Известно:
у меня
и у бога
разногласий чрезвычайно много.
Я ходил раздетый,
ходил босой,
а у него —
в жемчугах ряса.
При виде его
гнев свой
еле сдерживал.
Просто трясся.
А теперь бог — что надо.
Много проще бог стал.
Смотрит из деревянного оклада.
Риза — из холста.
— Товарищ бог!
Меняю гнев на милость.
Видите —
даже отношение к вам немного переменилось:
называю «товарищем»,
а раньше —
«господин».
(И у вас появился товарищ один.)
По крайней мере,
на человека похожи
стали.
Что же,
зайдите ко мне как-нибудь.
Снизойдите
с вашей звездной дали.
У нас промышленность расстроена,
транспорт тож.
А вы
— говорят —
занимались чудесами.
Сделайте одолжение,
сойдите,
поработайте с нами.
А чтоб ангелы не били баклуши,
посреди звезд —
напечатайте,
чтоб лезло в глаза и в уши:
не трудящийся не ест.
(Шутка)
Известно:
буржуй вовсю жрет.
Ежедневно по поросенку заправляет в рот.
А надоест свиней в животе пасти —
решает:
— Хорошо б попостить! —
Подают ему к обеду да к ужину
то осетринищу,
то севрюжину.
Попостит —
и снова аппетит является:
буржуй разговляется.
Ублажается куличами башенными
вперекладку с яйцами крашеными.
А в заключение —
шампанский тост:
— Да здравствует, мол, господин Христос! —
А у пролетария стоял столетний пост.
Ел всю жизнь селедкин хвост.
А если и теперь пролетарий говеет —
от говений от этих старьем веет.
Чем ждать Христов в посте и вере —
религиозную рухлядь отбрось гневно
да так заработай —
чтоб по крайней мере
разговляться ежедневно.
Мораль для пролетариев выведу любезно:
Не дело говеть бедным.
Если уж и буржую говеть бесполезно,
то пролетарию —
просто вредно.
Христу
причинили бы много обид,
но богу помог
товарищ Лебит.
Он,
приведя резоны разные,
по-христиански елку празднует.
Что толку
в поздних
упреках колких.
Сидите, Лебит,
на стихах,
как на елке.
У попов под гривой зуд…
Взять министров им с кого?
Бросьте!
Скоро вывезут
и вас
и папу римского!
Сысой Сысоич, туз-лабазник,
Бояся упустить из рук барыш большой,
Перед иконою престольной в светлый праздник
Скорбел душой:
«Услышь мя, господи! — с сияющей иконы
Сысоич не сводил умильно-влажных глаз. —
Пусть наживает там, кто хочет, миллионы,
А для меня барыш в сто тысяч… в самый раз…
Всю жизнь свою потом я стал бы… по закону…»
Сысоич глянул вбок, — ан возле богача
Бедняк портной, Аким Перфильев, на икону
Тож зенки выпялил, молитвенно шепча:
«Пошли мне, господи, в заказчиках удачу…
Последние достатки трачу…
Чтоб обернуться мне с детишками, с женой,
С меня довольно четвертной…»
Купчина к бедняку прижался тут вплотную,
От злости став белей стены:
«Слышь? Лучше замолчи!..
На, сволочь, четвертную
И не сбивай мне зря цены!»
У батюшки Ипата
Водилися деньжата.
Конечно, дива тут особенного нет:
Поп намолил себе монет!
Однако же, когда забыли люди бога
И стали сундуки трясти у богачей,
Взяла попа тревога:
«Откроют, ироды, ларек мой без ключей!»
Решив добро свое припрятать повернее,
Поп, выбрав ночку потемнее,
Перетащил с деньгами ларь
В алтарь
И надпись на ларе искусно вывел мелом:
«Сей ларь — с Христовым телом».
Но хитрый пономарь,
Пронюхав штуку эту
И выудивши всю поповскую монету,
Прибавил к надписи: «Несть божьих здесь телес:
Христос воскрес!»
