Итак, мой милый друг, оставя скучный свет
И в поле уклонясь от шума и сует,
В деревне ты живешь, спокойный друг природы,
Среди кудрявых рощ, под сению свободы!
И жизнь твоя течет, как светлый ручеек,
Бегущий по лугам, как легкий ветерок,
Играющий в полях с душистыми цветами
Или в тени древес пастушки с волосами.
Беспечность твой удел! Стократ она милей
И пышности владык и блеску богачей!
Не тот, по мне, счастлив, кто многим обладает,
Воспитан в роскоши, в звездах златых сияет
(Ни злато, ни чины ко счастью не ведут);
Но тот, чьи ясны дни в невинности текут,
Кто сердцем не смущен, кто, славы не желая,
Но искренно, в душе, свой рок благословляя,
Доволен тем, что есть, и лучшего не ждет —
И небо на него луч благости лиет!
Гром брани до него в пустыне не доходит;
Ни алчность почестей, ни зависть не тревожит
Его, сидящего при светлом ручейке
Под сению древес с Горацием в руке
Или в обятиях своей супруги нежной.
О друг мой! Так и ты, оставя град мятежный,
В уединении, в безмолвной тишине
Вкушаешь всякий день лишь радости одне!
То бродишь по лугам, то по́ лесу гуляешь,
То лирою своей Климену восхищаешь,
То быстро на коне несешься по полям,
Как шумный ветр пустынь; то ходишь по утрам
С собакой и ружьем — и с птицами воюешь;
То, сидя на холме, прелестный вид рисуешь!
А вечером, когда зефиров резвых рой
На листьях алых роз, осыпанных росой,
Утихнет и заснет, как пахарь возвратится
С полей, чтобы в семье покоем насладиться,
Как вечера туман обымет мрачный лес,
Когда усеется звездами свод небес,
Тогда ты, вышедши из хижины смиренной,
Покрытой мягким мхом, древами осененной,
С своею милою приближишься к реке
И станешь рассекать с ней волны в челноке,
И будет вам луна сопутницей приятной!
Взор бросив на тебя, взор только сердцу внятный,
Промолвит милая, вздохнув: «Друг нежный мой!
Какое счастье быть любимою тобой!
Но, ах! всегда ль судьбы к нам будут так преклонны?
Быть может, разлучат с тобой нас люди злобны
Иль смерть… печальна мысль!» — «На что себя смущать, —
Ты скажешь ей, — на что покой свой нарушать?
Любезны мы богам, чего же нам страшиться?
Мы чистою душой привыкли им молиться!
Когда от нас в слезах убогий уходил?
Когда гонимый в нас друзей не находил?
Утешься, милая! Мы добры — и, конечно,
Нас боги наградят здесь жизнью долговечной!»
Потом, обнявшися, в безмолвии, домой
Пойдете медленно вкушать ночной покой.
Вы не услышите ни птичек щебетанья,
Ни звука от рогов, ни эха грохотанья, —
Сны благотворные с лазоревых небес
Слетят на ложе к вам с толпой приятных грез,
А утренний зефир, прохладу разливая,
Разбудит вас опять… Живи в полях, вкушая
Прямые радости чувствительных сердец!
Когда же нимф собор оставит мрачный лес,
Когда туманами одетая Аврора
В лесу поющих птиц не будет слышать хора
И вместо ярких роз лишь иней по утрам
С осенней будет мглой на землю сыпать к нам, —
Тогда, мой милый друг, в столицу возвратися,
Таков, как был всегда, к друзьям своим явися!
Поверь! И в городе возможно с счастьем жить:
Оно везде — умей его лишь находить!
Овидий, я живу близ тихих берегов,
Которым изгнанных отеческих богов
Ты некогда принес и пепел свой оставил.
Твой безотрадный плач места сии прославил;
И лиры нежный глас еще не онемел;
Еще твоей молвой наполнен сей предел.
Ты живо впечатлел в моем воображенье
Пустыню мрачную, поэта заточенье,
Туманный свод небес, обычные снега
И краткой теплотой согретые луга.
Как часто, увлечен унылых струн игрою,
Я сердцем следовал, Овидий, за тобою!
Я видел твой корабль игралищем валов
И якорь, верженный близ диких берегов,
Где ждет певца любви жестокая награда.
Там нивы без теней, холмы без винограда;
Рожденные в снегах для ужасов войны,
Там хладной Скифии свирепые сыны,
За Истром утаясь, добычи ожидают
И селам каждый миг набегом угрожают.
Преграды нет для них: в волнах они плывут
И по́ льду звучному бестрепетно идут.
Ты сам (дивись, Назон, дивись судьбе превратной!),
Ты, с юных лет презрев волненье жизни ратной,
Привыкнув розами венчать свои власы
И в неге провождать беспечные часы,
Ты будешь принужден взложить и шлем тяжелый,
И грозный меч хранить близ лиры оробелой.
Ни дочерь, ни жена, ни верный сонм друзей,
Ни музы, легкие подруги прежних дней,
Изгнанного певца не усладят печали.
Напрасно грации стихи твои венчали,
Напрасно юноши их помнят наизусть:
Ни слава, ни лета, ни жалобы, ни грусть,
Ни песни робкие Октавия не тронут;
Дни старости твоей в забвении потонут.
Златой Италии роскошный гражданин,
В отчизне варваров безвестен и один,
Ты звуков родины вокруг себя не слышишь;
Ты в тяжкой горести далекой дружбе пишешь:
«О, возвратите мне священный град отцов
И тени мирные наследственных садов!
О други, Августу мольбы мои несите,
Карающую длань слезами отклоните,
Но если гневный бог досель неумолим
И век мне не видать тебя, великий Рим, —
Последнею мольбой смягчая рок ужасный,
Приближьте хоть мой гроб к Италии прекрасной!»
Чье сердце хладное, презревшее харит,
Твое уныние и слезы укорит?
Кто в грубой гордости прочтет без умиленья
Сии элегии, последние творенья,
Где ты свой тщетный стон потомству передал?
Суровый славянин, я слез не проливал,
Но понимаю их; изгнанник самовольный,
И светом, и собой, и жизнью недовольный,
С душой задумчивой, я ныне посетил
Страну, где грустный век ты некогда влачил.
Здесь, оживив тобой мечты воображенья,
Я повторил твои, Овидий, песнопенья
И их печальные картины поверял;
Но взор обманутым мечтаньям изменял.
Изгнание твое пленяло втайне очи,
Привыкшие к снегам угрюмой полуночи.
Здесь долго светится небесная лазурь;
Здесь кратко царствует жестокость зимних бурь.
На скифских берегах переселенец новый,
Сын юга, виноград блистает пурпуровый.
Уж пасмурный декабрь на русские луга
Слоями расстилал пушистые снега;
Зима дышала там — а с вешней теплотою
Здесь солнце ясное катилось надо мною;
Младою зеленью пестрел увядший луг;
Свободные поля взрывал уж ранний плуг;
Чуть веял ветерок, под вечер холодея;
Едва прозрачный лед, над озером тускнея,
Кристаллом покрывал недвижные струи.
Я вспомнил опыты несмелые твои,
Сей день, замеченный крылатым вдохновеньем,
Когда ты в первый раз вверял с недоуменьем
Шаги свои волнам, окованным зимой…
И по́ льду новому, казалось, предо мной
Скользила тень твоя, и жалобные звуки
Неслися издали, как томный стон разлуки.
Утешься; не увял Овидиев венец!
Увы, среди толпы затерянный певец,
Безвестен буду я для новых поколений,
И, жертва темная, умрет мой слабый гений
С печальной жизнию, с минутною молвой…
Но если, обо мне потомок поздний мой
Узнав, придет искать в стране сей отдаленной
Близ праха славного мой след уединенный —
Брегов забвения оставя хладну сень,
К нему слетит моя признательная тень,
И будет мило мне его воспоминанье.
Да сохранится же заветное преданье:
Как ты, враждующей покорствуя судьбе,
Не славой — участью я равен был тебе.
Здесь, лирой северной пустыни оглашая,
Скитался я в те дни, как на брега Дуная
Великодушный грек свободу вызывал,
И ни единый друг мне в мире не внимал;
Но чуждые холмы, поля и рощи сонны,
И музы мирные мне были благосклонны.
Фapыс.
З Mицкевичa (*).
Як човен веселый, видчалывшы в море,
По сыним крыштали за витром летыть
И весламы воду и пиныть и opе,
Лебежею шыею в хвылях шумыть:
Так дыкый Арап, поводы видпустывшы
Коню вороному, в пустыню бижыть:
Кинь шыбкый копыты в писку пошопывшы,
Як крыця гаряча в води, клекотыть.
Вже кинь мий по морю сухому ныря
И хвылю писчану грудьми ростына,
Далше—глыбще, далше—глыбше;
В гору курява выхрыть —
Далше—выще, далше—выще,
По-над пылью кинь летыть.
Мий кинь вороный так як хмара лишае,
И лысина в лоби—як з мисяца риг,
И шовкова грыва по витрови мае,
Кругом блыскавкы роскыдае з-пид ниг.
Мчы литавче билоногый!
Лис и горы—прич з дорогы!
Дармо мене пальма в поли
Жде з шышкамы й холодком —
Утикаю я по воли —
Пальма скрылася з стыдом
И в повитри утонула
И шелестом лысця з гинця усмихнулась.
Там скалы—понура сторожа пустынь —
Пиддержують неба кинци головою (**)!
И дражнять що гупа копытамы кинь,
И сварятця слидом за мною:
О невиглас!—де вин гопыть,
Там вид сонця весь скыпыть;
Де пискамы кинь летыть —
Головы там не прыклоныть
Пид шатер серед пустынь —
Небо там шатер одын.
Тилко скалы там ночують,
Тилко звизды там кочують.
Витер свару розимчав;
Я прйсвыснув—кинь помчав.
Глядь назад—понури скалы,,..
Вси вид мене повтикалы:
Довгым рядом в степ бижать, —
Слызлы—слиду их незнать.
Грак, почувши що сварятца горы, гадае,
Що в пусгаыни коня й бедуина пиймае,
И, росправывшы крыла, погнався гинцем —
Трычи голову чорным обвив обручем (**):
Чую, кракнув, запах трупий,
Сам ты глупый, кинь твий глупый:
Хоч найты в писках дорогы,
Хоче паши билоногый:
Лышня праця:—хшо зайшов —
Не выходыть видциль знов.
Сым шляхом витры блукают —
Слид писками замитають.
Трав лука ся не несе —
Ся лука гадюк пасе.
Тилко трупы тут кочуют —
Тут тилко гракы кочуют. —
И крачачы когти на мене справляв;
З граком мы зиглянулысь око на око —
Хтож злякавсь?—Грак злякавсь и порвався высоко. —
Я хотив накарать и майдай напынавсь
И очыма грака я слидыв за собою —
Грак мий чорною плямкою в витри повыс:
Показавсь горобцем—и жуком—и бжолою, —
A дали в повитри цилком ростопывсь.
Мчы, литавче билоногый!
Скалы и гракы—з дорогы!
Я оглянувсь—аж з Захиду хмара летыть
На крылах шырокых по сыньому склепу:
В неби хмара гинцем так хотила прослыть,
Як литав вороным я по степу, —
И завысла надо мною
З витром свыснула враждою:
О невиглас!—там тоби
Спека груды вси ростопышь;
Дощык з хмары не окропыть
Курявы на голови.
Джерело в писку степовим
Не озвеця срибным сдовом.
Росу там—к земли не ссяде —
Вльот голодный витер краде.
Дармо, дармо лякае; я мчусь по писках:
Хмара, мов занудывшись, по небу слоняе,
Нызче голову склоняе
И застряла на горах.
Аще раз як хмару очыма я скынув —
Ьии за всим небом позаду покынув:
Що в серци ховала—я бачыв в очах:
Обимлила, счервонила
И вид злосты поблиднила —
A дали счорнцла як труп и сховалась в горах.
Мчы, литавче билоногый!
Грак и хмары—причь з дорогы!
Око небо обвело;
Я оглянувсь коло себе:
Ни в пустыни, ни на неби
Вже никого не було.
Мертвый степ—и свит настав —
Людських ниг не циловав. —
Все там сном мертвецькым спыть,
Як звиряк ватага дыка
Не боитця, не бижыть
Вперше вздрившы чоловика.
Мий Боже!—тут я вже не першый!—в писках
Чи люды, чи видьмы в степу бованиють?
Чи бродять, чи добычи ждуть там в горах?
Ьиздци вси як сниг и ьих коии билиють!
Прыбиг—вси ни-з мисця; гукнув—вси мовчать!—то кисткы:
Стародавня каравана
Витром з пискив выгрибана.
На шкилетах верблюжых—з людей маслакы:
В ямы, де лежалы очи,
В голи щокы, мижь кисток,
Буйный вишер пискы точыть….
И ворожыть той писок:
Бедуине ошуканыц! —
Де лежит—там гураганы!
Не боюсь;—кинь мчышся вскок.
Мчы, литавче билоногый!
Видьмы, гураган—з дорогы!
Гураган, старшый брат з Афрыканськых выхрив
Серед степу гуля, серед жовтых пискив:
Мене зуздрив здалека—я став оглядаты,
Вертячыся на мисти—соби затумив:
Що-за выхор летить?… З моих меншых братив
Мабуть вырвавсь, никчемный, писок розмитаты…
Як посьмив вин мое дидивське розсыпаты?
Заревив,—и до мене горою порвавсь,
Зблид, посынив, що я не втикав, не здякавсь;
Землю рыв, писок сыпучый,
Всю Арапию измучыв
И, як грып-птах, мене з вороного зирвав;
Виддыхом огныстым палыть,
Крылами куряву палыть,
Кыда вверх, об землю бье,
Крутыть, рве, писок шпуе; —
Вырвавсь я " борюся смило,
Рву, клочком писок несу,
Роздираю иого птило
И зубамы мчу, грызу --.
Гураган з моих рук хотив в небо втекты —
Та не вырвавсь: в пив-тила зирвався и рунув
И пищаным дощем мене зверху облыв,
Але лиг быля ниг моих валом—и лунув.
Виддохнув я!—На звизды тоди поглядив —
И все небо як-раз—золотыми очыма —
Зрило все на Бедуина,
Бо причь мене нихто на земли там не жыв.
Як-то любо по воли дыхнуты грудьмы! —
Виддохнув я так шыроко,
Що повитря в Арбыстани
Ледви на виддышку стане.
Як-то любо поглянуть очыма всимы! —
Роспистерлось мое око
Так далеко, так шыроко,
Що билш свита засяга,
Ниж—як небо заляга.
Як-то любо розкынутьця серед степив! —
Я роскынувся тилом и рукы розняв
И здаетця свит з Зходу на Захид обняв:
Моя думка в повитри лишае и рветця
Выще, выще и выще—аж в небо несетця:
Як бжола топыть, з жалом кинец животив--
Так я—з думкою й душу у небо втопыв.
Л. Боровиковский.
Горская легенда
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла;
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
Их кровь течет и просит мщенья,
Гарун забыл свой долг и стыд;
Он растерял в пылу сраженья
Винтовку, шашку — и бежит!
И скрылся день; клубясь, туманы
Одели темные поляны
Широкой белой пеленой;
Пахнуло холодом с востока,
И над пустынею пророка
Встал тихо месяц золотой…
Усталый, жаждою томимый,
С лица стирая кровь и пот,
Гарун меж скал аул родимый
При лунном свете узнает;
Подкрался он, никем не зримый…
Кругом молчанье и покой,
С кровавой битвы невредимый
Лишь он один пришел домой.
И к сакле он спешит знакомой,
Там блещет свет, хозяин дома;
Скрепясь душой как только мог,
Гарун ступил через порог;
Селима звал он прежде другом,
Селим пришельца не узнал;
На ложе, мучимый недугом, —
Один, — он молча умирал…
«Велик аллах! от злой отравы
Он светлым ангелам своим
Велел беречь тебя для славы!»
— «Что нового?» — спросил Селим,
Подняв слабеющие вежды,
И взор блеснул огнем надежды!..
И он привстал, и кровь бойца
Вновь разыгралась в час конца.
«Два дня мы билися в теснине;
Отец мой пал, и братья с ним;
И скрылся я один в пустыне,
Как зверь преследуем, гоним,
С окровавленными ногами
От острых камней и кустов,
Я шел безвестными тропами
По следу вепрей и волков.
Черкесы гибнут — враг повсюду.
Прими меня, мой старый друг;
И вот пророк! твоих услуг
Я до могилы не забуду!..»
И умирающий в ответ:
«Ступай — достоин ты презренья.
Ни крова, ни благословенья
Здесь у меня для труса нет!..»
Стыда и тайной муки полный,
Без гнева вытерпев упрек,
Ступил опять Гарун безмолвный
За неприветливый порог.
И, саклю новую минуя,
На миг остановился он,
И прежних дней летучий сон
Вдруг обдал жаром поцелуя
Его холодное чело.
И стало сладко и светло
Его душе; во мраке ночи,
Казалось, пламенные очи
Блеснули ласково пред ним,
И он подумал: я любим,
Она лишь мной живет и дышит…
И хочет он взойти — и слышит,
И слышит песню старины…
И стал Гарун бледней луны:
Месяц плывет
Тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит,
А дева ему говорит:
Мой милый, смелее
Вверяйся ты року,
Молися востоку,
Будь верен пророку,
Будь славе вернее.
Своим изменивший
Изменой кровавой,
Врага не сразивши,
Погибнет без славы,
Дожди его ран не обмоют,
И звери костей не зароют.
Месяц плывет
И тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Главой поникнув, с быстротою
Гарун свой продолжает путь,
И крупная слеза порою
С ресницы падает на грудь…
Но вот от бури наклоненный
Пред ним родной белеет дом;
Надеждой снова ободренный,
Гарун стучится под окном.
Там, верно, теплые молитвы
Восходят к небу за него,
Старуха мать ждет сына с битвы,
Но ждет его не одного!..
«Мать, отвори! я странник бедный,
Я твой Гарун! твой младший сын;
Сквозь пули русские безвредно
Пришел к тебе!»
— «Один?»
— «Один!..»
— «А где отец и братья?»
— «Пали!
Пророк их смерть благословил,
И ангелы их души взяли».
— «Ты отомстил?»
— «Не отомстил…
Но я стрелой пустился в горы,
Оставил меч в чужом краю,
Чтобы твои утешить взоры
И утереть слезу твою…»
— «Молчи, молчи! гяур лукавый,
Ты умереть не мог со славой,
Так удались, живи один.
Твоим стыдом, беглец свободы,
Не омрачу я стары годы,
Ты раб и трус — и мне не сын!..»
Умолкло слово отверженья,
И всё кругом объято сном.
