор
Кузьмич? — На канале:
По красные щеки
Пошел. — Гумилев Николай?
— На Востоке.
(В кровавой рогоже,
На полной подводе…)
— Все то же, Сережа.
— Все то же, Володя.
А коли все то же,
Володя, мил-друг мой —
Вновь руки наложим,
Володя, хоть рук — и —
Нет.
— Хотя и нету,
Сережа, мил-брат мой,
Под царство и это
Подложим гранату!
И на раствороженном
Нами Восходе —
Заложим, Сережа!
— Заложим, Володя!
(Отрывок)79
Два человека в этот страшный год,
Когда всех занимала смерть одна,
Хранили чувство дружбы. Жизнь их, род
Незнания хранила тишина.
Толпами гиб отчаянный народ,
Вкруг них валялись трупы — и страна
Веселья — стала гроб — и в эти дни
Без страха обнималися они!..
80
Один был юн годами и душой,
Имел блистающий и быстрый взор,
Играла кровь в щеках его порой,
В движениях и в мыслях он был скор
И мужествен с лица. Но он с тоской
И ужасом глядел на гладный мор,
Молился, плакал он, и день и ночь
Отталкивал и сон и пищу прочь!
81
Другой узнал, казалось, жизни зло;
И разорвал свои надежды сам.
Высокое и бледное чело
Являло наблюдательным очам,
Что сердце много мук перенесло
И было прежде отдано страстям.
Но, несмотря на мрачный сей удел,
И он как бы невольно жить хотел.
82
Безмолвствуя, на друга он взирал,
И в жилах останавливалась кровь;
Он вздрагивал, садился. Он вставал,
Ходил, бледнел и вдруг садился вновь,
Ломал в безумье руки — но молчал.
Он подавлял в груди своей любовь
И сердца беспокойный вещий глас,
Что скоро бьет неизбежимый час!
83
И час пробил! Его нежнейший друг
Стал медленно слабеть. Хоть говорить
Не мог уж юноша, его недуг
Не отнимал еще надежду жить;
Казалось, судрожным движеньем рук
Старался он кончину удалить.
Но вот утих… Взор ясный поднял он,
Закрыл — хотя б один последний стон!
84
Как сумасшедший, руки сжав крестом,
Стоял его товарищ. Он хотел
Смеяться… И с открытым ртом
Остался — взгляд его оцепенел.
Пришли к ним люди: зацепив крючком
Холодный труп, к высокой груде тел
Они без сожаленья повлекли,
И подложили бревен, и зажгли…
— Нет, ребята, я не гордый.
Не загадывая вдаль,
Так скажу: зачем мне орден?
Я согласен на медаль.
На медаль. И то не к спеху.
Вот закончили б войну,
Вот бы в отпуск я приехал
На родную сторону.
Буду ль жив еще? — Едва ли.
Тут воюй, а не гадай.
Но скажу насчет медали:
Мне ее тогда подай.
Обеспечь, раз я достоин.
И понять вы все должны:
Дело самое простое —
Человек пришел с войны.
Вот пришел я с полустанка
В свой родимый сельсовет.
Я пришел, а тут гулянка.
Нет гулянки? Ладно, нет.
Я в другой колхоз и в третий —
Вся округа на виду.
Где-нибудь я в сельсовете
На гулянку попаду.
И, явившись на вечерку,
Хоть не гордый человек,
Я б не стал курить махорку,
А достал бы я «Казбек».
И сидел бы я, ребята,
Там как раз, друзья мои,
Где мальцом под лавку прятал
Ноги босые свои.
И дымил бы папиросой,
Угощал бы всех вокруг.
И на всякие вопросы
Отвечал бы я не вдруг.
— Как, мол, что? — Бывало всяко.
— Трудно все же? — Как когда.
— Много раз ходил в атаку?
— Да, случалось иногда.
И девчонки на вечерке
Позабыли б всех ребят,
Только слушали б девчонки,
Как ремни на мне скрипят.
И шутил бы я со всеми,
И была б меж них одна…
И медаль на это время
Мне, друзья, вот так нужна!
Ждет девчонка, хоть не мучай,
Слова, взгляда твоего…
— Но, позволь, на этот случай
Орден тоже ничего?
Вот сидишь ты на вечерке,
И девчонка — самый цвет.
— Нет, — сказал Василий Теркин
И вздохнул. И снова: — Нет.
Нет, ребята. Что там орден.
Не загадывая вдаль,
Я ж сказал, что я не гордый,
Я согласен на медаль.
_______
Теркин, Теркин, добрый малый,
Что тут смех, а что печаль.
Загадал ты, друг, немало,
Загадал далеко вдаль.
Были листья, стали почки,
Почки стали вновь листвой.
А не носит писем почта
В край родной смоленский твой.
Где девчонки, где вечерки?
Где родимый сельсовет?
Знаешь сам, Василий Теркин,
Что туда дороги нет.
Нет дороги, нету права
Побывать в родном селе.
Страшный бой идет, кровавый,
Смертный бой не ради славы,
Ради жизни на земле.
Кто это спускается
С крутизны в лесок?—
Голова обвязана,—
На плече мешок.
Что это за старица?
Через лужи — вброд,—
Палкой подпирается,—
Головой трясет.
— Эй! куда ты, старая,
Поплелась? куда?
Вишь, тропинка скользкая,—
Глина да вода.
Воротись, голубушка! —
Говорят, с весны
Тут в леску пошаливать
Стали шатуны…
Дрогнул голос старческий,
И не тайный страх,—
Промелькнул мистический
Блеск у ней в глазах.
— С нами сила крестная!
Да воскреснет Бог!..
Что ты это шляешься
Промеж двух дорог…
Не пужай, Бог милостив!
Страшен только сон…
А иду я в пустыню
На церковный звон…
Хоть и слышу благовест,
Да не близок путь…
— Чай, устала, старая?
Села б отдохнуть…
— Там, у Спаса Батюшки,
Есть, на что присесть:
Много там могилушек,—
И не перечесть…
И твоя могилушка
Там никак цела…
Ежевику-ягоду
Я на ней рвала.
Только крест потрескался,—
Стал давно линять,
И давно уж надписи
Некому читать…
Я одна за душеньку
Грешную твою
На свечу копеечку
Богу подаю.
Все тебя покинули,—
Дворня разбрелась,—
Замуж вышла вдовушка
Да и прожилась…
В доме стекла выбиты,—
Вырубили сад,—
Писарь ходит барином,—
Мужики галдят…
Моя Маша…— помнишь ли,—
Али позабыл?!
