Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
В шалаше из ветвистых, и кудрявых, и легких
Темно-синих осинок, завязавших верхи,
На траве растянувшись, опираясь на локти,
В желтой маленькой книжке я читаю стихи.
И за каждою строчкой пробегает мой палец,
И за каждою строчкой пробегают глаза —
Ядовитые шорохи горячо зашептали:
«Ты сегодня для жизни не вернешься назад».
Ах, я знаю, но все же я не буду печалиться,
Что стихи — мое сердце, что стихи — моя кровь.
Наплывают страницы на угластые пальцы,
Как на острые скалы пенных волн серебро.
И цветы голубые небо чашек раскрыли,
Терпкий запах в раздувшихся ноздрях дрожит.
У березы раскидистой словно выросли крылья,
И пчела золотистая надо мною кружит.
Что-то сладкое в мускулах и горячее что-то
Протекает по телу, наливает глаза.
И я слышу, я слышу трепещущий шепот:
«Ты сегодня для жизни не вернешься назад».
Не часто к нам слетает вдохновенье,
И краткий миг в душе оно горит;
Но этот миг любимец муз ценит,
Как мученик с землею разлученье.
В друзьях обман, в любви разуверенье
И яд во всем, чем сердце дорожит,
Забыты им: восторженный пиит
Уж прочитал свое предназначенье.
И презренный, гонимый от людей,
Блуждающий один под небесами,
Он говорит с грядущими веками;
Он ставит честь превыше всех частей,
Он клевете мстит славою своей
И делится бессмертием с богами.
ПО ПОВОДУ ЭЛЕГИИ «СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ»
Посвящается П. В. Жуковскому
Не там, где заковал недвижною бронею
Широкую Неву береговой гранит,
Иль где высокий Кремль над пестрою Москвою,
Свидетель старых бурь, умолкнувший, стоит.
А там, среди берез и сосен неизменных,
Что в сумраке земном на небеса глядят,
Где праотцы села в гробах уединенных,
Крестами венчаны, сном утомленных спят, —
Там на закате дня, осеннею порою,
Она, волшебница, явилася на свет,
И принял лес ее опавшею листвою,
И тихо шелестел печальный свой привет.
И песни строгие к укромной колыбели
Неслись из-за моря, с туманных островов,
Но, прилетевши к ней, они так нежно пели
Над вещей тишиной родительских гробов.
На сельском кладбище явилась ты недаром,
О гений сладостный земли моей родной!
Хоть радугой мечты, хоть юной страсти жаром
Пленяла после ты, — но первым лучшим даром
Останется та грусть, что на кладби́ще старом
Тебе навеял Бог осеннею порой.
12 октября 1897
(Ко дню пятидесятилетняго юбилея).
Вы рано, с чуткостью своей необычайной,
«Гармонии стиха божественною тайной»
Сумели овладеть, и муза к вам сошла—
«Богиня мирная», прекрасна и светла.
Она открыла вам чудесный мир античный
Во всей его красе и грации пластичной,
Во всем величии героев и богов,—
И к жизни вызвала из глубины веков
Их тени славныя чарующая лира
Певца-художника, нам давшаго «Два мира».
И в дни безумия, когда толпа, глумясь,
Во все прекрасное бросала нагло грязь,
Когда поэзия подверглась поруганью,
А все ея жрецы и боги—осмеянью,—
От «града» шумнаго в пустыню вы ушли,
И там «лампады свет» вы свято сберегли,
Дабы, когда сердца людей возжаждут света,
Их вопль не замер бы, оставшись без ответа.
И этот день настал! Открыт священный храм
Поэзии, опять струится ѳимиам
Душистою волной, горит огонь алтарный…
И снова в красоте сияют лучезарной
Созданья дивныя великих мастеров…
И, созерцая их, толпа учеников
Невольно замерла в восторге и смятеньи,
Пред ними преклонясь в немом благоговеньи…
Элегия — ода — сатира
«О, как мне хочется смутить
веселье их,
И дерзко бросить им в лицо
железный стих,
Облитый горечью и злостью!
М.Ю. Лермонтов
1.
Была пора: театра зала
То замирала, то стонала,
И незнакомый мне сосед
Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названья нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила…
Могучий, грозный чародей.
Я помню бледный лик Гамлета,
Тот лик, измученный тоской,
С печатью тайны роковой,
Тяжелой думы без ответа.
Я помню, как пред мертвецом
С окаменившимся лицом,
С бессмысленным и страшным взглядом,
Насквозь проникнут смертным хладом,
Стоял немой он… и потом
Разлился всем душевным ядом,
И слышал я, как он язвил,
В тоске больной и безотрадной,
Своей иронией нещадной
Всё, что когда-то он любил…
А он любил, я верю свято,
Офелию побольше брата!
Ему мы верили; одним
С ним жили чувством, дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!
И помню я лицо иное,
Иные чувства прожил я:
Еще доныне предо мною
Тиран — гиена и змея,
с своей презрительной улыбкой,
С челом бесстыдным, с речью гибкой,
И безобразный, и хромой,
Ричард коварный, мрачный, злой.
Его я вижу с леди Анной,
Когда, как рая древний змей,
Он тихо в слух вливает ей
Яд обаятельных речей,
И сам над сей удачей странной
Хохочет долго смехом злым,
Идя поговорить с портным…
Я помню сон и пробужденье,
Блуждающий и дикий взгляд,
Пот на челе, в чертах мученье,
Какое знает только ад.
И помню, как в испуге диком
Он леденил всего меня
Отчаянья последним криком:
«Коня, полцарства за коня!»
Его у трупа Дездемоны
В нездешних муках я видал,
Ромео плач и Лира стоны
Волшебник нам передавал…
Любви ли страстной нежный шепот,
Иль корчи ревности слепой,
Восторг иль грусть, мольбу иль ропот —
Всё заставлял делить с собой…
В нескладных драмах Полевого,
Бывало, за него сидишь,
С благоговением молчишь
И ждешь: вот скажет два-три слова,
И их навеки сохранишь…
Мы Веронику с ним любили,
За честь сестры мы с Гюгом мстили,
И — человек уж был таков —
Мы терпеливо выносили,
Как в драме хвастал Ляпунов.