Проклятья, стоны и моленья
Звучали долго под окном;
И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор…
И мать поутру увидала…
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал, рыча, домашний пес;
Ребята малые ругались
Над хладным телом мертвеца,
В преданьях вольности остались
Позор и гибель беглеца.
Душа его от глаз пророка
Со страхом удалилась прочь;
И тень его в горах востока
Поныне бродит в темну ночь,
И под окном поутру рано
Он в сакли просится, стуча,
Но, внемля громкий стих Корана,
Бежит опять под сень тумана,
Как прежде бегал от меча.
I
О, бесприютные рассветы
в степных колхозах незнакомых!
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Как будто дома — и не дома…
…Блуждали полночью в пустыне,
тропинку щупая огнями.
Нас было четверо в машине,
и караван столкнулся с нами.
Он в темноте возник внезапно.
Вожак в коротком разговоре
сказал, что путь — на юго-запад,
везут поклажу — новый город.
Он не рожден еще. Но имя
его известно. Он далеко.
Путями жгучими, глухими
они идут к нему с востока.
И в плоских ящиках с соломой
стекло поблескивало, гвозди…
Мы будем в городе как дома,
его хозяева и гости.
В том самом городе, который
еще в мечте, еще в дороге,
и мы узнаем этот город
по сердца радостной тревоге.
Мы вспомним ночь, пески, круженье
под небом грозным и весомым
и утреннее пробужденье
в степном колхозе незнакомом.
II
О, сонное мычанье стада,
акаций лепет, шум потока!
О, неги полная прохлада,
младенческий огонь востока!
Поет арба, картавит гравий,
топочет мирно гурт овечий,
ковыль, росой повит, играет
на плоскогорьях Семиречья.
…Да, бытие совсем иное!
Да, ты влечешь меня всегда
необозримой новизною
людей, обычаев, труда.
Так я бездомница? Бродяга?
Листка дубового бедней?
Нет, к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
Нет, жажда вновь и вновь сначала
мучительную жизнь начать —
мое бесстрашье означает.
Оно — бессмертия печать…
III
И вновь дорога нежилая
дымит и вьется предо мной.
Шофер, уныло напевая,
качает буйной головой.
Ну что ж, споем, товарищ, вместе.
Печаль друзей поет во мне.
А ты тоскуешь о невесте,
живущей в дальней стороне.
За восемь тысяч километров,
в России, в тихом городке,
она стоит под вешним ветром
в цветном платочке, налегке.
Она стоит, глотая слезы,
ромашку щиплет наугад.
Над нею русские березы
в сережках розовых шумят…
Ну, пой еще. Еще страшнее
терзайся приступом тоски…
Давно ведь меж тобой и ею
легли разлучные пески.
Пески горючие, а горы
стоячие, а рек не счесть,
и самолет домчит не скоро
твою — загаданную — весть.
Ну, пой, ну, плачь. Мы песню эту
осушим вместе до конца
за то, о чем еще не спето, —
за наши горькие сердца.
IV
И снова ночь…
Молчит пустыня,
библейский мрак плывет кругом.
Нависло небо. Воздух стынет.
Тушканчики стоят торчком.
Стоят, как столпнички. Порою
блеснут звериные глаза
зеленой искоркой суровой,
и робко вздрогнут тормоза.
Кто тихо гонится за нами?
Чья тень мелькнула вдалеке?
Кто пролетел, свистя крылами,
и крикнул в страхе и тоске?
И вдруг негаданно-нежданно
возникло здание… Вошли.
Прими под крылья, кров желанный,
усталых путников земли.
Но где же мы? В дощатой зале
мерцает лампы свет убогий…
Друзья мои, мы на вокзале
еще неведомой дороги.
Уже бобыль, джерши-начальник,
без удивленья встретил нас,
нам жестяной выносит чайник
и начинает плавный сказ.
И вот уже родной, знакомый
легенды воздух нас объял.
Мы у себя. Мы дома, дома.
Мы произносим: «Наш вокзал».
Дрема томит… Колдует повесть…
Шуршит на станции ковыль…
Мы спим… А утром встретим поезд,
неописуемый как быль.
Он мчит с оранжевым султаном,
в пару, в росе, неукротим,
и разноцветные барханы
летят, как всадники, за ним.
V
Какой сентябрь! Туман и трепет,
багрец и бронза — Ленинград!
А те пути, рассветы, степи —
семь лет, семь лет тому назад.
Как, только семь? Увы, как много!
Не удержать, не возвратить
ту ночь, ту юность, ту дорогу,
а только в памяти хранить,
где караван, звездой ведомый,
к младенцу городу идет
и в плоских ящиках с соломой
стекло прозрачное несет.
Где не было границ доверью
себе, природе и друзьям,
где ты легендою, поверьем
невольно становился сам.
…Так есть уже воспоминанья
у поколенья моего?
Свои обычаи, преданья,
особый облик у него?
Строители и пилигримы,
мы не забудем ни о чем:
по всем путям, трудясь, прошли мы,
везде отыскивали дом.
Он был необжитой, просторный…
Вот отеплили мы его
всей молодостью, всем упорным
гореньем сердца своего.
А мы — как прежде, мы бродяги!
Мы сердцем поняли с тех дней,
что к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
И в возмужалом постоянстве,
одной мечте верны всегда,
мы, как и прежде, жаждем странствий,
дорог, открытых для труда.
О, бесприютные рассветы!
Все ново, дико, незнакомо…
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Ты — на земле. Ты дома. Дома.
Посвящено П. А. Осиповой.
И
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
ИИ
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
ИИИ
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.
С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?
За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?
За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?
Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.
ИV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!
V
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.
Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.
VИ
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.
Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.
VИИ
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!
VИИИ
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.
Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.
ИX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем обятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.
1824
Пророк мой вам того не скажет,
Он вежлив, скромен...
Они твердили: пусть виденья
Толкует хитрый Магомет,
Они ума его творенья,
Его ль нам слушать — он поэт!..
МЕДЖИД.
(ТАТАРСКАЯ СКАЗКА).
Проживал, нуждой забитый,
В Шемахе пастух Меджид.
Дни, когда бывал он сыт,
Были им давно забыты.
Не возделан огород,
В доме—блохи лишь водились…
В пищу блохи не годились,
А скорей наоборот…
— "Горе смертных--божьим взглядам,
"Значит, видно не всегда!
"Я в мольбах провел года…
"Нет!.. пойду к Аллаху на-дом!..
"К праху божьяго слуги
"Все с мольбой идут в Медину *)!..
"Так не проще ль господину
"Молвить прямо: «Помоги!..»
— И пошел он, взяв свой посох,
В путь далекий, наугад…
Встретил множество преград
Он в водах, лесах, утесах…
В ночь—другия небеса,
Днем—все странно, незнакомо…
— "Видно, близко к божью дому!
«Скоро будут чудеса!» —
Думал он… И вправду, чудо
Путник скоро увидал:
Перед ним стоял шакал
Зеленее изумруда…
Вскрикнул в ужасе Меджид:
— "Плохо ж выбрал я дорогу,
«Чтоб идти с любовью к Богу!..»
--"У меня живот болит:
«Верно, был я неумерен!»
Отвечал Меджиду зверь:
"Не до пищи мне теперь,
"Есть тебя я не намерен!
"Ты ж зато узнать изволь
"У Аллаха за беседой —
И, домой идя, поведай,
"Чем унять мне эту боль…
--"Непременно! Не забуду!
Отвечал ему пастух,
Убегая во весь дух…
Он бежал от чуда к чуду:
Синий розан в поле рос.
Синий розан! Ну… a запах?!
Но в шипах, как в тигра лапах,
Вдруг застрял Меджида нос.
Розан молвил: "Сладко пахну?!
"Что?!. Ну, Бог с тобой! Ступай!
"Лишь узнать мне клятву дай,
«Отчего теперь я чахну!..»
С жаром путник произнес:
— «Всем клянусь я, чем угодно!»
И, вернув из плена нос,
Зашагал опять свободно…
Много видел он чудес
Ежедневно, ежечасно, —
Но во все вникать опасно —
И к ним близко он не лез…
Например, он по наслышке
Знал, что дело рыб—молчать…
Вдруг одна крйчит: "Узнать
«Просим средство от одышки!»
Все узнать он обещал,
Убегая без оглядки.
Сам же думал: "Ну, порядкии
«Просто, волос дыбом встал!»
Так дошел он до пустыни,
Много вынесши тревог.
Ни травинки: все песок,
A над ним свод неба синий…
— «Ужь не сбился ль я с пути?»
Думал странник: это худо!
"Нет ни жизни здесь, ни чуда!
"3дес Аллаха не найти!..
"Ни для хана, ни для бека
"Степь немая—не чертог!
"Что же?! Бог, великий Бог
"Безприютней человека?!..
"Нет, уйду я завтра прочь
«С первым проблеском денницы!..»
Ужь созвездий вереницы
Зажигала тихо ночь…
Вдруг… одна звезда златая
С горней выси сорвалась
И на землю понеслась,
След огнистый оставляя…
Ближе, ближе все звезда,
Блещет ярче все, светлее…
Путник, в страхе цепенея,
Думал: «Ну, теперь беда!..»
Вся пустыня озарилась…
То был ангел Джебраил:
От его чела и крыл
То сияние струилось…
И Меджиду произнес
Лучезарный визирь Бога:
— "Я с небеснаго чертога
"Божью весть тебе принес!
"Слушай! Вот слова Аллаха:
"Мир—дворец мой! Я везде!
"Видны в счастье и в беде
"Мне все люди, дети праха!
"Не блуждай! Домой спеши!
"Щедр Аллах! Ты будь спокоен, —
"Будь щедрот моих достоин:
"Верь, трудись и не греши!
"Рыбу, розу и шакала
"Научить не поленись,
"Как от недугов спастись:
"В глотке рыбины застряло
"Три алмаза и рубин;
"Под кустом—кувшин со златом…
"Может сделаться богатым
"Взявший камни и кувшин!
"А шакал, проситель третий,
"Для спасенья своего
"Пусть найдет и сест того,
«Кто глупее всех на свете!»…
— Ангел скрылся… A Меджид,
Внявши речи благодатной,
Уж пустился в путь обратный:
Не идет он, a бежит,
Не бежит он,—просто мчится!..
Сообщил он налету
Бедной рыбе и кусту,
Как им надобно лечиться…
— «О! так будь же нам врачем!»
Те ему взмолились слезно:
"И тебе оно полезно,
«Ты ведь стал бы богачем!»
Отвечал он, убегая:
— "Нет, лечить я не горазд!
"Мне ж Аллах сам денег даст!
"Эка невидаль какая!
«Стоит время здесь терять!»…
После встретил он шакала
И, не струсивши нимало,
Долгом счел все разсказать:
Как лечиться от недуга,
Где о чем был разговор…
У шакала вспыхнул взор:
— «Ах! я ждал тебя, как друга!»…
— И немедленно его
Сел шакал, проситель третий,
Разсудив, что в целом свете
Нет глупее никого!..
В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
Плачет розовая дочка
Благородного Фердуси:
«Больше куклы мне не снятся,
Женихи густой толпою
У дверей моих теснятся,
Как бараны к водопою.
Вы, надеюсь, мне дадите
Одного назвать желанным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?»
Отвечает пылкой дочке
Добродетельный Фердуси:
«На деревьях взбухли почки.
В облаках курлычут гуси.
В вашем сердце полной чашей
Ходит паводок весенний,
Но, увы: к несчастью, ваши
Справедливы опасенья.
В нашей бочке — мерка риса,
Да и то еще едва ли.
Мы куда бедней, чем крыса,
Что живет у нас в подвале.
Но уймите, дочь, досаду,
Не горюйте слишком рано:
Завтра утром я засяду
За сказания Ирана,
За богов и за героев,
За сраженья и победы
И, старания утроив,
Их окончу до обеда,
Чтобы вился стих чудесный
Легким золотом по черни,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах прочтет и караваном
Круглых войлочных верблюдов
Нам пришлет цветные ткани
И серебряные блюда,
Шелк и бисерные нити,
И мускат с инбирем пряным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».
В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К благодушному Фердуси:
«Третий месяц вы не спите
За своим занятьем странным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Поглядевши, как пылает
Огонек у вас ночами,
Все соседи пожимают
Угловатыми плечами».
Отвечает пылкой дочке
Рассудительный Фердуси:
«На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
Труд — глубокая криница,
Зачерпнул я влаги мало,
И алмазов на страницах
Лишь немного заблистало.
Не волнуйтесь, подождите,
Год я буду неустанным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».
Через год просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К терпеливому Фердуси:
«Где же бисерные нити
И мускат с инбирем пряным?
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Женихов толпа устала
Ожиданием томиться.
Иль опять алмазов мало
Заблистало на страницах?»
Отвечает гневной дочке
Опечаленный Фердуси:
«Поглядите в эти строчки,
Я за труд взялся не труся,
Но должны еще чудесней
Быть завязки приключений,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Не волнуйтесь, подождите,
Разве каплет над Ираном?
Будет день, кого хотите,
Назовете вы желанным».
Баня старая закрылась,
И открылся новый рынок.
На макушке засветилась
Тюбетейка из сединок.
Чуть ползет перо поэта
И поскрипывает тише.
Чередой проходят лета,
Дочка ждет, Фердуси пишет.
В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе.
Вновь стучится злая дочка
К одряхлелому Фердуси:
«Жизнь прошла, а вы сидите
Над писаньем окаянным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Вы, как заяц, поседели,
Стали злым и желтоносым,
Вы над песней просидели
Двадцать зим и двадцать весен.
Двадцать раз любили гуси,
Двадцать раз взбухали почки.
Вы оставили, Фердуси,
В старых девах вашу дочку».
— «Будут груши, будут фиги,
И халаты, и рубахи.
Я вчера окончил книгу
И с купцом отправил к шаху.
Холм песчаный не остынет
За дорожным поворотом —
Тридцать странников пустыни
Подойдут к моим воротам».
Посреди придворных близких
Шах сидел в своем серале.
С ним лежали одалиски,
И скопцы ему играли.
Шах глядел, как пляшут триста
Юных дев, и бровью двигал.
Переписанную чисто
Звездочет приносит книгу:
«Шаху прислан дар поэтом,
Стихотворцем поседелым…»
Шах сказал: «Но разве это —
Государственное дело?
Я пришел к моим невестам,
Я сижу в моем гареме.
Тут читать совсем не место
И писать совсем не время.
Я потом прочту записки,
Небольшая в том утрата».
Улыбнулись одалиски,
Захихикали кастраты.
В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе.
Кличет сгорбленную дочку
Добродетельный Фердуси:
«Сослужите службу ныне
Старику, что видит худо:
Не идут ли по долине
Тридцать войлочных верблюдов?»
«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали,
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».
На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
И опять взывает к дочке
Опечаленный Фердуси:
«Я сквозь бельма, старец древний,
Вижу мир, как рыба в тине.
Не стоят ли у деревни
Тридцать странников пустыни?»
«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали.
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».
Вот посол, пестро одетый,
Все дворы обходит в Тусе:
«Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?
Вьется стих его чудесный
Легким золотом по черни,
Падишах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах в дворце своем — и ныне
Он прислал певцу оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов,
Ткани солнечного цвета,
Полосатые бурнусы…
Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?»
Стон верблюдов горбоносых
У ворот восточных где-то,
А из западных выносят
Тело старого поэта.
Бормоча и приседая,
Как рассохшаяся бочка,
Караван встречать — седая —
На крыльцо выходит дочка:
«Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали.
Мой отец носить не будет
Ни халатов, ни сандалий.
Если шитые иголкой
Платья нашивал он прежде,
То теперь он носит только
Деревянные одежды.
Если раньше в жажде горькой
Из ручья черпал рукою,
То теперь он любит только
Воду вечного покоя.
Мой жених крылами чертит
Страшный след на поле бранном.
Джина близкой-близкой смерти
Я зову моим желанным.
Он просить за мной не будет
Ни халатов, ни сандалий…
Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали».
Встал над Тусом вечер синий,
И гуськом идут оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов.
И. Парижский обелиск
Разрозненному обелиску
На площади что за тоска!
Снег, дождь, туман, нависший низко,
Мертвят изрытые бока.
Мой старый шпиль, что был победным
В печи под солнцем золотым,
Он бледен здесь, под небом бледным
И никогда не голубым.
Перед колоссом непреклонным
В Луксоре, там, где горячо,
Там с братом, солнцем озаренным,
Зачем я не стою еще.
Чтоб в небо острие вонзала
Моя пурпурная игла
И чтобы на песке писала
Путь солнца тень моя, светла.
Рамзес мой камень величавый,
В котором, Вечность, ты молчишь!
Швырнул, как горсть травы трухлявой,
И подобрал его Париж.
Свидетель пламенных закатов,
Сородич гордых пирамид,
Перед палатой депутатов
И храмом-шуткою стоит.
На эшафоте Людовика
Утес, кому уж близких нет,
Взвалили мой секрет, великий
Забвеньем пяти тысяч лет.
И, откровенные ребята,
Мой лоб марают воробьи,
Где только ибисы когда-то
Держали сборища свои.
А Сена, грязная канава,
Грязнит мои устои там,
Где их, разлившись величаво,
Нил целовал, отец богам.
Гигант седой, всегда безбурный,
Средь лотусов и тростника
Выплескивающий из урны
Рой крокодилов в пыль песка.
И фараоны, словно сказка,
Стремились вдоль стены моей,
Где ныне катится коляска
Последнего из королей.
Когда-то пред моей колонной
Толпа восторженных жрецов
Слагала танец, вдохновенный
Окраской яркою богов.
А ныне жалкому останку
Стоять на городской тропе,
Любуяся на куртизанку,
Простертую в своем купе!
Я вижу горожан, за плату
Волнующихся полчаса,
Солонов, что идут в палату,
Артуров, что идут в леса.
О, самой мерзостной из сказок
Род этот явится в веках,
Что засыпает без повязок
В едва сколоченных гробах.
И не имеет даже тени
Неколебимых пирамид
Земля, где сотня поколений,
Уложена веками, спит.
Страна святых иероглифов,
Где некогда и я стоял,
Где когти сфинксов или грифов
О мой точились пьедестал.
И где звенит обломок крипта
Под дерзновенною ногой!
Я плачу о земле Египта
Своею каменной слезой.
ИИ. Луксорский обелиск
Стою, единственною стражей
Опустошенному дворцу,
В уединеньи, как в мираже,
И с вечностью лицом к лицу.
На горизонте бесконечном,
Ненужный, горький и немой,
Развертывает в блеске вечном
Пустыня желтый саван свой.
И над землей, от солнца жгучей,
Другой пустыни высота,
Где никогда не бродят тучи,
Висит безжалостно чиста!
А Нил сверкает перед храмом
Струей топленого свинца,
Волнуемый гиппопотамом
И истомленный до конца.
Прожорливые крокодилы
В песке горячих островов,
Полусваренные, без силы,
Печальный поднимают рев.