Подманил смазливую…
Да и загубил.
Где она,— не знаешь ли,
Батюшка ты мой?
Правда ли, что кинулась
В омут головой?..
— Что ты это, бабушка!
Я еще живу…
Али ты рехнулася,—
Бредишь наяву!..
— А зачем ты шляешься,
Словно проклято́й!
Дай ты хоть в сырой земле
Косточкам покой!..
Будут деньги, батюшка,
Стану ли жалеть!
Попрошу игумена
Панихиду спеть…
Только ты, на старости,
Не вводи в испуг,—
Пожалей скиталицу,—
Сгинь, проклятый дух!!..
У саксонцев, и в Китае,
И у нас века подряд.
Груды глины добывая,
Звонко заступы стучат.
Эту глину чище снега
На возы кладет народ,
И скрипя ползет телега
На фарфоровый завод.
Распахнул завод ворота,
А гудок гудит, ревет:
— За работу, за работу!
Мастеров работа ждет!
Глину в мельнице размелют,
Всю промоют, истолкут
И на долгие недели
Отдыхать в подвал снесут.
Чтобы глина стала нежной.
А когда наступит час, —
Токарь ловкий и прилежный
Чашку выточит для нас.
Электрический ток
Завертел привод,
На токарный станок
Токарь глину кладет.
— Я проворной рукой
Глину мну и верчу,
У станка день-деньской
Людям чашки точу.
Все из чашек пьют
Много раз среди дня,
Да не вспомнят мой труд
И не знают меня.
Вот уж чашечку простую
Токарь ловко обточил.
Ручку легкую витую
Сбоку к чашке прилепил.
А уж там пылают печи,
Дверь открыта, горн готов.
Горновой широкоплечий
Припасет побольше дров.
Черный дым из труб клубится.
Пламя лижет кирпичи.
Не сгорит, не задымится
Наша чашечка в печи.
За железною заслонкой
Угольки поют, звеня.
— Очень твердой, очень звонкой
Выйдет чашка из огня.
А когда блестящий, белый
Из горна возьмут фарфор,
Мастер кисточкой умелой
Наведет на нем узор.
Пишут красками в Китае
Ярких бабочек в цветах
И драконов, что летают
В золотистых облаках.
А саксонцам любы пташки
И тюльпанов пышный цвет.
В Ленинграде же на чашках
Пишут Ленина портрет.
Краски высохнут, и снова
Мы поставим чашку в печь.
Наша чашечка готова.
Надо живопись обжечь!
А потом из печки жаркой
Вынем чашечку рукой.
Видишь—краска стала яркой
И не смоется водой.
Так бери же чашку смело,
Пей из чашки сладкий чай
Да про тех, кто чашку сделал,
Вспоминай!
Погоди! Я раскошелюсь, Ира,
Свистом бурь и грохотом ветров.
Не страшись затейливого пира,
Мы с тобой пройдем дорогой мира
Вдоль крутых амурских берегов.
Не страшись! Разбросаны по склонам
Толщи бревен, камни на тропе.
Я могу назвать их поименно.
Как топор гулял неугомонно,
Расскажу без вымысла тебе!
Тыщи верст в сугробах холодели,
Тыщи лет всем были не с руки,
Как же их теперь на самом деле
Мы прошли в конец и песни пели,
Как входили клином в мощь тайги?
Как же так от устья до истока
Сплав пускали, вырубивши лед;
Как летели голубями строки
На просторы Дальнего Востока,
Как встречали золотой восход?
Здесь бы выйти вместе! Стать у дома.
Снег идет. И воздух стал иглист.
Все свое, до близости знакомо, —
Отдаленный отголосок грома,
Шум деревьев и таежный свист.
Здесь бы петь, как я не пел доныне,
Мне б сейчас охапку новых слов!
Вот родился город на равнине;
На упругость этих слитных линий
Я смотреть до полночи готов.
Я стою. Под ветром крепче голос.
Ты о чем мечтаешь? Расскажи!
Мы пришли сюда — здесь было голо,
Мы растили город Комсомола, —
В нем уже гуляют малыши!
Я стою. Мы рядом. Кривобокий
Ветер разгулялся возле стен.
Видишь искры звездного потока,
Этот вечер синий и глубокий, —
Мы по праву властвуем над всем!
Вышло вот какое дело:
Моль
Тюленью шубу съела.
На дворе трещит мороз,
А Тюлень и гол и бос!
Побежал Тюлень к Еноту:
— Не в чем выйти на работу!
Дай мне шубу, куманек!
Одолжи хоть на денек!
Отвечал Енот со смехом:
— Дорожу
Своим я мехом!
Что ж ты,
Глупенький зверек,
Шубу плохо так берег?
— Дайте шубу мне, бобры!
Дайте, будьте так добры! —
А бобры ему в ответ:
— Лишней шубы, братец, нет!
— Может, мне помогут лисы?
— Что ты! Мы и сами лысы!
Ты бы лучше сбегал
К Волку —
Там скорей добьешься толку!
— Нет, спасибо!
Ради шубы
Не полезу к Волку в зубы!
Лучше я схожу
К Моржу —
Может, шубу
Одолжу…
Но и Морж ответил хмуро:
— Дорога своя мне шкура!
Не могу ж я лезть из кожи,
Хоть с тобою мы
И схожи…
Бегал, бегал наш Тюлень,
Позабыв былую лень:
Был у Выдры,
У Хорька,
У Ежа,
У Хомяка,
Был у Норки,
У Куницы —
Ничего не смог добиться.
Даже лучший друг —
Барсук —
Буркнул:
— Нынче недосуг! —
А сердитый зверь Опоссум
Дверь захлопнул
Перед носом!
Постоял Тюлень
У двери…
— Боже мой!
Какие звери! —
Мех собрал свой
По клочку
И поплелся
К Скорняку…
Шил Скорняк,
Чинил Скорняк,
Примерял и так и сяк:
Тут подрежет, там латает
Меха
Явно
Не хватает!
Вышла у него шубенка,
Как на малого ребенка.
Эту шубу
Целый день
Натянуть не мог Тюлень.
Еле-еле
Застегнулся,
Шаг шагнул —
И растянулся!
Крикнул он на Скорняка:
— Шуба слишком коротка!
Это просто явный брак!
В ней ходить нельзя никак!
— Ну, — сказал Скорняк лукавый,
Пану трудно угодить!