Угас вулкан, окаменела лава…
Он мало жил, но много нам сказал,
Искусство с ним нам не была забава;
Страданием его повита слава…
Как Промифей, он пламень похищал,
Как Промифей, он был терзаем враном…
Действительность с сценическим обманом
Сливались так в душе его больной,
Что жил вполне он жизнию чужой
И верил сердца вымышленным ранам.
Он трагик был с людьми, с собой один,
Трагизма жертва, жрец и властелин.
Угас вулкан, но были изверженья
Так страшны, что поддельные волненья
Не потрясут, не растревожат нас.
Мы правду в нашем трагике любили,
Трагизма правду с ним мы хоронили;
Застыла лава, лишь вулкан погас.
Искусственные взрывы сердцу чужды,
И сердцу в них нет ни малейшей нужды,
Покойся ж в мире, старый властелин…
Ты был один, останешься один!
2.
И вот, пришла пора другая…
Опять в театре стон стоит;
Полусмеясь, полурыдая,
На сцену вновь толпа глядит,
И с нею истина иная
Со сцены снова говорит,
Но эта правда не похожа
На правду прежнюю ничуть;
Она простее, но дороже,
Здоровей действует на грудь…
Дай ей самой здоровье, боже,
Пошли и впредь счастливый путь.
Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал он слово,
Хоть правде старой послужил.
Жила та правда между нами,
Таясь в душевной глубине;
Быть может, мы ее и сами
Подозревали не вполне.
То в нашей песне благородной,
Живой, размашистой, свободной,
Святой, как наша старина,
Порой нам слышалась она,
То в полных доблестей сказаньях
О жизни дедов и отцов,
В святых обычаях, преданьях
И хартиях былых веков,
То в небалованности здравой,
В ума и чувства чистоте,
Да в чуждой хитрости лукавой
Связей и нравов простоте.
Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток,
Вот отчего театра зала,
От верху до низу, одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С расстрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.
Комедия ль в нем плачет перед нами,
Трагедия ль хохочет вместе с ним,
Не знаем мы и ведать не хотим!
Скорей в театр! Там ломятся толпами,
Там по душе теперь гуляет быт родной,
Там песня русская свободно, звонко льется,
Там человек теперь и плачет и смеется,
Там — целый мир, мир полный и живой…
И нам, простым, смиренным чадам века,
Не страшно — весело теперь за человека!
На сердце так тепло, так вольно дышит грудь,
Любим Торцов душе так прямо кажет путь!
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке лихой, и в песне игреливой,
Великорусский ум, великорусский взгляд —
Как Волга-матушка, широкий и гульливый!
Тепло, привольно, любо нам,
Уставшим жить болезненным обманом…
3.
Театра зала вновь полна,
Партер и ложи блещут светом,
И речь французская слышна
Привыкших шарить по паркетам.
Французский n произносить
Тут есть охотников не мало
(Кому же обезьяной быть
Ума и сметки не ставало?)
Но не одни бонтоны тут:
Видна мужей ученых стая;
Похвальной ревностью пылая,
Они безмездно взяли труд
По всем эстетикам немецким
Втолковывать героям светским
Что есть трагизм и то и се,
Корнель и эдакое всё…
Из образованных пришли
Тут два-три купчика в немецком
(Они во вкусе самом светском
Себе бинокли завели).
Но бросим шутки тон… Печально, не смешно —
Что слишком мало в нас достоинства, сознанья,
Что на эффекты нас поддеть не мудрено,
Что в нас не вывелся, бечеванный давно,
Дух рабского, слепого подражанья!
Пускай она талант, пусть гений! — дай бог ей!
Да нам не ко двору пришло ее искусство…
В нас слишком девственно, свежо, и просто чувство,
Чтобы выкидывать колена почудней.
Пусть будет фальшь мила Европе старой
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старость больной…
Но наша Русь крепка. В ней много силы, жара;
И правду любит Русь, и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И в ней одной теперь приют себе находите
Всё то, что человека благородит.
Пусть дети старые, чтоб праздный ум занять,
Хлам старых классиков для штуки воскрешают…
Но нам за ними лезть какая будет стать,
Когда иное нас живит и занимает?
Пускай боролися в недавни времена
И Лессинг там, и Шиллер благородный
С ходульностью (увы — как видится — бесплодно!)
Но по натуре нам ходульность та смешна.
Я видел, как Рислей детей наверх бросает…
И больно видеть то, и тяжко было мне!
Я знаю, как Рашель по часу умирает,
И для меня вопрос о ней решен вполне!
Лишь в сердце истина: где нет живого чувства,
Там правды нет и жизни нет…
Там фальшь — не вечное искусство!
И пусть в восторге целый свет,
Но наши неуместны восхищенья.
У нас иная жизнь, у нас иная цель!
Америке с Европой — мы Рашель,
Столодвижение, иные ухищренья
(Игрушки, сродные их старческим летам)
Оставим… Пусть они оставят правду нам!
Ты мне сказал, небрежен и суров,
что у тебя — отрадное явленье! -
есть о любви четыреста стихов,
а у меня два-три стихотворенья.Что свой талант (а у меня он был,
и, судя по рецензиям, не мелкий)
я чуть не весь, к несчастью, загубил
на разные гражданские поделки.И выходило — мне резону нет
из этих обличений делать тайну, -
что ты — всепроникающий поэт,
а я — лишь так, ремесленник случайный.Ну что ж, ты прав. В альбомах у девиц,
средь милой дребедени и мороки,
в сообществе интимнейших страниц
мои навряд ли попадутся строки.И вряд ли что, открыв красиво рот,
когда замолкнут стопки и пластинки,
мой грубый стих томительно споет
плешивый гость притихшей вечеринке.Помилуй бог! — я вовсе не горжусь,
а говорю не без душевной боли,
что, видимо, не очень-то гожусь
для этакой литературной роли.Я не могу писать по пустякам,
как словно бы мальчишка желторотый, -
иная есть нелегкая работа,
иное назначение стихам.Меня к себе единственно влекли —
я только к вам тянулся по наитью —
великие и малые событья
чужих земель и собственной земли.Не так-то много написал я строк,
не все они удачны и заметны,
радиостудий рядовой пророк,
ремесленник журнальный и газетный.Мне в общей жизни, в общем, повезло,
я знал ее и крупно и подробно.