И неподвижный ибис что-то
Бормочет, ногу подогнув,
В иероглифы бога Тота
Стучит его огромный клюв.
Шакал мяучит, убегая,
И, в воздухе круги чертя,
Голодный коршун, запятая
В лазури, плачет, как дитя.
Но звуки стонов отдаленных
Покрыли тяжестью зевка
Два сфинкса, позой утомленных,
В которой спят они века.
Дитя пылающего ока
И белых отсветов песка,
С тобою, о тоска Востока,
Сравнится ль чья-нибудь тоска!
Заставишь ты просить пощады
Пресыщенность земных царей,
Тоскующих у балюстрады, —
И я под тяжестью твоей.
Здесь ветер никогда не сушит
Слезу в сухих глазах небес
И время медленное душит
Дворцы и тихих башен лес.
Здесь случаем, всегда мгновенным,
Лик вечности не омрачен,
Египет в мире переменном
На неизменном ставит трон.
Товарищей в часы раздумий,
Когда тоска встает, горя,
Феллахов вижу я и мумий,
Рамзеса помнящих царя.
Я вижу строй ненужных арок,
Колосса, что без сил поник,
И паруса тяжелых барок,
На Ниле зыблющих тростник.
Как я хотел бы вместе с братом —
Увижу ль я его опять? —
В Париже, городе богатом,
На белой площади стоять.
Там у его огромной тени
Сбирается народ живой
Смотреть на ряд изображений,
Что наполняет ум мечтой.
Друг перед другом встав, фонтаны
На вековой его гранит
Бросают радуги-туманы,
Он молодеет, он царит.
Из розоватых жил Сиены,
Как я, однако, вышел он,
Но мне стоять без перемены,
Он жив, а я похоронен.
Где от горести унылой,
Где спастись от лютых бед?
Нет в живых Плениры милой!
Милый друг! тебя уж нет!
Где от скорби ни скрываюсь,
Все в мечтах с тобой встречаюсь;
В смертну погруженный сень,
Зрю твой гроб, вопль слышу слезный.
Все в глазах твой вид любезный
Носится, дражайша тень!
Тень дражайшая! смягчися:
Возвратись хотя на час,
Хоть на миг остановися
И подай в последний раз
Белизной блестящу снежной
Руку, что с улыбкой нежной
Простирала к другу ты.
Но, увы! ты отлетаешь,
Дух мой в горесть погружаешь,
В мрак унылой пустоты.
Тщетно слез струя катится,
Не смягчает скорби злой.
В сердце кровь остановится,
Как лишь гроб представлю твой.
В душу мне он ужас сеет.
Все в глазах моих мертвеет.
Каждый милый мне предмет
В виде кажется увялом.
Смерть надгробным покрывалом
От меня скрывает свет.
В рощу ль скроюся густую —
Осень уж ее мертвит,
На жену ль взгляну драгую —
Смертный одр пред ней стоит.
На детей воззрю ли милых —
Вижу в них сирот унылых.
Сам, скитаясь меж гробов,
Мрачной, кажется, стезею,
Тенью предводим твоею,
Опускаюсь в смертный ров.
Вслед за скорбной сей мечтою
Скорбная летит мечта:
Вижу духом пред собою
Те печальные места,
Где теперь супруг твои страстный,
Удручен судьбой злосчастной,
Медленны часы влачит,
Где, от всех уединенный,
Мрачной мыслью отягченный,
С горестью один сидит.
Там он зрит перед собою
Скорбный вид мгновений тех,
Как, взмахнувши смерть косою,
Вкруг твоей постели всех
Ближних и друзей стеснила,
Как, прощаясь, ты вперила
На него померкший зрак;
К небу взведши взор, вздохнула
И глаза навек сомкнула
На драгих тебе руках.
О! почто же всем любезный,
Всех любя́щий человек,
Ближним, обществу полезный,
Кончит быстротечный век?
А злодей, как ястреб гладный,
Только крови ближних жадный,
В нечестивый путь течет
Средь утех, увеселений,
Без забот и огорчений
Сладкий, долгий век живет?
Но что жизнь? В родах — мученье,
В детстве — раболепства гнет,
В юности — страстей волненье,
В мужестве — труды сует.
Старость — возвращает в детство.
Смерть — рождения наследство.
Вот что жизнь — се нива зол!
Сеет смерть и пожинает,
Землю в гроб преобращает,
Гроб — во мрачный свой престол.
Что ж скорбим, что в свет отселе
Спешно перешел наш друг?
Здесь в ее прекрасном теле
Обитал небесный дух,
Сердце верою дышало,
Каждо чуждой скорби жало
И ее пронзало грудь.
Дружество с любовью нежной
В дебри жизни сей мятежной
Ей прокладывали путь.
Верь, мой друг! и скорбь отрыни,
Верь, что слез твоих предмет
Из сей мрачныя пустыни
В вечный преселилась свет,
Что теперь твоя супруга,
Верх земного темна круга,
На лиющих свет кругах,
В радость облачась, играет
И с отрадою взирает
На лежащий в гробе прах.
Верь, что миг тот нам плачевный,
Как померк в ней свет очес,
Очи ей открыл душевны
Зреть незримый свет небес;
В ров как гроб ее спускали,
На воздушных поднимали
Ангелы ее крылах;
Персть как с заступа ссыпалась,
Благодать преизливалась
На нее в златых лучах.
Верь и не скорби душою
О потере дорогой.
Радуйся: небес стезею
Уж она вошла в покой
В радужном венце победы.
Но от горныя беседы,
Как взойдет на холм луна,
В ризы скрывшися нетленны,
При́йдет в час уединенный
Утешать тебя она.
О, сниди, мой друг небесный!
Влей отраду в томну грудь.
К хижине моей безвестной
Ты легко приметишь путь:
Изваянный лик твой милый
Я поставлю над могилой,
Скрывшей прах отца, детей.
Там, сим видом привлеченна,
Снийдешь друга зреть смущенна
И мелькнешь в душе моей.
Гроб, где прежде взор мой бренный
Лишь пустыню находил,
Днесь мне зрится населенный
Сонмами небесных сил.
В них мне будешь ты мечтаться
И пред всеми отличаться
Лунно-видной белизной,
Как сияла между нами
Нежных прелестей чертами
И душевной красотой.
Магомет
… Я вслушивался жадно
И в разговор монахов христианских,
И в шумный спор запальчивых жидов,
И в чудные рассказы бедуинов.
Я двадцать лет молчал и только слушал.
Ячмень в одну весну и расцветет,
И отцветет на плодоносной ниве;
Но много лет потребно для того,
Чтоб выросла в степи, на чахлой почве,
Широколиственная пальма…
Так замысла великого зерно
Медлительно росло и вкоренялось
У сердца моего, на жаркой почве!
Из Антиохии однажды, помню, я
Вел караван, и на песчаном море
Меня застал крылатый ураган.
Он быстро, заслоняя солнце, двигал
Свои столпы. Сыпучего песку
Сухие волны на меня катились,
И мой верблюд, зажмурившись невольно,
Стал утопать. Сопутников моих
Неясные вблизи мелькали тени.
Я им кричал; но буря заглушала,
Подобно тысяче низверженных потоков,
Мои слова: и сам я не слыхал
Моих призывных криков. На колени,
От ужаса загородив руками
Мое лицо, упал я и молился,
И говорил: «Аллах, Аллах, помилуй!
Клянусь твоим блистательным престолом,
Я разнесу твое святое имя
По всей Аравии… Аллах, помилуй!»
Но в этот миг песчаная гора
Обрушилась и на моих плечах
Рассыпалась, и я оцепенел.
Когда же я очнулся, надо мною
Уже вечернее сияло солнце.
Вокруг меня попрежнему мелькали
Товарищей сияющие лица,
И двигался по степи караван,
И я лежал, качаясь, на верблюде;
И горы белые верхушки поднимали
Из-под земли, и весело мне было,
Что я воскрес. Когда же ночь пришла,
Остановились мы на отдых у подошвы
Одной горы, и я пошел искать
Ключа, чтоб напоить моих верблюдов.
Луна, как брачная лампада, над пустыней
Сияла ярким светом. Мой кувшин
У ног моих поставил я на камень
И, прислонясь к махровой пальме, долго
Стоял и слушал. Мне казалось, где-то
Журчал источник. Долго я глядел,
Не замелькает ли серебряная точка
На месяце играющей воды.
И, к удивленью моему, в пещере,
У каменной подошвы двух утесов,
Я увидал, горит огонь. Проворно
Я взял кувшин, и смело побежал
В пещеру. И казалось мне, что духи
Передо мной летели и кружились,
И на огонь протягивали руки…
И там-то в первый раз я увидал
Пустынника Габиба…
Он в белой мантии стоял, читая
Развернутый пергаментовый список;
Чугунная лампада озаряла
И свиток, и рубцы его чела…
И молча, с ног до головы обятый
Невольным ужасом благоговенья,
Я созерцал таинственного старца.
«Ты, Магомет, из племени Гашем!
Я жду давно тебя!» сказал мне старец…
И, между прочим, говорил мне: «Слушай!
Я научу тебя премудрости великой;
Великие тебе открою тайны
Аллаха, чрез его пророков
Открытые народам. По лицу
И по походке ног твоих проворных,
Которых каждый шаг в моей пещере
Был повторен гранитным сводом,
Я узнаю того, кто мне обещан!»
Дрожа, я сел и стал вести беседу
С одним из тех премудрых на земле,
Кто слышит тайную гармонию природы
И голоса привратников небесных;
Кто отдаленное очами осязает
И по звездам читает повесть мира.
Две ночи я внимал речам Габиба,
И думали товарищи мои,
Что унесен я львицей иль растерзан
Голодным тигром, и рыдали горько…
Когда ж увидели, что я иду
И на плече несу кувшин с водою,
От радости не знали что подумать,
И, как родного брата, обнимали…
И для меня с тех пор преобразился,
Роскошней стал широкий Божий мир,
На золотой цепи повешенное солнце,
И прикрепленные к хрустальным сводам
Горящие планеты…
И начал я завидовать пророкам,
И стал просить пророческого дара.
Тому прошло уже шесть лет;
И близок день, назначенный свиданью!
Премудрый ждет меня в пустынях Геры,
Там, где стоят утесы на утесах
И упираются в пылающее небо;
Где бьет вода из камня день и ночь
И никогда не сякнет — та вода,
Которую приносит ангел, в виде
Громовых туч, и поливает горы.
Туда иду. Прощай, родная Мекка!
Я ворочусь не тем, чем вышел,
Иль никогда к тебе не ворочусь…
Сегодня
Сегодня забыты
Сегодня забыты нагайки полиции.
От флагов
От флагов и небо
От флагов и небо огнем распалится.
Поставить
Поставить улицу —
Поставить улицу — она
Поставить улицу — она от толп
в один
в один смерчевой
в один смерчевой развихрится столб.
В Европы
В Европы рванется
В Европы рванется и бешеный раж ее
пойдет
пойдет срывать
пойдет срывать дворцов стоэтажие.
Но нас
Но нас не любовь сковала,
Но нас не любовь сковала, но мир
рабочих
рабочих к борьбе
рабочих к борьбе взбарабанили мы.
Еще предстоит —
Еще предстоит — атакой взбежа,
восстаньем
восстаньем пройти
восстаньем пройти по их рубежам.
Их бог,
Их бог, как и раньше,
Их бог, как и раньше, жирен с лица.
С хвостом
С хвостом золотым,
С хвостом золотым, в копытах тельца.
Сидит расфранчен
Сидит расфранчен и наодеколонен.
Сжирает
Сжирает на день
Сжирает на день десять колоний.
Но скоро,
Но скоро, на радость
Но скоро, на радость рабам покорным,
забитость
забитость вырвем
забитость вырвем из сердца
забитость вырвем из сердца с корнем.
Но будет —
Но будет — круги
Но будет — круги расширяются верно
и Крест-
и Крест- и Проф-
и Крест- и Проф- и Коминтерна.
И это будет
И это будет последний… —
И это будет последний… — а нынче
сердцами
сердцами не нежность,
сердцами не нежность, а ненависть вынянчим.
Пока
Пока буржуев
Пока буржуев не выжмем,
Пока буржуев не выжмем, не выжнем —
несись
несись по мужицким
несись по мужицким разваленным хижинам,
несись
несись по асфальтам,
несись по асфальтам, греми
несись по асфальтам, греми по торцам:
— Война,
— Война, война,
— Война, война, война дворцам!
А теперь
А теперь картина
А теперь картина идущего,
вернее,
вернее, летящего
вернее, летящего грядущего.
Нет
Нет ни зим,
Нет ни зим, ни осеней,
Нет ни зим, ни осеней, ни шуб…
Май —
Май — сплошь.
Май — сплошь. Ношу
к луне
к луне и к солнцу
к луне и к солнцу два ключа.
Хочешь —
Хочешь — выключь.
Хочешь — выключь. Хочешь —
Хочешь — выключь. Хочешь — включай.
И мы,
И мы, и Марс,
И мы, и Марс, планеты обе
слетелись
слетелись к бывшей
слетелись к бывшей пустыне Гоби.
По флоре,
По флоре, эту печку
По флоре, эту печку обвившей,
никто
никто не узнает
никто не узнает пустыни бывшей.
Давно
Давно пространств
Давно пространств меж мирами Советы
слетаются
слетаются со скоростью света.
Миллионами
Миллионами становятся в ряд
самолеты
самолеты на первомайский парад.
Сотня лет,
Сотня лет, без самого малого,
как сбита
как сбита банда капиталова.
Год за годом
Год за годом пройдут лета еще.
Про них
Про них и не вспомнит
Про них и не вспомнит мир летающий.
И вот начинается
И вот начинается красный парад,
по тысячам
по тысячам стройно
по тысячам стройно скользят и парят.
Пустили
Пустили по небу
Пустили по небу красящий газ —
и небо
и небо флагом
и небо флагом красное враз.
По радио
По радио к звездам
По радио к звездам — никак не менее! —
гимны
гимны труда
гимны труда раскатило
гимны труда раскатило в пение.
И не моргнув
И не моргнув (приятно и им!)
планеты
планеты в ответ
планеты в ответ рассылают гимн.
Рядом
Рядом с этой
Рядом с этой воздушной гимнастикой
— сюда
— сюда не нанесть
— сюда не нанесть бутафорский сор —
солнце
солнце играм
солнце играм один режиссер.
Все
Все для того,
Все для того, веселиться чтобы.
Ни ненависти,
Ни ненависти, ни тени злобы.
А музыка
А музыка плещется,
А музыка плещется, катится,
А музыка плещется, катится, льет,
пока
пока сигнал
пока сигнал огласит
пока сигнал огласит — разлет! —
И солнцу
И солнцу отряд
И солнцу отряд марсианами вскинут.
Купают
Купают в лучах
Купают в лучах самолетовы спины.
Рассудок говорит: «Всё в мире есть мечта!»
Увы! несчастлив тот, кому и сердце скажет:
«Всё в мире есть мечта!»,
Кому жестокий рок то опытом докажет.
Тогда увянет жизни цвет;
Тогда несносен свет;
Тогда наш взор унылый
На горестной земле не ищет ничего,
Он ищет лишь… могилы!..
Я слышал страшный глас, глас сердца моего,
И с прелестью души, с надеждою простился;
Надежда умерла, — и так могу ли жить?
Когда любви твоей я, милая, лишился,
Могу ли что-нибудь, могу ль себя любить?..
Кто в жизни испытал всю сладость нежной страсти
И нравился тебе, тот… жил и долго жил;
Мне должно умереть: так рок определил.
Ах! если б было в нашей власти
Вовеки пламенно любить,
Вовеки в милом сердце жить,
Никто б не захотел расстаться с здешним светом;
Тогда бы человек был зависти предметом
Для жителей небес. — Упреками тебе
Скучать я не хочу: упреки бесполезны;
Насильно никогда не можем быть любезны.
Любви покорно всё, любовь… одной судьбе.
Когда от сердца сердце удалится,
Напрасно звать его: оно не возвратится.
Но странник в горестных местах,
В пустыне мертвой, на песках,
Приятности лугов, долин воображает,
Чрез кои некогда он шел:
«Там пели соловьи, там мирт душистый цвел!»
Сей мыслию себя страдалец лишь терзает,
Но все несчастные о счастьи говорят.
Им участь… вспоминать, счастливцу… наслаждаться.
Я также вспомню рай, питая в сердце ад.
Ах! было время мне мечтать и заблуждаться:
Я прожил тридцать лет; с цветочка на цветок
С зефирами летал. Киприда свой венок
Мне часто подавала;
Как резвый ветерок, рука моя играла
Со флером на груди прелестнейших цирцей;
Армиды Тассовы, лаисы наших дней
Улыбкою любви меня к себе манили
И сердце юноши быть ветреным учили;
Но я влюблялся, не любя.
Когда ж узнал тебя,
Когда, дрожащими руками
Обняв друг друга, всё забыв,
Двумя горящими сердцами
Союз священный заключив,
Мы небо на земле вкусили
И вечность в миг один вместили, —
Тогда, тогда любовь я в первый раз узнал;
Ее восторгом изнуренный,
Лишился мыслей, чувств и смерти ожидал,
Прелестнейшей, блаженной!..
Но рок хотел меня для горя сохранить;
За счастье должно нам несчастием платить.
Какая смертная как ты была любима,
Как ты боготворима?
Какая смертная была
И столь любезна, столь мила?
Любовь в тебе пылала,
И подле сердца моего
Любовь, любовь в твоем так сильно трепетала!
С небесной сладостью дыханья твоего
Она лилась мне в грудь. Что слово, то блаженство;
Что взор, то новый дар. Я целый свет забыл,
Природу и друзей: Природы совершенство,
Друзей, себя, творца в тебе одной любил.
Единый час разлуки
Был сердцу моему несносным годом муки;
Прощаяся с тобой,
Прощался я с самим собой…
И с чувством обновленным
К тебе в объятия спешил;
В душевной радости рекою слезы лил;
В блаженстве трепетал… не смертным, богом был!..
И прах у ног твоих казался мне священным!
Я землю целовал,
На кою ты ступала;
Как нектар воздух пил, которым ты дышала…
Увы! от счастья здесь никто не умирал,
Когда не умер я!.. Оставить мир холодный,
Который враг чувствительным душам;
Обнявшись перейти в другой, где мы свободны
Жить с тем, что мило нам;
Где царствует любовь без всех предрассуждений,
Без всех несчастных заблуждений;
Где бог улыбкой встретит нас…
Ах! сколько, сколько раз
О том в восторге мы мечтали
И вместе слезы проливали!..
Я был, я был любим тобой!
Жестокая!.. увы! могло ли подозренье
Мне душу омрачить? Ужасною виной
Почел бы я тогда малейшее сомненье;
Оплакал бы его. Тебе неверной быть!