Что пономарь был плут, я соглашусь не споря,
Плут обманул плута — так кто ж тут виноват?
Но я боюсь, чтоб поп Ипат
Не удавился с горя.
Пусть богу старухи молятся.
Молодым —
не след по церквам.
Эй,
молодежь!
Комсомольцы
призывом летят к вам.
Что толку справлять рождество?
Елка —
дурням только.
Поставят елкин ствол
и топочут вокруг польки.
Коммунистово рождество —
день Парижской Коммуны.
В нем родилась,
и со дня с того
Коммунизм растет юный.
Кровь,
что тогда лилась
Парижем
и грязью предместий,
Октябрем разгорелась,
разбурлясь рабочей местью.
Мы вызнали правду книг.
Книга —
невежд лекарь.
Ни земных,
ни небесных иг
не допустим к спине человека.
Чем кадилами вить кольца,
богов небывших чествуя,
мы
в рождестве комсомольца
повели безбожные шествия.
Теперь
воскресенье Христово,
попом сочиненная пасха.
Для буржуев
новый повод
осушить с полдюжины насухо.
Куличи
— в человечий рост —
уставят столы Титов.
Это Титы придумали пост:
подогревание аппетитов.
Пусть балуется Тит постом.
Наш ответ — прост.
Мы постили лет сто.
Нам нужен хлеб,
а не пост.
Хлеб не лезет в рот.
Должны добыть сами.
Поп врет
о насыщении чудесами.
Не нам поп — няня.
Христу отставку вручи́те.
Наш наставник — знание,
книга —
наш учитель.
Отбрось суеверий сеянье.
Отбрось религий обряд.
Коммуны воскресенье —
25 октября.
Наше место не в церкви грязненькой.
На улицы!
Плакат в руку!
Над верой
в наши праздники
огнем рассияй науку.
Известно,
в конце существования человечьего —
радоваться
нечего.
По дому покойника
идет ревоголосье.
Слезами каплют.
Рвут волосья.
А попу
и от смерти
радость велия —
и доходы,
и веселия.
Чтоб люди
доход давали, умирая,
сочинили сказку
об аде
и о рае.
Чуть помрешь —
наводняется дом чернорясниками.
За синенькими приходят
да за красненькими.
Разглаживая бородищу свою,
допытываются —
много ли дадут.
«За сотнягу
прямехонько определим в раю,
а за рупь
папаше
жариться в аду».
Расчет верный:
из таких-то денег
не отдадут
папашу
на съедение геенне!
Затем,
чтоб поместить
в райском вертограде,
начинают высчитывать
(по покойнику глядя). —
Во-первых,
куме заработать надо —
за рупь
поплачет
для христианского обряда.
Затем
за отпевание
ставь на́ кон —
должен
подработать
отец диакон.
Затем,
если сироты богатого виду,
начинают наяривать
за панихидой панихиду.
Пока
не перестанут
гроши носить,
и поп
не перестает
панихиды гнусить.
Затем,
чтоб в рай
прошли с миром,
за красненькую
за гробом идет конвоиром,
как будто
у покойничка
понятия нет,
как
самому
пройти на тот свет.
Кабы бог был —
к богу
покойник бы
и без попа нашел дорогу.
Ан нет —
у попа
выправляй билет.
И, наконец,
оставшиеся грошей лишки
идут
на приготовление
поминальной кутьишки.
А чтоб
не обрывалась
доходов лента,
попы
установили
настоящую ренту.
И на третий день,
и на десятый,
и на сороковой —
опять
устраивать
панихидный вой.
А вспомнят через год
(смерть — не пустяк),
опять поживится
и год спустя.
Сойдет отец в гроб —
и без отца,
и без доходов,
и без еды дети,
только поп —
и с тем,
и с другим,
и с третьим.
Крестьянин,
чтоб покончить с обдираловкой с этой,
советую
тратить
достаток
до последнего гроша
на то,
чтоб жизнь была хороша.