И рад тому, что это ремесло
созданию истории подобно.
Кто бы ни был ты, иль кто бы ни была,
Привет тебе, мечтатель вдохновенный,
Хотя привет безвестный и смиренный
Не обовьет венцом тебе чела.
Вперед, вперед без страха и сомнений;
Темна стезя, но твой вожатый — гений!
Ты не пошел избитою тропой.
Не прослужил ты прихоти печальной
Толпы пустой и мелочной,
Новейшей школы натуральной,
До пресыщенья не ласкал
Голядкина любезный идеал.
Но прожил ты, иль прожила ты много,
И много бездн душа твоя прошла,
И смутная живет в тебе тревога;
Величие добра и обаянье зла
Равно изведаны душой твоей широкой.
И образ Лидии, мятежной и высокой,
Не из себя самой она взяла?
Есть души предизбранные судьбою:
В добре и зле пределов нет для них;
Отмечен помысл каждый их
Какой-то силою роковою.
И им покоя нет, пока не изольют
Они иль в образы, иль в звуки
Свои таинственные муки.
Но их немногие поймут.
Толпе неясны их желанья,
Тоска их — слишком тяжела,
И слишком смутны ожиданья.
Пусть так! Кто б ни был ты, иль кто б ты ни была,
Вперед, вперед, хоть по пути сомнений,
Кто б ни был твой вожатый, дух ли зла,
Или любви и мира гений!
(Ко дню пятидесятилетнего юбилея)
Вы рано, с чуткостью своей необычайной,
«Гармонии стиха божественною тайной»
Сумели овладеть, и муза к вам сошла —
«Богиня мирная», прекрасна и светла.
Она открыла вам чудесный мир античный
Во всей его красе и грации пластичной,
Во всем величии героев и богов, —
И к жизни вызвала из глубины веков
Их тени славные чарующая лира
Певца-художника, нам давшего «Два мира».
И в дни безумия, когда толпа, глумясь,
Во все прекрасное бросала нагло грязь,
Когда поэзия подверглась поруганью,
А все ее жрецы и боги — осмеянью, —
От «града» шумного в пустыню вы ушли,
И там «лампады свет» вы свято сберегли,
Дабы, когда сердца людей возжаждут света,
Их вопль не замер бы, оставшись без ответа.
И этот день настал! Открыт священный храм
Поэзии, опять струится фимиам
Душистою волной, горит огонь алтарный…
И снова в красоте сияют лучезарной
Созданья дивные великих мастеров…
И, созерцая их, толпа учеников
Невольно замерла в восторге и смятеньи,
Пред ними преклонясь в немом благоговеньи…
1888 г.
Его стихи читая — точно я
Переживаю некий миг чудесный:
Как будто надо мной гармонии небесной
Вдруг понеслась нежданная струя…
Нездешними мне кажутся их звуки:
Как бы, влиясь в его бессмертный стих,
Земное всё — восторги, страсти, муки —
В небесное преобразилось в них!
Я счастлив был мечтой своей прекрасной,
Хранил ее от первых детских лет;
Да, я любил возвышенно и ясно,
Смотрел тогда па дивный божий свет.Я предался любви очарованью,
Поэзии мечтаний молодых
И сладкому о ней воспоминанью,
О лучших днях, о первых днях моих.Я возрастал — и с каждым днем яснее,
Обширнее мне открывался свет,
И с каждым днем надменней и сильнее
Был гордых дум возвышенный полет.Пришла пора, минута вдохновенья,
И из груди стесненной потекли
Свободными волнами песнопенья,
И новый мир обрел я на земли.Когда ко мне поэзия сходила
И за стихом стремился звучно стих,
Всё о тебе мечтал я, друг мой милый,
Всё о тебе, подруга дней моих.Бывало, грусть на сердце мне наляжет
И странные томят меня мечты,
И мне никто участья не покажет,
И все своей заботой заняты.Тогда меня безумцем называют.
О, в те часы как часто думал я:
Пускай они меня не понимают,
Но ты, мой друг, но ты поймешь меня.Когда меня ты, Шиллер вдохновенный,
В свой чудный мир всесильно увлекал,
И в этот час, коленопреклоненный,
Я целый свет забвенью предавал, —Как мне тогда ее недоставало!
Как я хотел, чтобы она со мной
Создания поэта созерцала
И пламенный восторг делила мой. —Теперь, увы! Разрушен призрак милый,
Исчезла ты, прекрасная мечта, —
Теперь брожу угрюмый и унылый,
И в сердце одиноком пустота.
Эту книгу мне когда-то
В коридоре Госиздата
Подарил один поэт;
Книга порвана, измята,
И в живых поэта нет.
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье
И египетское есть;
Было нищее величье
И задерганная честь.
Как боялся он пространства
Коридоров! Постоянства
Кредиторов! Он, как дар,
В диком приступе жеманства
Принимал свой гонорар.
Так елозит по экрану
С реверансами, как спьяну,
Старый клоун в котелке
И, как трезвый, прячет рану
Под жилеткой из пике.
Оперенный рифмой парной,
Кончен подвиг календарный, —
Добрый путь тебе, прощай!
Здравствуй, праздник гонорарный,
Черный белый каравай!
Гнутым словом забавлялся,
Птичьи клювом улыбался,
Встречных с лету брал в зажим,
Одиночества боялся
И стихи читал чужим.
Так и надо жить поэту.
Я и сам сную по свету,
Одиночества боюсь,
В сотый раз за книгу эту
В одиночестве берусь.
Там в стихах пейзажей мало,
Только бестолочь вокзала
И театра кутерьма,
Только люди как попало,
Рынок, очередь, тюрьма.
Жизнь, должно быть, наболтала,
Наплела судьба сама.
О музыке на первом месте!
Предпочитай размер такой,
Что зыбок, растворим и вместе
Не давит строгой полнотой.
Ценя слова как можно строже,
Люби в них странные черты.
Ах, песни пьяной что дороже,
Где точность с зыбкостью слиты!
То — взор прекрасный за вуалью,
То — в полдень задрожавший свет,
То — осенью, над синей далью,
Вечерний, ясный блеск планет.
