Молчи, поэт, молчи: толпе не до тебя.
До скорбных дум твоих кому какое дело?
Твердить былой напев ты можешь про себя, —
Его нам слушать надоело…
Не каждый ли твой стих сокровища души
За славу мнимую безумно расточает, —
Так за глоток вина последние гроши
Порою пьяница бросает.
(Читано на литературном вечере в память С. Я. Надсона)
Поэты на Руси не любят долго жить:
Они проносятся мгновенным метеором,
Они торопятся свой факел потушить,
Подавленные тьмой, и рабством, и позором.
Их участь — умирать в отчаянья немом;
Им гибнуть суждено, едва они блеснули,
От злобной клеветы, изменнической пули
Или в изгнании глухом.
Сладок мне венец забвенья темный,
Посреди ликующих глупцов
Я иду отверженный, бездомный
И бедней последних бедняков.
Но душа не хочет примиренья
И не знает, что такое страх;
К людям в ней — великое презренье,
И любовь, любовь в моих очах:
Мой дар убог и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдёт далёкий мой потомок
В моих стихах: как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашёл я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.
Поэт в России — больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.
Поэт в ней — образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.
Стихотворенье надел я на ветку.
Бьется оно, не дается ветру.
Просишь: «Сними его, не шути».
Люди идут. Глядят с удивленьем.
Дерево машет стихотвореньем.
Спорить не надо. Надо идти.
«Ты ведь не помнишь его». — «Это правда,
но я напишу тебе новое завтра.
Стоит бояться таких пустяков!
Стихотворенье для ветки не тяжесть.
Счастливы басенки мои в руках твоих,
Люби и жалуй их,
И если иногда стихи мои не гладки,
Читая их в кругу друзей под вечерок,
Улыбкою своей ты скрадь их недостатки;
И слабые стихи в устах красавиц сладки —
Так мил нам на груди у них простой цветок.
Прими, мой добрый Меценат,
Дар благодарности моей и уваженья.
Хоть в наш блестящий век, я слышал, говорят,
Что благодарность есть лишь чувство униженья;
Хоть, может быть, иным я странен покажусь,
Но благодарным быть никак я не стыжусь
И в простоте сердечной
Готов всегда и всем сказать, что, на меня
Щедрот монарших луч склоня,
Ленивой музе и беспечной
Молю тебя, мой бог! Когда
Моими робкими очами
Я встречу черные глаза
И, осененная кудрями,
К моей груди приляжет грудь,
О, дай мне силу оттолкнуть
От себя прочь очарованье.
Молю — да жгучее лобзанье
Поэта уст не осквернит
И гордый дух мой победит
Мгновенья высокой красы! —
Совсем незнакомый, чужой,
В одиннадцатом году,
Прислал мне «Ночные часы».
Я надпись его приведу:
«Поэту с открытой душой».
Десятый кончается год
С тех пор. Мы не сблизились с ним.
Встречаясь, друг к другу не шли:
Когда в поэты тщится Пастернак,
Разумничает Недоразуменье.
Мое о нем ему нелестно мненье:
Не отношусь к нему совсем никак.
Им восторгаются — плачевный знак.
Но я не прихожу в недоуменье:
Чем бестолковее стихотворенье,
Тем глубже смысл находит в нем простак.
Красив, как Демон Врубеля для женщин,
Он лебедем казался, чье перо
Белей, чем облако и серебро,
Чей стан дружил, как-то ни странно, с френчем.
Благожелательный к меньшим и меньшим,
Дерзал — поэтно видеть в зле добро.
Взлетал. Срывался. В дебрях мысли брел.
Любил Любовь и Смерть, двумя увенчан.
Я — композитор: под шум колес
Железнодорожных —
То Григ, то Верди, то Берлиоз,
То песни острожных.
Я — композитор: ведь этот шум
Метрично-колесный
Рождает много певучих дум
В душе монстриозной.
Есть имена, как солнце! Имена —
Как музыка! Как яблоня в расцвете!
Я говорю о Пушкине: поэте,
Действительном, в любые времена!
Но понимает ли моя страна —
Все эти старцы, юноши и дети, —
Как затруднительно сказать в сонете
О том, кем вся душа моя полна?
Я мечтаю о том, чего нет
И чего я, быть может, не знаю…
Я мечтаю, как истый поэт, —
Да, как истый поэт, я мечтаю.
Я мечтаю, что в зареве лет
Ад земной уподобится раю.
Я мечтаю, вселенский поэт, —
Как вселенский поэт, я мечтаю.
Мильоны женских поцелуев —
Ничто пред почестью богам:
И целовал мне руки Клюев,
И падал Фофанов к ногам!
Мне первым написал Валерий,
Спросив, как нравится мне он;
И Гумилев стоял у двери,
Заманивая в «Аполлон».
Отныне плащ мой фиолетов,
Берета бархат в серебре:
Я избран королем поэтов
На зависть нудной мошкаре.
Меня не любят корифеи —
Им неудобен мой талант:
Им изменили лесофеи
И больше не плетут гирлянд.
— Сто лет, как умер я, но, право, не жалею,
Что пребываю век в загробной мгле,
Что не живу с Наташею своею
На помешавшейся Земле!
Но и тогда-то, в дни моей эпохи,
Не так уж сладко было нам
Переносить вражду и срам
И получать за песни крохи.
