Только что сердце молилось Тебе,
Только что вверилось темной судьбе, —
Больше не хочет молиться и ждать,
Больше не может страдать.
Точно задвинулись двери тюрьмы,
Душно мне, страшно от шепчущей тьмы,
Хочется в пропасть взглянуть и упасть,
Хочется Бога проклясть.
Ни зверей, ни змей, ни птиц,
Ни манящих глаз растений.
Прах песчаный без границ,
Облачков случайных тени.
И ползучий шелест-шум
Угрожает: — Здесь могила.
То — воронкой встал самум,
То — бесовское сверлило.
Лишь верблюжьи черепа,
Знак томлений каравана,
Говорят, что есть тропа,
Выход к жизни из дурмана.
Иней белый, иней чистый,
Где мерцаешь ты сейчас?
Я иду пустыней мглистой,
Весь мой свет — сиянье глаз.
Иней чистый, иней белый,
Поколдуй и погадай,
Дай прийти в твои пределы, —
Снега хочет горностай.
Белый призрак, белый иней,
Дай мне, чарою своей,
Быть звездой в пустыне синей
Над родной страной моей.
СОНЕТ.
Как вещий сон волшебника-Халдея,
В моей душе стоит одна мечта.
Пустыня Мира дремлет, холодея,
В Пустыне Мира дремлет Красота.
От снежных гор с высокого хребта
Гигантская восходит орхидея,
Над ней отравой дышит пустота,
И гаснут звезды, в сумраке редея.
Лазурный свод безбрежен и глубок,
Но в глубь его зловеще тусклым взглядом
Глядит — глядит чудовищный цветок,
Взлелеянный желаньем, полный ядом,
И далеко — теснит немой простор
Оплоты Мира, глыбы мертвых гор.
* * *
В пустыне безбрежнаго Моря
Я остров нашел голубой,
Где, арфе невидимой вторя,
И ропщет и плачет прибой.
Там есть позабытая вилла,
И, точно видение, в ней
Гадает седая Сибилла,
В мерцаньи неверных огней.
И тот, кто взойдет на ступени,
Пред Вещей преклонится ниц,—
Увидит поблекшия тени
Знакомых исчезнувших лиц.
И кто, преклоняясь, заметит,
Как тускло змеятся огни,
Тот взглядом сильней их засветит,—
И вспомнит погибшие дни.
И жадным впиваяся взором
В черты безтелесных теней,
Внимая беззвучным укорам,
Что бури громо́вой слышней,—
Он вскрикнет, и кинется страстно
Туда, где былая стезя…
Но тени пройдут безучастно,
И с ними обняться—нельзя.
Скрипя, бежит среди валов,
Гигантский гроб, скелет плавучий.
В телах обманутых пловцов
Иссяк светильник жизни жгучей.
Огромный остов корабля
В пустыне Моря быстро мчится.
Как будто где-то есть земля,
К которой жадно он стремится.
За ним, скрипя, среди зыбей
Несутся бешено другие,
И привиденья кораблей
Тревожат области морские.
И шепчут волны меж собой,
Что дальше их пускать не надо, —
И встала белою толпой
Снегов и льдистых глыб громада.
И песни им надгробной нет,
Бездушен мир пустыни сонной,
И только Солнца красный свет
Горит, как факел похоронный.
Слава святой,
Золотой,
И серебряной,
Медно-железной,
Скрепе, блюдущей над зыбкою бездной, —
Твердой — над шаткой водой, —
Твердо-алмазной,
Единосущной — над разной,
Многообразною смутой, —
Вечной — над быстрой минутой, —
Зрящей,
Тысячеокой —
Над ночью глубокой,
Спящей, —
Животворящей,
И нераздельной,
Цельной как лик корабельный,
Который вовеки веков,
Ныне и присно, всегда,
Над пропастью темных валов,
В пустыне, где ропщет вода,
В кипящей реке беспредельной,
Плывет, а над ним — Звезда.
Слава — нас крепко хранящей,
Троице животворящей,
Быстро как птица, нас мчащей
В жемчужность садов из пустынь,
Во веки веков. Аминь.
Я давно замкнул себя в хоромы,
Отделив удел свой от людей.
Я замкнул с собой огонь и громы,
И горит цветной костер страстей.
Я давно избрал себе в Пустыне
Голубой оазис островной.
И годами нежу в нем, доныне,
Цвет, мне данный Солнцем и Луной.
Я исполнен Солнечною кровью,
И любим я влажною Луной.
Кругодни я начинаю новью,
Меж стеблей лелея цвет дневной.
Этот цвет подобен рдяной чаше,
Золотые у нее края.
Влей вино, — оно светлей и краше,
Слиты двое здесь: не я и я.
Все, что ни придет из-за Пустыни,
Что достигнет звоном изо-вне,
Я качаю в чаше злато-синей,
Цепи звуков замкнуты во мне.
И пока негаснущий румянец
Стелется по синей высоте,
В мировой вхожу я стройный танец,
Пляской звезд кончая в темноте.
Средь выжженной пустыни,
Что дном была морским,
Глядит в века, доныне,
Гигантский нелюдим.
Две каменные тени,
И в двух — единый он,
Создатель смутных пений,
Рассветный дух, Мемнон.
Лишь ночи круг замкнется,
И дню придет черед,
Мемнон от снов проснется,
И призрачно поет.
Но лишь один, — хоть двое
Глядят и в свет и в тьму.