Одни оттенки нас пленяют,
Не краски: цвет их слишком строг!
Ах, лишь оттенки сочетают
Мечту с мечтой и с флейтой рог.
Страшись насмешек, смертных фурий,
И слишком остроумных слов
(От них слеза в глазах Лазури!),
И всех приправ плохих столов!
Риторике сломай ты шею!
Не очень рифмой дорожи.
Коль не присматривать за нею,
Куда она ведет, скажи!
О, кто расскажет рифмы лживость?
Кто, пьяный негр, иль кто, глухой,
Нам дал грошовую красивость
Игрушки хриплой и пустой!
О музыке всегда и снова!
Стихи крылатые твои
Пусть ищут, за чертой земного,
Иных небес, иной любви!
Пусть в час, когда все небо хмуро,
Твой стих несется вдоль полян,
И мятою и тмином пьян...
Все прочее — литература!
Я не буду спать
Ночью новогодней,
Новую тетрадь
Я начну сегодня.
Ради смысла дат
И преображенья
С головы до пят
В плоть стихотворенья —
Год переберу,
Месяцы по строчке
Передам перу
До последней точки.
Где оно — во мне
Или за дверями,
В яве или сне
За семью морями,
В пляске по снегам
Белой круговерти, —
Я не знаю сам,
В чем мое бессмертье,
Но из декабря
Брошусь к вам, живущим
Вне календаря,
Наравне с грядущим.
О, когда бы рук
Мне достало на год
Кончить новый круг!
Строчки сами лягут…
В книгопродавческой обширной кладовой,
Среди печатных книг, уложенных стеной,
Прогрызли как-то из подподья
Лазейку крысы для себя
И, поживиться всем любя,
Нашли довольно тут и пищи и приволья.
Не знаю, как печать
Учились крысы разбирать;
Но дело в том: они, как знали,
Стихотворения читали,
Поэзию зубами рвали
И начали судить, рядить,
Поэтов, как котов, бранить,
И на Державина напали.
Одна бесхвостая на полку взобралась:
Давно у этой забияки
Отгрызли хвост собаки,
Но крыс учить она взялась.
«Державин был талант для всех времен великий!
Великий он поэт лишь для своей поры,
А не для нашей он норы;
Для нас певец он полудикий!
Для нас — поэзии в нем нет;
Для нас едва ли он какой-нибудь поэт;
Для нас все мертво в нем, скажу чистосердечно.
Не наша то вина и не его, конечно,
Мы не виним его, а судим лишь о нем;
Пусть судят же и нас путем!..»
Такую крыса речь и долго б продолжала,
Но груда книг, свалясь, бесхвостую прижала;
Она пищит, скребет... кот Васька близко был
И суд по форме совершил.
Литературных крыс я наглости дивился:
Знать, Васька-кот запропастился.
Стихи попадают в печать,
И в точках, расставленных с толком,
Себя невозможно признать
Бессонниц моих кривотолкам.
И это не книга моя,
А в дальней дороге без весел
Идет по стремнине ладья,
Что сам я у пристани бросил.
И нет ей опоры верней,
Чем дружбы неведомой плечи.
Минувшее ваше, как свечи,
До встречи погашено в ней.
Воин слова, по ночам
Петь пора твоим мечам!
На бессильные фигурки существительных
Кидаются лошади прилагательных,
Косматые всадники
Преследуют конницу глаголов,
И снаряды междометий
Рвутся над головами,
Как сигнальные ракеты.
Битва слов! Значений бой!
В башне Синтаксис — разбой.
Европа сознания
В пожаре восстания.
Невзирая на пушки врагов,
Стреляющие разбитыми буквами,
Боевые слоны подсознания
Вылезают и топчутся,
Словно исполинские малютки.
Но вот, с рождения не евши,
Они бросаются в таинственные бреши
И с человечьими фигурками в зубах
Счастливо поднимаются на задние ноги.
Слоны подсознания!
Боевые животные преисподней!
Они стоят, приветствуя веселым воем
Все, что захвачено разбоем.
Маленькие глазки слонов
Наполнены смехом и радостью.
Сколько игрушек! Сколько хлопушек!
Пушки замолкли, крови покушав,
Синтаксис домики строит не те,
Мир в неуклюжей стоит красоте.
Деревьев отброшены старые правила,
На новую землю их битва направила.
Они разговаривают, пишут сочинения,
Весь мир неуклюжего полон значения!
Волк вместо разбитой морды
Приделал себе человечье лицо,
Вытащил флейту, играет без слов
Первую песню военных слонов.
Поэзия, сраженье проиграв,
Стоит в растерзанной короне.
Рушились башен столетних Монбланы,
Где цифры сияли, как будто полканы,
Где меч силлогизма горел и сверкал,
Проверенный чистым рассудком.
И что же? Сражение он проиграл
Во славу иным прибауткам!
Поэзия в великой муке
Ломает бешеные руки,
Клянет весь мир,
Себя зарезать хочет,
То, как безумная, хохочет,
То в поле бросится, то вдруг
Лежит в пыли, имея много мук
.
На самом деле, как могло случиться,
Что пала древняя столица?
Весь мир к поэзии привык,
Все было так понятно.
В порядке конница стояла,
На пушках цифры малевала,
И на знаменах слово Ум
Кивало всем, как добрый кум.
И вдруг какие-то слоны,
И все перевернулось!
Поэзия начинает приглядываться,
Изучать движение новых фигур,
Она начинает понимать красоту неуклюжести,
Красоту слона, выброшенного преисподней.
Сраженье кончено. В пыли
Цветут растения земли,
И слон, рассудком приручаем,
Ест пироги и запивает чаем.
Свободного стиха прославленный творец,
Услышана твоя молитва, друг народа:
По манию царя взошла заря — свобода,
И солнце озарит твой бронзовый венец.
Не сбылись, мой друг, пророчества
Пылкой юности моей:
Горький жребий одиночества
Мне сужден в кругу людей.Слишком рано мрак таинственный
Опыт грозный разогнал,
Слишком рано, друг единственный,
Я сердца людей узнал.Страшно дней не ведать радостных,
Быть чужим среди своих,
Но ужасней истин тягостных
Быть сосудом с дней младых.С тяжкой грустью, с черной думою
Я с тех пор один брожу
И могилою угрюмою
Мир печальный нахожу.Всюду встречи безотрадные!