А попам,
объедающим
и новорожденного
и труп,
посоветуй,
чтоб работой зарабатывали руб.
Случай,
показывающий,
что безбожнику
много лучше
Жил Тит.
Таких много!
Вся надежда у него
на господа-бога.
Был Тит,
как колода, глуп.
Пока не станет плечам горячо,
машет Тит
со лба на пуп
да с правого
на левое плечо.
Иной раз досадно даже.
Говоришь:
«Чем тыкать фигой в пуп —
дрова коли!
Наколол бы сажень,
а то
и целый куб».
Но сколько на Тита ни ори,
Тит
не слушает слов:
чешет Тит языком тропари
да «Часослов».
Раз
у Тита
в поле
гроза закуролесила чересчур люто.
А Тит говорит:
«В господней воле…
Помолюсь,
попрошу своего Илью-то».
Послушал молитву Тита Илья
да как вдарит
по всем
по Титовым жильям!
И осталось у Тита —
крещеная башка
да от избы
углей
полтора мешка.
Обнищал Тит:
проселки месит пятой.
Не помогли
ни бог-отец,
ни сын,
ни дух святой.
А Иванов Ваня —
другого сорта:
не верит
ни в бога,
ни в чёрта.
Товарищи у Ваньки —
сплошь одни агрономы
да механики.
Чем Илье молиться круглый год,
Ванька взял
и провел громоотвод.
Гремит Илья,
молнии лья,
а не может перейти Иванов порог.
При громоотводе —
бессилен сам Илья
пророк.
Ударит молния
Ваньке в шпиль —
и
хвост в землю
прячет куце.
А у Иванова —
даже
не тронулась пыль!
Сидит
и хлещет
чай с блюдца.
Вывод сам лезет в дверь
(не надо голову ломать в му́ке!):
крестьянин,
ни в какого бога не верь,
а верь науке.
Эй, крестьяне!
Эта песня для вас!
Навостри на песню ухо!
В одном селе,
на Волге как раз,
была
засу́ха.
Сушь одолела —
не справиться с ней,
а солнце
сушит
сильней и сильней.
Посохли немного
и решили:
«Попросим бога!»
Деревня
крестным ходом заходила,
попы
отмахали все кадила.
А солнце шпарит.
Под ногами
уже не земля —
а прямо камень.
Сидели-сидели, дождика ждя,
и решили
помолиться
о ниспослании дождя.
А солнце
так распалилось в высях,
что каждый росток
на корню высох.
А другое село
по-другому
с засухами
борьбу вело,
другими мерами:
агрономами обзавелось
да землемерами.
Землемер
объяснил народу,
откуда
и как
отвести воду.
Вел
землемер
с крестьянами речь,
как
загородкой
снега беречь.
Агроном учил:
«Засеивайтесь злаком,
который
на дождь
не особенно лаком.
Засушливым годом
засеивайтесь корнеплодом —
и вырастут
такие брюквы,
что не подымете и парой рук вы».
Эй, солнце —
ну-ка! —
попробуй,
совладай с наукой!
Такое солнце,
что дышишь еле,
а поля — зазеленели.
Отсюда ясно:
молебен
в засуху
мало целебен.
Чем в засуху
ждать дождя
по году,
сам
учись
устраивать погоду.
Воздев
печеные
картошки личек,
черней,
чем негр,
не видавший бань,
шестеро благочестивейших католичек
влезло
на борт
парохода «Эспань».
И сзади
и спереди
ровней, чем веревка.
Шали,
как с гвоздика,
с плеч висят,
а лица
обвила
белейшая гофрировка,
как в пасху
гофрируют
ножки поросят.
Пусть заполнится годами
жизни квота —
стоит
только
вспомнить это диво,
раздирает
рот
зевота
шире Мексиканского залива.
Трезвые,
чистые,
как раствор борной,
вместе,
эскадроном, садятся есть.
