И се: он вывел свой народ.
За ним египетские кони,
Гром колесниц и шум погони;
Пред ним лежит равнина вод;
И, осуждая на разлуку
Волну с волною, над челом
Великий вождь подъемлет руку
С её властительным жезлом.
И море, вспенясь и отхлынув,
Сребром чешуйчатым звуча,
Как зверь, взметалось, пасть раздвинув,
Щетиня гриву и рыча,
И грудь волнистую натужа,
Ища кругом — отколь гроза?
Вдруг на неведомого мужа
Вперило мутные глаза —
И видит: цепь с народа сбросив,
Притёк он, светел, к берегам,
Могущ, блистающ, как Иосиф,
И бога полн, как Авраам;
Лик осин венцом надежды,
И огнь великий дан очам;
Не зыблет ветр его одежды;
Струёю тихой по плечам
Текут власы его льняные,
И чудотворною рукой
Подъят над бездною морской
Жезл, обращавшийся во змия…
То он! — и воплем грозный вал,
Как раб, к ногам его припал.
Тогда, небесной мощи полный,
Владычным оком он блеснул,
И моря трепетные волны
Жезлом разящим расхлестнул,
И вся пучина содрогнулась,
И в смертном ужасе она,
И застонав, перевернулась…
И ветер юга, в две стены,
И с той, и с этой стороны
Валы ревущие спирая,
Взметал их страшною грядой,
И с бурным воем, в край из края
Громаду моря раздирая,
Глубокой взрыл её браздой,
И волны, в трепете испуга,
Стеня и подавляя стон,
Взирают дико с двух сторон,
Отодвигаясь друг от друга,
И средь разрытой бездны вод
Вослед вождю грядёт народ;
Грядёт — и тихнет волн тревога.
И воды укрощают бой,
Впервые видя пред собой
Того, который видел бога.
Погоня вслед, но туча мглы
Легла на вражеские силы:
Отверзлись влажные могилы;
Пучина сдвинулась; валы,
Не видя царственной угрозы,
Могущей вспять их обратить,
Опять спешат совокупить
Свои бушующие слёзы,
И, с новым рёвом торжества,
Вступя в стихийные права,
Опять, как узнанные братья,
Друг к другу ринулись о объятья
И, жадно сдвинув с грудью грудь,
Прияли свой обычный путь.
И прешед чрез рябь морскую,
И погибель зря врагов,
Песнь возносит таковую
Сонм израильских сынов:
«Воспоём ко господу:
Славно бо прославился!
Вверг он в море бурное
И коня и всадника.
Бысть мне во спасение
Бог мой — и избавися.
Воспоём к предвечному:
Славно бо прославился!
Кто тебе равным, о боже, поставлен?
Хощешь — и бурей дохнут небеса,
Море иссохнет — буди прославлен!
Дивен во славе творяй чудеса!
Он изрёк — и смерть готова.
Кто на спор с ним стать возмог?
Он могущ; он — брани бог;
Имя вечному — Егова.
Он карающ, свят и благ;
Жнёт врагов его десница;
В бездне моря гибнет враг,
Тонут конь и колесница;
Он восхощет — и средь вод
Невредим его народ.
Гром в его длани; лик его ясен;
Солнце и звёзды — его словеса;
Кроток и грозен, благ и ужасен;
Дивен во славе творяй чудеса!»
И в веселии великом
Пред женами Мариам,
Оглашая воздух кликом,
Ударяет по струнам,
В славу божьего закона,
Вещим разумом хитра —
Мужа правды — Аарона
Вдохновенная сестра.
Хор гремит; звенят напевы;
«Бог Израиля велик!»
Вторят жёны, вторят девы,
Вторят сердце и язык:
«Он велик!»
А исполненный святыни,
Внемля звукам песни сей,
В предлежащие пустыни
Тихо смотрит Моисей.
У нас, у всех, у всех, у всех,
У всех наземных жителей,
На небе есть — и смех и грех —
Ангелы-хранители.
И ты когда, спился и сник,
И если, головой поник,
Бежишь за отпущеньем —
Твой ангел просит в этот миг
У Господа прощенье.
Известно:
у меня
и у бога
разногласий чрезвычайно много.
Я ходил раздетый,
ходил босой,
а у него —
в жемчугах ряса.
При виде его
гнев свой
еле сдерживал.
Просто трясся.
А теперь бог — что надо.
Много проще бог стал.
Смотрит из деревянного оклада.
Риза — из холста.
— Товарищ бог!
Меняю гнев на милость.
Видите —
даже отношение к вам немного переменилось:
называю «товарищем»,
а раньше —
«господин».
(И у вас появился товарищ один.)
По крайней мере,
на человека похожи
стали.
Что же,
зайдите ко мне как-нибудь.
Снизойдите
с вашей звездной дали.
У нас промышленность расстроена,
транспорт тож.
А вы
— говорят —
занимались чудесами.
Сделайте одолжение,
сойдите,
поработайте с нами.
А чтоб ангелы не били баклуши,
посреди звезд —
напечатайте,
чтоб лезло в глаза и в уши:
не трудящийся не ест.
Пусть богу старухи молятся.
Молодым —
не след по церквам.
Эй,
молодежь!
Комсомольцы
призывом летят к вам.
Что толку справлять рождество?
Елка —
дурням только.
Поставят елкин ствол
и топочут вокруг польки.
Коммунистово рождество —
день Парижской Коммуны.
В нем родилась,
и со дня с того
Коммунизм растет юный.
Кровь,
что тогда лилась
Парижем
и грязью предместий,
Октябрем разгорелась,
разбурлясь рабочей местью.
Мы вызнали правду книг.
Книга —
невежд лекарь.
Ни земных,
ни небесных иг
не допустим к спине человека.
Чем кадилами вить кольца,
богов небывших чествуя,
мы
в рождестве комсомольца
повели безбожные шествия.
Теперь
воскресенье Христово,
попом сочиненная пасха.
Для буржуев
новый повод
осушить с полдюжины насухо.
Куличи
— в человечий рост —
уставят столы Титов.
Это Титы придумали пост:
подогревание аппетитов.
Пусть балуется Тит постом.
Наш ответ — прост.