Ищешь, суетный, людей,
А встречаешь трупы хладные
Иль бессмысленных детей…, ПЗ 1825, с. 115; ЛН, с. 123, по автографу ЦГАОР. Имеющаяся в автографе и не вошедшая в печатный текст строфа носит более выраженный гражданский оттенок. Однако исключение ее из текста ПЗ 1825 вызвано скорее всего не цензурными, а художественными соображениями. В списке, сделанном рукою А.А. Бестужева (ЦГАОР), эта строфа отсутствует. Датируется 1824 г., так как стилистически и ритмически «Стансы» чрезвычайно близки монологу Иоанны («Ах, почто за меч воинственный Я мой посох отдала…») из «Орлеанской девы» Шиллера в переводе Жуковского. Отрывок из пьесы с этим монологом был напечатан в ПЗ 1824, с. 18-19, а вся трагедия в том же 1824 г. вышла отдельным изданием. Стихотворение было воспринято критикой как типичная «унылая» элегия. Критик Д. Р. К. (Н. И. Греч) отнес «Стансы» «к тому роду поэзии, которую г. Кюхельбекер весьма удачно обозначил в 3-й части «Мнемозины» под именем тоски о погибшей молодости» (СО, 1825, No 10, с. 197). Греч имел в виду статью В.К. Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии, особенно лирической в последнее десятилетие», напечатанную не в 3-й, а во 2-й ч. альм. «Мнемозина» (М., 1824, с. 29-44).
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Пушкин
Ты хочешь проклинать, рыдая и стеня,
Бичей подыскивать к закону.
Поэт, остановись! не призывай меня,
Зови из бездны Тизифону.
Пленительные сны лелея наяву,
Своей божественною властью
Я к наслаждению высокому зову
И к человеческому счастью.
Когда, бесчинствами обиженный опять,
В груди заслышишь зов к рыданью, —
Я ради мук твоих не стану изменять
Свободы вечному призванью.
Страдать! Страдают все, страдает темный зверь
Без упованья, без сознанья;
Но перед ним туда навек закрыта дверь,
Где радость теплится страданья.
Ожесточенному и черствому душой
Пусть эта радость незнакома.
Зачем же лиру бьешь ребяческой рукой,
Что не труба она погрома?
К чему противиться природе и судьбе? —
На землю сносят эти звуки
Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,
А исцеление от муки.
Чудесный дар богов!
О пламенных сердец веселье и любовь,
О прелесть тихая, души очарованье —
Поэзия! С тобой
И скорбь, и нищета, и мрачное изгнанье —
Теряют ужас свой!
В тени дубравы, над потоком,
Друг Феба, с ясною душей,
В убогой хижине своей,
Забывший рок, забвенный роком, —
Поет, мечтает и — блажен!
И кто, и кто не оживлен
Твоим божественным влияньем?
Цевницы грубыя задумчивым бряцаньем
Лапландец, дикий сын снегов,
Свою туманную отчизну прославляет
И неискусственной гармонией стихов,
Смотря на бурные валы, изображает
И дымный свой шалаш, и хлад, и шум морей,
И быстрый бег саней,
Летящих по снегам с еленем быстроногим.
Счастливый жребием убогим,
Оратай, наклонясь на плуг,
Влекомый медленно усталыми волами, —
Поет свой лес, свой мирный луг,
Возы, скрипящи под снопами,
И сладость зимних вечеров,
Когда, при шуме вьюг, пред очагом блестящим,
В кругу своих сынов,
С напитком пенным и кипящим,
Он радость в сердце льет
И мирно в полночь засыпает,
Забыв на дикие бразды пролитый пот…
Но вы, которых луч небесный оживляет,
Певцы, друзья души моей!
В печальном странствии минутной жизни сей
Тернистую стезю цветами усыпайте
И в пылкие сердца свой пламень изливайте!
Да звуком ваших громких лир
Герой, ко славе пробужденный,
Дивит и потрясает мир!
Да юноша воспламененный
От них в восторге слезы льет,
Алтарь отечества лобзает
И смерти за него, как блага, ожидает!
Да бедный труженик душою расцветет
От ваших песней благодатных!
Но да обрушится ваш гром
На сих жестоких и развратных,
Которые, в стыде, с возвышенным челом,
Невинность, доблести и честь поправ ногами,
Дерзают величать себя полубогами! —
Друзья небесных муз! пленимся ль суетой?
Презрев минутные успехи —
Ничтожный глас похвал, кимвальный звон пустой, —
Презревши роскоши утехи,
Пойдем великих по следам! —
Стезя к бессмертию судьбой открыта нам!
Не остыдим себя хвалою
Высоких жребием, презрительных душою, —
Дерзнем достойных увенчать!
Любимцу ль Фебову за призраком гоняться?
Любимцу ль Фебову во прахе пресмыкаться
И унижением Фортуну обольщать?
Потомство раздает венцы и посрамленье:
Дерзнем свой мавзолей в алтарь преобратить!
О слава, сердца восхищенье!
О жребий сладостный — в любви потомства жить!
Стихотворения чудный театр,
нежься и кутайся в бархат дремотный.
Я ни при чем, это занят работой
чуждых божеств несравненный талант.
Я лишь простак, что извне приглашен
для сотворенья стороннего действа.
Я не хочу! Но меж звездами где-то
грозную палочку взял дирижер.
Стихотворения чудный театр,
нам ли решать, что сегодня сыграем?
Глух к наставленьям и недосягаем
в музыку нашу влюбленный тиран.
Что он диктует? И есть ли навес —
нас упасти от любви его лютой?
Как помыкает безграмотной лютней
безукоризненный гений небес!
Стихотворения чудный театр,
некого спрашивать: вместо ответа —
мука, когда раздирают отверстья
труб — для рыданья и губ — для тирад.
Кончено! Лампы огня не таят.
Вольно! Прощаюсь с божественным игом.
Вкратце — всей жизнью и смертью — разыгран
стихотворения чудный театр.