А зачем же вам ходить?
Ты — Тюлень, так ты и плавай!
Пойте, птички, вы свободу,
Пойте красную погоду;
Но когда бы в рощах сих,
Ах, несносных мук моих
Вы хоть соту часть имели,
Больше б вы не пели.Мчит весна назад прежни красоты,
Луг позеленел, сыплются цветы.
Легки ветры возлетают,
Розы плен свой покидают,
Тают снеги на горах,
Реки во своих брегах,
Веселясь, струями плещут.
Всё пременно. Только мне
В сей печальной стороне
Солнечны лучи не блещут.О потоки, кои зрели радости мои,
Рощи и пещеры, холмы, все места сии!
Вы-то видели тогда, как я веселился,
Ныне, ах! того уж нет, я тех дней лишился.
Вы-то знаете одни,
Сносно ль без Кларисы ныне
Пребывать мне в сей пустыне
И иметь такие дни.Земледелец в жаркий полдень отдыхает
И в тени любезну сладко вспоминает,
В день трудится над сохой,
Ввечеру пойдет домой
И в одре своей любезной
Засыпает по трудах;
Ах! а мне в сей жизни слезной
Не видать в своих руках
Дорогой Кларисы боле,
Только тень ея здесь в поле.Древеса, я в первый раз
Жар любви познал при вас;
Вы мне кажетеся сиры,
К вам уж сладкие зефиры
С смехами не прилетят,
Грации в листах оплетенных,
Глаз лишася драгоценных,
Завсегда о них грустят.Ах, зачем вы приходили,
Дни драгие, ах, зачем!
Лучше б вы мне не манили
Счастием в жилище сем.
За немногие минуты
Дни оставши стали люты,
И куда я ни пойду, —
Ни в приятнейшей погоде,
Ни в пастушьем короводе
Я утехи не найду.Где ты, вольность золотая,
Как Кларисы я не знал,
А когда вздыхати стал,
Где ты, где ты, жизнь драгая! Не смотрю я на девиц,
Не ловлю уже силками
Я, прикармливая, птиц,
Не гоняюсь за зверями
И не ужу рыб; грущу,
Ни на час не испущу,
Больше в сих местах незримой,
Из ума моей любимой.
Итак — всему конец?
И балам, и беседам,
И в сумерки обедам?
Ты дома, мой певец!
Берешься за Кателя,
За Гайдена, Генделя,
И строишь клавесин!
И дев двенадцать спящих
Без умолку молящих,
Чтоб смелый паладин
Иль юноша невинный
Пришел в их дом пустынный
И казнь их прекратил,
Ждут с страшным нетерпеньем,
Чтоб хитрым нот сложеньем
Ты всех их пробудил.
Ну! в добрый час! к налою!
Да будут над тобою
Державный Аполлон
И стая муз крылатых!
Итак, Толстой внесен
В число людей женатых,
То есть, он стал супруг?
Нельзя ли, милый друг,
Прислать мне описанья
Сговора и венчанья?
И кто держал венец?
И кто был, наконец,
У молодых отец,
Известно, посаженной?
Какой их поп венчал,
Невежа иль ученой?
Каков был званый бал?
Кто в танцах отличался?
Кто с такту не сбивался?
Севильский брадобрей
С отважным Альмавивой
Сошел ли с рук счастливо?
Еще каких затей
По милости твоей
Не видели ль поляны?
Вы часто ль были пьяны?
И прочее... У нас,
Промолвить в добрый час,
Теперь все лучше стало,
И лихорадки жало
Белевский Гиппократ
Подрезал горькой хиной!
Я ж жизни половиной
Пожертвовать бы рад
(Или готов и всею)
За то, чтоб только с нею
Все блага на земли
Здоровьем расцвели...
Но кучер твой бранится!
Пора с пером проститься!
Поклон твоей жене!
И помни обо мне!
1
Сивилла: выжжена, сивилла: ствол.
Все птицы вымерли, но Бог вошёл.
Сивилла: выпита, сивилла: сушь.
Все жилы высохли: ревностен муж!
Сивилла: выбыла, сивилла: зев
Доли и гибели! — Древо меж дев.
Державным деревом в лесу нагом —
Сначала деревом шумел огонь.
Потом, под веками — в разбег, врасплох,
Сухими реками взметнулся Бог.
И вдруг, отчаявшись искать извне:
Сердцем и голосом упав: во мне!
Сивилла: вещая! Сивилла: свод!
Так Благовещенье свершилось в тот
Час не стареющий, так в седость трав
Бренная девственность, пещерой став
Дивному голосу…
— так в звёздный вихрь
Сивилла: выбывшая из живых.
2
Каменной глыбой серой,
С веком порвав родство.
Тело твоё — пещера
Голоса твоего.
Недрами — в ночь, сквозь слепость
Век, слепотой бойниц.
Глухонемая крепость
Над пестротою жниц.
Кутают ливни плечи
В плащ, плесневеет гриб.
Тысячелетья плещут
У столбняковых глыб.
Горе горе́! Под толщей
Век, в прозорливых тьмах —
Глиняные осколки
Царств и дорожный прах
Битв…
3
Сивилла — младенцу
К груди моей,
Младенец, льни:
Рождение — паденье в дни.
С заоблачных нигдешних скал,
Младенец мой,
Как низко пал!
Ты духом был, ты прахом стал.
Плачь, маленький, о них и нас:
Рождение — паденье в час!
Плачь, маленький, и впредь, и вновь:
Рождение — паденье в кровь,
И в прах,
И в час…
Где зарева его чудес?
Плачь, маленький: рожденье в вес!
Где залежи его щедрот?
Плачь, маленький: рожденье в счёт,
И в кровь,
И в пот…
Но встанешь! То, что в мире смертью
Названо — паденье в твердь.
Но узришь! То, что в мире — век
Смежение — рожденье в свет.
Из днесь —
В навек.
Смерть, маленький, не спать, а встать.
Не спать, а вспять.
Вплавь, маленький! Уже ступень
Оставлена…
— Восстанье в день.
Скучен вам, стихи мои, ящик, десять целых
Где вы лет тоскуете в тени за ключами!
Жадно воли просите, льстите себе сами,
Что примет весело вас всяк, гостей веселых,
И взлюбит, свою ища пользу и забаву,
Что многу и вам и мне достанете славу.
Жадно волю просите, и ваши докуки
Нудят меня дозволять то, что вредно, знаю,
Нам будет; и, не хотя, вот уж дозволяю
Свободу. Когда из рук пойдете уж в руки,
Скоро вы раскаетесь, что сносить не знали
Темноту и что себе лишно вы ласкали.