Мы постили лет сто.
Нам нужен хлеб,
а не пост.
Хлеб не лезет в рот.
Должны добыть сами.
Поп врет
о насыщении чудесами.
Не нам поп — няня.
Христу отставку вручи́те.
Наш наставник — знание,
книга —
наш учитель.
Отбрось суеверий сеянье.
Отбрось религий обряд.
Коммуны воскресенье —
25 октября.
Наше место не в церкви грязненькой.
На улицы!
Плакат в руку!
Над верой
в наши праздники
огнем рассияй науку.
Известно,
в конце существования человечьего —
радоваться
нечего.
По дому покойника
идет ревоголосье.
Слезами каплют.
Рвут волосья.
А попу
и от смерти
радость велия —
и доходы,
и веселия.
Чтоб люди
доход давали, умирая,
сочинили сказку
об аде
и о рае.
Чуть помрешь —
наводняется дом чернорясниками.
За синенькими приходят
да за красненькими.
Разглаживая бородищу свою,
допытываются —
много ли дадут.
«За сотнягу
прямехонько определим в раю,
а за рупь
папаше
жариться в аду».
Расчет верный:
из таких-то денег
не отдадут
папашу
на съедение геенне!
Затем,
чтоб поместить
в райском вертограде,
начинают высчитывать
(по покойнику глядя). —
Во-первых,
куме заработать надо —
за рупь
поплачет
для христианского обряда.
Затем
за отпевание
ставь на́ кон —
должен
подработать
отец диакон.
Затем,
если сироты богатого виду,
начинают наяривать
за панихидой панихиду.
Пока
не перестанут
гроши носить,
и поп
не перестает
панихиды гнусить.
Затем,
чтоб в рай
прошли с миром,
за красненькую
за гробом идет конвоиром,
как будто
у покойничка
понятия нет,
как
самому
пройти на тот свет.
Кабы бог был —
к богу
покойник бы
и без попа нашел дорогу.
Ан нет —
у попа
выправляй билет.
И, наконец,
оставшиеся грошей лишки
идут
на приготовление
поминальной кутьишки.
А чтоб
не обрывалась
доходов лента,
попы
установили
настоящую ренту.
И на третий день,
и на десятый,
и на сороковой —
опять
устраивать
панихидный вой.
А вспомнят через год
(смерть — не пустяк),
опять поживится
и год спустя.
Сойдет отец в гроб —
и без отца,
и без доходов,
и без еды дети,
только поп —
и с тем,
и с другим,
и с третьим.
Крестьянин,
чтоб покончить с обдираловкой с этой,
советую
тратить
достаток
до последнего гроша
на то,
чтоб жизнь была хороша.
А попам,
объедающим
и новорожденного
и труп,
посоветуй,
чтоб работой зарабатывали руб.
Случай,
показывающий,
что безбожнику
много лучше
Жил Тит.
Таких много!
Вся надежда у него
на господа-бога.
Был Тит,
как колода, глуп.
Пока не станет плечам горячо,
машет Тит
со лба на пуп
да с правого
на левое плечо.
Иной раз досадно даже.
Говоришь:
«Чем тыкать фигой в пуп —
дрова коли!
Наколол бы сажень,
а то
и целый куб».
Но сколько на Тита ни ори,
Тит
не слушает слов:
чешет Тит языком тропари
да «Часослов».
Раз
у Тита
в поле
гроза закуролесила чересчур люто.
А Тит говорит:
«В господней воле…
Помолюсь,
попрошу своего Илью-то».
Послушал молитву Тита Илья
да как вдарит
по всем
по Титовым жильям!
И осталось у Тита —
крещеная башка
да от избы
углей
полтора мешка.
Обнищал Тит:
проселки месит пятой.
Не помогли
ни бог-отец,
ни сын,
ни дух святой.
А Иванов Ваня —
другого сорта:
не верит
ни в бога,
ни в чёрта.
Товарищи у Ваньки —
сплошь одни агрономы
да механики.
Чем Илье молиться круглый год,
Ванька взял
и провел громоотвод.
Гремит Илья,
молнии лья,
а не может перейти Иванов порог.
При громоотводе —
бессилен сам Илья
пророк.
Ударит молния
Ваньке в шпиль —
и
хвост в землю
прячет куце.
А у Иванова —
даже
не тронулась пыль!
Сидит
и хлещет
чай с блюдца.
Вывод сам лезет в дверь
(не надо голову ломать в му́ке!):
крестьянин,
ни в какого бога не верь,
а верь науке.
Эй, крестьяне!
Эта песня для вас!
Навостри на песню ухо!
В одном селе,
на Волге как раз,
была
засу́ха.
Сушь одолела —
не справиться с ней,
а солнце
сушит
сильней и сильней.
Посохли немного
и решили:
«Попросим бога!»
Деревня
крестным ходом заходила,
попы
отмахали все кадила.
А солнце шпарит.
Под ногами
уже не земля —
а прямо камень.
Сидели-сидели, дождика ждя,
и решили
помолиться
о ниспослании дождя.
А солнце
так распалилось в высях,
что каждый росток
на корню высох.
А другое село
по-другому
с засухами
борьбу вело,
другими мерами:
агрономами обзавелось
да землемерами.
Землемер
объяснил народу,
откуда
и как
отвести воду.
Вел
землемер
с крестьянами речь,
как
загородкой
снега беречь.
Агроном учил:
«Засеивайтесь злаком,
который
на дождь
не особенно лаком.
Засушливым годом
засеивайтесь корнеплодом —
и вырастут
такие брюквы,
что не подымете и парой рук вы».
Эй, солнце —
ну-ка! —
попробуй,
совладай с наукой!
Такое солнце,
что дышишь еле,
а поля — зазеленели.
Отсюда ясно:
молебен
в засуху
мало целебен.
Чем в засуху
ждать дождя
по году,
сам
учись
устраивать погоду.
(Шутка)
Известно:
буржуй вовсю жрет.
Ежедневно по поросенку заправляет в рот.
А надоест свиней в животе пасти —
решает:
— Хорошо б попостить! —
Подают ему к обеду да к ужину
то осетринищу,
то севрюжину.
Попостит —
и снова аппетит является:
буржуй разговляется.