Поэзия! Нет, — ты не чадо мира;
Наш дольный мир родить тебя не мог:
Среди пучин предвечного эфира
В день творчества в тебя облекся бог:
Возникла ты до нашего начала,
Ты в семенах хаоса началась,
В великом ты «да будет» прозвучала
И в дивном «бысть» всемирно разлилась, —
И взятому под божию опеку,
Средь райских грез первых дней весны,
Ты первому явилась человеку
В лице небес, природы и жены.
От звездного нисшедшая чертога
К жильцу земли, в младенческой тиши,
Прямым была ты отраженьем бога
В его очах и в зеркале души.
Готовую нашли тебя народы.
Ты — лучший дар, алмаз в венце даров,
Сладчайший звук в симфонии природы,
Разыгранный оркестром всех миров.
Пал человек, но и в его паденьи
Все с небом ты стоишь лицом к лицу:
Созданья ты к создателю стремленье,
Живой порыв творения к творцу.
Тобою полн, смотря на мир плачевный,
На этот мир, подавленный грехом,
Поэт и царь державно-псалмопевный,
Гремел Давид пророческим стихом,
И таинством любви и искупленья
Сказалась ты всем земнородным вновь,
Когда омыть вину грехопаденья
Должна была святого агнца кровь.
Внушала ты евангелистам строфы,
Достойные учеников Христа,
Когда на мир от высоты Голгофы
Повеяло дыхание креста.
И в наши дни, Адама бедных внуков
Будя сердца, чаруя взор и слух,
Ты, водворясь в мир красок, форм и звуков,
Из дольней тьмы их исторгаешь дух
И служишь им заветной с небом связью:
В твоем огне художнику дано
Лик божества писать цветною грязью
И молнии кидать на полотно.
Скульптор, к твоей допущенный святыне,
Вдруг восстает, могуществом дыша, —
И в земляной бездушной глыбе, в глине
И мраморе горит его душа.
Ты в зодчестве возносишь камень свода
Под звездный свод — к властителю стихий
И в светлый храм грядут толпы народа,
Фронтон гласит: «Благословен грядый!»
Из уст певца течет, благовествуя,
Как колокол гудящий, твой глагол,
И царственно ты блещешь, торжествуя,
Твой скипетр — мысль, а сердце — твой престол.
Порою ты безмолвствуешь в раздумьи,
Когда кругом всемирный поднят шум;
Порой в своем пифическом безумьи
Ты видишь то, чего не видит ум.
На истину ты взором неподкупным
Устремлена, но блеск ее лучей,
Чтоб умягчить и нам явить доступным
Для заспанных, болезненных очей,
Его дробишь в своей ты чудной призме
И, радуги кидая с высоты,
В своих мечтах, в бреду, в сомнамбулизме
Возносишься до провоззренья ты.
Магнитный сон пройдет — и пробужденье
Твое, поэт, печально и темно,
И видишь ты свое произведенье,
Не помня, как оно совершено.
Филармонический сезд у котов
Нынче на крыше собрался
В ночь — не из похоти глупой, о, нет:
Мыслью иной он задался.
Тут серенады бы летних ночей,
Песни любви не годились:
Зимнее время — метель и мороз,
Лужи все в лед обратились;
И вообще, новый дух обуял
Юных котов поколенье;
Новое племя усатых певцов
К высшему чует влеченье.
Отжил их старый, фривольный их род.
Новые силы возникли,
Новые струи кошачьей весны
В жизнь и в искусство проникли.
Этот союз меломанов-котов
Носится с новой задачей:
Хочет ввести безыскусственный род,
Прежний, наивно-кошачий.
Ищет поэзии-музыки он,
Любит рулады без трели;
Музыки хочет такой, чтобы в ней
Музыки мы не имели.
Хочет владычества гения он —
Пусть он порой и споткнется,
Но иногда, сам не ведая как,
В высшие сферы взовьется.
Истинным гением чтит лишь того,
Кто от природы отбился,
Кто не напыщен ученостью — и
Вправду нигде не учился.
Вот вам программа союза котов —
(Могут ли цели быть выше?)
Первый свой зимний концерт нам они
Дали сегодня на крыше.
Но исполненье великих идей
С пафосом диким свершилось!
Ах, удавись, дорогой Берлиоз,
Что тебя тут не случилось!
Это такая была кутерьма,
Будто бы в сотню волынок
Вдруг загудел, насосавшись вина,
Целый погонщиков рынок.
Был тут и вой, и мычанье, и свист —
Будто в ковчеге у Ноя
Стали все звери потоп воспевать,
Дико восторженно воя!
О, что за кваканье, кряканье, гам,
Что за мяуканья были!
Трубы печей, как церковный орган,
Басом отчаянно выли.
Громче звучал тут один голосок —
Нежно и несколько сипло —
Точно у Зо́нтаг: так пела она
После того, как охрипла.
Ну, уж концерт! Мне казалось — на нем
Дикий давали
В честь торжества, что над здравым умом
Дерзость и дурь одержали.
Иль репетировать оперу ту,
Что создал с великим талантом
Для Шарантона венгерский пьянист,
Вздумалось здесь музыкантам?
Целую ночь напролет до зари
Та катавасия длилась…
С музыки этой кухарка одна
Раньше поры разрешилась.
Память у бедной отшибло совсем.
Так что она позабыла,
Кто был отец мальчугана того,
Что ей судьба подарила
Кто же отец-то? Иван? или Петр?
Лиза, скажи откровенно…
Лиза заводит глаза и твердит:
«Лист, о, мой кот вдохновенный!»
На тротуарах истолку
С стеклом и солнцем пополам,
Зимой открою потолку
И дам читать сырым углам.
Задекламирует чердак
С поклоном рамам и зиме,
К карнизам прянет чехарда
Чудачеств, бедствий и замет.
Буран не месяц будет месть,
Концы, начала заметет.
Внезапно вспомню: солнце есть;
Увижу: свет давно не тот.
Галчонком глянет Рождество,
И разгулявшийся денек
Прояснит много из того,
Что мне и милой невдомек.
В кашне, ладонью заслонясь,
Сквозь фортку крикну детворе:
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?
Кто тропку к двери проторил,
К дыре, засыпанной крупой,
Пока я с Байроном курил,
Пока я пил с Эдгаром По?