Пообедав, сообща
скрываются в уборной.
Одна зевнула —
зевают шесть.
Вместо известных
симметричных мест,
где у женщин выпуклость, —
у этих выем:
в одной выемке —
серебряный крест,
в другой — медали
со Львом
и с Пием.
Продрав глазенки
раньше, чем можно, —
в раю
(ужо!)
отоспятся лишек, —
оркестром без дирижера
шесть дорожных
вынимают
евангелишек.
Придешь ночью —
сидят и бормочут.
Рассвет в розы —
бормочут, стервозы!
И днем,
и ночью, и в утра, и в полдни
сидят
и бормочут,
дуры господни.
Если ж
день
чуть-чуть
помрачнеет с виду,
сойдут в кабину,
12 галош
наденут вместе
и снова выйдут,
и снова
идет
елейный скулёж.
Мне б
язык испанский!
Я б спросил, взъяренный:
— Ангелицы,
попросту
ответ поэту дайте —
если
люди вы,
то кто ж
тогда
воро̀ны?
А если
вы вороны,
почему вы не летаете?
Агитпропщики!
не лезьте вон из кожи.
Весь земной
обревизуйте шар.
Самый
замечательный безбожник
не придумает
кощунственнее шарж!
Радуйся, распятый Иисусе,
не слезай
с гвоздей своей доски,
а вторично явишься —
сюда
не суйся —
всё равно:
повесишься с тоски!
Другие здания
лежат,
как грязная кора,
в воспоминании
о Notre-Dame’e.
Прошедшего
возвышенный корабль,
о время зацепившийся
и севший на мель.
Раскрыли дверь —
тоски тяжелей;
желе
из железа —
нелепее.
Прошли
сквозь монаший
служилый елей
в соборное великолепие.
Читал
письмена,
украшавшие храм,
про боговы блага
на небе.
Спускался в партер,
подымался к хорам,
смотрел удобства
и мебель.
Я вышел —
со мной
переводчица-дура,
щебечет
бантиком-ротиком:
«Ну, как вам
нравится архитектура?
Какая небесная готика!»
Я взвесил все
и обдумал, —
ну вот:
он лучше Блаженного Васьки.
Конечно,
под клуб не пойдет —
темноват, —
об этом не думали
классики.
Не стиль…
Я в этих делах не мастак.
Не дался
старью на съедение.
Но то хорошо,
что уже места
готовы тебе
для сидения.
Его
ни к чему
перестраивать заново —
приладим
с грехом пополам,
а в наших —
ни стульев нет,
ни орга̀нов.
Копнёшь —
одни купола.
И лучше б оркестр,
да игра дорога —
сначала
не будет финансов, —
а то ли дело
когда орга́н —
играй
хоть пять сеансов.
Ясно —
репертуар иной —
фокстроты,
а не сопенье.
Нельзя же
французскому госкино
духовные песнопения.
А для рекламы —
не храм,
а краса —
старайся
во все тяжкие.
Электрорекламе —
лучший фасад:
меж башен
пустить перетяжки,
да буквами разными:
«Signe de Zoro»,
чтоб буквы бежали,
как мышь.
Такая реклама
так заорет,
что видно
во весь Boulmiche.
А если
и лампочки
вставить в глаза
химерам
в углах собора,
тогда —
никто не уйдет назад:
подряд —
битковые сборы!
Да, надо
быть
бережливым тут,
ядром
чего
не попортив.
В особенности,
если пойдут
громить
префектуру
напротив.
Большевики
надругались над верой православной.
В храмах-клубах —
словесные бои.
Колокола без языков —
немые словно.
По божьим престолам
похабничают воробьи.
Без веры
и нравственность ищем напрасно.
Чтоб нравственным быть —
кадилами вей.
Вот Мексика, например,
потому и нравственна,
что прут
богомолки
к вратам церквей.
Кафедраль —
богомольнейший из монашьих
институтцев.