Ублажается куличами башенными
вперекладку с яйцами крашеными.
А в заключение —
шампанский тост:
— Да здравствует, мол, господин Христос! —
А у пролетария стоял столетний пост.
Ел всю жизнь селедкин хвост.
А если и теперь пролетарий говеет —
от говений от этих старьем веет.
Чем ждать Христов в посте и вере —
религиозную рухлядь отбрось гневно
да так заработай —
чтоб по крайней мере
разговляться ежедневно.
Мораль для пролетариев выведу любезно:
Не дело говеть бедным.
Если уж и буржую говеть бесполезно,
то пролетарию —
просто вредно.
Воздев
печеные
картошки личек,
черней,
чем негр,
не видавший бань,
шестеро благочестивейших католичек
влезло
на борт
парохода «Эспань».
И сзади
и спереди
ровней, чем веревка.
Шали,
как с гвоздика,
с плеч висят,
а лица
обвила
белейшая гофрировка,
как в пасху
гофрируют
ножки поросят.
Пусть заполнится годами
жизни квота —
стоит
только
вспомнить это диво,
раздирает
рот
зевота
шире Мексиканского залива.
Трезвые,
чистые,
как раствор борной,
вместе,
эскадроном, садятся есть.
Пообедав, сообща
скрываются в уборной.
Одна зевнула —
зевают шесть.
Вместо известных
симметричных мест,
где у женщин выпуклость, —
у этих выем:
в одной выемке —
серебряный крест,
в другой — медали
со Львом
и с Пием.
Продрав глазенки
раньше, чем можно, —
в раю
(ужо!)
отоспятся лишек, —
оркестром без дирижера
шесть дорожных
вынимают
евангелишек.
Придешь ночью —
сидят и бормочут.
Рассвет в розы —
бормочут, стервозы!
И днем,
и ночью, и в утра, и в полдни
сидят
и бормочут,
дуры господни.
Если ж
день
чуть-чуть
помрачнеет с виду,
сойдут в кабину,
12 галош
наденут вместе
и снова выйдут,
и снова
идет
елейный скулёж.
Мне б
язык испанский!
Я б спросил, взъяренный:
— Ангелицы,
попросту
ответ поэту дайте —
если
люди вы,
то кто ж
тогда
воро̀ны?
А если
вы вороны,
почему вы не летаете?
Агитпропщики!
не лезьте вон из кожи.
Весь земной
обревизуйте шар.
Самый
замечательный безбожник
не придумает
кощунственнее шарж!
Радуйся, распятый Иисусе,
не слезай
с гвоздей своей доски,
а вторично явишься —
сюда
не суйся —
всё равно:
повесишься с тоски!
Другие здания
лежат,
как грязная кора,
в воспоминании
о Notre-Dame’e.
Прошедшего
возвышенный корабль,
о время зацепившийся
и севший на мель.
Раскрыли дверь —
тоски тяжелей;
желе
из железа —
нелепее.
Прошли
сквозь монаший
служилый елей
в соборное великолепие.
Читал
письмена,
украшавшие храм,
про боговы блага
на небе.
Спускался в партер,
подымался к хорам,
смотрел удобства
и мебель.
Я вышел —
со мной
переводчица-дура,
щебечет
бантиком-ротиком:
«Ну, как вам
нравится архитектура?
Какая небесная готика!»
Я взвесил все
и обдумал, —
ну вот:
он лучше Блаженного Васьки.
Конечно,
под клуб не пойдет —
темноват, —
об этом не думали
классики.
Не стиль…
Я в этих делах не мастак.
Не дался
старью на съедение.
Но то хорошо,
что уже места
готовы тебе
для сидения.
Его
ни к чему
перестраивать заново —
приладим
с грехом пополам,
а в наших —
ни стульев нет,
ни орга̀нов.
Копнёшь —
одни купола.
И лучше б оркестр,
да игра дорога —
сначала
не будет финансов, —
а то ли дело
когда орга́н —
играй
хоть пять сеансов.
Ясно —
репертуар иной —
фокстроты,
а не сопенье.
Нельзя же
французскому госкино
духовные песнопения.
А для рекламы —
не храм,
а краса —
старайся
во все тяжкие.
Электрорекламе —
лучший фасад:
меж башен
пустить перетяжки,
да буквами разными:
«Signe de Zoro»,
чтоб буквы бежали,
как мышь.
Такая реклама
так заорет,
что видно
во весь Boulmiche.
А если
и лампочки
вставить в глаза
химерам
в углах собора,
тогда —
никто не уйдет назад:
подряд —
битковые сборы!
Да, надо
быть
бережливым тут,
ядром
чего
не попортив.
В особенности,
если пойдут
громить
префектуру
напротив.
Большевики
надругались над верой православной.
В храмах-клубах —
словесные бои.
Колокола без языков —
немые словно.
По божьим престолам
похабничают воробьи.
Без веры
и нравственность ищем напрасно.
Чтоб нравственным быть —
кадилами вей.
Вот Мексика, например,
потому и нравственна,
что прут
богомолки
к вратам церквей.
Кафедраль —
богомольнейший из монашьих
институтцев.
Брат «Notre Dame’a»
на площади, —
а около,
запружена народом,
«Площадь Конституции»,
в простонародии —
«Площадь Со́кола».
Блестящий
двенадцатицилиндровый
Пакард
остановил шофер,
простоватый хлопец.
— Стой, — говорит, —
помолюсь пока… —
донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.
Нету донны
ни час, ни полтора.
Видно, замолилась.
Веровать так веровать.
И снится шоферу —
донна у алтаря.
Парит
голубочком
душа шоферова.
А в кафедрале
безлюдно и тихо:
не занято
в соборе
ни единого стульца.
С другой стороны
у собора —
выход
сразу
на четыре гудящие улицы.
Донна Эсперанца
выйдет как только,
к донне
дон распаленный кинется.
За угол!
Улица «Изабелла Католика»,
а в этой улице —
гостиница на гостинице.
А дома —
растет до ужина
свирепость мужина.
У дона Лопеца
терпенье лопается.
То крик,
то стон
испускает дон.