Пока в Дарьял, как к другу, вхож,
Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,
Я жизнь, как Лермонтова дрожь,
Как губы в вермут окунал.
(В Дерпт)
Что делает, мой граф, красавица Эмилья?
Сгрустнулось мне по ней и хочется узнать,
Как, милая, она изволит поживать?
Как русским языком играет без усилья?
Как здравствуют ее красивые плеча —
Младого лебедя возвышенные крылья,
Глаза ее, души два светлые луча,
Уста с улыбкою, вдыхающей веселье,
И свежих жемчугов живое ожерелье,
Которыми ее унизаны уста,
И все, что прелесть в ней, и все, что красота?
Сей горделивый стан царицы сановитой
С беспечной простотой, с младенчеством чела,
По коим набожно Минервою-Харитой
Златая старина ее бы нарекла?
Но в наш железный век, в сей век холодной прозы,
Где светлых вымыслов ощипаны все розы,
Где веры нет к мечтам и мертвы чудеса,
Где разум все сушит, где даже и на лире
Доказывать должны, что дважды два — четыре,
Где и поэзия, отвергнув небеса,
Чтоб не предать себя изгнанью и проклятью,
Благовествует нам гражданскою печатью,
И где, из красоты кумиров не творя,
Поэты, закрутив мечтам своим поводья,
Буквально держатся имен календаря
И скромно тащатся тропой простонародья.
Как родилась она некстати, Боже мой!
Богиня лучших дней, она смиренно ныне
В уездном городке, как лилия в пустыне,
Цветет инкогнито дворянкой молодой!
Но в черством веке сем есть огненная младость,
В сосуд холодного и трезвого питья
Вливает хмель она и чары бытия —
Любви, поэзии и снов сердечных сладость!
Есть край; там, темный плащ закинув за плечо,
Питомец южных дум, на севере рожденный,
Студент и трубадур, с гитарой вдохновенной
Поет, и чувствует, и любит горячо.
У окон красоты, в часы ночной прохлады,
Приносит робко ей он в жертву серенады,
Смущая сладостно девические сны,
Вдыхает негу в них и юга, и весны.
Улыбка алая уста ее обемлет,
Душа бессонная любовной песне внемлет
И радуется ей, и безмятежный вздох
Из груди вырвался и на сердце заглох.
Сон поэтический! Волшебно с изголовья
Она несется в край мечты и баснословья,
И мыслью чистою — как с лилии роса
Иль на груди ее девическая лента —
Приветствует она влюбленный гимн студента,
Земную жизнь и мир забыв на полчаса.
Товарищи,
позвольте
без позы,
без маски —
как старший товарищ,
неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Уткин.
Мы спорим,
аж глотки просят лужения,
мы
задыхаемся
от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
деловое предложение:
давайте,
устроим
веселый обед!
Расстелим внизу
комплименты ковровые,
если зуб на кого —
отпилим зуб;
розданные
Луначарским
венки лавровые —
сложим
в общий
товарищеский суп.
Решим,
что все
по-своему правы.
Каждый поет
по своему
голоску!
Разрежем
общую курицу славы
и каждому
выдадим
по равному куску.
Бросим
друг другу
шпильки подсовывать,
разведем
изысканный
словесный ажур.
А когда мне
товарищи
предоставят слово —
я это слово возьму
и скажу:
— Я кажусь вам
академиком
с большим задом,
один, мол, я
жрец
поэзий непролазных.
А мне
в действительности
единственное надо —
чтоб больше поэтов
хороших
и разных.
Многие
пользуются
напосто́вской тряскою,
с тем
чтоб себя
обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
валютчик?
Я
по существу
мастеровой, братцы,
не люблю я
этой
философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
работать?
драться?
Сделай одолжение,
а ну́, давай!
Есть
перед нами
огромная работа —
каждому человеку
нужное стихачество.
Давайте работать
до седьмого пота
над поднятием количества,
над улучшением качества.
Я меряю
по коммуне
стихов сорта,
в коммуну
душа
потому влюблена,
что коммуна,
по-моему,
огромная высота,
что коммуна,
по-моему,
глубочайшая глубина.
А в поэзии
нет
ни друзей,
ни родных,
по протекции
не свяжешь
рифм лычки́.
Оставим
распределение
орденов и наградных,
бросим, товарищи,
наклеивать ярлычки.
Не хочу
похвастать
мыслью новенькой,
но по-моему —
утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
это место,
где исчезнут чиновники
и где будет
много
стихов и песен.
Стоит
изумиться
рифмочек парой нам —
мы
почитаем поэтика гением.
Одного
называют
красным Байроном,
другого —
самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
за вас и сам, —
чтоб не обмелели
наши души,
чтоб мы
не возвели
в коммунистический сан
плоскость раешников
и ерунду частушек.
Мы духом одно,
понимаете сами:
по линии сердца
нет раздела.
Если
вы не за нас,
а мы
не с вами,
то черта ль
нам
остается делать?
А если я
вас
когда-нибудь крою
и на вас
замахивается
перо-рука,
то я, как говорится,
добыл это кровью,
я
больше вашего
рифмы строгал.
Товарищи,
бросим
замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
мой лабаз! —
всё, что я сделал,
все это ваше —
рифмы,
темы,
дикция,
бас!
Что может быть
капризней славы
и пепельней?
В гроб, что ли,
брать,
когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
в высшей степени
на деньги,
на славу
и на прочую муру!
Чем нам
делить
поэтическую власть,
сгрудим
нежность слов
и слова-бичи,
и давайте
без завистей
и без фамилий
класть
в коммунову стройку
слова-кирпичи.
Давайте,
товарищи,
шагать в ногу.
Нам не надо
брюзжащего
лысого парика!
А ругаться захочется —
врагов много
по другую сторону
красных баррикад.
Мне не хватает нежности в стихах,
а я хочу, чтоб получалась нежность —
как неизбежность или как небрежность.
И я тебя целую впопыхах.
О муза бестолковая моя!
Ты, отворачиваясь, прячешь слезы.
а я реву от этой жалкой прозы,
лица не пряча, сердца не тая.
Пацанка, я к щеке твоей прилип.