Славы жадность, знаю я, многим нос разбила;
Пока в вас цвет новости лестной не увянет,
Народ, всегда к новости лаком, честь нас станет,
И умным понравится голой правды сила.
Пал ли тот цвет? больша часть чтецов уж присудит,
Что предерзостный мой ум в вас беспутно блудит.
Бесстройным злословием назовут вас смело,
Хоть гораздо разнится злословие гнусно
От стихов, кои злой нрав пятнают искусно,
Злонравного охраня имя весьма цело.
Меня меж бодливыми причислят быками:
Мало кто склонен смотреть чистыми глазами.
Другие, что в таком я труде упражнялся,
Ни возрасту своему приличном, ни чину,
Хулить станут; годен всяк к похулке причину
Сыскать, и не пощадят того, кто старался
Прочих похулки открыть. Станете напрасно
Вы внушать и доводить слогом своим ясно,
Что молодых лет плоды вы не ущербили,
Ни малый мне к делам час важнейшим и нужным;
Что должность моя всегда нашла мя досужным;
Что полезны иногда подобные были
Людям стихи. Лишной час, скажут, иметь трудно,
И стихи писать всегда дело безрассудно.Зависть, вас пошевеля, найдет, что я новых
И древних окрал творцов и что вру по-русски
То, что по-римски давно уж и по-французски
Сказано красивее. Не чудно с готовых
Стихов, чает, здравого согласно с законом
Смысла, мерны две строки кончить тем же звоном.Когда уж иссаленным время ваше пройдет,
Под пылью, мольям на корм кинуты, забыты
Гнусно лежать станете, в один сверток свиты
Иль с Бовою, иль с Ершом; и наконец дойдет
(Буде пророчества дух служит мне хоть мало)
Вам рок обвертеть собой иль икру, иль сало.
Узнаете вы тогда, что поздно уж сети
Боится рыбка, когда в сеть уже попалась;
Что, сколь ни сладка своя воля им казалась,
Не без вреда своего презирают дети
Советы отцовские. В речах вы признайте
Последних моих любовь к вам мою. Прощайте.
Л. H. ВилькинойНа перекрестке, где сплелись дороги,
Я встретил женщину: в сверканьи глаз
Ее — был смех, но губы были строги.
Горящий, яркий вечер быстро гас,
Лазурь увлаживалась тихим светом,
Неслышно близился заветный час.
Мне сделав знак с насмешкой иль приветом,
Безвестная сказала мне: «Ты мой!»,
Но взор ее так ласков был при этом,
Что я за ней пошел тропой лесной,
Покорный странному ее влиянью.
На ветви гуще падал мрак ночной…
Все было смутно шаткому сознанью,
Стволы и шелест, тени и она,
Вся белая, подобная сиянью.
Манила мгла в себя, как глубина;
Казалось мне, я падал с каждым шагом,
И, забываясь, жадно жаждал дна.
Тропа свивалась долго над оврагом,
Где слышался то робкий смех, то вздох,
Потом скользнула вниз, и вдруг зигзагом,
Руслом ручья, который пересох,
Нас вывела на свет, к поляне малой,
Где черной зеленью стелился мох.
И женщина, смеясь, недвижно стала,
Среди высоких илистых камней,
И, молча, подойти мне указала.
Приблизился я, как лунатик, к ней,
И руки протянул, и обнял тело,
Во храме ночи, во дворце теней.
Она в глаза мне миг один глядела
И, — прошептав холодные слова:
«Отдай мне душу», — скрылась тенью белой.
Вдруг стала ночь таинственно мертва.
Я был один на блещущей поляне,
Где мох чернел и зыблилась трава…
И до утра я проблуждал в тумане,
По жуткой чаще, по чужим тропам,
Дыша, в бреду, огнем воспоминаний.
И на рассвете — как, не знаю сам, —
Пришел я вновь к покинутой дороге,
Усталый, на землю упал я там.
И вот я жду в томленьи и в тревоге
(А солнце жжет с лазури огневой),
Сойдет ли ночь, мелькнет ли облик строгий.
Приди! Зови! Бери меня! Я — твой!
МАГАЛИ
Провансальская песнь.
О, Magаlи, ma tant amado,
Mеtе la tеsto au fеnеstroun…
Mиstral.
— О, Магали, моя родная,
Склонись к окну,
Склонись и слушай серенаду,
Что я пою!
На небе звезды золотыя,
Блестит луна…
Луна и звезды побледнеют,
Узрев тебя!
«Как шелест листьев, не услышу
Я песнь твою:
В морскую глубь нырну я рыбкой
И уплыву».
— О, Магали! ты будешь рыбкой,
Я—рыбаком.
Тебя я, милая, поймаю
На дне морском.
«Но если ты закинешь сети
Ловить меня,
Я унесуся легкой пташкой
С морского дна».
— О, Магали! ты будешь пташкой,
А я—ловцом:
Тебя я, милая, накрою
Своим силком.
«Ловить ты будешь вольных пташек,
Но без следа;
В траве цветочком быстро скроюсь
Я от тебя».
— О, Магали! ручьем прозрачным
Я протеку
И стебелек цветка родного
Я орошу.
«Тогда я тучей грозовою
В далекий край
Умчусь свободной и могучей,
А ты—прощай!
— О, Магали! ты будешь тучей —
Я—ветерком.
И полетим тогда с тобою
Мы, друг, вдвоем.
„Ты быстрым ветром понесешься
Один тогда,
А я взойду волшебным солнцем
На небеса“.
— О, Магали! ты будешь солнцем,
А змейкой я —
И буду пить, на солнце греясь,
Лучи тепла.
„Когда ты в змейку обратишься,
Тогда луной
Я засияю одинокой
В тиши ночной!“
— О, Магали! луной ты стала,
Я стал туман,
И обовью я легкой дымкой
Твой гибкий стан.
„Я из твоих обятий нежных
Вдруг улечу
И расцвету душистой розой
В глухом лесу“.
— О, Магали! ты будешь розой,
А я скорей
Примчуся бабочкой прелестной
К груди твоей.
„Когда ты бабочкою станешь,
Любя меня, —
Корой развесистаго дуба
Оденусь я“.
— О, Магали! ты будешь дубом,
А я—плющом;
Вокруг тебя я заплетуся
Сплошным кольцом.