Брат «Notre Dame’a»
на площади, —
а около,
запружена народом,
«Площадь Конституции»,
в простонародии —
«Площадь Со́кола».
Блестящий
двенадцатицилиндровый
Пакард
остановил шофер,
простоватый хлопец.
— Стой, — говорит, —
помолюсь пока… —
донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.
Нету донны
ни час, ни полтора.
Видно, замолилась.
Веровать так веровать.
И снится шоферу —
донна у алтаря.
Парит
голубочком
душа шоферова.
А в кафедрале
безлюдно и тихо:
не занято
в соборе
ни единого стульца.
С другой стороны
у собора —
выход
сразу
на четыре гудящие улицы.
Донна Эсперанца
выйдет как только,
к донне
дон распаленный кинется.
За угол!
Улица «Изабелла Католика»,
а в этой улице —
гостиница на гостинице.
А дома —
растет до ужина
свирепость мужина.
У дона Лопеца
терпенье лопается.
То крик,
то стон
испускает дон.
Гремит
по квартире
тигровый соло:
— На восемь частей разрежу ее! —
И, выдрав из уса
в два метра волос,
он пробует
сабли своей остриё.
— Скажу ей:
«Ина́че, сеньора, лягте-ка!
Вот этот
кольт
ваш сожитель до гроба!» —
И в пумовой ярости
— все-таки практика! —
сбивает
с бутылок
дюжину пробок.
Гудок в два тона —
приехала донна.
Еще
и рев
не успел уйти
за кактусы
ближнего поля,
а у шоферских
виска и груди
нависли
клинок и пистоля.
— Ответ или смерть!
Не вертеть вола!
Чтоб донна
не могла
запираться,
ответь немедленно,
где была
жена моя
Эсперанца? —
— О дон-Хуан!
В вас дьяволы зло́бятся.
Не гневайте
божью милость.
Донна Эсперанца
Хуан-де-Лопец
сегодня
усердно
молилась.
Сколько
от сатириков
доставалось попам, —
жестка
сатира-палка!
Я
не пойду
по крокодильим стопам,
мне
попа
жалко.
Идет он,
в грязную гриву
спрятав
худое плечо
и ухо.
И уже
у вожатых
спрашивают октябрята:
«Кто эта
рассмешная старуха?»
Профессореет
вузовцев рать.
От бога
мало прока.
И скучно
попу
ежедневно врать,
что гром
от Ильи-пророка.
Люди
летают
по небесам,
и нет
ни ангелов,
ни бе́сов,
а поп
про ад завирает,
а сам
не верит
в него
ни бельмеса.
Люди
на отдых
ездят по ме́сяцам
в райский
крымский край,
а тут
неси
и неси околесицу
про какой-то
небесный рай.
И богомольцы
скупы, как пни, —
и в месяц
не выбубнишь трешку.
В алтарь
приходится
идти бубнить,
а хочется
бежать
в кинематошку.
Мне
священников
очень жаль,
жалею
и ночь
и день я —
вымирающие
сторожа
аннулированного учреждения.
Петр Иванович Васюткин
бога
беспокоит много —
тыщу раз,
должно быть,
в сутки
упомянет
имя бога.
У святоши —
хитрый нрав, —
черт
в делах
сломает ногу.
Пару
коробов
наврав,
перекрестится:
«Ей-богу».
Цапнет
взятку —
лапа в сале.
Вас считая за осла,
на вопрос:
«Откуда взяли?»
отвечает:
«Бог послал».
Он
заткнул
от нищих уши, —
сколько ни проси, горласт,
как от мухи
отмахнувшись,
важно скажет:
«Бог подаст».
Вам
всуча
дрянцо с пыльцой,
обворовывая трест,
крестит
пузо
и лицо,
чист, как голубь:
«Вот те крест».
Грабят,
режут —
очень мило!
Имя
божеское
помнящ,
он
пройдет,
сказав громилам:
«Мир вам, братья,
бог на помощь!»