Гремит
по квартире
тигровый соло:
— На восемь частей разрежу ее! —
И, выдрав из уса
в два метра волос,
он пробует
сабли своей остриё.
— Скажу ей:
«Ина́че, сеньора, лягте-ка!
Вот этот
кольт
ваш сожитель до гроба!» —
И в пумовой ярости
— все-таки практика! —
сбивает
с бутылок
дюжину пробок.
Гудок в два тона —
приехала донна.
Еще
и рев
не успел уйти
за кактусы
ближнего поля,
а у шоферских
виска и груди
нависли
клинок и пистоля.
— Ответ или смерть!
Не вертеть вола!
Чтоб донна
не могла
запираться,
ответь немедленно,
где была
жена моя
Эсперанца? —
— О дон-Хуан!
В вас дьяволы зло́бятся.
Не гневайте
божью милость.
Донна Эсперанца
Хуан-де-Лопец
сегодня
усердно
молилась.
Христу
причинили бы много обид,
но богу помог
товарищ Лебит.
Он,
приведя резоны разные,
по-христиански елку празднует.
Что толку
в поздних
упреках колких.
Сидите, Лебит,
на стихах,
как на елке.
Сколько
от сатириков
доставалось попам, —
жестка
сатира-палка!
Я
не пойду
по крокодильим стопам,
мне
попа
жалко.
Идет он,
в грязную гриву
спрятав
худое плечо
и ухо.
И уже
у вожатых
спрашивают октябрята:
«Кто эта
рассмешная старуха?»
Профессореет
вузовцев рать.
От бога
мало прока.
И скучно
попу
ежедневно врать,
что гром
от Ильи-пророка.
Люди
летают
по небесам,
и нет
ни ангелов,
ни бе́сов,
а поп
про ад завирает,
а сам
не верит
в него
ни бельмеса.
Люди
на отдых
ездят по ме́сяцам
в райский
крымский край,
а тут
неси
и неси околесицу
про какой-то
небесный рай.
И богомольцы
скупы, как пни, —
и в месяц
не выбубнишь трешку.
В алтарь
приходится
идти бубнить,
а хочется
бежать
в кинематошку.
Мне
священников
очень жаль,
жалею
и ночь
и день я —
вымирающие
сторожа
аннулированного учреждения.
Петр Иванович Васюткин
бога
беспокоит много —
тыщу раз,
должно быть,
в сутки
упомянет
имя бога.
У святоши —
хитрый нрав, —
черт
в делах
сломает ногу.
Пару
коробов
наврав,
перекрестится:
«Ей-богу».
Цапнет
взятку —
лапа в сале.
Вас считая за осла,
на вопрос:
«Откуда взяли?»
отвечает:
«Бог послал».
Он
заткнул
от нищих уши, —
сколько ни проси, горласт,
как от мухи
отмахнувшись,
важно скажет:
«Бог подаст».
Вам
всуча
дрянцо с пыльцой,
обворовывая трест,
крестит
пузо
и лицо,
чист, как голубь:
«Вот те крест».
Грабят,
режут —
очень мило!
Имя
божеское
помнящ,
он
пройдет,
сказав громилам:
«Мир вам, братья,
бог на помощь!»
Вор
крадет
с ворами вкупе.
Поглядев
и скрывшись вбок,
прошептал,
глаза потупив:
«Я не вижу…
Видит бог».
Обворовывая
массу,
разжиревши понемногу,
подытожил
сладким басом:
«День прожил —
и слава богу».
Возвратясь
домой
с питей —
пил
с попом пунцоворожим, —
он
сечет
своих детей,
чтоб держать их
в страхе божьем.
Жене
измочалит
волосья и тело
и, женин
гнев
остудя,
бубнит елейно:
«Семейное дело.
Бог
нам
судья».
На душе
и мир
и ясь.
Помянувши
бога
на ночь,
скромно
ляжет,
помолясь,
христианин
Петр Иваныч.
Ублажаясь
куличом да пасхой,
божьим словом
нагоняя жир,
все еще
живут,
как у Христа за пазухой,
всероссийские
ханжи.
Готовьте
возы
тюльпанов и роз,
детишкам —
фиалки в локон.
Европе
является
новый Христос
в виде
министра Келлога.
Христос
не пешком пришел по воде,
подметки
мочить
неохота.
Христос новоявленный,
смокинг надев,
приехал
в Париж
пароходом.
С венком
рисуют
бога-сынка.
На Келлоге
нет
никакого венка.
Зато
над цилиндром
тянется —
долларное сияньице.
Поздравит
державы
мистер Христос
и будет
от чистого сердца
вздымать
на банкетах
шампанский тост
за мир
во человецех.
Подпишут мир
на глади листа,
просохнут
фамилии
на́сухо, —
а мы
посмотрим,
что у Христа
припрятано за пазухой.
За пазухой,
полюбуйтесь
вот,
ему
наложили янки —
сильнейший
морской
и воздушный флот,
и газы в баллонах,
и танки.
Готов
у Христа
на всех арсенал;
но главный
за пазухой
камень —
злоба,
которая припасена
для всех,
кто с большевиками.
Пока
Христос
отверзает уста
на фоне
пальмовых веток —
рабочий,
крестьянин,
плотнее стань
на страже
свободы Советов.
У хитрого бога
лазеек —
много.
Нахально
и прямо
гнусавит из храма.
С иконы
глядится
Христос сладколицый.
В присказках,
в пословицах
господь славословится,
имя
богово
на губе
у убогова.
Галдят
и доныне
родители наши
о божьем
сыне,
о божьей
мамаше.
Про этого самого
хитрого бога
поются
поэтами
разные песни.
Окутает песня
дурманом, растрогав,
зовя
от жизни
лететь поднебесней.
Хоть вешай
замок
на церковные туши,
хоть все
иконы
из хаты выставь.
Вранье
про бога
в уши
и в души
пролезет
от сладкогласых баптистов.
Баптисту
замок
повесь на уста,
а бог
обернется
похабством хлыста.
А к тем,
кого
не поймать на бабца,
господь
проберется
в пищаньи скопца.
Чего мы ждем?
Или
выждать хочется,
пока
и церковь
не орабочится?!