„Плющом нарядным ты завьешься
Вокруг меня;
Я в монастырь, в одежде белой,
Уйду тогда“.
— О, Магали! туда приду я
Как духовник
И в церкви голос твой услышу
В священный миг.
„Ты в монастырь придешь напрасно;
В немом гробу,
Одета саваном печальным,
Уж я лежу“.
— О, Магали! тогда землею
Я стану вдруг!
И не уйдешь ты из обятий
Земли, о, друг!»
«Теперь, теперь я только верю
Любви твоей.
Возьми-ж кольцо, мой друг ты милый,
С руки моей!»
— О, Магали! я снова счастлив!
Взгляни сюда:
Луна и звезды побледнели,
Узрев тебя!
Борис Бер.
Из малой искры став пожаром,
Огонь, в стремленьи яром,
По зданьям разлился в глухой полночный час.
При общей той тревоге,
Потерянный Алмаз
Едва сквозь пыль мелькал, валяясь по дороге.
«Как ты, со всей своей игрой»,
Сказал Огонь: «ничтожен предо мной!
И сколь навычное потребно зренье,
Чтоб различить тебя, при малом отдаленьи,
Или с простым стеклом, иль с каплею воды,
Когда в них луч иль мой, иль солнечный играет!
Уж я не говорю, что все тебе беды,
Что́ на тебя ни попадает:
Безделка — ленты лоскуток;
Как часто блеск твой затмевает,
Вокруг тебя один обвившись, волосок!
Не так легко затмить мое сиянье,
Когда я, в ярости моей,
Охватываю зданье.
Смотри, как все усилия людей
Против себя я презираю;
Как с треском, все, что встречу, пожираю —
И зарево мое, играя в облаках,
Окрестностям наводит страх!» —
«Хоть против твоего мой блеск и беден»,
Алмаз ответствует: «но я безвреден:
Не укорит меня никто ничьей бедой,
И луч досаден мой
Лишь зависти одной;
А ты блестишь лишь тем, что разрушаешь;
Зато, всей силой сединясь,
Смотри, как рвутся все, чтоб ты скорей погас.
И чем ты яростней пылаешь,
Тем ближе, может быть, к концу».
Тут силой всей народ тушить Пожар принялся;
На утро дым один и смрад по нем остался:
Алмаз же вскоре отыскался
И лучшею красой стал царскому венцу.
В далёком созвездии Тау Кита
Всё стало для нас непонятно.
Сигнал посылаем: «Вы что это там?»
А нас посылают обратно.
На Тау Ките
Живут в красоте,
Живут, между прочим, по-разному
Товарищи наши по разуму.
Вот, двигаясь по световому лучу
Без помощи, но при посредстве,
Я к Тау Кита этой самой лечу,
Чтоб с ей разобраться на месте.
На Тау Кита
Чегой-то не так:
Там таукитайская братия
Свихнулась, по нашим понятиям.
Покамест я в анабиозе лежу,
Те таукитяне буянят.
Все реже я с ними на связь выхожу —
Уж очень они хулиганят.
У таукитов
В алфавите слов
Не много, и строй — буржуазный,
И юмор у них — безобразный.
Корабль посадил я, как собственный зад,
Слегка покривив отражатель.
Я крикнул по-таукитянски: «Виват!» —
Что значит по-нашему «Здрасьте!».
У таукитян
Вся внешность — обман,
Тут с ними нельзя состязаться:
То явятся, то растворятся… Мне таукитянин — как вам папуас,
Мне вкратце об них намекнули.
Я крикнул: «Галактике стыдно за вас!»
В ответ они чем-то мигнули.
На Тау Ките
Условья не те:
Тут нет атмосферы, тут душно,
Но таукитяне радушны.
В запале я крикнул им: мать вашу, мол!..
Но кибернетический гид мой
Настолько буквально меня перевёл,
Что мне за себя стало стыдно.
Но таукиты,
Такие скоты,
Наверно успели набраться:
То явятся, то растворятся…
«Мы братья по полу, — кричу, — мужики!
Ну что…» Тут мой голос сорвался,
Я таукитянку схватил за грудки:
«А ну, — говорю, — признавайся!..»
Она мне: «Уйди!» — говорит,
Мол, мы впереди —
Не хочем с мужчинами знаться,
А будем теперь почковаться!
Не помню, как поднял я свой звездолёт,
Лечу в настроенье питейном:
Земля ведь ушла лет на триста вперёд,
По гнусной теорье Эйнштейна!
Что если и там,
Как на Тау Кита,
Ужасно повысилось знанье,
Что если и там — почкованье?!
Любовь опять томит, весенний запах нежен,
Кричала чайкой ночь и билась у окна,
Но тело с каждым днем становится все реже,
И сквозь него сияет Иордан.
И странен ангел мне, дощатый мост Дворцовый
И голубой, как небо, Петроград,
Когда сияет солнце, светят скалы, горы
Из тела моего на зимний Летний сад.
Двенадцать долгих дней в груди махало сердце
И стало городом среди Ливийских гор.
А он все ходит по Садовой в церковь
Ловить мой успокоенный, остекленевший взор.
И стало страшно мне сидеть у белых статуй,
Вдыхать лазурь и пить вино из лоз,
Когда он верит, друг и враг заклятый,
Что вновь пойду средь Павловских берез.
Но пестрою, но радостной природой
И башнями колоколов не соблазнен.
Восток вдыхаю, бой и непогоду
Под мякотью шарманочных икон.
Шумит Москва, широк прогорклый говор
Но помню я александрийский звон
Огромных площадей и ангелов янтарных,
И петербургских синих пустырей.
Тиха луна над голою поляной.
Стой, человек в шлафроке! Не дыши!
И снова бой румяный и бахвальный
Над насурмленным бархатом реки.
И пестрой жизнь моя была
Под небом северным и острым,
Где мед хранил металла звон,
Где меду медь была подобна.
Жизнь нисходила до меня,
Как цепь от предков своенравных,
Как сановитый ход коня,
Как смугломраморные лавры.
И вот один среди болот,
Покинутый потомками своими,
Певец-хранитель город бережет
Орлом слепым над бездыханным сыном.
Тяжелое детство мне пало на долю:
Из прихоти взятый чужою семьей,
По темным углам я наплакался вволю,
Изведав всю тяжесть подачки людской.
Меня окружало довольство; лишений
Не знал я, — зато и любви я не знал,
И в тихие ночи тревожных молений
Никто над кроваткой моей не шептал.