Вор
крадет
с ворами вкупе.
Поглядев
и скрывшись вбок,
прошептал,
глаза потупив:
«Я не вижу…
Видит бог».
Обворовывая
массу,
разжиревши понемногу,
подытожил
сладким басом:
«День прожил —
и слава богу».
Возвратясь
домой
с питей —
пил
с попом пунцоворожим, —
он
сечет
своих детей,
чтоб держать их
в страхе божьем.
Жене
измочалит
волосья и тело
и, женин
гнев
остудя,
бубнит елейно:
«Семейное дело.
Бог
нам
судья».
На душе
и мир
и ясь.
Помянувши
бога
на ночь,
скромно
ляжет,
помолясь,
христианин
Петр Иваныч.
Ублажаясь
куличом да пасхой,
божьим словом
нагоняя жир,
все еще
живут,
как у Христа за пазухой,
всероссийские
ханжи.
Готовьте
возы
тюльпанов и роз,
детишкам —
фиалки в локон.
Европе
является
новый Христос
в виде
министра Келлога.
Христос
не пешком пришел по воде,
подметки
мочить
неохота.
Христос новоявленный,
смокинг надев,
приехал
в Париж
пароходом.
С венком
рисуют
бога-сынка.
На Келлоге
нет
никакого венка.
Зато
над цилиндром
тянется —
долларное сияньице.
Поздравит
державы
мистер Христос
и будет
от чистого сердца
вздымать
на банкетах
шампанский тост
за мир
во человецех.
Подпишут мир
на глади листа,
просохнут
фамилии
на́сухо, —
а мы
посмотрим,
что у Христа
припрятано за пазухой.
За пазухой,
полюбуйтесь
вот,
ему
наложили янки —
сильнейший
морской
и воздушный флот,
и газы в баллонах,
и танки.
Готов
у Христа
на всех арсенал;
но главный
за пазухой
камень —
злоба,
которая припасена
для всех,
кто с большевиками.
Пока
Христос
отверзает уста
на фоне
пальмовых веток —
рабочий,
крестьянин,
плотнее стань
на страже
свободы Советов.
У хитрого бога
лазеек —
много.
Нахально
и прямо
гнусавит из храма.
С иконы
глядится
Христос сладколицый.
В присказках,
в пословицах
господь славословится,
имя
богово
на губе
у убогова.
Галдят
и доныне
родители наши
о божьем
сыне,
о божьей
мамаше.
Про этого самого
хитрого бога
поются
поэтами
разные песни.
Окутает песня
дурманом, растрогав,
зовя
от жизни
лететь поднебесней.
Хоть вешай
замок
на церковные туши,
хоть все
иконы
из хаты выставь.
Вранье
про бога
в уши
и в души
пролезет
от сладкогласых баптистов.
Баптисту
замок
повесь на уста,
а бог
обернется
похабством хлыста.
А к тем,
кого
не поймать на бабца,
господь
проберется
в пищаньи скопца.
Чего мы ждем?
Или
выждать хочется,
пока
и церковь
не орабочится?!
Религиозная
гудит ерундистика,
десятки тысяч
детей
перепортив.
Не справимся
с богом
газетным листиком —
несметную
силу
выставим против.
Райской бредней,
загробным чаяньем
ловят
в молитвы
душевных уродцев,
Бога
нельзя
обходить молчанием —
с богом пронырливым
надо
бороться!
В цехах текстильной фабрики им.
Халтурина (Ленинград) сектанты
разбрасывают прокламации с
призывом вступить в религиозные
секты. Сектанты сулят всем вступившим
в их секты различного рода интересные
развлечения: знакомство с «хорошим»
обществом, вечера с танцами
(фокстротом и чарльстоном) и др.
Из письма рабкора.
От смеха
на заводе —
стон.
Читают
листья прокламаций.
К себе
сектанты
на чарльстон
зовут
рабочего
ломаться.