Религиозная
гудит ерундистика,
десятки тысяч
детей
перепортив.
Не справимся
с богом
газетным листиком —
несметную
силу
выставим против.
Райской бредней,
загробным чаяньем
ловят
в молитвы
душевных уродцев,
Бога
нельзя
обходить молчанием —
с богом пронырливым
надо
бороться!
У попов под гривой зуд…
Взять министров им с кого?
Бросьте!
Скоро вывезут
и вас
и папу римского!
1.
У поповского бога
золота и серебра много.
2.
Носится смерть над голодным людом.
Что-то помощь не идет с неба.
3.
А золото под попами
лежит под спудом.
4.
Сколько можно купить на него хлеба!
5.
Мольбой не проймешь поповское пузо.
6.
Наконец, попы решили —
чтоб не было конфуза,
не тратя зря наши деньжонки,
пожертвуем подвески дутые
да тряпье из старой одежонки.
7.
Сколько ни плавь, из этого тряпья
не получишь для голодных ни копья.
«На, мол, тебе, убоже, что нам не гоже».
8.
Для советского правительства
жизнь крестьян
поповского золота дороже.
9.
Если попы помочь не хотят,
без попов поповским золотом поможем.
1
0.
16 февраля Президиум ВЦИК постановил:
1
1.
Изъять из храмов драгоценные камни, золото и серебро.
1
2.
Передать это ЦК Помгола и немедленно обратить
на помощь голодающим все церковное добро.
В цехах текстильной фабрики им.
Халтурина (Ленинград) сектанты
разбрасывают прокламации с
призывом вступить в религиозные
секты. Сектанты сулят всем вступившим
в их секты различного рода интересные
развлечения: знакомство с «хорошим»
обществом, вечера с танцами
(фокстротом и чарльстоном) и др.
Из письма рабкора.
От смеха
на заводе —
стон.
Читают
листья прокламаций.
К себе
сектанты
на чарльстон
зовут
рабочего
ломаться.
Работница,
манто накинь
на туалеты
из батиста!
Чуть-чуть не в общество княгинь
ты
попадаешь
у баптистов.
Фокстротом
сердце веселя,
ходи себе
лисой и пумой,
плети
ногами
вензеля,
и только…
головой не думай.
Не нужны
уговоры многие.
Айда,
бегом
на бал, рабочие!
И отдавите
в танцах ноги
и языки
и прочее.
Открыть нетрудно
баптистский ларчик —
американский
в ларце
долларчик.
Люди
умирают
раз в жизнь.
А здоровые —
и того менее.
Что ж попу —
помирай-ложись?
Для доходов
попы
придумали говения.
Едва
до года дорос —
человек
поступает
к попу на допрос.
Поймите вы,
бедная паства, —
от говений
польза
лишь для богатея мошнастого.
Кулак
с утра до́ ночи
обирает
бедняка
до последней онучи.
Думает мироед:
«Совести нет —
выгод
много.
Семь краж — один ответ
перед богом.
Поп
освободит
от тяжести греховной,
и буду
снова
безгрешней овна.
А чтоб церковь не обиделась —
и попу
и ей
уделю
процент
от моих прибыле́й».
Под пасху
кулак
кончает грабежи,
вымоет лапы
и к попу бежит.
Накроет
поп
концом епитрахили:
«Грехи, мол,
отцу духовному вылей!»
Сделает разбойник
умильный вид:
«Грабил, мол,
и крал больно я».
А поп покрестит
и заголосит:
«Отпускаются рабу божьему прегрешения
вольные и невольные».
Поп
целковый
получит после голосений
да еще
корзину со снедью
в сени.
Доволен поп —
поделился с вором;
на баб заглядываясь,
идет притвором.
А вор причастился,
окрестил башку,
очистился,
улыбаясь и на солнце
и на пташку,
идет торжественно,
шажок к шажку,
и
снова
дерет с бедняка рубашку.
А бедный
с грехами
не пойдет к попу:
попы
у богатеев на откупу.
Бедный
одним помыслом грешен:
как бы
в пузе богатейском
пробить бреши.
Бывало,
с этим
к попу сунься —
он тебе пропишет
всепрощающего Иисуса.
Отпустит
бедному грех,
да к богатому —
с ног со всех.
А вольнолюбивой пташке —
сидеть в каталажке.
Теперь
бедный
в положении таком:
не на исповедь беги,
а в исполком.
В исполкоме
грабительскому нраву
найдут управу.
Найдется управа
на Титычей лихих.
Радуется пу́сть Тит —
отпустит
Титычу грехи,
а Титыча…
за решетку впустят.
Все знают:
в страшный год,
когда
народ (и скот оголодавший) дох,
и ВЦИК
и Совнарком
скликали города,
помочь старались из последних крох.
Когда жевали дети глины ком,
когда навоз и куст пошли на пищу люду,
крестьяне знают —
каждый исполком
давал крестьянам хлеб,
полям давал семссуду.
Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью —
советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
— Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
на храм помещиками собранное с крестьян. —
И ныне:
Волга ест,
в полях пасется скот.
Так власть,
в гербе которой «серп и молот»,
боролась за крестьянство в самый тяжкий год
и победила голод.
Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?
«Мы не можем дозволить изъятие из храмов».
(Патриарх Тихон)
Тихон патриарх,
прикрывши пузо рясой,
звонил в колокола по сытым городам,
ростовщиком над золотыми трясся:
«Пускай, мол, мрут,
а злата —
не отдам!»
Чесала языком их патриаршья милость,
и под его христолюбивый звон
на Волге дох народ,
и кровь рекою ли́лась —
из помутившихся
на паперть и амвон.
Осиротевшие в голодных битвах ярых!
Родных погибших вспоминая лица,
знайте:
Тихон
патриарх
благословлял
убийцу.
За это
власть Советов,
вами избранные люди, —
господина Тихона судят.
Любимы ангелами всеми,
толпой глядящими с небес,
вот люди зажили в Эдеме, —
и был он чудом из чудес.
Как на раскрытой Божьей длани,
я со святою простотой
изображу их на поляне,
прозрачным лаком залитой,
среди павлинов, ланей, тигров,
у живописного ручья…
И к ним я выберу эпиграф
из первой Книги Бытия.