Я рос одиноко… я рос позабытым,
Пугливым ребенком, — угрюмый, больной,
С умом, не по-детски печалью развитым,
И с чуткой, болезненно-чуткой душой…
И стали слетать ко мне светлые грезы,
И стали мне дивные речи шептать,
И детские слезы, безвинные слезы,
С ресниц моих тихо крылами свевать!..
Ночь… В комнате душно… Сквозь шторы струится
Таинственный свет серебристой луны…
Я глубже стараюсь в подушки зарыться,
А сны надо мной уж, заветные сны!..
Чу! Шорох шагов и шумящего платья…
Несмелые звуки слышней и слышней…
Вот тихое «здравствуй», и чьи-то объятья
Кольцом обвилися вкруг шеи моей!
«Ты здесь, ты со мной, о моя дорогая,
О милая мама!.. Ты снова пришла!
Какие ж дары из далекого рая
Ты бедному сыну с собой принесла?
Как в прошлые ночи, взяла ль ты с собою
С лугов его ярких, как день, мотыльков,
Из рек его рыбок с цветной чешуею,
Из пышных садов — ароматных плодов?
Споешь ли ты райские песни мне снова?
Расскажешь ли снова, как в блеске лучей
И в синих струях фимиама святого
Там носятся тени безгрешных людей?
Как ангелы в полночь на землю слетают
И бродят вокруг поселений людских,
И чистые слезы молитв собирают
И нижут жемчужные нити из них?..
Сегодня, родная, я стою награды,
Сегодня — о, как ненавижу я их! —
Опять они сердце мое без пощады
Измучили злобой насмешек своих…
Скорей же, скорей!..»
И под тихие ласки,
Обвеян блаженством нахлынувших грёз,
Я сладко смыкал утомленные глазки,
Прильнувши к подушке, намокшей от слёз!..
По сточной трубе, пробираясь, сбежала
Змеистая струйка за вал городской.
За валом, по камешкам, чище кристалла,
Катился в долину поток ключевой.
И стала та струйка, к нему припадая,
Роптать, лепетать: я такая-сякая…
Не мало на людях намаялась я,—
Изведала все, даже горечь проклятий…
Прими ты меня, и, клянусь, из обятий
Твоих никогда уж не вырвуся я.
Недаром так долго, так жарко, под сенью
Тех стен, где гнездится бесстыдный порок,
Мечтала я плыть,— плыть с тобой по теченью,
Куда бы ни тек ты и где бы ни тек!..
И, с лепетом страсти, он обнял своею
Порывистой лаской беглянку струю,
И дальше потек он, отравленный ею,—
Журчит… и разносит отраву свою.
По сточной трубе, пробираясь, сбежала
Змеистая струйка за вал городской.
За валом, по камешкам, чище кристалла,
Катился в долину поток ключевой.
И стала та струйка, к нему припадая,
Роптать, лепетать: я такая-сякая…
Не мало на людях намаялась я,—
Изведала все, даже горечь проклятий…
Прими ты меня, и, клянусь, из обятий
Твоих никогда уж не вырвуся я.
Недаром так долго, так жарко, под сенью
Тех стен, где гнездится бесстыдный порок,
Мечтала я плыть,— плыть с тобой по теченью,
Куда бы ни тек ты и где бы ни тек!..
И, с лепетом страсти, он обнял своею
Порывистой лаской беглянку струю,
И дальше потек он, отравленный ею,—
Журчит… и разносит отраву свою.
Надела на себя
Свинья
Лисицы кожу,
Кривляя рожу,
Моргала,
Таскала длинной хвост и, как лиса, ступала;
Итак, во всем она с лисицей сходна стала.
Догадки лишь одной свинье недостает:
Натура смысла всем свиньям не подает.
Но где ж могла свинья лисицы кожу взять?
Нетрудно то сказать.
Лисица всем зверям подобно умирает,
Когда она себе найти, где есть, не знает.
И люди с голоду на свете много мрут,
А паче те, которы врут.
Таким от рока суд бывает,
Он хлеб их отымает
И путь им ко вранью тем вечно пресекает.
В наряде сем везде пошла свинья бродить
И стала всех бранить.
Лисицам всем прямым, ругаясь, говорила:
«Натура-де меня одну лисой родила,
А вы-де все ноги не стоите моей,
Затем что родились от подлых вы свиней.
Теперя в гости я сидеть ко льву сбираюсь.
Лишь с ним я повидаюсь,
Ему я буду друг,
Не делая услуг.
Он будет сам стоять, а я у него лягу.
Неужто он меня так примет, как бродягу?»
Дорогою свинья вела с собою речь:
«Не думаю, чтоб лев позволил мне там лечь,
Где все пред ним стоят знатнейши света звери;
Однако в те же двери
И я к нему войду.
Я стану перед ним, как знатной зверь, в виду».
Пришла пред льва свинья и милости просила,
Хоть подлая и тварь, но много говорила,
Однако все врала,
И с глупости она ослом льва назвала.
Невшел тем лев
Во гнев.
С презреньем на нее он глядя разсмеялся
Итак ей говорил:
«Я мало бы тужил,
Когда б с тобой, свинья, вовеки невидался.
Тот час знал я,
Что ты — свинья,
Так тщетно тщилась ты лисою подбегать,
Чтоб врать.
Родился я во свет не для свиных поклонов,
Я нестрашуся громов,
Нет в свете сем того, чтоб мой смутило дух.
Былаб ты не свинья,
Так знала бы, кто я,
И знала б, обо мне какой свет носит слух».
Итак наша свинья пред львом не полежала,
Пошла домой с стыдом, но идучи роптала,
Ворчала
Мычала,
Кричала,
Визжала
И в ярости себя стократно проклинала,
Потом сказала:
«Зачем меня несло со львами спознаваться,
Когда мне рок велел всегда в грязи валятся».
В худой час, не спросясь,
Как полуночный вор,
Нужда тихо вошла
В старый дом к мужичку.
Стал он думать с тех пор,
Тосковать и бледнеть,
Мало есть, дурно спать,
День и ночь работать.
Все, что долгим трудом
Было собрано в дом,
Злая гостья, нужда,
Каи пожар, подняла.
Стало пусто везде:
В закромах, в сундуках,
На забытом гумне,
На широком дворе.
Повалились плетни,
Ветер всюду гулял,
И под крышей худой
Дом, как старец, стоял.
За бесценок пошел
Доморощенный скот,
Чужой серп рано снял
Недозрелую рожь.