Скорее нас творец забудет,
Скорее изверг здесь покоен духом будет,
Чем милая души мне может изменить!
Так думал я… и что ж? на розе уст небесных,
На тайной красоте твоих грудей прелестных
Еще горел, пылал мой страстный поцелуй,
Когда сказала ты другому: торжествуй —
Люблю тебя!.. Еще ты рук не опускала,
Которыми меня, лаская, обнимала,
Другой, другой уж был в объятиях твоих…
Иль в сердце… всё одно! Без тучи гром ужасный
Ударил надо мной. В волненьи чувств моих
Я верить не хотел глазам своим, несчастный!
И думал наяву, что вижу всё во сне;
Сомнение тогда блаженством было мне —
Но ты, жестокая, холодною рукою
Завесу с истины сняла!..
Ни вздохом, ни одной слезою
Последней дани мне в любви не принесла!..
Как можно разлюбить, что нам казалось мило,
Кем мы дышали здесь, кем наше сердце жило?
Однажды чувства истощив,
Где новых взять для новой страсти?
Тобой оставлен я; но, ах! в моей ли власти
Неверную забыть? Однажды полюбив,
Я должен ввек любить; исчезну обожая.
Тебе судьба иная;
Иное сердце у тебя —
Блаженствуй! Самый гроб меня не утешает;
И в вечности я зрю пустыню для себя:
Я буду там один! Душа не умирает;
Душа моя и там всё будет тосковать
И тени милыя искать!
Оскорблен был Васишта великим царем;
Вся душа его местью обята;
Поздней ночью не может забыться он сном;
От разсвета до солнца заката
Бродит он по полям, все мечтая о том,
Как бы в прах сокрушить супостата,
Как бы смыть поскорее обиду-позор, —
И зловещим огнем блещет сумрачный взор.
Но соперник земных не боимся врагов;
Что пред ним их ничтожная сила?
Сами боги ему и оплот, и покров,
Мудрость царственный ум укрепила, —
И парит его дух к небу, в царство богов,
Как молитвенный дым от кадила;
Бой не страшен ему, смерть ему не грозит,
Магадева ему и охрана, и щит.
И отпрянет, зазубрясь, железо мечей
От него, как от кованной стали;
Он не знает ни скорби, ни жгучих страстей,
Ни гнетущей тоски, ни печали;
Он в бою закаленной деснице своей
Может равную встретить едва ли;
Только тот бы в борьбе победить его мог,
Кому дал бы над ним одоление Бог.
И со скорбью Васишта повергся во прах
Перед небом с горячей мольбою,
Плоть постом изнурил и сто раз натощак
Омывался священной водою,
И творил покаяние в прежних грехах,
И казнил себя мукою злою,
Все в надежде желанную силу обресть,
Сбросить бремя с души—затаенную месть.
Вот в себе он почуял приток новых сил
От суровых постов и моленья,
И воспрянул душой, и себя вопросил:
«Не настала-ли минута отмщенья?
Не готов ли удар, что врага бы сразил?»
Но в душе пробудилось сомненье:
«Я ничтожен и слаб перед мощным врагом, —
Надо душу еще укрепить мне постом».
И на подвиг в пустыню Васишта пошел,
И по пояс он в землю зарылся,
И лишь ведали тучи да ветер и дол,
Как он долго, как жарко молился;
И до неба донесся молитвы глагол,
И к мольбе Магадева склонился,
И исполнил он силы великой его,
Но Васишта лишь мщенья искал одного.
«Я ничтожен и слаб перед мощным врагом;
Магадева! удвой мои силы,
Оживи мою грудь животворным огнем,
Новой кровью наполни мне жилы,
Чтоб коснулся земли я победным мечом
У соперника ранней могилы!
Освяти, укрепи, Магадева, меня!
Сделай слабый мой дух крепче скал и кремня!
Для тебя, Магадева, великий, святой,
Я ушел, удалился в пустыню,
Чтобы тронут ты был неустанной мольбой
И, пролив на меня благостыню,
Мне вещал бы: «О, чадо! доволен тобой;
Ты обрел благодать и святыню».
Так, закопан в земле, к небесам он взывал,
Но в ответ ему выл только дикий шакал.
И ушел из пустыни Васишта в леса,
В царство сумрачной, грозной природы,
Где украдкой на землю глядят небеса
Сквозь густые зеленые своды;
Где слышны только птиц да зверей голоса,
Да проносится шум непогоды,
Где рычанием тигр нарушает покой
Да змея шелестит пересохшей листвой.
И отшельником кротким он зажил в лесах,
В позабытой зверями берлоге;
Там душе его мощной неведом был страх,
Были чужды и скорбь и тревоги,
Там весь день проводил он в горячих мольбах,
Были пост и труды его строги;
И хоть неба лазурь свод древесный сокрыл,
До небес его дух там свободно парил.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«До лазурнаго неба из чащи лесов,
Из обители скорби и гнева
Выше горных вершин, выше звездных миров
Вопль мой скорбный достиг, Магадева!
Пусть зверей раздается немолкнущий рев,
Не боюсь я когтей их и зева, —
И свободно пою песнь господних чудес,
И внимают мне птицы и звери, и лес».
Пронеслися года; он стоит невредим;
Тварь живая в нем друга познала;
Тигр ласкался к нему, преклонясь перед ним,
И, сокрыв смертоносное жало,
Раболепно змея гибким телом своим,
Словно плющ, его стан обнимала;
Приносился к нему пестрых птиц караван
И играли, ласкаясь, стада обезьян…
И вещал Магадева: «Пред ликом моим,
Перед всеми святыми богами
Нет Васишты сильней, нет и равнаго с ним;
Он тяжелым постом и трудами,
Неустанной мольбой, покаяньем своим
Власть стяжал над земными сынами;
Больше всех он обрел и святыни, и сил,
Больше смертных других я его возлюбил.
Ныне, сын мой, изыди, оставь мрачный лес, —
Долгих подвигов кончилось время,
И сошла благодать с лучезарных небес
На тебя, как желанное бремя;
В мир поведать или власть господних чудес,
Просвещать земнородное племя!
Ты стяжал себе силу и крепость мольбой,
И земные враги упадут пред тобой».
Наступила минута, и цель ужь близка;
Честь и слава тебе, Магадева!
Оскорбителя дерзкаго дрогнет рука
В час ужасный отмщенья и гнева;
Пусть могуча десница его и крепка,
Побежит он, как робкая дева,
Лишь предстанет Васишта, готовый на брань,
И поднимет карающий меч его длань.
А Васишта задумчив из леса пошел
И, как отклик из мира иного,
Доносился к нему непонятный глагол,
Непонятное, чуждое слово:
«Мщенье, мщенье!» Зачем? Он в душе не обрел
Ни обиды, ни гнева былаго;
Словно воды, чиста и прозрачна, как степь,
Стала дума, с прошедшим порвавшая цепь.
Стал неведом ему грешной мысли язык,
Стало чуждым и самое мщенье;
Так отрадно ему, мир так чудно велик,
Так глубоко проникло смиренье
В обновленную душу, и вырвался крик:
«Я несу благодать и прощенье!»
Так, на подвиг вступив для вражды вековой,
Он забвенье обрел и любовь, и покой.
Отрывок из Сельмских песней.
О коль прелестно ты очам моим,
О светило нощи мирное!
Ты блестящую главу свою
Из седых подемлешь облаков,
И величественно шествуешь
По зыбям небес лазоревым.
Что, вещай мне, зришь в долин сей?
Тихо, с нежною улыбкою,
На нее ты преклоняешься.
Стихли ветры полуночные,
Слышен шум вдали источника,
Тихо волны разбиваются
Об утесы отдаленные,
И вечернее жужжание
Насекомых в поле слышится.
Что ж, скажи, светило кроткое,
Что ты зришь?… но ты с улыбкою
Погрузилось в недра запада;
Волны зыблются окрест тебя,
И власы твои прекрасныя
Орошают светлой пеною.
Удались, звезда любезная!
Пусть угаснет лучь вечерний твой,
Пусть сияет свет души моей!
Так! сияет он во тьм ночной!
Зрю, на Лоре собираются
Тени легкия друзей моих.
Царь Морвена тихо шествует,
Как тумана столп по воздуху;
Вкруг его теснятся витязи,
Юных дней его товарищи.
Бардов лик за ними следует;
Арфы слышатся волшебныя!
В сонме их Альпин возвышенный!
Зрю Уллиса седовласаго,
С ними рядом Рино шествует,
И Минона, дщерь Торманова.
Сколь, друзья, переменились вы
С тех времен, как в Сельме шумные
Раздавались гласы пиршества;
Как со мной вы в пеньи спорили:
Ветеркам весны, подобные,
Разтворенным благовонием,
Кои, тихо вея с запада,
Чуть колеблют злаки холмные.
Се узрили мы грядущую
Дщерь прекрасную Торманову!
Полон слез был взор потупленный,
На плечах ея разметаны
В безпорядк были волосы.
При унылом звуке голоса,
При воззреньи на красавицу
Души витязей смягчилися.
Часто зрели мы Сальгаров гроб,
И жилище Кольмы мрачное,
С темной ночью возвратиться к ней
Дал Сальгар ей обещание.
Ночь сошла—и Кольма скорбная
Зрит себя одну, оставленну
На холму в уединении,
Кольмы жалобы плачевныя
Так в пустыне раздавалися:
Кольма.
Ночь грядет—a я на холме сем
Друга жду одна с печалию!
Бури с ревом собираются,
Страшно воют меж утесами,
С гор шумят потоки быстрые.
Тщетно взорами слезящими
Я ищу себе убежища!
Где от нощи я укроюся?
Выйди, месяц, из-за облаков!
Вы прогляньте, звезды ясныя!
Осветите вы тропинку мне
К тем местам пустыни дикия,
Где любезный мой покоится,
Утомлен звериной ловлею,
Где лежат его псы верные,
Где с калеными стрелами лук,
Но, увы, напрасны жалобы!
Гром сильнее! буря ближится!
Звероловец мой возлюбленный
Не услышит воплей Кольминых.
О! почто так долго медлишь ты
К сердцу верному прижать меня?
Знаешь верную любовь мою;
Знаешь, Кольма с нетерпением,
С горем ждет тебя на холм сем.
Вот скала, и дуб развесистой,
Бот источник, где любезный мой
Слово дал со мною видеться!
Ах, ужель Сальгар неверен мне?
Ил покинуть хочет бедную?
Для кого я дом родительской,
Для кого ж родных оставила,
Позабыла несогласия,
Наши домы разделявшия?
Для тебя—a ты забыл меня!
Не спешишь со мною встретиться!
Не бушуй ты ветр полуночный!
Не шумите вы источники!
Да услышит звероловец мой
Голос Кольмин… я зову его!
Чтожь он медлит, не спешит ко мне?
Кольма ждет давно любезнаго!
Вот и месяц всходит на небе,
И унылые лучи его
По дубраве разливаются;
Но Сальгара не видать еще!
Я не слышу лая псов его!
Я одна сижу в печали здесь!
Что такое?—Точно ль?—Кажется,
Нам, на холм спят два витязя!
Подойду, узнаю, кто они,
Не мечта-ль?—В одном я брата зрю,
A в другом Сальгара милаго.
Отвечайте мне, друзья мои!
Но они не пробуждаются.
Страх обемлет душу Кольмину.
Ах! они почиют вечным сном,
Их мечи дымятся кровию.
Милый брат! за что лишил меня
Звероловца, мне любезнаго, —
Как, Сальгар, ты мог оружие
Устремишь на брата Кольмина?
Вы равно любезны оба мне!
Но, увы! они безмолвствуют,
Смертный сон смыкает очи их;
В них сердца не бьются хладныя!
Тени милыя! вещайте мне
С высоты скалы сей мшистыя,
(Зрак любезных не страшит меня)
Где жилище ваше мирное?
На каких холмах вы любите
Отдыхать в часы полуденны?
Нет!—они мне не ответствуют
Ни в безмолвии полуночном,
Ни в дыханьи бурь порывистых!
Я сижу одна с тоскою здесь,
И в слезах жду утра яснаго.
Вы, друзья моих возлюбленных!
Славный памятник воздвигните
Над гробами юных витязей;
Но доколе я жива еще,
Вы могил не закрывайте их,
Дни мои, во цвете юности,
Протекли, как сновидение.
Для чегожь одной скитаться здесь?
Что увижу, что услышу я
Мне знакомаго, сердечнаго?
Здесь засну я при источнике,
Посреди двух милых витязей!
Здесь, когда порой осеннею
Темна ночь на холмы спустится,
Тень моя в пустынном облаке
Принесется на могилу их,
И в унылом бурь стенании
Будет горестно оплакивать
Смерть безвременну друзей своих!
Звероловец в мирной хижин
Глас услышит Кольмы скорбныя,
И в душе своей почувствует
Страх, с печалью сладкой смешанный!
Песни Кольмы будут жалобны
Над могилою возлюбленных! —
Так воспела дщерь Торманова.
Сад Прозерпины
Здесь, где миры спокойны,
Где смолкнут в тишине
Ветров погибших войны,
Я вижу сны во сне:
Ряды полей цветущих,
Толпы людей снующих,
То сеющих, то жнущих,
И все, как сон, во мне.
Устал от слез и смеха,
От суеты людской:
Ведь суета помеха
Для жизни неземной.
А здесь весь мир беззвучен;
Я временем измучен,
От радости отучен,
Люблю тебя, покой.
Здесь жизнь и смерть—соседки,
А там в тумане ждут
Больных теней их предки,
А корабли плывут,
Куда плывут не зная,
Причалить не желая,
Но влажных ветров стая
И волны их несут.
Здесь не манят долины,
Ни рощи, ни лужок,
Лишь лозы Прозерпины
Да блекнущий цветок,
Обвеянный ветрами.
Она готовит с нами
Смертельными руками
Смертельный, пьяный сок.
Мы ничему не внемлем,
Нам ничего не жаль;
Кивая, тихо дремлем,
Глядя в пустую даль.
И, как душа больная,
Вне ада и вне рая,
В тумане исчезая,
Плывет из тьмы печаль.
И тот, в ком много силы,
Тот должен смертью жить,
Изведать мрак могилы,
О жизни не тужить.
Печальный жребий ясен
Того, кто так прекрасен,
И щит любви напрасен,
А хочется любить.
Парит Она, летая,
С увенчанной главой,
Все смертное сбирая
Бессмертною рукой.
Как страсть—Она пугает,
Как страсть—Она ласкает,
Людей Она встречает
Безжалостной косой.
Идет любовь и вянет,
И вянет навсегда,
Сюда же время манит
Погибшие года.
Убиты сны годами,
А лепестки снегами,
Листы взяты ветрами,
От лета нет следа.
Пленительны печали,
И радость только бред,
И что сейчас встречали,
Того уж завтра нет.
Вот вздохи Афродиты:
«О счастье, подожди ты!»
Но эти сны разбиты,
Возможен ли ответ?
От жизни излечившись,
От счастья и от ран;
Спокойствия добившись,
Мы шлем богам пэан
За то, что Смерть навеки
Закроет смертных веки,
Устав, вольются реки
Куда-нибудь в лиман.
Здесь солнце не проснется
Для гаснущих очей,
Вода не встрепенется,
Ни звуков, ни лучей…
Не надо песен чудных,
Забот пустых и трудных,
Лишь снов нам непробудных
Да дремлющих ночей.
На северном море
И
Земля молчаливей развалин,
И море мрачнее, чем смерть,
Здесь ветер гневлив и печален;
Не красится розами твердь;
Цветов не рождает пустыня,
Пустыня рождает туман,
Уставши, лежит, как рабыня,
А царь—Океан.
Здесь негде стадам приютиться,
В лугах ни коров, ни овец;
Без сна и без песен здесь птицы,
Здесь ветер—бессонный беглец;
Бесследно проносятся крики,
Как молнии, птицы летят,
Здесь Море и Смерть—два владыки
Всевластно царят.
Как царь с молчаливой подругой,
У Смерти лежит Океан,
Он вечно дрожит от испуга,
Он страшною близостью пьян;
Блестят Его белые ризы,
Как с выси мутнеющей дождь;
В Нем слава Ее и капризы,
А в Ней Его мощь.
Она улыбается гордо,
Ее Он присутствию рад:
Как темною ночью аккорды,
Полногласно их речи звучат.
«Ты убьешь меня, Смерть, для забавы,
Но я весь, весь наполнен тобой!»—
«Океан, о мой Страшный! Кровавый!
О, мой брат дорогой!»
Год рождает живые мгновенья,
А хоронят немые века;
Сердце Смерти не знает прощенья,
А Его не устанет рука.
Смерти хохот, и ропот, и голод
Разжигают в Нем дикую страсть:
На корабль Он направил свой молот
И, как волк, свою пасть.
Нет спасенья от Моря и Смерти.
Нет спасенья от хляби морской!
Нет убежища, люди, поверьте,
Нет Вам гавани, кроме одной,
Той, где ветер утихнет лукавый,
Где спокойные воды молчат,
Где, как сталью подбитые травы,
Мертвецы тихо спят.
Сосчитать волны в море не может
Даже ветер—владыка валов:
Сколько волн он на море встревожит,
Сколько спит там на дне мертвецов.
На чужбине ли мы иль в отчизне,
И которые лучше живут,
Те из нас, что на якорях жизни,
Или те, что плывут?
ИИ
У моря сердце так жестоко
И поцелуи его грустны;
Для кораблей волна потока,
Огонь для дро равно страшны.
Блестит алмазом моря око:
То очи солнца внутри волны.
Летит к волне веселым светом
От солнца смех и нежный взор,
И к ласкам льнет волна, к приветам,
Что ей приносит бризов хор.
Уж бури нет. И вечным летом
Сверкает вдруг морской простор.
Рококо
Расстанемся без смеха,
Расстанемся без слез;
Нам годы не помеха,
Когда их вихрь унес.
Разбиты сердца звенья,
Нам не сковать куски
И дрожжи наслажденья
Не жать из лоз тоски.
Какие будут вести,
Что даст судьба нам вновь?
И мне не даст ли мести,
Не даст ли Вам любовь?
Печаль всегда бездомна,
У радости нет крыл.
Забудьте, что я помню,
И грезьте: он забыл.
Любовь от грез устала,
От ласки умерла;
И плакали мы мало,
Когда она ушла.
От моря упоенья
Остались лишь пески,
Ни капли наслажденья
И ни волны тоски.
Поверь и смерти горя,
И доброте богов,
И верности во взоре,
И тихой ласке снов.
Поверь, что страсть огромна
И есть без дыма пыл,
Но помни, что я помню.
Забудь, что я забыл.
И мы узнали змея,
Как жалит лаской он,
В восторге холодея,
От нег рождали стон.
Дрожа в одном биеньи,
Как дрожь одной реки,
Из сердца наслажденья
Струится кровь тоски.