То пение живое
Дано лишь одному.
Другой глядит безгласно,
Не чувствуя огня.
Один же, полновластно,
Поет рожденье дня.
В те дни как было всюду
Теченье вод морских,
Циклоны — изумруду
Слагали звучный стих.
И, тело созидая,
Вложили в тело крик,
Но встала тень немая,
Внимающий двойник.
И в теле крик, и пенье,
И страстная мечта.
Но с телом повторенье,
Двойник и немота.
Безгласна тень растений,
Хотя шумят леса.
Безгласен ряд видений,
Глядящих в небеса.
Кто нем, тот жизнь не славит,
Он только тень всегда.
Но лик он тот же явит
В великий день Суда.
В те дни как было всюду
Лишь Море без границ,
Оно свою причуду
Вложило в быстрых птиц.
Сковало все творенья
Законом двойника,
И, в Небо бросив пенье,
Умолкло на века.
И где была пучина,
Пустыня там и сплин,
И два там исполина,
И в этих двух — один.
Рожденье зорь он славит,
Другой молчит всегда.
Но лик он тот же явит
В великий день Суда.
Я был над Гангом. Только что завеса
Ночных теней, алея, порвалась.
Блеснули снова башни Бенареса.
На небе возсиял всемирный Глаз.
И снова, в сотый раз,—о, в миллионный,—
День начал к ночи длительный разсказ.
Я проходил в толпе, как призрак сонный,
Узорной восхищаясь пестротой,
Игрой всего, созвенной и созвонной.
Вдруг я застыл. Над самою водой,
Лик бледный обратя в слезах к Востоку,
Убогий, вдохновенный, молодой,—
Возник слепец. Он огненному Оку
Слагал, склоняясь, громкие псалмы,
Из слов цветных сплетая поволоку.
Поток огня, взорвавшийся из тьмы,
Светясь, дрожа, себя перебивая,
Дождь золотой из прорванной сумы,—
Рыдала и звенела речь живая.
И он склонялся,
И он качался,
И расцвечался
Огнем живым.
Рыдал, взметенный,
Просил, влюбленный,
Молил, смущенный,
Был весь как дым.
Размер меняя,
Тоска двойная,
Перегоняя
Саму себя,
Лилась и пела,
И без предела
Она звенела,
Слова дробя.
Страдать жестоко,
По воле рока,
Не видя Ока
Пресветлых дней,—
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
Египетское Сказание
Некогда солнечный Ра,
Из золотого чертога,
Праведно правил людьми.
Но остудилась игра
Крови горячего бога, —
Это сказанье пойми.
В лете стихает перо,
Море синеет в покое,
Ра утомился от бурь.
Кости его — серебро,
Тело его — золотое,
Волосы — камень лазурь.
Люди узнали про то,
Люди его поносили,
В мыслях погасла свеча.
Только не ведал никто,
Как и в притихнувшей силе
Хватка огней горяча.
Ра созывает богов,
К богу воззвал Океана,
В бездне откликнулся Нун.
Старший, основа основ,
Знал он, как утро румяно,
Ра в Океане был юн.
Солнце, когда-то дитя,
В Нуне качалось туманном,
Солнце возникло из вод.
Море, волной шелестя,
Гулом гудя необманным,
Слышит, коль кто позовет.
«Старший, Владыка морей,
Боги, окружные ныне,
Вот моя жалоба к вам.
Люди суть слезы очей,
Люди — песчинки пустыни,
Люди — прибавка к мирам.
Создал их оком моим,
Люди на Солнце восстали,
Что же мне сделать с людьми?»
Нун, он всегда нелюдим,
В пенной воскликнул печали: —
«Солнце, совет мой прими!
Сын мой, ты выше Отца,
Жаркий пребудь на престоле,
Людям же око пошли!»
Сделалось! Зной — без конца.
Люди от жара и боли
Вьются как черви в пыли.
Из городов, деревень,
Люди бежали в пустыни,
Око догонит везде.
Где хоть малейшая тень?
Зной не смягчается ныне
И при Вечерней звезде.
Око, покинувши Ра,
Стало горячей богиней,
Стало красивой Гатор.
Ждать ли сожженным добра,
Тронутым молнией синей,
Знающим пламенный взор?
Чувствует Ра в полумгле,
Солнцу Гатор — благовестье,
Око вернулось назад.
«Я — Красота на Земле,
Огненный суд для бесчестья,
Я — сожигающий взгляд!»
Солнце увидело месть,
Целый Египет — как жатва,
Люди кругом сожжены.
Жертв обгоревших не счесть.
Мыслит: «Да кончится клятва,
Жатва красивой жены!»
Пьянственный сок ячменя
Выжать велел изобильно,
В сок тот прибавить гранат.
К утру горячего дня,
Всюду, где было так пыльно,
Красный забил водопад.
Всюду, — на вид, — на полях
Кровь на четыре сажени,
Новый Египту убор.
С жаждой в зажженных очах,
В жажде живых наслаждений
Пьет и пьянеет Гатор.
Так напилась красота
Этого призрака крови,
Что позабыла людей.
Спит. И светла высота.
В сердце есть дали и нови.
В мире есть свежесть дождей.
Все же ушел от Земли,
И навсегда — в отдаленьи,
Жгущий и греющий Ра.
Повести Солнца внемли.
Солнцу молись в песнопеньи.
Помни, что было вчера.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»