Обнищал мужичок,
Сдал он пашню внаем
И с молитвой святой
Запер наглухо дом.
И с одною сумой
Да с суровой нуждой
В путь-дорогу пошел
Новой доли искать;
Мыкать горе свое,
В пояс кланяться всем,
На людей работать,
Силу-матушку класть…
Много вытерпел он
На чужой стороне;
Много зла перенес
И пролил горьких слез;
И здоровье сгубил,
И седины нажил,
И под кровлей чужой
Слег в постелю больной.
И на жесткой доске
Изнывая в тоске,
Он напрасно друзей
Слабым голосом звал.
В час ночной он один,
Как свеча, догорал
И в слезах медный крест
Горячо целовал.
И в дощатом гробу,
На дубовом столе
Долго труп его ждал
Похорон и молитв.
И не плакал никто
Над могилой его
И, как стража, на ней
Не поставил креста;
Лишь сырая земля
На широкой груди
Приют вечный дала
Жертве горькой нужды.
Мы, как солдаты для парада,
По струнке чинно в ряд стоим;
А выйдет человек из ряда,
«Безумец!» — хором закричим.
Его тиранят, убивают;
Потом, подумав век, другой,
Ему статую воздвигают,
И им гордится род людской.
Как бесприданная невеста,
Идея долго мужа ждет.
Глупец кричит: «Ты не у места!»
А умник: «Не кажись в народ».
Но, с верой в будущность, находит
Ее безумец и с собой
На свет из сумрака выводит,
Чтоб осчастливить род людской.
Я знал пророка Сен-Симона.
Он был богат, и нищим стал;
Но слово нового закона
Провозглашать не уставал.
Чтоб дать ему осуществленье,
Старик был рад идти с сумой;
Он верил, что его ученье
От зла избавит род людской.
Фурье нас звал: «Свою дремоту
Покинь, обманутый народ!
Сомкнись в фаланги; за работу!
Тебя в ней наслажденье ждет.
Конец бедам! Земля вступила
В союз небес; разумный строй,
Согласно движущий светила,
Миротворит и род людской».
Цепь с женщин Анфантен снимает
И к нашим их зовет правам.
«Безумцы! — всякий восклицает, —
Они смешны все трое нам».
Но кто же к счастью нас направит?
А счастья молим мы с тоской.
Хвала безумцу, коль заставит
О нем погрезить род людской!
Кто новый свет нам открывает?
Безумец, возбуждавший смех. —
Толпа безумца распинает;
Распятый богом стал для всех. —
Да, если б над землей смущенной
Не встало утро чередой,
Безумец факел бы зажженный
Тебе принес, о род людской!
Как нежданного счастья вестник,
Ты стоишь на пороге мая,
Будто сотканная из песни,
И загадочная, и простая.
Я избалован счастьем мало.
Вот стою и боюсь шевелиться:
Вдруг мне все это только снится,
Дунет ветер… и ты — пропала?!
Ветер дунул, промчал над садом,
Только образ твой не пропал.
Ты шагнула, ты стала рядом
И чуть слышно спросила: «Ждал?»
Ждал? Тебе ли в том сомневаться!
Только ждал я не вечер, нет.
Ждал я десять, а может статься,
Все пятнадцать иль двадцать лет.
Потому и стою, бледнея,
И взволнованный и немой.
Парк нас манит густой аллеей,
Звезды кружат над головой…
Можно скрыться, уйти от света
К соснам, к морю, в хмельную дрожь…
Только ты не пойдешь на это,
И я рад, что ты не пойдешь.
Да и мне ни к чему такое,
Хоть святым и не рвусь прослыть.
Просто, встретив хоть раз большое,
Сам не станешь его дробить.
Чуть доносится шум прибоя,
Млечный Путь как прозрачный дым…
Мы стоим на дороге двое,
Улыбаемся и молчим…
Пусть о грустном мы не сказали,
Но для нас и так не секрет,
Что для счастья мы опоздали,
Может статься, на много лет,
Можно все разгромить напасти.
Ради счастья — преграды в прах!
Только будет ли счастье — счастьем,
Коль на детских взойдет слезах?
Пусть иные сердца ракетой
Мчатся к цели сквозь боль и ложь.
Только ты не пойдешь на это,
И я горд, что ты не пойдешь!
Слышу ясно в душе сегодня
Звон победных фанфарных труб,
Хоть ни разу тебя не обнял
И твоих не коснулся губ.
Пусть пошутят друзья порою.
Пусть завидуют. В добрый час!
Я от них торжества не скрою,
Раз уж встретилось мне такое,
Что встречается только раз!
Ты не знаешь, какая сила
В этой гордой красе твоей!
Ты пришла, зажгла, окрылила,
Снова веру в меня вселила,
Чище сделала и светлей.
Ведь бывает, дорогой длинной,
Утомленный, забыв про сон,
Сквозь осоку и шум осиный
Ты идешь под комарный звон.
Но однажды ветви раздвинешь —
И, в ободранных сапогах,
На краю поляны застынешь
В солнце, в щебете и цветах…
Пусть цветов ты не станешь рвать,
А, до самых глубин взволнованный.
Потрясенный и зачарованный,
Долго так вот будешь стоять.
И потянет к лугам, к широтам,
Прямо к солнцу… И ты шагнешь!
Но теперь не пойдешь болотом,
Ни за что уже не пойдешь!
Лошадей в упряжке пара, на Казань лежит мой путь,
И готов рукою крепкой кучер вожжи натянуть.
Свет вечерний тих и ласков, под луною всё блестит,
Ветерок прохладный веет и ветвями шевелит.
Тишина кругом, и только мысли что-то шепчут мне,
Дрема мне глаза смыкает, сны витают в тишине.
Вдруг, открыв глаза, я вижу незнакомые поля, —
Что разлукою зовется, то впервые вижу я.
Край родной, не будь в обиде, край любимый, о, прости,
Место, где я жил надеждой людям пользу принести!
О, прощай, родимый город, город детства моего!
Милый дом во мгле растаял — словно не было его.
Скучно мне, тоскует сердце, горько думать о своем.
Нет друзей моих со мною, я и дума — мы вдвоем.
Как на грех, еще и кучер призадумался, притих,
Ни красавиц он не славит, ни колечек золотых.
Мне недостает чего-то, иль я что-то потерял?
Всем богат я, нет лишь близких, сиротой я нынче стал.
Здесь чужие все: кто эти Мингали и Бикмулла,
Биктимир? Кому известны их поступки и дела?