Я тоже изгнан был из рая
лесов родимых и полей,
но жизнь проходит, не стирая
картины в памяти моей.
Бессмертен мир картины этой,
и сладкий дух таится в нем:
так пахнет желтый воск, согретый
живым дыханьем и огнем.
Там по написанному лесу
тропами смуглыми брожу, —
и сокровенную завесу
опять со вздохом завожу…
Разгорается высь,
тает снег на горе.
Пробудись, отзовись,
говори о заре.
Тает снег на горе
пред пещерой моей,
и вся даль в серебре
осторожных лучей.
Повторяй мне, душа,
что сегодня весна,
что земля хороша,
что и смерть не страшна,
что над первой травой
дышит горный цветок,
наряженный в живой
мягко-белый пушок,
что лепечут ручьи
и сверкают кругом
золотые струи,
что во всех и во всем
тихий Бог, тайный Бог
неизменно живет,
что весенний цветок,
ветерок, небосвод,
нежных тучек кайма,
и скала, и поток,
и, душа, ты сама —
все одно, и все — Бог.
Панмонголизм! Хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.
Когда в растленной Византии
Остыл Божественный алтарь
И отреклися от Мессии
Иерей и князь, народ и царь, —
Тогда он поднял от Востока
Народ безвестный и чужой,
И под орудьем тяжким рока
Во прах склонился Рим второй.
Судьбою павшей Византии
Мы научиться не хотим,
И все твердят льстецы России:
Ты — третий Рим, ты — третий Рим.
Пусть так! Орудий Божьей кары
Запас еще не истощен,
Готовит новые удары
Рой пробудившихся племен.
От вод малайских до Алтая
Вожди с восточных островов
У стен поникшего Китая
Собрали тьмы своих полков.
Как саранча, неисчислимы
И ненасытны, как она,
Нездешней силою хранимы,
Идут на север племена.
О Русь! забудь былую славу:
Орел двуглавый сокрушен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
Смирится в трепете и страхе,
Кто мог завет любви забыть…
И третий Рим лежит во прахе,
А уж четвертому не быть.
Из-за кругов небес незримых
Дракон явил свое чело, —
И мглою бед неотразимых
Грядущий день заволокло.
Ужель не смолкнут ликованья
И миру вечному хвала,
Беспечный смех и восклицанья:
«Жизнь хороша, и нет в ней зла!»
Наследник меченосной рати!
Ты верен знамени креста,
Христов огонь в твоем булате,
И речь грозящая свята.
Полно любовью Божье лоно,
Оно зовет нас всех равно. . .
Но перед пастию дракона
Ты понял: крест и меч — одно.
И помни весь путь, которым вел тебя
Предвечный, Бог твой, по пустыне вот
уже сорок лет…
Он смирял тебя, томил тебя голодом
и питал тебя манною…
Одежда твоя не ветшала на тебе, и нога
не пухла, вот ужо сорок лет…
(Второз., VIII, 2—4)
Ушли двенадцать лет отважных увлечений
И снов мучительных, и тягостных забот,
Осиливших на миг и павших искушений,
Похмелья горького и трезвенных работ.
Хвала предвечному! Израиля одежды
В пустыне сорок лет он целыми хранил…
Не тронуты в душе все лучшие надежды,
И не иссякло в ней русло творящих сил!
Владычица-земля! С бывалым умиленьем
И с нежностью любви склоняюсь над тобой.
Лес древний и река звучат мне юным пеньем…
Все вечное и в них осталося со мной.
Другой был, правда, день, безоблачный и яркий,
С небес лился поток ликующих лучей,
И всюду меж дерев запущенного парка
Мелькали призраки загадочных очей.
И призраки ушли, но вера неизменна…
А вот и солнце вдруг взглянуло из-за туч.
Владычица-земля! Твоя краса нетленна,
И светлый богатырь бессмертен и могуч.
* См.: стихотворение
«Земля-владычица! К тебе чело склонил я…»
(Примеч. Вл. Соловьева.)
По дороге лесной, по широкому лугу
С дальнобойким ружьем осторожно иду.
Шарит ствол по кустам, озирает округу,
И пощаду в себе воплотив и беду.
Путь от жизни до смерти мгновенья короче:
Я ведь ловкий стрелок и без промаха бью.
Для порхающих птиц и парящих и прочих
Чем же я не похож на пророка Илью?
Вот разгневаюсь я — гром и молния грянет.
И настигнет стрела, и прощай синева…
Вот я добрый опять (как бы солнце проглянет).
Улетай себе, птица, оставайся жива.
Только птицы хитры, улетают заране,
Мол, на бога надейся, но лучше в кусты…
И проходит гроза, никого не поранив.
«Злой ты бог. Из доверия выбился ты!»
Впрочем, вот для разрядки достаточный повод:
На березе скворцы у скворечни своей;
Белогрудая ласточка села на провод,
Восхищенно глядит, хоть в упор ее бей.
Так за что ж ее бить, за доверие, значит?
Для того, чтоб она нелюдимой была,
Та, что даже детишек от взгляда не прячет
И гнездо у тебя над окошком свила?
Ты ее не убьешь и пойдешь по дороге,
Онемеет в стволе окаянный свинец…
Пуще глаза, о, с громом и молнией, боги,
Берегите доверие душ и сердец!
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
Горит звезда, дрожит эфир,
Таится ночь в пролеты арок.
Как не любить весь этот мир,
Невероятный Твой подарок?
Ты дал мне пять неверных чувств,
Ты дал мне время и пространство,
Играет в мареве искусств
Моей души непостоянство.
И я творю из ничего
Твои моря, пустыни, горы,
Всю славу солнца Твоего,
Так ослепляющего взоры.
И разрушаю вдруг шутя
Всю эту пышную нелепость,
Как рушит малое дитя
Из карт построенную крепость.
Автор Залман Шнеур
Перевод Владислава Ходасевича
…Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела
Моя, давно скитальческая, обувь,
Но смуглые нежны еще ланиты —
Востока неизменное наследье.
В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья!
В моей глуби все океаны тонут,
И слезы все — в одной моей слезе.
Все реки горестей в мое впадают море,
И все-таки оно еще не полно.