Любовь есть цепь измены,
Любовь есть ряд измен,
Бессменность перемены
И наш свободный плен.
Разоблачим нескромно
Сон дорогих могил—
И то, что я не помню,
И то, что я забыл.
Жизнь топчет наши страсти,
А время сушит их:
В его найдете пасти
Курган сердец сухих.
Всего три дня биенья,
И смолкли родники…
Из почки наслажденья
Растет бутон тоски.
Не пролетит над нами
Сверкание зарниц,
Не брызнет страсти пламя
Из-под густых ресниц.
Ты плачешь, плачешь томно,
Я слезы осушил,
Одну из них запомню,
А десять позабыл.
Как резвый челн по зыби голубой
Скользит, от берега роднаго убегая,
И лебедем несется над волной,
Трепещущим веслом морскую грудь лаская, —
Так бедуин из гор с конем своим летит
В пустынную, безбрежную свободу,
И конская нога в волнах песка шипит,
Как сталь каленая, опущенная в воду.
Уже плывет мой конь среди пучин сухих
И грудью, как дельфин, разрезывает их.
Мы все быстрей летим стрелою…
След исчезает за конем…
Все выше, выше…. пыль за мною
Встает клубящимся столбом.
Как туча, черный конь среди степных полян,
Звезда с чела его денницею сияет,
Волнистой гривою играет ураган,
А белых ног полет, как молния, сверкает.
Конь белоногий мой, лети!
Леса и горы, прочь с пути!
Напрасно пальма, зеленея,
Зовет в приют прохладный свой:
Промчался мимо на коне я,
И вот она уже за мной
В глуби оазиса осталася далеко
И, листьями шумя, задумалась глубоко.
Пустыни страж немой, вот диких скал гранит;
С зловещей думою он на меня глядит,
Копыт последние удары повторяя,
И слышится за мной угроза роковая:
«Куда, безумец, полетел!
Там от полдневных жгучих стрел
Не сыщешь в помощь ничего ты,
Тебя не ждут там ни наметы,
Ни пальм зеленая краса,
Один шатер там—небеса,
Одне лишь скалы там сухия,
Да в небе звезды кочевыя….»
Угрозы тщетны!… Ускакал
Я вдаль с двойною быстротою.
Смотрю, а ряд угрюмых скал
Уже вдали, вдали за мною.
Оне назад бегут толпой,
Одна скрываясь за другой.
Вот коршун, обольщен угрозой роковою,
Уверен, что ездок его добычей стал,
И, крылья распустив в погоню, надо мною
Зловещий черный круг он трижды описал
И каркнул: «чую ваши трупы!
И вонь, и всадник, как вы глупы!
Путь ищет здесь ездок шальной,
А вонь травы в сухой пустыне….
Напрасен труд ваш будет ныне:
Кто раз попал сюда, тот мой!
Здесь по пути лишь вихорь бродит,
След унося в песках степей,
А этот луг не для коней:
Лишь острый клюв здесь корм находит,
Одни лишь трупы здесь гниют,
Лишь коршуны кочуют тут….»
Сжав когти черные, злорадно он взглянул,
И взорами впились мы трижды око в око.
Кто ж оробел? Не я, а коршун! И высоко
Взвился, когда майдан я грозно натянул….
Вот он уже за мной далеко в небе реет,
Вот в воздухе повис чуть видимым пятном….
Вон с воробья уж стал…. вон мушкою чернеет —
И утонул совсем в пространстве голубом….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, скалы, коршуны, с пути!
Вон туча в небесах на солнце набежала
И гонится за мной белеющим крылом….
Как я лечу в степи, так в небе голубом
Она лететь кичливо возмечтала.
И вот она повисла надо ивой
С своей угрозой роковой:
«Куда, безумный, он несется!
Там жажда грудь ему спалит,
Там жгучий зной безбрежно льется
И дождь главы не окропит.
Ручей, журча, не орошает
Безплодную пустыню ту,
И росу ветер поглощает,
Хватая жадно на лету….»
Угрозы тщетныя! Лечу я все быстрей!
А туча стелется все ниже надо мною,
С минутой каждою тяжеле и слабей,
И падает в безсильи над скалою.
С презрением назад бросаю гордый взгляд, —
И вот она уже вдали на небосклоне….
Я знаю, что у ней сокрыто в гневном лоне!…
Вот побагровела и, выпустивши яд,
Вся желчью зависти облившись, обозлилась
И, почернев, как труп, с стыдом в горах укрылась….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, тучи, коршуны, с пути!
Теперь вокруг обвел я взором:
Лишь степь и небо без конца
Безбрежным стелются простором.
И нет за мной уже гонца!
Природу чары сна обемлют,
Здесь ни следа стопы людской,
Стихии безмятежно дремлют,
Как звери в тишине лесной,
Что не боятся человека,
Его не видевши от века.
Но, Боже! Я в песках безжизненной страны
Не первый!… Вон вдали толпа людей мелькает….
В засаде ли сидит, добычи ль ожидает?
И кони, и они—все страшной белизны!…
Я мчусь на них—стоят…. кричу им—нет ответа,
И в каждом узнаю изсохшаго скелета!…
Верблюдов остовы с костями седоков….
То—старый караван, из глубины песков
Разрытый вихрями, в лучах дневнаго света.
И вот, из впадин их глазных,
Из челюстей изсохших их,
Крутясь, песок бежит струею,
Шумя с угрозой предо мною:
«Куда, безумный бедуин!
Там ураган царит один!…»
Прочь! Я вперед лечу стрелою!
Конь белоногий мой, лети!
Скелеты, вихри, прочь с пути!
Вот дикий ураган, могучей силы полн,
Свободный сын степей, пришел и в отдаленьи
Остановил свой бег среди песчаных волн
И дико засвистал, крутясь в недоуменьи:
«Какой из вихрей там, братишка младший мой,
Мои владения так дерзко помирает?
А сам ничтожен так и низко так летает….»
Свирепо зарычал он, топнувши ногой…
И вся Аравия вокруг затрепетала,
Но, увидав, что я не оробел ни мало,
Он хлынул на меня песчаною горой,
Стал, как дракон, меня на части рвать когтями,
Валил могучими крылами,
Дыханьем огненным палил,
В песчаных недрах зарывая,
С земли срывал, об землю бил,
Горами пыли засыпая….
Но я в борьбе не уступал
С его сыпучими волнами,
Песчаный стан четвертовал
И грыз неистово зубами….
Из рук моих хотел он взвиться в небеса,
Да нет!… Не вырвался!…. Напрасныя усилья!
И вот дождем песку со скал он полился
И пал у ног моих, как труп, свернувши крылья….
Как сладко отдохнуть! В звездам возвел я взгляд.
И звезды все блестящими очами
На одного меня с высот небес глядят,
И кроме некого им озарить лучами!
Как вольно дышет грудь, отрадою полна!
В ней нега разлита, всего меня волнуя,
Как будто бы во всей Аравии могу я
Воздушный океан теперь испить до дна!…
Как сладко погрузить в простор безбрежный око
Так далеко и так глубоко!…
И рвется дальше, дальше взор
За безпредельный кругозор!…
Как я раскрыл мои обятия широко!
Как будто небо все до запада с востока
Я обнял…. а мечта парит, легка, светла,
Все выше к небесам, и, словно как пчела,
Что, жало погрузив, все силы изливает,
Так с мыслью и душа в безбрежность улетает!…
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла;
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
Их кровь течет и просит мщенья,
Гарун забыл свой долг и стыд;
Он растерял в пылу сраженья
Винтовку, шашку — и бежит! —
И скрылся день; клубясь, туманы
Одели темные поляны
Широкой белой пеленой;
Пахнуло холодом с востока,
И над пустынею пророка
Встал тихо месяц золотой…
Усталый, жаждою томимый,
С лица стирая кровь и пот,
Гарун меж скал аул родимый
При лунном свете узнает;
Подкрался он, никем не зримый…
Кругом молчанье и покой,
С кровавой битвы невредимый
Лишь он один пришел домой.
И к сакле он спешит знакомой,
Там блещет свет, хозяин дома;
Скрепясь душой как только мог,
Гарун ступил через порог;
Селима звал он прежде другом,
Селим пришельца не узнал;
На ложе, мучимый недугом, —
Один, — он молча умирал…
«Велик аллах! от злой отравы
Он светлым ангелам своим
Велел беречь тебя для славы!»
— «Что нового?» — спросил Селим,
Подняв слабеющие вежды,
И взор блеснул огнем надежды!..
И он привстал, и кровь бойца
Вновь разыгралась в час конца.
«Два дня мы билися в теснине;
Отец мой пал, и братья с ним;
И скрылся я один в пустыне,
Как зверь преследуем, гоним,
С окровавленными ногами
От острых камней и кустов,
Я шел безвестными тропами
По следу вепрей и волков.
Черкесы гибнут — враг повсюду.
Прими меня, мой старый друг;
И вот пророк! твоих услуг
Я до могилы не забуду!..»
И умирающий в ответ:
«Ступай — достоин ты презренья.
Ни крова, ни благословенья
Здесь у меня для труса нет!..»
Стыда и тайной муки полный,
Без гнева вытерпев упрек,
Ступил опять Гарун безмолвный
За неприветливый порог.
И, саклю новую минуя,
На миг остановился он,
И прежних дней летучий сон
Вдруг обдал жаром поцелуя
Его холодное чело.
И стало сладко и светло
Его душе; во мраке ночи,
Казалось, пламенные очи
Блеснули ласково пред ним,
И он подумал: я любим,
Она лишь мной живет и дышит…
И хочет он взойти — и слышит,
И слышит песню старины…
И стал Гарун бледней луны:
Месяц плывет
Тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит,
А дева ему говорит:
Мой милый, смелее
Вверяйся ты року,
Молися востоку,
Будь верен пророку,
Будь славе вернее.
Своим изменивший
Изменой кровавой,
Врага не сразивши,
Погибнет без славы,
Дожди его ран не обмоют,
И звери костей не зароют.
Месяц плывет
И тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Главой поникнув, с быстротою
Гарун свой продолжает путь,
И крупная слеза порою
С ресницы падает на грудь…
Но вот от бури наклоненный
Пред ним родной белеет дом;
Надеждой снова ободренный,
Гарун стучится под окном.
Там, верно, теплые молитвы
Восходят к небу за него,
Старуха мать ждет сына с битвы,
Но ждет его не одного!..
«Мать, отвори! я странник бедный,
Я твой Гарун! твой младший сын;
Сквозь пули русские безвредно
Пришел к тебе!»
— «Один?»
— «Один!..»
— «А где отец и братья?»
— «Пали!
Пророк их смерть благословил,
И ангелы их души взяли».
— «Ты отомстил?»
— «Не отомстил…
Но я стрелой пустился в горы,
Оставил меч в чужом краю,
Чтобы твои утешить взоры
И утереть слезу твою…»
— «Молчи, молчи! гяур лукавый,
Ты умереть не мог со славой,
Так удались, живи один.
Твоим стыдом, беглец свободы,
Не омрачу я стары годы,
Ты раб и трус — и мне не сын!..»
Умолкло слово отверженья,
И все кругом обято сном.
Проклятья, стоны и моленья
Звучали долго под окном;
И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор…
И мать поутру увидала…
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал, рыча, домашний пес;
Ребята малые ругались
Над хладным телом мертвеца,
В преданьях вольности остались
Позор и гибель беглеца.
Душа его от глаз пророка
Со страхом удалилась прочь;
И тень его в горах востока
Поныне бродит в темну ночь,
И под окном поутру рано
Он в сакли просится, стуча,
Но, внемля громкий стих Корана,
Бежит опять под сень тумана,
Как прежде бегал от меча.
Гавриилу Романовичу Державину (*).
Как! к Мевию, тебе безвестному, во мрак
Пустыннаго уединенья,
Твои безсмертны песнопенья
Ты шлешь, увенчанный наш Флакк!..
Чем мог я заслужить внимания сей знак?..
Какия принесу благодаренья?..
Они нам слабым трудны так,
Как сильным вам легки благотворенья;
Я силу чту души великой, не призрак:
Мне памятны твои, в Вельможе, Наставленья.
О, как завиден, в этот час
Мне сладкой песнопевцев глас!
Не для того, чтобы хвалами
Твою я скромность утомлял,
Как то ведется межь писцами.
Фелицын Бард, рожденный для похвал,
В ком дар Горация и дар Анакреона
Ко славе Русскаго воскресли Геликона,
Кто лирой век певцов, век мудрых услаждал,
Не всеми ль мудрыми прославится веками?
Пленятся ль взор и ум вселенныя красами,
И добрым щедраго Отца их возвестят?
Перуны ль возгремят под небесами,
И злым в Нем мстителя и судию явят?
Блеснет ли царь светил на высотах лазурных,
В весенней ясности, в осенних тучах бурных?
На Щастие ли кинут взгляд?
Пииты ль воспоют Отечества героев,
И в мире и в полях кровавых среди боев?
К Развалинам ли взор унылым обратят?
Воспенится ль и возшумит водами,
Между гранитными скалами,
С крутых утесов их алмазный Водопад,
Оплачут ли чью смерть безсмертными стихами?
Красы ли Русския их Пляскою прельстят?
Раздастся ли между лесами,
Вечерней, утренней зарей,
В ночи под ясною луной,
Свист громкой Соловья весной?
С друзьями ль мудраго увеселит беседа?
В награду ли достоинств изваян
Чей будет Истукан?
Пиры ли удивят роскошнаго Соседа?…
При видах, иль при памятниках сих,
Витийственных даров твоих,
Всегда тебя, всегда потомки воспомянут;
И даже самые завистливы певцы
Сплетут Державину и гимны и венцы!
Не смолкнут песни те, ввек лавры не увянут,
Ни плески в честь тебя греметь не перестанут!
И так не похвалы ненужныя сплетать,
Я даром творческим желал бы обладать:
Твое внимание мне лестно, драгоценно,
Внимание певца Фелицына священно,
Приятно было бы мне в сердце оправдать
Каким нибудь трудом тебя достойным,
Парнасским жителям пристойным!…
Когдаб лет пылких прежний жар,
В замену труднаго Парнасскаго искуства,
Еще одушевлял мой слабой дар;
Ласкался б я, хотя излить живее чувства,
И благодарности тот сладостной восторг:
Которой щедростью из сердца ты исторг!
Но что могу принесть и ныне
В безсильной старости, в пустыне?
Чем дар и жар мне заменить;
Чем благодарность изявить?
Ужель в невольном сем движенье
Безгласным вовсе легче быть?
От благодарности ль, быв в нежном восхищенье,
Неблагодарнаго дерзну я вид носить?
Колеблются ль тогда в недоуменье?
Стерплю ли я, хотя того не повториить;
Что в нашей простоте, на Юге, в отдаленье,
О Барде Северном в пустынях говорят?
Как сладко здесь об нем нам Мевиям то мненье;
Что он дарами Флакк, добротой Меценат!
Что в лаврах и звездах и в звании великом;
Как славой, мыслями и словом ни богат,
С изящным, и умом, и вкусом, и языком,
И на чреде высокой в мудрый век,
В Совет Царском и во Званке,
Он равен и в одной осанке:
Всегда друг Муз, людей, Вельможа-человек!
Сколь гордой от него в том Римлянин далек!
Тот Мевиев своих и Бавиев тазает:
Наш тоюж лирою гремящей обладает,
Глаголом выспренним, согласием богов;
Однако наших он разлаженных гудков,
Нескладных песен и стихов,
Скропанья иногда и из обломков слов,
Затычек, вставок и скачков
Отнюд не презирает,
Хотя от них под час конечно и зевает!
И Малых он щадит даров,
И скудные шаланты ободряет!…
Сия известная доброта свойств твоих
Осмелила меня принесть и этот стих,
Конечно слабой и ничтожной,
Но щедрости твоей души и чувств моих
Истолкователь он не ложной.
Почто в моей судьбе,
Для приношения достойнаго тебе,
Иной нет жертвы, мне возможной?
Почто не Волховски струи я ныне пью,
Которые меня поили в нежном детстве?
Почто не в Званке я пою (**),
В старинном дедовском жилище и наследстве?
Как сладкобы провел я старость там свою,
И с мудрым и с певцом, с Державиным в соседстве!
Вблизи бы лирной глас его меня пленял;
Изустно б я ему вс чувства изливал,
И быв согласием его наставлен звона,
Достиг бы, может быть, и я до Геликона!
И Руской мой Делиль и Сен-Ламберт тогда (***)
Могли бы, кажется, в свет выйти без стыда,
И поздныя мои Донскова петь затеи
Тогда бы приняли вид некий Эпопеи.
Беседа с мудрыми всх больше учит книг,
И возвышает ум и сердце и язык.
Не только кровы их, но гробы нам священны;
Малейшия от них остатки драгоценны!
Они-то честь, краса и слава естества!
Наставники людей суть образ Божества!
Летите тщетныя из мыслей вон мечтанья,
Восторга моего плоды, воспоминанья
О детств, и всегда мне милой старине!
Не жить мечтателю в той славной стороне,
Где древле пел Боян, где ныне песни громки
Державин предает щастливее в потомки!
Под бремем лет и нужд, сих тягостных оков,
В уединении влачащу дни унылы,
И стражу дружеской и собственной могилы (****),
Не видеть, Волхов мне уже твоих брегов;
Не слышать мне из уст Державина стихов!…
Прошли те времена, когда под сельски кущи
К богатым мудростью стекались неимущи;
Когда Орфеев голоса
Творили чудеса!
Гордися тем река в России знаменита,
Что ты Державина внимаешь лирной звон;
Приветствуй шумом вод, красой брегов Пиита,
Что славу древнюю твою умножил он,
Что на брегах твоих воздзигнул Геликон,
И старость самая его мастита
Нам струн Софокловых издаст печальный стон!
Июня 25 дня
О родина моя, Обурн благословенный!
Страна, где селянин, трудами утомленный,
Свой тягостный удел обильем услаждал,
Где ранний луч весны приятнее блистал,
Где лето медлило разлукою с полями!
Дубравы тихие с тенистыми главами!
О сени счастия, друзья весны моей, —
Ужель не возвращу блаженства оных дней,
Волшебных, райских дней, когда, судьбой забвенный,
Я миром почитал сей край уединенный!
О сладостный Обурн! как здесь я счастлив был!
Какие прелести во всем я находил!
Как все казалось мне всегда во цвете новом!
Рыбачья хижина с соломенным покровом,
Крылатых мельниц ряд, в кустарнике ручей;
Густой, согбенный дуб с дерновою скамьей,
Любимый старцами, любовникам знакомый;
И церковь на холме, и скромны сельски домы —
Все мой пленяло взор, все дух питало мой!
Когда ж, в досужный час, шумящею толпой
Все жители села под древний вяз стекались,
Какие тьмы утех очам моим являлись!