Я с родными разлучился, жить несносно стало мне,
И по милым я скучаю, как по солнцу, по луне.
И от этих дум тяжелых головою я поник,
И невольно слезы льются — горя горького родник.
Вдруг ушей моих коснулся голос звонкий, молодой:
«Эй, шакирд, вставай скорее! Вот Казань перед тобой!»
Вздрогнул я, услышав это, и на сердце веселей.
«Ну, айда, быстрее, кучер! Погоняй своих коней!»
Слышу я: призыв к намазу будит утреннюю рань.
О, Казань, ты грусть и бодрость! Светозарная Казань!
Здесь деянья дедов наших, здесь священные места,
Здесь счастливца ожидают милой гурии уста.
Здесь науки, здесь искусства, просвещения очаг,
Здесь живет моя подруга, райский свет в ее очах.
перевод: А.Ахматова
«Скажи мне, кумушка, что у тебя за страсть
Кур красть?»
Крестьянин говорил Лисице, встретясь с нею,
«Я, право, о тебе жалею!
Послушай, мы теперь вдвоем,
Я правду всю скажу: ведь в ремесле твоем
Ни на волос добра не видно.
Не говоря уже, что красть и грех и стыдно,
И что бранит тебя весь свет;
Да дня такого нет,
Чтоб не боялась ты за ужин иль обед
В курятнике оставить шкуры!
Ну, стоют ли того все куры?» —
«Кому такая жизнь сносна?»
Лисица отвечает:
«Меня так все в ней столько огорчает,
Что даже мне и пища не вкусна.
Когда б ты знал, как я в душе честна!
Да что же делать? Нужда, дети;
Притом же иногда, голубчик-кум,
И то приходит в ум,
Что я ли воровством одна живу на свете?
Хоть этот промысел мне точно острый нож».—
«Ну, что ж?»
Крестьянин говорит: «коль вправду ты не лжешь,
Я от греха тебя избавлю
И честный хлеб тебе доставлю;
Наймись курятник мой от лис ты охранять:
Кому, как не Лисе, все лисьи плутни знать?
Зато ни в чем не будешь ты нуждаться
И станешь у меня как в масле сыр кататься».
Торг слажен; и с того ж часа́
Вступила в караул Лиса.
Пошло у мужика житье Лисе привольно;
Мужик богат, всего Лисе довольно;
Лисица стала и сытей,
Лисица стала и жирней,
Но все не сделалась честней:
Некраденый кусок приелся скоро ей;.
И кумушка тем службу повершила,
Что, выбрав ночку потемней,
У куманька всех кур передушила.
В ком есть и совесть, и закон,
Тот не украдет, не обманет,
В какой бы нужде ни был он;
А вору дай хоть миллион —
Он воровать не перестанет.
Что так сближает прямо, а не косвенно
и делает роднее и родней
страну снегов и остров пальм кокосовых —
мою Россию с Кубою моей? И вот я встретил вас, туристы русские,
когда, держась достойно, как послы,
вы — пожилые, медленные, грузные —
в посольство наше поутру пришли. Высоких лиц в той группе вовсе не было —
и столько было в ней высоких лиц:
здесь были боги домен, шахт и неводов
и боги стали, яблонь и пшениц. И так сказал послу рабочий сормовский:
«Я старший. Мне за шестьдесят пошло.
Так я за всех: пришли мы с вами ссориться,
нам уезжать так быстро тяжело. Мы люди подобрались небогатые,
и деньги накопили мы с трудом.
Но если не выходит что с оплатою, —
вернувшись, мы доплатим. Подзаймём». И он добавил, тихо вслух раздумывая:
«Ну, а теперь, как сыну, говорю:
ты ж понимаешь — это революция…
Мы в молодость приехали свою…» И замолчал старик. Сурово, сдержанно
он встал, застыв упрямо у стола.
И вдруг с глазами что-то стало делаться
у несентиментального посла. И думал я с забытой авторучкою,
с комком у горла после слов таких
про землю и кубинскую, и русскую,
про отдалённость и про близость их. Россия любит Кубу нежно, внутренне —
не предписанье это ей велит.
Лицо России трепетно и утренне,
когда она про Кубу говорит. Всё потому, что здесь, на этом острове,
где Ленин принят в новую семью,
как в непохожем и похожем образе
Россия видит молодость свою. Ту самую — ершистую, неловкую,
вселявшую во всех буржуев страх,
в кожанке с алым бантом и винтовкою
и с чистотой возвышенной в глазах. Нет, это не слепое подражательство,
но наш пример они в себе несут.
Святое наше дело продолжается,
меняя только формы, а не суть. Нас не рассорят мнения и прения.
Нас не расколет лжедрузей враньё.
Россия своей молодости предана,
и будет надо — защитит её!
Не пастух в свирель играет,
Сидя при речных струях.
Не пастух овец сгоняет
На прекрасных сих лугах.
Их свирели не пронзают
Тихим гласом воздух так —
Трубят в роги и взывают
Здесь охотники собак.
Там кустами украсился
Берег чистого ключа;
Тут охотник устремился
Возбудить зверей, крича.
В остров гончих псов кидает,
Тщится зайца выгнать вон.
Тут-то громко испускает
Эхо о Нарциссе стон.
Вдруг не стало больше крика,
Резвый заяц поднялся.
Зачинается музыка
Гончих псов, в кустах глася.
Смельства робкий зверь прибавил
Иль от страха обомлел —
Заяц остров свой оставил,
В чисто поле полетел.
Чистым полем ноги смелы
Унести его хотят.
Псы борзые так, как стрелы,
За врагом своим летят.
Ото всех он удалился
Неприятелей своих,
Лишь Меламп за ним катился,
И Сильваж вблизи из них.
И Меламп уж остается
От Сильважа назади.
С зайцем вравне он несется,
Стал у зайца впереди.
Повратил его, с ним мчится
Изо всех обратно сил.
Как опять Меламп ни тщится,
Он Мелампа опредил.
Ввергся заяц устремленный
В весь за ним бежащий полк.
Тут надежды бы лишенный
Задрожал и лютый волк,
Тут Дриопа подхватила,
А Хелапс его поймал,
Чтоб гортань его сразила,
Коль Сильваж бы не угнал.
Бедный ты, Сильваж, трудился,
Зайца ты один сматил.
А Хелопс вдали тащился,
Да и добычь получил.
Хоть от доброго завода
Часть тебя произвела,
Только что дала природа,
То Фортуна отняла.