В котомке у меня такие родословья,
Какими ни один вельможа похвалиться
Не может никогда. И многие народы
Обязаны мне властию, величьем,
Победами, богатством, славой царств.
Здесь на пергаменте записаны долги
Слезой и кровью моего народа.
Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил.
Свидетелями были — твой Спаситель,
Пророк Аравии и все провидцы Божьи.
Я — пасынок земли, вельможа разоренный —
Как я потребую назад свои богатства,
С кого взыщу сокровища души?
По всем тропам, по всем большим дорогам
Напрасно я искал себе путей.
В ворота всех судов стучался я: никто
Награбленных не отдает сокровищ.
И видел я:
Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах,
В потоке всех времен и в смене поколений
Разбросаны сокровища мои.
И с каждым шагом видел я: в грязи —
Вся сила духа, что досталась мне
В наследие от многих поколений;
Из храма каждого мне слышен голос Бога,
Из леса каждого звучит мне песня жизни, —
Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет.
В высоких замках, утром озлащенных,
В окошке каждом, где горит огонь,
Моих героев вижу, вижу предков, —
Моей страны, моих надежд осколки, —
И все они, увы, чужим покрыты прахом,
Все в образах мне предстают суровых
И с чуждым гневом смотрят на меня.
И даже к их ногам упасть я не могу,
Чтоб лобызать края святых одежд,
Благоухающих куреньями… Я видел
Хоть я еще живу — раб духа моего
И мудрости моей стал господином.
А знаешь ты раба, который господину
Наследовал? Земля дрожит под ним,
Когда он воцаряется. Вовеки
Мне не простят рабы своих воспоминаний
О грязной луже той, где родились они.
Мой каждый шаг напоминает им
Их низкое рожденье. Древний путь мой —
Зерцало вечное их преступлений.
Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения…
Презренье, горделивое презренье
Рабам рабов, вознесшихся высоко!
Покуда сердце бьется, не возьму
Их жалкой красоты, законов их лукавых
За свитки, опороченные ими.
В упадочном и дряхлом этом мире —
Презренье им! Презренью моему
Воздайте честь: оно в моих мехах —
Как старое вино, сок сорока столетий.
Очищено оно и выдержано крепко,
Вино тысячелетнее мое…
Отравятся им маленькие души,
И слабый мозг не вынесет его,
Не помутясь, не потеряв сознанья.
Не молодым народам пить его,
Не новым племенам, не первенцам природы,
Которые вчера лишь из яйца
Успели вылупиться. Чистый, крепкий,
Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне
Бессильна выплеснуть его из мира…
Презрение мое! Тебя благословляю:
Доныне ты меня питало и хранило.
Меня возненавидел мир. Он избавленья
Не признает, которое несу я.
И вот, от жажды бледный, я стою
Пред родником живым. Расколотое, пусто
Мое ведро. Мной этот мир отвергнут
С неправой справедливостью его.
И если сам Господь, отчаявшийся, древний,
Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу
Тебя хранить в боях, сломай Мои печати,
Последний свиток разорви, смирись!» —
Я не смирюсь.
И на Него ожесточился я!
И если будет день, и смерть ко мне придет,
Смерть безнадежного народа моего, —
Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных
Погибну я!
Вся мощь моей души, все тайное презренье
В последнем мятеже зальют весь мир.
На лапах мощных мой воспрянет лев,
Сей древний знак моих заветных свитков…
Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой,
И зарычит
Рычаньем льва, что малым, слабым львенком
Похищен из родимой кущи,
Из пламенных пустынь, от золотых песков
И ловчим злым навеки заточен
На севере, в туманах и снегах.
Эй, северный медведь, поберегись тогда!
Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги
Укрылся — и сопит, сося большую лапу.
Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов,
Меж тел растерзанных его взметнется грива!
Вот как умрет великий лев Егуда!
И волосы народов станут дыбом,
Когда они узнают, как погиб
Последний иудей…
Хвала Всевышнему Владыке!
Великость Он явил свою:
Вельмож меня поставил в лике,
Да чудеса Его пою.
Пришли, пришли те дни святые,
Да правый суд я покажу,
Колеблемы столпы земные
Законом Божьим утвержу.
Скажу я грешным: не грешите;
Надменным: не вздымайте рог,
В безумии не клевещите,
Несправедлив что будто Бог.
От запада и от востока,
От гор, пустыней и морей
Нет человека без порока,
Без слабостей и без страстей.
Но Бог есть Судия единый,
Владыка и правитель всех;
Он сих возводит на вершины,
А понижает долу тех.
Вина багряна чаша цельна,
Из коей сладки перлы бьют,
В Его руке всем растворенна;
Но дрожди грешники пиют.
От арфы радость да прольется
В хваление Тебе, мой Бог!
Неправых выя да согнется,
А правых вознесется рог!
Когда-то правда, человек,
Что цепь печалей весь твой век:
Почто ж нам веком долгим льститься?
На то ль, чтоб плакать и крушиться
И, меря жизнь свою тоской,
Не знать отрады никакой?
Кончать день зол днем зол других,
Страшиться радостей своих,
На счастья блеск не полагаться
И каждый миг того бояться:
Вот грусть, вот скорбь, вот смерть придет!
Начала все конец сечет.
Младенец лишь родится в свет,
Увы! увы! он вопиет,
Уж чувствует свое он горе;
Низвержен в треволненно море,
Волной несется чрез волну,
Песчинка, в вечну глубину.
Се нашей жизни образец!
Се наших всех сует венец!
Что жизнь? — Жизнь смерти тленно семя.
Что жить? — Жить — миг летяща время
Едва почувствовать, познать,
Познать ничтожество — страдать,
Страдать — и скорбно чувство мук
Уметь еще сносить без скук.
На то ли создал Ты от века,
О Боже! бренна человека?
Творец!.. Но на Тебя ль роптать?
Так что ж осталося? — страдать.
Такая жизнь — не жизнь, но яд:
Змея в груди, геенна, ад
Живого жрет меня до гроба.
Ах! если самая та ж злоба
По смерти мстит нам и в гробах,
Кого ж Творцом назвать? кто благ?