Веселый хоровод, звучащая свирель,
Сраженья, спорный бег, стрельба в далеку цель,
Проворства чудеса и силы испытанье,
Всеобщий крик и плеск победы в воздаянье,
Отважные скачки, искусство плясунов,
Свобода, резвость, смех, хор песней, гул рогов,
Красавиц робкий вид и тайное волненье,
Старушек бдительных угрюмость, подозренье,
И шутки юношей над бедным пастухом,
Который, весь в пыли, с уродливым лицом,
Стоя в кругу, смешил своею простотою,
И живость стариков за чашей круговою —
Вот прежние твои утехи, мирный край!
Но где они? Где вы, луга, цветущий рай?
Где игры поселян, весельем оживленных?
Где пышность и краса полей одушевленных?
Где счастье? Где любовь? Исчезло все — их нет!..
О родина моя, о сладость прежних лет!
О нивы, о поля, добычи запустенья!
О виды скорбные развалин, разрушенья!
В пустыню обращен природы пышный сад!
На тучных пажитях не вижу резвых стад!
Унылость на холмах! В окрестности молчанье!
Потока быстрый бег, прозрачность и сверканье
Исчезли в густоте болотных диких трав!
Ни тропки, ни следа под сенями дубрав!
Все тихо! все мертво! замолкли песней клики!
Лишь цапли в пустыре пронзительные крики,
Лишь чибиса в глуши печальный, редкий стон,
Лишь тихий вдалеке звонков овечьих звон
Повременно сие молчанье нарушают!
Но где твои сыны, о край утех, блуждают?
Увы! отчуждены от родины своей!
Далеко странствуют! Их путь среди степей!
Их бедственный удел — скитаться без покрова!..
Погибель той стране конечная готова,
Где злато множится и вянет цвет людей!
Презренно счастие вельможей и князей!
Их миг один творит и миг уничтожает!
Но счастье поселян с веками возрастает;
Разрушившись, оно разрушится навек!..
Где дни, о Альбион, где сельский человек,
Под сенью твоего могущества почтенный,
Владелец нив своих, в трудах не угнетенный,
Природы гордый сын, взлелеян простотой,
Богатый здравием и чистою душой,
Убожества не знал, не льстился благ стяжаньем
И был стократ блажен сокровищей незнаньем?
Дни счастия! Их нет! Корыстною рукой
Оратай отчужден от хижины родной!
Где прежде нив моря, блистая, волновались,
Где рощи и холмы стадами оглашались,
Там ныне хищников владычество одно!
Там все под грудами богатств погребено!
Там муками сует безумие страдает!
Там роскошь посреди сокровищ издыхает!
А вы, часы отрад, невинность, тихий сон!
Желанья скромные! надежды без препон!
Златое здравие, трудов благословенье!
Беспечность! мир души! в заботах наслажденье! —
Где вы, прелестные? Где ваш цветущий след?
В какой далекий край направлен ваш полет?
Ах! с вами сельских благ и доблестей не стало!..
О родина моя, где счастье процветало!
Прошли, навек прошли твои златые дни!
Смотрю — лишь пустыри заглохшие одни,
Лишь дичь безмолвную, лишь тундры обретаю,
Лишь ветру в осоке свистящему внимаю,
Скитаюсь по полям — все пусто, все молчит!
К минувшим ли часам душа моя летит?
Ищу ли хижины рыбачьей под рекою
Иль дуба на холме с дерновою скамьею —
Напрасно! Скрылось все! Пустыня предо мной!
И вспоминание сменяется тоской!..
Я в свете странник был, певец уединенный! —
Влача участок бед, Творцом мне уделенный,
Я сладкою себя надеждой обольщал
Там кончить мирно век, где жизни дар принял!
В стране моих отцов, под сенью древ знакомых,
Исторгшись из толпы заботами гнетомых,
Свой тусклый пламенник от траты сохранить
И дни отшествия покоем озлатить!
О гордость!.. Я мечтал, в сих хижинах забвенных,
Слыть чудом посреди оратаев смиренных;
За чарой, у огня, в кругу их толковать
О том, что в долгий век мог слышать и видать!
Так заяц, по полям станицей псов гонимый,
Измученый бежит опять в лесок родимый!
Так мнил я, переждав изгнанничества срок,
Прийти, с остатком дней, в свой отчий уголок!
О, дни преклонные в тени уединенья!
Блажен, кто юных лет заботы и волненья
Венчает в старости беспечной тишиной!..
Мой друг! вступая в шумный свет
С любезной, искренней душею,
В весеннем цвете юных лет,
Ты хочешь с музою моею
В свободный час поговорить
О том, чего все ищут в свете;
Что вечно у людей в предмете;
О чем позволено судить
Ученым, мудрым и невежде,
Богатым в золотой одежде
И бедным в рубище худом,
На тронах, славой окруженных,
И в сельских хижинах смиренных;
Что в каждом климате земном
Надежду смертных составляет,
Сердца всечасно обольщает,
Но, ах!.. не зримо ни в одном!
О счастьи слово. Удалимся
Под ветви сих зеленых ив;
Прохладой чувства освежив,
Мы там беседой насладимся
В любезной музам тишине.*
Мой друг! поверишь ли ты мне,
Чтоб десять тысяч было мнений,
Ученых философских прений
В архивах древности седой**
О средствах жить счастливо в свете,
О средствах обрести покой?
Но точно так, мой друг; в сем счете
Ошибки нет. Фалес, Хилон,
Питтак, Эпименид, Критон,
Бионы, Симмии, Стильпоны,
Эсхины, Эрмии, Зеноны,
В лицее, в храмах и садах,
На бочках, темных чердаках
О благе вышнем говорили
И смертных к счастию манили
Своею… нищенской клюкой,
Клянясь священной бородой,
Что плод земного совершенства
В саду их мудрости растет;
Что в нем нетленный цвет блаженства,
Как роза пышная, цветет.
Слова казалися прекрасны,
Но только были несогласны.
Один кричал: ступай туда!
Другой: нет, нет, поди сюда!
Что ж греки делали? Смеялись,
Ученой распрей забавлялись,
А счастье… называли сном!
И в наши времена о том
Бывает много шуму, спору.
Немало новых гордецов,
Которым часто без разбору
Дают названье мудрецов;
Они нам также обещают
Открыть прямой ко счастью след;
В глаза же счастия не знают;
Живут, как все, под игом бед;
Живут, и горькими слезами
Судьбе тихонько платят сами
За право умниками слыть,
О счастьи в книгах говорить!
Престанем льстить себя мечтою,
Искать блаженства под луною!
Скорее, друг мой, ты найдешь
Чудесный философский камень,
Чем век без горя проживешь.
Япетов сын эфирный пламень
Похитил для людей с небес,
Но счастья к ним он не принес;
Оно в удел нам не досталось
И там, с Юпитером, осталось.
Вздыхай, тужи; но пользы нет!
Судьбы рекли: «Да будет свет
Жилищем призраков, сует,
Немногих благ и многих бед!»
Рекли — и Суеты спустились
На землю шумною толпой:
Герои в латы нарядились,
Пленяся Славы красотой;
Мечом махнули, полетели
В забаву умерщвлять людей;
Одни престолов захотели,
Другие самых алтарей;
Одни шумящими рулями
Рассекли пену дальних вод;
Другие мощными руками
Отверзли в землю темный ход,
Чтоб взять пригоршни светлой пыли!
Мечты всем головы вскружили,
А горесть врезалась в сердца.
Народов сильных победитель
И стран бесчисленных властитель
Под блеском светлого венца
В душевном мраке унывает
И часто сам того не знает,
Начто величия желал
И кровью лавры омочал!
Смельчак, Америку открывший,
Пути ко счастью не открыл;
Индейцев в цепи заключивший
Цепями сам окован был,
Провел и кончил жизнь в страданье.
А сей вздыхающий скелет,
Который богом чтит стяжанье,
Среди богатств в тоске живет!..
Но кто, мой друг, в морской пучине
Глазами волны перечтет?
И кто представит нам в картине
Ничтожность всех земных сует?
Что ж делать нам? Ужель сокрыться
В пустыню Муромских лесов,
В какой-нибудь безвестный кров,
И с миром навсегда проститься,
Когда, к несчастью, мир таков?
Увы! Анахорет не будет
В пустыне счастливее нас!
Хотя земное и забудет,
Хотя умолкнет страсти глас
В его душе уединенной,
Безмолвным мраком огражденной,
Но сердце станет унывать,
В груди холодной тосковать,
Не зная, чем ему заняться.
Тогда пустыннику явятся
Химеры, адские мечты,
Плоды душевной пустоты!
Чудовищ грозных миллионы,
Змеи летучие, драконы,
Над ним крылами зашумят
И страхом ум его затмят…***
В тоске он жизнь свою скончает!
Каков ни есть подлунный свет,
Хотя блаженства в оном нет,
Хотя в нем горесть обитает, —
Но мы для света рождены,
Душой, умом одарены
И должны в нем, мой друг, остаться.
Чем можно, будем наслаждаться,
Как можно менее тужить,
Как можно лучше, тише жить,
Без всяких суетных желаний,
Пустых, блестящих ожиданий;
Но что приятное найдем,
То с радостью себе возьмем.
В лесах унылых и дремучих
Бывает краше анемон,
Когда украдкой выдет он
Один среди песков сыпучих;
Во тьме густой, в печальной мгле
Сверкнет луч солнца веселее:
Добра не много на земле,
Но есть оно — и тем милее
Ему быть должно для сердец.
Кто малым может быть доволен,
Не скован в чувствах, духом волен,
Не есть чинов, богатства льстец;
Душою так же прям, как станом;
Не ищет благ за океаном
И с моря кораблей не ждет,
Шумящих ветров не робеет,
Под солнцем домик свой имеет,
В сей день для дня сего живет
И мысли в даль не простирает;
Кто смотрит прямо всем в глаза;
Кому несчастного слеза
Отравы в пищу не вливает;
Кому работа не трудна,
Прогулка в поле не скучна
И отдых в знойный час любезен;
Кто ближним иногда полезен
Рукой своей или умом;
Кто может быть приятным другом,
Любимым, счастливым супругом
И добрым милых чад отцом;
Кто муз от скуки призывает
И нежных граций, спутниц их;
Стихами, прозой забавляет
Себя, домашних и чужих;
От сердца чистого смеется
(Смеяться, право, не грешно!)
Над всем, что кажется смешно, —
Тот в мире с миром уживется
И дней своих не прекратит
Железом острым или ядом;
Тому сей мир не будет адом;
Тот путь свой розой оцветит
Среди колючих жизни терний,
Отраду в горестях найдет,
С улыбкой встретит час вечерний
И в полночь тихим сном заснет.
* Сии стихи писаны в самом деле под тению ив.
* * Десять тысяч! Читатель может сомневаться в
верности счета; но один из древних же авторов пишет,
что их было точно десять тысяч.
* * * Многие пустынники, как известно, сходили
с ума в уединении.
Я вижу град Петров чудесный, величавый,
По манию Петра воздвигшийся из блат,
Наследный памятник его могушей славы,
Потомками его украшенный стократ!
Повсюду зрю следы великия державы,
И русской славою след каждый озарен.
Се Петр, еще живый в меди красноречивой!
Под ним полтавский конь, предтеча горделивый
Штыков сверкающих и веющих знамен.
Он царствует еще над созданным им градом,
Приосеня его державною рукой,
Народной чести страж и злобе страх немой.
Пускай враги дерзнут, вооружаясь адом,
Нести к твоим брегам кровавый меч войны,
Герой! Ты отразишь их неподвижным взглядом,
Готовый пасть на них с отважной крутизны.
Бегут — и где они? — (и) снежные сугробы
В пустынях занесли следы безумной злобы.
Так, Петр! ты завещал свой дух сынам побед,
И устрашенный враг зрел многие Полтавы.
Питомец твой, громов метатель двоеглавый,
На поприще твоем расширил свой полет.
Рымникский пламенный и Задунайский твердый!
Вас здесь согражданин почтит улыбкой гордой.
Но жатвою ль одной меча страна богата?
Одних ли громких битв здесь след запечатлен?
Иные подвиги, к иным победам ревность
Поведает нам глас красноречивых стен, —
Их юная краса затмить успела древность.
Искусство здесь везде вело с природой брань
И торжество свое везде знаменовало;
Могущество ума — мятеж стихий смиряло,
И мысль, другой Алкид, с трудов взыскала дань.
Ко славе из пелен Россия возмужала
И из безвестной тьмы к владычеству прешла.
Так ты, о дщерь ее, как манием жезла,
Честь первенства, родясь в столицах, восприяла.
Искусства Греции и Рима чудеса —
Зрят с дивом над собой полночны небеса.
Чертоги кесарей, сады Семирамиды,
Волшебны острова Делоса и Киприды!
Чья смелая рука совокупила вас?
Чей повелительный, назло природе, глас
Содвинул и повлек из дикия пустыни
Громады вечных скал, чтоб разостлать твердыни
По берегам твоим, рек северных глава,
Великолепная и светлая Нева?
Кто к сим брегам склонил торговли алчной крылья
И стаи кораблей, с дарами изобилья,
От утра, вечера и полдня к нам пригнал?
Кто с древним Каспием Бельт юный сочетал?
Державный, дух Петра и ум Екатерины
Труд медленных веков свершили в век единый.
На Юге меркнул день — у нас он рассветал.
Там предрассудков меч и светоч возмущенья
Грозились ринуть в прах святыню просвещенья.
Убежищем ему был Север, и когда
В Европе зарево крамол зажгла вражда
И древний мир вспылал, склонясь печальной выей, —
Дух творческий парил над юною Россией
И мощно влек ее на подвиг бытия.
Художеств и наук блестящая семья
Отечеством другим признала нашу землю.
Восторгом смелый путь успехов их объемлю
И на рассвете зрю лучи златого дня.
Железо, покорясь влиянию огня,
Здесь легкостью дивит в прозрачности ограды,
За коей прячется и смотрит сад прохлады.
Полтавская рука сей разводила сад!
Но что в тени его мой привлекает взгляд?
Вот скромный дом, ковчег воспоминаний славных!
Свидетель он надежд и замыслов державных!
Здесь мыслил Петр об нас. Россия! Здесь твой храм!
О, если жизнь придать бесчувственным стенам
И тайны царских дум извлечь из хладных сводов,
Какой бы мудрости тот глас отзывом был,
Каких бы истин гром незапно поразил
Благоговейный слух властителей народов!
Там зодчий, силясь путь бессмертию простерть,
Возносит дерзостно красивые громады.
Полночный Апеллес, обманывая взгляды,
Дарует кистью жизнь, обезоружив смерть.
Ваятели, презрев небес ревнивых мщенье,
Вдыхают в вещество мысль, чувство и движенье.
Природу испытав, Невтонов ученик
Таинственных чудес разоблачает лик
Иль с небом пламенным в борьбе отъемлет, смелый.
Из гневных рук богов молниеносны стрелы!
Мать песней, смелая царица звучных дум,
Смягчает дикий нрав и возвышает ум.
Здесь друг Шувалова воспел Елисавету,
И, юных русских муз блистательный рассвет,
Его счастливее — как русский и поэт —
Екатеринин век Державин предал свету.
Минервы нашей ум Европу изумлял:
С успехом равным он по свету рассылал
Приветствие в Ферней, уставы самоедам
Иль на пути в Стамбул открытый лист победам,
Полсветом правила она с брегов Невы
И утомляла глас стоустныя молвы.
Блестящий век! И ты познал закат условный!
И твоего певца уста уже безмолвны!
Но нам ли с завистью кидать ревнивый взгляд
На прошлые лета и славных действий ряд?
Наш век есть славы век, наш царь — любовь вселенной!
Земля узрела в нем небес залог священный,
Залог благих надежд, залог святых наград!
С народов сорвал он оковы угнетенья,
С царей снимает днесь завесу заблужденья,
И с кроткой мудростью свой соглася язык,
С престола учит он народы и владык;
Уж зреет перед ним бессмертной славы жатва! —
Счастливый вождь тобой счастливых россиян!
В душах их раздалась души прекрасной клятва:
Петр создал подданных, ты образуй граждан!
Пускай уставов дар и оных страж — свобода.
Обетованный брег великого народа,
Всех чистых доблестей распустит семена.
С благоговеньем ждет, о царь, твоя страна,
Чтоб счастье давший ей дал и права на счастье!
«Народных бед творец — слепое самовластье», —
Из праха падших царств сей голос восстает.
Страстей преступных мрак проникнувши глубоко,
Закона зоркий взгляд над царствами блюдет,
Как провидения недремлющее око.
Предвижу: правды суд — страх сильных, слабых щит —
Небесный приговор земле благовестит.
С чела оратая сотрется пот неволи.
Природы старший сын, ближайший братьев друг
Свободно проведет в полях наследный плуг,
И светлых нив простор, приют свободы мирной,
Не будет для него темницею обширной.
Как искра под золой, скрывая блеск и жар,
Мысль смелая, богов неугасимый дар,
Молчанья разорвет постыдные оковы.
Умы воспламенит ко благу пламень новый.
К престолу истина пробьет отважный ход.
И просвещение взаимной пользы цепью
Тесней соединит владыку и народ.
Присутствую мечтой торжеств великолепью,
Свободный гражданин свободныя земли!
О царь! Судьбы своей призванию внемли.
И Александров век светилом незакатным
Торжественно взойдет на русский небосклон,
Приветствуя, как друг, сияньем благодатным
Грядущего еще не пробужденный сон.
К последнему труду склонися, Аретуза (2)!
Для Галла воспоет моя печальна Муза,
Не многие сиихи для Галла моего,
Чтоб только их прочла Ликорида его.
Как Галлу отказать в стихах, в слезе сердечной!
A твои подземной (3) ток да будет сладким вечно;
С Доридой (4) горькою не слейся никогда. —
Начнем!—Оставим здесь играющи стада
Ощипывать листы кустарников младые; —
Начнем, поведаем любви мученья злые!
Глас песни не умрет!—вторится песнь в лесах!
Где были вы?—в каких дубравах и полях,
Наяды сельския, ваш милый хор скрывался?
Когда несчастный Галл злой страстию терзался?
Утесыль Пиндовы, или Парнасс; крутой,
Иль рощи (5) Аганип пленили вас собой? —
Здесь плакали об нем и лавры и оливы,
И Менал (6), соснами венчанный, горделивый;
И выспренний Лицей, родитель хладных скал:
Все плакало тогда, всех тронул бедный Галл.
Он там сидел один, на диком бреге бездны;
Овечки, став кругом… (Ах! овцы мне любезны!
Певец!—не оскорбись свирелью пастуха! —
Адонис сам гонял стада свои в луга!)