Ведь та же чернь, которая сейчас
Так чтит «национального поэта»,
(Ответ Валерию Брюсову на его послание)
Я так устал от льстивой свиты
И от мучительных похвал…
Мне скучен королевский титул,
Которым Бог меня венчал.
Вокруг талантливые трусы
И обнаглевшая бездарь…
И только Вы, Валерий Брюсов,
Где свой алтарь воздвигли боги,
Не место призракам земли!
Мирра Лохвицкая
В Академии Поэзии — в озерзамке беломраморном —
Ежегодно мая первого фиолетовый концерт,
Посвященный вешним сумеркам, посвященный девам траурным…
Тут — газеллы и рапсодии, тут — и глина, и мольберт.
Когда у королевы выходит новый томик
Изысканных сонетов, кэнзелей и поэз,
Я замечал, что в каждом доме
К нему настражен интерес.
Идут ее поэзы десятками изданий
И служат украшеньем окниженных витрин,
Ее безумств, ее мечтаний —
В стихах чаруйный лабиринт…
1
Страна облачается в траур —
Великий поэт опочил…
И замер от горя преемник,
Чей гений певец отличил.
Театры беззвучны, как склепы;
На зданиях — черный кумач;
Притихли людей разговоры;
Моя двусмысленная слава
Двусмысленна не потому,
Что я превознесен неправо, —
Не по таланту своему, —
А потому, что явный вызов
Условностям — в моих стихах
И ряд изысканных сюрпризов
В капризничающих словах.
В смокингах, в шик опроборенные, великосветские олухи
В княжьей гостиной наструнились, лица свои оглупив;
Я улыбнулся натянуто, вспомнив сарказмно о порохе.
Скуку взорвал неожиданно нео-поэзный мотив.
Каждая строчка — пощечина. Голос мой — сплошь издевательство.
Рифмы слагаются в кукиши. Кажет язык ассонанс.
Я презираю вас пламенно, тусклые Ваши Сиятельства,
И, презирая, рассчитываю на мировой резонанс!
Дуэль… Какая к черту здесь дуэль?
На поединке я по крайней мере
Увидел бы перед собою цель
И, глубину презрения измерив,
Как Лермонтов бы мог ударить вверх
Или пальнуть в кольчужницу, как Пушкин…
Но что за вздор сходиться на опушке
И рисковать в наш просвещенный век!
Врагу сподручней просто кинуть лассо,
В раздельной четкости лучей
И в чадной слитности видений
Всегда над нами — власть вещей
С ее триадой измерений.
И грани ль ширишь бытия
Иль формы вымыслом ты множишь,
Но в самом Я от глаз Не Я
Ты никуда уйти не можешь.
Осень
выгоняет меня из парка,
сучит жидкую озимь
и плетется за мной по пятам,
ударяется оземь
шелудивым листом
и, как Парка,
оплетает меня по рукам и портам
паутиной дождя;
в небе прячется прялка
Потому что искусство поэзии требует слов,
я — один из глухих, облысевших, угрюмых послов
второсортной державы, связавшейся с этой, —
не желая насиловать собственный мозг,
сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск
за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал
в этих грустных краях, чей эпиграф — победа зеркал,
при содействии луж порождает эффект изобилья.
… И Пушкин падает в голубоватый колючий снег
Э. Багрицкий.
…И тишина.
И более ни слова.
И эхо.
Да ещё усталость.
Нет, не посетует Муза,
если напев заурядный,
звук, безразличный для вкуса,
с лиры сорвется нарядной.
Милая, грусти не выдаст,
путая спину и перед,
песню, как платье на вырост,
к слуху пространства примерит.
Правда ведь: как ни вертеться,
«Скучен вам, стихи мои, ящик…»
Кантемир
Не хотите спать в столе. Прытко
возражаете: «Быв здраву,
корчиться в земле суть пытка».
Отпускаю вас. А что ж? Праву
на свободу возражать — грех.
Мне же
Я заражен нормальным классицизмом.
А вы, мой друг, заражены сарказмом.
Конечно, просто сделаться капризным,
по ведомству акцизному служа.
К тому ж, вы звали этот век железным.
Но я не думал, говоря о разном,
что, зараженный классицизмом трезвым,
я сам гулял по острию ножа.
Теперь конец моей и нашей дружбе.
Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы.
И, вероятно, вправду мы поэты,
Когда, кропая странные сонеты,
Мы говорим со временем на «вы».
И вот плоды — ракеты, киноленты.
И вот плоды: велеречивый стих…
Рисуй, рисуй, безумное столетье,
Твоих солдат, любовников твоих,
Затем, чтоб пустым разговорцем
развеять тоску и беду,
я странную жизнь стихотворца
прекрасно на свете веду.
Затем, чтоб за криком прощальным
лицо возникало в окне,
чтоб думать с улыбкой печальной,
что выпадет, может быть, мне,
как в самом начале земного
движенья — с мечтой о творце —
Мои слова, я думаю, умрут,
и время улыбнется, торжествуя,
сопроводив мой безотрадный труд
в соседнюю природу неживую.
В былом, в грядущем, в тайнах бытия,
в пространстве том, где рыщут астронавты,
в морях бескрайних — в целом мире я
не вижу для себя уж лестной правды.
Поэта долг — пытаться единить
края разрыва меж душой и телом.