Лишь Парки жизни нить прервут,
Уж встречу Фурии бегут:
Отсель изъемлет скоротечность;
А там?.., а там разверста вечность!
Дрожу! — лиется в жилах хлад.
О вечность, вечна мука, ад!
Но что? зрю молнии кругом!
В свирепой буре слышу гром!
Перун перуны прерывает,
Звучней всех громов глас взывает:
«Бог благ, отец Он твари всей;
Ты зол — и ад в душе твоей!»
Божественный сей крепкий глас
Кичливый дух во мне потряс;
Вострепетала совесть черна,
Исчезла мысль неимоверна,
Прошли отчаянья мечты:
Всесильный! помоги мне Ты.
Уйми страстей моих Ты шум,
И бурный обуздай мой ум:
Чего понять он не возможет,
Да благость в том Твоя поможет,
Чтоб я средь зол покоен был;
Терпя беды, Тебя любил!
Поборствуй руку лобызать,
Котора поднята карать.
Средь юности моей неспелой,
Средь зрелой жизни, престарелой,
Средь ярых волн морских сует
Дай сил сносить мне иго бед!
Чтоб меньше скорби ощущать,
Собою больше обладать,
Пошли, пошли, Творец вселенной,
Своей Ты твари бедной, бренной
Небесну помощь с высоты:
Ты щедр, щедрот источник Ты!
Над безднами горящих тел,
Которых луч не долетел
До нас еще с начала мира,
Отколь, среди зыбей эфира,
Всех звезд, всех лун, всех солнцев вид,
Как злачный червь, во тьме блестит, —
Там внемлет насекомым Бог.
Достиг мой вопль в Его чертог,
Я зрю: избранна прежде века
Грядет покоить человека;
Надежды ветвь в руке у ней:
Ты, Вера? — мир душе моей!
Ты мысли дерзкие пленишь,
Сердцам незлобие даришь,
Терпеньем души укрепляешь,
На подвиг немощь ободряешь;
Ты кротким свет и красота,
Ты гордым мрак и суета!
Пристойно цель иметь уму,
Куда паря лететь ему.
Пусть все подвержено сомненью;
Но без Творца как быть творенью?
Его ты, Вера, учишь знать,
Любить, молить, — не постигать.
Непостижимый сей Творец
Да будет мой покров, отец!
Он взором волны укрощает,
Он всей природой мне вещает:
«Испытывать судьбы забудь,
Надейся, верь — и счастлив будь!»
О вы, что мысли остротой,
Разврата славитесь мечтой!
Последуя сему примеру,
Придите, обымите Веру:
Она одна спокоит вас,
Утешит в самый смертный час.
Хвалите Господа и пойте:
Коль сладко воспевать Его!
Ему единому вы стройте
Органы сердца своего.
Кем стены града вознесенны,
Не соберет ли тот граждан?
Кем скорби духа исцеленны,
Плотских не исцелит ли ран?
Создавый солнцы, круги звездны,
И им нарекший имена,
Велик Господь! велик, и бездны
Его премудрости нет дна!
Он кротких в милость принимает
И праведным дает покров;
Надменных власть уничтожает
И грешных низвергает в ров.
Начните ж Бога вы, начните,
О горды познавать умы!
И в похвалы Ему спешите
Устроить гусли и псалмы.
Он, небо мраком облекая,
Готовит в тучах дождь браздам;
Росою горы проникая,
Изводит злак на службу нам;
Дает зверям и птицам пищу,
И насекомым и червям:
Так рубище дарует нищу,
Как диадиму и царям.
Не конских крепких мышц желает
Не к мужеству благоволит;
Но на Него кто уповает,
Он любящих Его хранит.
Будь милостив ко мне, мой Бог,
Коль враг меня пожрать зияет,
Всяк день мне бедства замышляет,
Всяк день блюдет моих след ног
И злобно на меня враждует.
Объемлет страх, — надежда Ты,
Тобой живу, Тобой хвалюся,
Ты щит, броня, — и не боюся.
Мне все, кроме Тебя, мечты, —
И что мне человек возможет?
Пусть мыслят вред мне всякий день,
Твердят слова мои с гнушеньем,
Толпятся, ловят с ухищреньем,
Мой след стрегут и тень:
Их тщетен труд, Тобой спасуся.
Твой, Боже, перст их сломит рог,
Меня ты скроешь милосердьем,
Слез сжалишься моих теченьем.
Тогда, никто как не помог,
Ты не забыл Твоих обетов.
Убегнет враг, услышав то,
Что я тобою защищаюсь,
Что на тебя я полагаюсь,
Одним тобой хвалюсь, — и что
Тогда злодейства мне людския?
Так, — славлю я Тебя, Господь!
Лишь ты от зол меня избавил,
Стер слезный ток, подъял, восставил
И продлил мой еще живот.
Тебе ль не благоугождаю?
Не Богу ль повинится
Во всем душа моя?
Не от Него ль струится
Спасение ея?
Так Он один хранитель,
Защитник, покровитель,
Броня моя и шлем:
Не двигнуся я в Нем.
Доколе человеки
Подобных им гнетут,
Кровавые льют реки,
Зорят жилища, жгут;
И стены хоть сотренны,
Их кущи разрушенны;
Но в сердце зверску желчь
Несут, огонь и меч.
И цены совещают,
Меня как свергнут, чем;
Все жаждут, все алкают
Знать о вреде моем;
Благословят устами,
Губят, клянут сердцами,
Измены строя ков;
Но Бог — мой Спас, Покров.
Так, Он заступник, слава,
Краса моя, венец,
Надежда и избава,
Владыко и Отец.
О смертные! внимайте:
Пред Ним лишь преклоняйте
И дух ваш и главы;
Но суетны суть вы!
Вы любите хищеньи,
Надеетесь на ложь,
Живете в подкрепленьи
Неправедных вельмож;
Ко роскоши, к богатству,
Корысти, святотатству
Летят дух, ум, сердца.
Увы! — иль нет Творца?
Нет, есть! Его держава,
В вселенной всей, и суд
Всем, милость и управа
Его в тот век дадут
Нам по деяньям долю.
Блажен, Твою кто волю
Соблюсть в сей жизни мог,
О мой Творец и Бог!