Чуть, чуть не говорят: тебе до нас нет нужды,
Сошлися пастухи—им бедные не чужды! —
Все, все хотят узнать: отколе страсть сия? —
Явился Аполлон: «о Галл!—тоска твоя,
Ликорида твоя (7) другим могла плениться,
С другим и по снегам, и в поле битв стремится!» —
Приходит и Сильван; поверх седых власов
Колеблется венок из лилий, васильков. —
За ними Пан грядет, бог весей сановитый; —
(Самбука кровию горят его ланиты,)
Скрепись, вещает он,—что в горести пустой? —
Наскучит ли пчела медвяною росой,
Овечки—зеленью, цветочки—ручейками,
A лютая любовь—горячими слезами? —
Пусть так!—ответствует: знать жребий мои такой! —
Вы, добрыя сердца, оплачьте жребий мой,
Долинам и горам тоску мою скажите?
Вы—славныв певцы,—вы смерть мою почтите,
И кости Галловы, в сырой земле таясь:
Почиют сладостно, вняв песней ваших глас! —
Почто я не рожден вождем спокойным стада,
Или хранителем младаго винограда! —
Тогда бы, может быть, я горя не вкусил; —
Аминту резвую, иль Хлою бы любил —
(Нет нужды, что смугла веселая Аминта;
Такой же точно цвет фиалки, гиацинта!)
Здесь в буковой тени, в прохладной тишине,
Однаб венки плела (8), другая—пела мне —
Здесь роща, здесь лужок с холодною водою,
Здесь рад бы умереть, Ликорида, с тобою!
Теперь безумна страсть влечет тебя к врагам,
В след Марсовых сынов, во сретение мечам —
Теперь свирепая (нет боле в том сомненья)
Забыв отечество, забыв поля рожденья,
Ты любишь без меня вкруг Альпы обтекать,
Ты любишь без меня все страхи побеждать:
Мраз, бури и снега!……… Ах, мразы умягчитесь! —
Ах! бури лютыя, роз нежных не коснитесь!
Почтите красоту!… она—священна вам!…
Пойдем—чего мне ждать?—В утесах страшных—там,
Унылая свирель, пусть звук твой раздается! —
В жилище ужасов, где лютый тигр пасется,
Там, буду я любовь мучительну скрывать,
На нежной древ коре ее изображать:
Растите дерева, расти любовь нещастна! —
Забытому судьбой пустыня не ужасна! —
Парѳенские (9) леса, хранитель Нимф Менал,
Примите странника!—отныне друг ваш—Галл! —
Там, там на звук рогов пробудятся свирепы
Станицы вепрей, львов;—ни скалы, ни вертепы,
Ни бури, ни дожди меня не отвратят,
И лаем быстрых псов дубравы загремят! —
Так! так!—я вижу вас, угрюмые пределы;
Раздался крик ловцов, звенят пернаты стрелы;
Пойдем, забудем все, разсеем скорбь свою!…….
Увы! злой бог!—и здесь, я чувствую твою
Мучительную власть!—Дриады, отступите! —
К чему моя свирель?—леса, навек простите!
Все тщетно!—средства нет!—Мой жребий положен!
Пусть в области зимы я буду пренесен,
В снега Ѳракийские, где Гебр валит со льдами; —
Пусть буду обитать с несчастными овцами,
В пустынях Ливии, под пламенем небес,
Где умирающий, полусгорелой лес
На матерней земле не может оживиться: —
Везде любовь!—любви я должен покориться!!!
Здесь кончил пение, о Музы, ваш певец!
Здесь, слезы осушив, он встал, и наконец,
Сокрыл свою свирель: "отныне будь спокойна!
Коль Музы восхотят, то—Галла ты достойна! —
В век будет возрастать к нему моя любовь!
Так ольха юная с весною каждой вновь
Подемлется челом и ветви разстилает.
Пopa!—вечерня тень вредна певцам бывает,
Опасна для плодов, опасна—и полям! —
Уж месяц на небе.—Овечки—ко дворам!
А. Мрлкв.
1) Автор здись разумеет известнаго Поэта Кнея Корнелия Галла, бывшаго в тесной связи с Поллионом, Цицероном, Виргилием и самым Октавием Августом. Вот содержание сей Эклоги: Галл, огорченный непреклонностию и бегством Лихориды, удаляется в Аркадию, страну обитаемую пастухами и певцами сельскими. Боги и пастухи приходят утешать печальнаго. Галл хочет навсегда отказаться от любви: иотом переменяет свое намерение. Изд.
(2) Аретуз, источник на малом острове Ортигии в Сицилийском городе Сиракузах. Виргилий взывает к сему источнику, потому что Ѳеокрит, первый из сельских Песнопевцев, жил в Сицилии. Изд.
(3) Миѳология говорит, что река Алфей, текущая в Пелопонесе и впадающая в море, не смешивается с соленою водою, но появляется в Ортигии под названиемАретузы. Изд.
(4) Дорида, дочь Океана и Ѳетиды, супруга Нерея, своего брата; от нее родились Нимфы Нереиды. Здесь она принимается вместо морской воды, которая не смешивается с Алфеем. Изд.
(5) Аганиппе источник в Беотии, посвященный Музам. Изд.
(6) Менал и Лицей, горы в Аркадии, посвященыя Пану. Изд.
(7) . . . . . . . . . . . . . . . . . . Tua cura Lycorиs "
Pеr quе nиvus alиum, pеr qur horrиda castra sеcurе еst.
(8) Sеrta mиhи Phyllиs lеgеrеt, cantarеt Amyntas.
Hîc gеlиdи fontеs, hîc mollиa prata, Lycorи:
Hîc nеmus, hîc иpso tеcum consumеrеr aеro.
Пример самаго близкаго перевода. Изд.
(9) Т.е. леса, растущие на горе Парѳение, в Аркадии. Изд.
Перевод с английского
В II ч. «Детского чтения» напечатан вольный
прозаический перевод сей повести.
Кажется, что в сем новом метрическом переводе
удержано более красот подлинника; и потому можно
надеяться, что читателям будет он не неприятен.
Любезная душой, Лавиния младая,
Имела перед сим приятелей, друзей,
И счастье в день ее рожденья улыбалось.
Но вдруг лишась всего во цвете юных лет,
Лишась подпоры всей — кроме подпоры неба,
Невинности своей, — она и мать ея,
Беднейшая вдова и в старости больная,
Под кровом шалаша спокойно жизнь вели
В излучинах лесов, среди большой долины,
Уединенной тьмой густых, ветвистых древ,
Но более стыдом и скромностью укрыты.
Оставя свет, они хотели избежать
Презрения людей, и ветреных и гордых,
Которые в бедах невинность не щадят.
Они питались там почти единым даром
Простого Естества, подобно птицам тем,
Которые свои приятнейшие песни
В забаву пели им; — довольны были всем,
Не думая о том, чем завтра им питаться.
Сколь роза на заре бывает ни свежа,
Когда листы ее окроплены росою,
Лавиния была свежее розы сей.
Как лилия, как снег, лежащий на Кавказе,
Была она чиста. В очах ее всегда
Достоинства души кротчайшие сияли —
Все влажные лучи ее прекрасных глаз,
Потупленных всегда, в цветы рекой лилися.
Когда же мать ее рассказывала ей,
Чем некогда судьба коварная им льстила,
Она, внимая ей, задумчива была,
И слезы у нее в глазах светло блистали,
Как росная звезда сияет ввечеру.
Приятность Естества, размеренная стройно,
Блистала в ней везде, во всех ее частях,
Скрываемых от глаз одеждою простою,
Которая была превыше всех убранств.
Любезности чужда вся помощь украшений,
И без прикрас она прекраснее всегда.
Не мысля о красе, была она красою,
Сокрытою в лесах дремучих и больших.
Как в недрах пустоты седого Апеннина,
Под тению бугров, рассеянных кругом,
Восходит юный мирт, неведомый всем людям,
И сладкую воню во всю пустыню льет, —
Лавиния цвела сим образом во мраке,
Не зримая никем. Но некогда пошла
Понужде хлеб сбирать на поле к Палемону, —
С улыбкой на устах, с терпением в душе.
Все жители села гордились Палемоном.
Он был богат и добр и вел простую жизнь
Счастливейших веков, в аркадских нежных песнях
Воспетых издавна, — жизнь сих невинных дней,
Когда неведом был еще обычай зверской,
И тот по моде жил, кто жил по Естеству.
Гуляя по полям и мысль свою вперяя
В осенни красоты, он вдруг увидел там
Лавинию в трудах, которая не знала
Всей силы своея, и, застыдясь, тотчас
Укрылась от него. Он прелести увидел,
Но только третью часть сокрытых от него
Смирением ее. Почувствовал он в сердце
Невинную любовь, не зная сам того.
Ему был страшен свет, которого насмешку
Едва ли философ решится презирать.
Избрать в супруги ту, которая сбирает
Понужде хлеб в полях! — Он так вздыхал в себе:
«Как жалко, что она, быв так нежна, прекрасна,
Быв в чувствах столь жива, являя доброту,
Столь редкую в других, — готовится в объятья
Кого-нибудь из сих суровых поселян!
Она сходна лицом с фамилией Акаста…
Приводит мне на мысль виновника всех благ
Моих счастливых дней, лежащего во прахе.
Его земля и дом — цветущая семья —
Всё вдруг разорено. Я слышал, что сокрылась
Жена и дочь его в дремучие леса,
Чтоб им не видеть сцен своей счастливой жизни,
Которые могли б умножить их печаль,
Унизить гордость их; но тщетен был мой поиск.
О, если б это дочь была его!..
Мечта!»
Когда же, расспросив ее о всем подробно,
Узнал, что друг его, сей щедрый друг Акаст,
Был точно ей отец, — как выразить все страсти,
Которые в душе его восстали вдруг
И трепетный восторг всем нервам сообщили?
Вдруг искра, быв пред сим скрываема в душе,
Свободно, смело там во пламя превратилась.
Осматривав ее с огнем любви, он вдруг
Слезами залился… Любовь, и благодарность,
И жалость извлекли сии потоки слез.
Смещаясь, — устрашась внезапности сих знаков, —
Прекраснее еще была она в тот час.
Так страстный Палемон, и купно справедливый,
Излил души своей священнейший восторг:
«Ты друга моего любезнейшая отрасль?
Та, кою тщетно я, покоя не имев,
Везде, везде искал?.. О небо! та, конечно.
В сей кротости твоей Акастов образ зрю —
И каждый взор его — черты его все живы —
Но всем нежнее ты. Краснейшая весны!
О ты, единый цвет, оставшийся от корня,
Который воспитал всё счастие мое!
Скажи мне, где, в какой пустыне ты питалась
Лучом любви небес, столь щедрых для тебя,
С такою красотой расцветши, распустившись,
Хотя суровый ветр, дождь бурный нищеты
На нежность лет твоих всей силой устремлялись?
Позволь же мне теперь тебя пересадить
На лучший слой земли, где луч весенний солнца
И тихий дождь лиют щедрейшие дары!
Будь сада моего отличной красотою!
Пристойно ли тебе, рожденной от того,
Кто житницы свои, наполненные хлебом,
Отверстые для всех, считал еще ничем,
Кто был отцом сих сел, — сбирать изверг на нивах,
Доставшихся мне в дар от милости его?
Ах! выбрось же сию постыдную безделку
Из рук, не для снопов созданных Красотой!
Поля и господин твоими ныне будут,
Любезная моя, когда захочешь ты
Умножить те дары, которыми осыпал
Меня твой щедрый дом, дав мне драгую власть
Устроить часть твою, тебя счастливой сделать».
Тут юноша умолк; но взор его являл
Святый триумф души, вкушавшей благодарность,
Любовь и сладкий мир, божественно взнесясь
Превыше всех утех души обыкновенной.
Ответа он не ждал. Быв тронута его
Сердечной красотой, в прелестном беспорядке,
Румянцем нежным щек, она сказала: да!
Потом тотчас пошла к родительнице с вестью,
Грустившей о судьбе Лавинии своей,
Считавшей всякий миг. Услыша, изумяся,
Не смела верить ей; и радость вдруг влилась
В увядшие ее сосуды хладной крови —
Слабевшей жизни луч со блеском осветил
Ее вечерний час. Она была в восторге
Не менее самой счастливейшей четы,
Которая цвела в блаженстве нежном долго,
Воспитывая чад любезных, милых всем —
Подобно ей самой — и бывших красотою
Всей тамошней страны.
Родился я в деревне. Как скончались
Отец и мать, ушел взыскати
Пути спасения в обитель к преподобным
Зосиме и Савватию. Там иноческий образ
Сподобился принять. И попустил Господь
На стол на патриарший наскочити
В те поры Никону. А Никон окаянный
Арсена-жидовина
В печатный двор печатать посадил.
Тот грек и жидовин в трех землях трижды
Отрекся от Христа для мудрости бесовской
И зачал плевелы в церковны книги сеять.
Тут плач и стон в обители пошел:
Увы и горе! Пала наша вера.
В печали и тоске, с благословенья
Отца духовного, взяв книги и иная,
Потребная в молитвах, аз изыдох
В пустыню дальнюю на остров на Виданьской —
От озера Онега двенадцать верст.
Построил келейку безмолвья ради
И жил, молясь, питаясь рукодельем.
О, ты моя прекрасная пустыня!
Раз, надобен от кельи отлучиться,
Я образ Богоматери с Младенцем —
Вольяшный, медный — поставил ко стене:
«Ну, Свет-Христос и Богородица, храните
И образ свой, и нашу с вами келью».
Пришел на третий день и издали увидел
Келейку малую как головню дымящу.
И зачал зря вопить: «Почто презрела
Мое моление? Приказу не послушала? Келейку
Мою и Твоея не сохранила?» Идох
До кельи обгорелой, ан кругом
Сенишко погорело вместе с кровлей,
А в кельи чисто: огнь не смел войти.
И образ на стене стоит — сияет.
В лесу окрест живуще бесы люты.
И стали в келью приходить ночами.
Страшат и давят: сердце замирает,
Власы встают, дрожат и плоть, и кости.
О полночи пришли однажды двое:
Один был наг, другой одет в кафтане.
И, взяв скамью — на ней же почиваю, —
Нача меня качати, как младенца.
Я ж, осерчав, восстал с одра и беса
Взял поперек и бить учал
Бесищем тем о лавку, вопиюще:
«Небесная Царица, помоги мне».
А бес другой к земле прилип от страха,
Не может ног от пола оторвать.
И сам не вем, как бес в руках изгинул.
Возбнухся ото сна — зело устал, — а руки
Мокром мокры от скверного мясища.
В другой же раз, уснуть я не успел —
Сенные двери пылко растворились,
И в келью бес вскочил, что лютый тать,
Согнул меня и сжал так крепко, туго,
Что пикнуть мне не можно, ни дохнуть.
Уж еле-еле пискнул: «Помози ми».
И сгинул бес, а я же со слезами
Глаголю к образу: «Владычица, почто
Не бережешь меня? Ведь в мале-мале
Злодей не погубил». Тут сон нашел
С печали той великия, и вижу,
Что Богородица из образа склонилась,
Руками беса мучает, измяла
Злодея моего и мне дала.
Я с радости учал его крушить и мять,
Как ветошь драную, и выкинул в окошко:
Измучил ты меня и сам пропал.
По долгой по молитве взглянул в окно — светает.
Лежит бесище то, как мокрое тряпье.
Помале дрогнул и ногу подтянул,
А после руку…
И паки ожил. Встал, как будто пьян.
И говорит: «Ужо к тебе не буду, —
Пойду на Вытегру». А я ему: «Не смей
Ходить на Вытегру — там волость людна.
Иди, где нет людей». А он, как сонный,
От келейки по просеке пошел.
Увидел хитрый Дьявол, что не может
Ни сжечь меня, ни силой побороть,
Так насади мне в келию червей,
Рекомых мравии. Начаша мураши
Мне тайны уды ясть, и ничего иного —
Ни рук, ни ног, а токмо тайны уды.
И горько мне и больно — инда плачу.
Аз стал их, грешный, варом обливать,
Рукой ловить, топтать ногой, они же
Под стены проползают. Окопал я
Всю келейку и камнем затолок.
Они ж сквозь камни лезут и под печь.
Кошницею в реке топить носил.
Мешок на уды шил: не помогло — кусают.
Ни рукоделья делать, ни обедать,
Ни правил править. Бесьей той напасти
Три было месяца. На последях
Обедать сел, закутав уды крепко.
Они ж, не вем как, — все-таки кусают.
Не до обеда стало: слезы потекли.
Пречистую тревожить все стеснялся,
А тут взмолился к образу: «Спаси,
Владычица, от бесьей сей напасти».
И вот с того же часа
Мне уды грызть не стали мураши.
Колико немощна вся сила человека.
Худого мравия не может одолеть,
Не токмо Дьявола, без Божьей благодати.
Пока в пустыне с бесами боролся,
Иной великой Дьявол Церковь мучал
И праведную веру искажал,
Как мурашей, святые гнезда шпарил,
Да и до нас дошел.
Отец Илья, игумен Соловецкий,
Велел писать мне книги в обличенье
Антихриста, в спасение Царя.
Никонианцы, взяв меня в пустыне,
В темнице утомили, а потом
Пред всем народом пустозерским руку
На площади мне секли. Внидох паки
В темницу лютую и начал умирать.
Весь был в поту, и внутренность горела.
На лавку лег и руку свесил — думал
Души исходу лучше часа нет.
Темница стала мокрая, а смерть нейдет.
Десятник Симеон засушины отмыл
И серою еловой помазал рану.
И снова маялся я днями на соломе.
На день седьмой на лавку всполз и руку
Отсечену на сердце положил.
И чую: Богородица мне руку
Перстами осязает. Я Ее хотел
За руку удержать, а пальцев нету.
Очнулся, а рука платком повязана.
Ощупал левой сеченую руку:
И пальцев нет, и боли нет, а в сердце радость.
Был на Москве в подворье у Николы
Угрешского. И прискочи тут скоро
Стрелецкий голова — Бухвостов — лют разбойник
И поволок на плаху на Болото.
Язык урезал мне и прочь помчал.
В телеге душу мало не вытряс мне,
Столь боль была люта…
О, горе дней тех! Из моей пустыни
Пошел Царя спасать, а языка не стало.
Что нужного, и то мне молвить нечем.
Вздохнул я к Господу из глубины души:
«О скорого услышанья Христова!»
С того язык от корня и пополз,
И до зубов дошел, и стал глаголить ясно.
Свезли меня в темницу в Пустозерье.
По двух годех пришел ко мне мучитель
Елагин — полуголова стрелецкой,
Чтоб нудить нас отречься веры старой.
И непослушливым велел он паки
Языки резать, руки обрубать.
Пришел ко мне палач с ножом, с клещами
Гортань мне отворять, а я вздохнул
Из сердца умиленно: «Помоги мне».
И в мале ощутил, как бы сквозь сон,
Как мне палач язык под корень резал
И руку правую на плахе отсекал.
(Как впервой резали — что лютый змей кусал.)
До Вологды шла кровь проходом задним.