Работница,
манто накинь
на туалеты
из батиста!
Чуть-чуть не в общество княгинь
ты
попадаешь
у баптистов.
Фокстротом
сердце веселя,
ходи себе
лисой и пумой,
плети
ногами
вензеля,
и только…
головой не думай.
Не нужны
уговоры многие.
Айда,
бегом
на бал, рабочие!
И отдавите
в танцах ноги
и языки
и прочее.
Открыть нетрудно
баптистский ларчик —
американский
в ларце
долларчик.
Люди
умирают
раз в жизнь.
А здоровые —
и того менее.
Что ж попу —
помирай-ложись?
Для доходов
попы
придумали говения.
Едва
до года дорос —
человек
поступает
к попу на допрос.
Поймите вы,
бедная паства, —
от говений
польза
лишь для богатея мошнастого.
Кулак
с утра до́ ночи
обирает
бедняка
до последней онучи.
Думает мироед:
«Совести нет —
выгод
много.
Семь краж — один ответ
перед богом.
Поп
освободит
от тяжести греховной,
и буду
снова
безгрешней овна.
А чтоб церковь не обиделась —
и попу
и ей
уделю
процент
от моих прибыле́й».
Под пасху
кулак
кончает грабежи,
вымоет лапы
и к попу бежит.
Накроет
поп
концом епитрахили:
«Грехи, мол,
отцу духовному вылей!»
Сделает разбойник
умильный вид:
«Грабил, мол,
и крал больно я».
А поп покрестит
и заголосит:
«Отпускаются рабу божьему прегрешения
вольные и невольные».
Поп
целковый
получит после голосений
да еще
корзину со снедью
в сени.
Доволен поп —
поделился с вором;
на баб заглядываясь,
идет притвором.
А вор причастился,
окрестил башку,
очистился,
улыбаясь и на солнце
и на пташку,
идет торжественно,
шажок к шажку,
и
снова
дерет с бедняка рубашку.
А бедный
с грехами
не пойдет к попу:
попы
у богатеев на откупу.
Бедный
одним помыслом грешен:
как бы
в пузе богатейском
пробить бреши.
Бывало,
с этим
к попу сунься —
он тебе пропишет
всепрощающего Иисуса.
Отпустит
бедному грех,
да к богатому —
с ног со всех.
А вольнолюбивой пташке —
сидеть в каталажке.
Теперь
бедный
в положении таком:
не на исповедь беги,
а в исполком.
В исполкоме
грабительскому нраву
найдут управу.
Найдется управа
на Титычей лихих.
Радуется пу́сть Тит —
отпустит
Титычу грехи,
а Титыча…
за решетку впустят.
Все знают:
в страшный год,
когда
народ (и скот оголодавший) дох,
и ВЦИК
и Совнарком
скликали города,
помочь старались из последних крох.
Когда жевали дети глины ком,
когда навоз и куст пошли на пищу люду,
крестьяне знают —
каждый исполком
давал крестьянам хлеб,
полям давал семссуду.
Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью —
советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
— Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
на храм помещиками собранное с крестьян. —
И ныне:
Волга ест,
в полях пасется скот.
Так власть,
в гербе которой «серп и молот»,
боролась за крестьянство в самый тяжкий год
и победила голод.
Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?
«Мы не можем дозволить изъятие из храмов».
(Патриарх Тихон)
Тихон патриарх,
прикрывши пузо рясой,
звонил в колокола по сытым городам,
ростовщиком над золотыми трясся:
«Пускай, мол, мрут,
а злата —
не отдам!»
Чесала языком их патриаршья милость,
и под его христолюбивый звон
на Волге дох народ,
и кровь рекою ли́лась —
из помутившихся
на паперть и амвон.
Осиротевшие в голодных битвах ярых!
Родных погибших вспоминая лица,
знайте:
Тихон
патриарх
благословлял
убийцу.
За это
власть Советов,
вами избранные люди, —
господина Тихона судят.