Теперь в тюрьме три дня я умирал.
Пять дней точилась кровь из сеченой ладони.
Где был язык во рте — слин стало много,
И что под головой — все слинами омочишь,
И ясть нельзя, понеже яди
Во рту вращати нечем.
Егда дадут мне рыбы, щей да хлеба,
Сомну в единый ком, да тако вдруг глотаю.
А по отятии болезни от руки
Я начал правило в уме творити.
Псалмы читаю, а дойду до места:
«Возрадуется мой язык о правде Твоея», —
Вздохну из глубины — слезишка
Из глазу и покатится:
«А мне чем радоваться? Языка и нету».
И паки: «Веселися сердце, радуйся язык».
Я ж, зря на крест, реку: «Куда язык мой дели?
Нет языка в устах, и сердце плачет».
Так больше двух недель прошло, а все молю,
Чтоб Богородица язык мне воротила.
Возлег на одр, заснул и вижу: поле
Великое да светлое — конца нет…
Налево же на воздухе повыше
Лежат два языка мои:
Московский — бледноват, а пустозерской
Зело краснешенек.
Взял на руку красной и зрю прилежно:
Ворошится живой он на ладони,
А я дивлюсь красе и живости его.
Учал его вертеть в руках, расправил
И местом рваным к резаному месту,
Идеже прежде был, его приставил, —
Он к корню и прильни, где рос с рожденья.
Возбнух я радостен: что хочет сие быти?
От времени того по малу-малу
Дойде язык мой паки до зубов
И полон бысть. К яденью и молитве
По-прежнему способен, как в пустыне.
И слин нелепых во устах не стало,
И есть язык, мне Богом данный, — новый —
Короче старого, да мало толще.
И ныне веселюсь, и славлю, и пою
Скорозаступнице, язык мне давшей новой.
Сказанье о кончине
Страдальца Епифания и прочих,
С ним вместе пострадавших в Пустозерске:
Был инок Епифаний положен в сруб,
Обложенный соломой, щепой и берестом
И политый смолою.
А вместе Федор, Аввакум и Лазарь.
Когда костер зажгли, в огне запели дружно:
«Владычица, рабов своих прими!»
С гудением великим огнь, как столб,
Поднялся в воздухе, и видели стрельцы
И люди пустозерские, как инок Епифаний
Поднялся в пламени божественною силой
Вверх к небесам и стал невидим глазу.
Тела и ризы прочих не сгорели,
А Епифания останков не нашли.
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща, И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того, Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща,
И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом
Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того,
Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»
Пускай поэт с кадильницей наемной
Гоняется за счастьем и молвой,
Мне страшен свет, проходит век мой темный
В безвестности, заглохшею тропой.
Пускай певцы гремящими хвалами
Полубогам бессмертие дают,
Мой голос тих, и звучными струнами
Не оглашу безмолвия приют.
Пускай любовь Овидии поют,
Мне не дает покоя Цитерея,
Счастливых дней амуры мне не вьют.
Я сон пою, бесценный дар Морфея,
И научу, как должно в тишине
Покоиться в приятном, крепком сне.
Приди, о лень! приди в мою пустыню.
Тебя зовут прохлада и покой;
В одной тебе я зрю свою богиню;
Готово все для гостьи молодой.
Все тихо здесь: докучный шум укрылся
За мой порог; на светлое окно
Прозрачное спустилось полотно,
И в темный ниш, где сумрак воцарился,
Чуть крадется неверный свет дневной.
Вот мой диван; приди ж в обитель мира:
Царицей будь, я пленник ныне твой.
Учи меня, води моей рукой,
Всё, всё твое: вот краски, кисть и лира.
А вы, друзья моей прелестной музы,
Которыми любви забыты узы,
Которые владычеству земли,
Конечно, сон спокойный предпочли,
О мудрецы! дивиться вам умея,
Для вас одних я ныне трон Морфея
Поэзии цветами обовью,
Для вас одних блаженство воспою.
Внемлите же с улыбкой снисхожденья
Моим стихам, урокам наслажденья.
В назначенный природой неги час
Хотите ли забыться каждый раз
В ночной тиши, средь общего молчанья,
В объятиях игривого мечтанья?
Спешите же под сельский мирный кров,
Там можно жить и праздно и беспечно,
Там прямо рай; но прочь от городов,
Где крик и шум ленивцев мучит вечно.
Согласен я: в них можно целый день
С прелестницей ловить веселья тень;
В платок зевать, блистая в модном свете;
На. бале в ночь вертеться на паркете,
Но можно ли вкушать отраду снов?
Настала тень, — уснуть лишь я готов,
Обманутый призраками ночными,
И вот уже, при свете фонарей,
На бешеной четверке лошадей,
Стуча, гремя колесами златыми,
Катится Спесь под окнами моими.
Я дремлю вновь, вновь улица дрожит —
На скучный бал Рассеянье летит…
О боже мой! ужели здесь ложатся,
Чтобы всю ночь бессонницей терзаться?
Еще стучат, а там уже светло,
И где мой сон? не лучше ли в село?
Там рощица листочков трепетаньем,
В лугу поток таинственным журчаньем,
Златых полей, долины тишина —
В деревне все к томленью клонит сна.
О сладкий сон, ничем не возмущенный!
Один петух, зарею пробужденный,
Свой резкий крик подымет, может быть;
Опасен он — он может разбудить.
Итак, пускай, в сералях удаленны,
Султаны кур гордятся заключенны
Иль поселян сзывают на поля:
Мы спать хотим, любезные друзья.
Стократ блажен, кто может сном забыться
Вдали столиц, карет и петухов!
Но сладостью веселой ночи снов
Не думайте вы даром насладиться
Средь мирных сел, без всякого труда.
Что ж надобно? — Движенье, господа!
Похвальна лень, но есть всему пределы.
Смотрите: Клит, в подушках поседелый,
Размученный, изнеженный, больной,
Весь век сидит с подагрой и тоской.
Наступит день; несчастный, задыхаясь,
Кряхтя, ползет с постели на диван;
Весь день сидит; когда ж ночной туман
Подернет свет, во мраке расстилаясь,
С дивана Клит к постеле поползет.
И как же ночь несчастный проведет?
В покойном сне, в приятном сновиденье?
Нет! сон ему не радость, а мученье;
Не маками, тяжелою рукой
Ему Морфей закроет томны очи,
И медленной проходит чередой
Для бедного часы угрюмой ночи.
Я не хочу, как общий друг Вершу,
Предписывать вам тяжкие движенья:
Упрямый плуг, охоты наслажденья.
Нет, в рощи я ленивца приглашу:
Друзья мои, как утро здесь прекрасно!
В тиши полей, сквозь тайну сень дубрав
Как юный день сияет гордо, ясно!
Светлеет все; друг друга перегнав,
Журчат ручьи, блестят брега безмолвны;
Еще роса над свежей муравой;
Златых озер недвижно дремлют волны.
Друзья мои! возьмите посох свой,
Идите в лес, бродите по долине,
Крутых холмов устаньте на вершине,
И в долгу ночь глубок ваш будет сон.
Как только тень оденет небосклон,
Пускай войдет отрада жизни нашей,
Веселья бог с широкой, полной чашей,
И царствуй, Вакх, со всем двором своим.
Умеренно пируйте, други, с ним:
Стакана три шипящими волнами
Румяных вин налейте вы полней;
Но толстый Ком с надутыми щеками,
Не приходи стучаться у дверей.
Я рад ему, но только за обедом,
И дружески я в полдень уберу
Его дары; но, право, ввечеру
Гораздо я дружней с его соседом.
Не ужинать — святой тому закон,
Кому всего дороже легкий сои.
Брегитесь вы, о дети мудрой лени!
Обманчивой успокоенья тени.
Не спите днем: о горе, горе вам,
Когда дремать привыкли по часам!
Что ваш покой? бесчувствие глубоко.
Сон истинный от вас уже далеко.
Не знаете веселой вы мечты;
Ваш целый век — несносное томленье,
И скучен сон, и скучно пробужденье,
И дни текут средь вечной темноты.
Но ежели в глуши, близ водопада,
Что под горой клокочет и кипит,
Прелестный сон, усталости награда,
При шуме волн на дикий брег слетит,
Покроет взор туманной пеленою,
Обнимет вас и тихою рукою
На мягкий мох преклонит, осенит, —
О! сладостно близ шумных вод забвенье.
Пусть долее продлится ваш покой,
Завидно мне счастливца наслажденье.
Случалось ли ненастной вам норой
Дня зимнего, при позднем, тихом свете,
Сидеть одним, без свечки в кабинете:
Все тихо вкруг; березы больше нет;
Час от часу темнеет окон свет;
На потолке какой-то призрак бродит;
Бледнеет угль, и синеватый дым,
Как легкий пар, в трубу, виясь, уходит;
И вот жезлом невидимым своим
Морфей на все неверный мрак наводит.
Темнеет взор; «Кандид» из ваших рук,
Закрывшися, упал в колени вдруг;
Вздохнули вы; рука на стол валится,
И голова с плеча на грудь катится,
Вы дремлете! над вами мира кров:
Нежданный сон приятней многих снов!
Душевных мук волшебный исцелитель,
Мой друг Морфей, мой давный утешитель!
Тебе всегда я жертвовать любил,
И ты жреца давно благословил.
Забуду ли то время золотое,
Забуду ли блаженный неги час,
Когда, в углу под вечер притаясь,
Я призывал и ждал тебя в покое…
Я сам не рад болтливости своей,
Но детских лет люблю воспоминанье.
Ах! умолчу ль о мамушке моей,
О прелести таинственных ночей,
Когда в чепце, в старинном одеянье,
Она, духов молитвой уклони,
С усердием перекрестит меня
И шепотом рассказывать мне станет
О мертвецах, о подвигах Бовы…
От ужаса не шелохнусь, бывало,
Едва дыша, прижмусь под одеяло,
Не чувствуя ни ног, ни головы.
Под образом простой ночник из глины
Чуть освещал глубокие морщины,
Драгой антик, прабабушкин чепец
И длинный рот, где зуба два стучало, —
Все в душу страх невольный поселяло.
Я трепетал — и тихо наконец
Томленье сна на очи упадало.
Тогда толпой с лазурной высоты
На ложе роз крылатые мечты,
Волшебники, волшебницы слетали,
Обманами мой сон обворожали.
Терялся я в порыве сладких дум;
В глуши лесной, средь муромских пустыней
Встречал лихих Полкапов и Добрыней,
И в вымыслах носился юный ум…
Но вы прошли, о ночи безмятежны!
И юности уж возраст наступил…
Подайте мне Альбана кисти нежны,
И я мечту младой любви вкусил.
И где ж она? Восторгами родилась,
И в тот же миг восторгом истребплась.
Проснулся я; ищу на небе день,
Но все молчит; луна во тьме сокрылась,
И вкруг меня глубокой ночи тень.
Но сон мой тих! беспечный сын Парнаса,
В ночной тиши я с рифмою не бьюсь,
Не вижу ввек ни Феба, ии Пегаса,
Ни старый двор каких-то старых муз.
Я не герой, по лаврам не тоскую;
Спокойствием и негой не торгую,
Не чудится мне ночью грозный бой;
Я не богач — и лаем пес привратный
Не возмущал мечты моей приятной;
Я не злодей, с волненьем и тоской
Не зрю во сне кровавых привидений,
Убийственных детей предрассуждений,
И в поздний час ужасный бледный Страх
Не хмурится угрюмо в головах.
Саконтала, из всех цариц, украшавших индийский
Трон, народу любезная, милая сердцу супруга -
Мудрого государя Викрамы, встречала однажды
Праздничный день своего рожденья общим весельем.
Радость кругом разлилась по чертогам и хижинам царства;
Только живей и нежнее ее раздавалися звуки
В сердце каждого. Лик царицы был тих и прекрасен,
Око ее сияло любезно и кротко, как солнце
В час вечерний, когда, садясь за дальние горы,
Росу шлет и прохладу оно, долины и выси
Влагою с высоты окропляя отрадной. Таков был
Лик Саконталы. Затем-то, с детским смирением в сердце,
Жители Индии взор к своей несравненной царице,
Полный любви, обращали и ей приносили посильно
Разного рода дары — растенья лучшие царства,
Благоуханный елей, злато и камни цветные;
Благословения ей другие молили у Брамы.
Вот в средину ликующих, тесной толпою стоящих
Около царских ворот, брамин выходит; корзинку
Нес он в руках, из лоз плетенную; край у корзинки
Мохом простым был покрыт. Придворные слуги, увидя
Старца, стоя в переходах, друг друга спрашивать стали:
«Знать, брамин поприблизиться хочет сиянью престола
С лозниковой корзинкою, полною мохом кудрявым?»
Но брамин подошел свободно, поставил корзинку
Саконтале к ногам и сказал: «Видишь ли, наша
Добрая мать и владычица нашего царства: вот эти
Лозы корзинки и этот мох и цветы полевые -
Дети долины на самой далекой границе обширной
Нашей земли, где стопы твои блуждали в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась».
Так брамин говорил, и у ног Саконталы стояла
С мохом корзинка. Тогда царица взор обратила
На корзинку, на мох и цветы, что лежали в корзинке,
И с престола она улыбнулась приветливо, нежно
Скромным цветам долины давно миновавшего детства.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
И казалася роскошь полей для него превосходней:
Он не мог позабыть улыбки лица Саконталы.
Саконтала, прекрасная, милая сердцу царица
Индии, день своего рожденья встречала молитвой
Тихою к Браме; война ужасная все государство
Опустошила, и царь индийский, супруг Саконталы,
Был вдали от нее средь ужасов битвы кровавой;
Но еще более то умножало горесть царицы,
Что большая часть преданных в битве погибли и много
Было таких, что забыли царскую милость, с какою
Почестями он их осыпал, и вдруг показали
Неблагодарность и трусость сердец изменой в годину
Бедствия. Вот почему Саконтала в тиши проливала
Слезы, и день рождения был ей дню смерти подобен.
В это время вошла одна из женщин служащих
Тихо к печальной царице и ей сказала: «Опять здесь
Тот брамин, что к тебе приходил с цветами долины».
Но Саконтала вздохнула и ей отвечала: «Как могут
Быть отрадны цветы моему сокрушенному сердцу
Или служить украшеньем моей побледневшей ланите?
Все же, — сказала потом царица добрая, — старца
Ты введи, чтобы я из его приношенья сознала,
Как верна мне в печали любовь незлобивых сердцем».
Старый брамин вошел и сказал, главу наклоняя:
«Видишь ли, добрая мать и владычица нашего царства:
Горе твое и печаль тебя сердец не лишило
Жителей той долины, где ты блуждала в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась.
Шаткого счастья измена любви и верности узы
Не разрешает; напротив, она их прочнее связует.
Только цветов я тебе не принес: в нашей долине
Стоптаны все; но они расцветут еще лучше, коль Брама
После бурь ниспошлет весны благодатной дыханье.
Я принес тебе дар драгоценнейший нашей долины -
Камень, которому в Индии равного нет красотою».
Молча, полна удивленья, царица взглянула на старца;
Он же, речь продолжая, сказал: «Тебе приносил я
В дар цветы, когда на юном челе твоем радость
Расцветала, ничем не смущенная; но испытанье
Брама наслал на тебя; я вижу, что горе ланиты
Бледностию твои овеяло; знал я, что будешь
День своего рожденья ты провожать со слезами.
Для прекрасных душ слезы — небесная влага,
От которой они вполне расцветают. Так Брама
Освящает своих любимцев. Вот почему я
Ныне к тебе подхожу с благороднейшим даром природы».
Так брамин говорил и, полный почтенья, поставил
Черного дерева ящик к ногам Саконталы. Чудесно
Светлый камень играл, отвсюду охваченный черным.
Тут склонила царица чело и взглянула на ящик
И на камень, своими лучами его наполнявший,
И с ланит у нее покатились прозрачные слезы.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
Медленно шел он, и грустью отрадною полон был старец.
Все, казалось ему, он видит слезу Саконталы.
Грустен скитался брамин в своей одинокой пустыне;
Помнил царицы-страдалицы тяжкое он испытанье.
Вдруг опять поднялась война ужасная. Мощный
Истребитель с своей толпой необузданных полчищ
Встал на западе, с тем, чтоб земли восточных пределов
Опустошить. И того, о чем, наругаясь, задумал,
Он достигнуть успел; но все населенье стонало.
Старец Браму день и ночь умолял за Викраму
Правосудного и за Саконталу царицу,
Сердцу любезную. Но тщетны были моленья,
И военная буря неслася грозным потоком
К самой долине брамина, и бич притеснителя всюду
Жертв настигал. Тогда печальный брамин удалился
В дикие горы и жил между скал, чуждаяся встретить
Лик человеческий. Тяжкою скорбью исполнено было
Сердце старца, и смерти желанной алкал он душою;
Но желанье его не исполнилось. — Много он прожил
Лет в своем одиночестве между скалами пустыни;
Вдруг кругом раздались вдали веселые звуки
Песен победы и мира под рокот трубы и кимвала.
Тут главою к земле склонился старец в молитве,
Встал, помазал главу и сказал: «Перед смертью я должен
Правых победу и лик царицы кроткой увидеть».
Тут наполнил брамин опять корзинку цветами
Самыми лучшими в целой долине и сверху прикрыл их
Пальмы и маслины тучной младыми побегами; тут же
Ветвь положил благовонную нежно лепечущей мирты.
Скоро потом он к престольному граду лицом обратился
И в молчаньи пошел чрез толпы торжествующих граждан.
Радостью лик засиял у старца, когда в воротах он
Был дворцовых. Отверзши уста, слугам он придворным
Стал говорить: «Ведите меня к царице, чтоб мог я
Жертву свою ей принесть. Семь лет как не видел я мира».
Слыша речи такие, слуги взглянули на старца,
Смолкли и стали плакать. Брамин же спросил их: «Чего вы
Плачете, и отчего изменились так ваши лица?»
Слуги на это ему отвечали: «Иль ты не житель
Здешнего мира, когда один ты не знаешь, что сталось?»
И на могилу царицы они повели его: «Видишь, -
Так говорили они, — в ней сердце не вынесло горя».
Больше они ничего сказать не могли и рыдали.
Тут у старца лик просиял и затеплилось око,
Будто у юноши; к небу он поднял чело и воскликнул:
«Разве не вижу я Брамы жилища, не вижу сиянья
Вечного моря лучей, его окружающих блеском!
И Саконтала пред ним на облаке раннего утра
Смотрит на нас. Примиренной отчизны чистейшая жертва,
Жрицею ныне она сияет небесного мира.
Видишь ли ты, просветленная? Я, как и прежде бывало,
Здесь пред тобою стою с моими земными цветами».
Тут умолкнул старец, склонясь на цветы и могилу.
Тихим повеяло ветром, и Брама принял его душу.
Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.