Как старики, как ангелы, как дети,
мы будем жить одни на целом свете.
Ты всхлипываешь, я рифмую «всхлип».
Молодость мне много обещала,
было мне когда-то двадцать лет.
Это было самое начало,
я был глуп, и это не секрет.
Это, — мне хотелось быть поэтом,
но уже не очень, потому,
что не заработаешь на этом
и цветов не купишь никому.
Вот и стал я горным инженером,
получил с отличием диплом.
Не ходить мне по осенним скверам,
виршей не записывать в альбом.
В голубом от дыма ресторане
слушать голубого скрипача,
денежки отсчитывать в кармане,
развернув огромные плеча.
Так не вышло из меня поэта,
и уже не выйдет никогда.
Господа, что скажете на это?
Молча пьют и плачут господа.
Пьют и плачут, девок обнимают,
снова пьют и всё-таки молчат,
головой тонически качают,
матом силлабически кричат.
Я
Я ненавижу
Я ненавижу человечье устройство,
ненавижу организацию,
ненавижу организацию, вид
ненавижу организацию, вид и рост его.
На что похожи
На что похожи руки наши?..
Разве так
Разве так машина
Разве так машина уважаемая
Разве так машина уважаемая машет?..
Представьте,
Представьте, если б
Представьте, если б шатунов шатия
чуть что —
чуть что — лезла в рукопожатия.
Я вот
Я вот хожу
Я вот хожу весел и высок.
Прострелят,
Прострелят, и конец —
Прострелят, и конец — не вставишь висок.
Не завидую
Не завидую ни Пушкину,
Не завидую ни Пушкину, ни Шекспиру Биллю.
Завидую
Завидую только
Завидую только блиндированному автомобилю.
Мозг
Мозг нагрузишь
Мозг нагрузишь до крохотной нагрузки,
и уже
и уже захотелось
и уже захотелось поэзии…
и уже захотелось поэзии… музыки…
Если б в понедельник
Если б в понедельник паровозы
Если б в понедельник паровозы не вылезли, болея
с перепоя,
с перепоя, в честь
с перепоя, в честь поэтического юбилея…
Даже если
Даже если не брать уродов,
больных,
больных, залегших
больных, залегших под груду одеял, —
то даже
то даже прелестнейший
то даже прелестнейший тов. Родов
тоже
тоже еще для Коммуны не идеал.
Я против времени,
Я против времени, убийцы вороватого.
Сколькие
Сколькие в землю
Сколькие в землю часами вогнаны.
Почему
Почему болезнь
Почему болезнь сковала Арватова?
Почему
Почему безудержно
Почему безудержно пишут Коганы?
Довольно! —
Довольно! — зевать нечего:
переиначьте
переиначьте конструкцию
переиначьте конструкцию рода человечьего!
Тот человек,
Тот человек, в котором
цистерной энергия —
цистерной энергия — не стопкой,
который
который сердце
который сердце заменил мотором,
который
который заменит
который заменит легкие — топкой.
Пусть сердце,
Пусть сердце, даже душа,
но такая,
чтоб жила,
чтоб жила, паровозом дыша,
никакой
никакой весне
никакой весне никак не потакая.
Чтоб утром
Чтоб утром весело
Чтоб утром весело стряхнуть сон.
Не о чем мечтать,
Не о чем мечтать, гордиться нечего.
Зубчиком
Зубчиком вхожу
Зубчиком вхожу в зубчатое колесо
и пошел
и пошел заверчивать.
Оттрудясь,
Оттрудясь, развлекаться
Оттрудясь, развлекаться не чаплинской лентой,
не в горелках резвясь,
не в горелках резвясь, натыкаясь на грабли, —
отдыхать,
отдыхать, в небеса вбегая ракетой.
Сам начертил
Сам начертил и вертись в пара́боле
Зелёный змий мне преградил дорогу
к таким непоборимым высотам,
что я твержу порою: слава богу,
что я не там.
Он рек мне, змий, на солнце очи щуря:
вот ты поэт, а я зелёный змей,
закуривай, присядь со мною, керя,
водяру пей;
там наверху вертлявые драконы
пускают дым, беснуются — скоты,
иди в свои промышленные зоны,
давай на «ты».
Ступай, он рек, вали и жги глаголом
сердца людей, простых Марусь и Вась,
раз в месяц наливаясь алкоголем,
неделю квась.
Так он сказал, и вот я здесь, ребята,
в дурацком парке радуюсь цветам
и девушкам, а им того и надо,
что я не там.
Саянова о поэзии на пленуме ЛАПП. . . . . . . . . . . . . . .
Теперь по докладу Саянова
позвольте мне слово иметь.Заслушав ученый доклад, констатирую:
была канонада,
была похвала,
докладчик орудовал острой сатирою,
и лирика тоже в докладе была.Но выслушай, Витя,
невольный наказ мой,
недаром я проповедь слушал твою,
не знаю — зачем заниматься ужасной
стрельбою из пушки по соловью? Рыдать, задыхаться:
товарищи, ратуй,
зажевано слово…
И, еле дыша,
сие подтверждая — с поличной цитатой
арканить на месте пииту — Фиша.Последнее дело —
любитель и даже
изобразитель природы земной,
я вижу болото —
и в этом пейзаже
забавные вещи передо мной.Там в маленькой келье молчальник ютится
слагает стихи, от натуги сопя,
там квакает утка — чванливая птица,
не понимая сама себя.Гуляет собачка —
у этой собачки
стихоплетений распухшие пачки,
где визг
как девиз,
и повсюду известны
собачкина кличка, порода, цена,
«литературные манифесты»,
где визг,
что поэзия — это она.Так это же смех —
обалдеют и ринутся
нормальные люди к защелкам дверей,
но только бы прочь от такого зверинца —
от рыб и от птиц, от собачек скорей.Другое болото —
героями Плевны
по ровным,
огромным,
газетным листам
пасутся стадами левые Левины,
лавируют правые Друзины там, трясутся, лепечут: да я не я… я не я…
ведь это не мой кругозор, горизонт…
Скучает Горелов, прося подаяния
на погорелое место — Литфронт?.И киснет критическое молоко в них,
но что же другого им делать троим?
Вот разве маниакальный полковник
их
поведет
за конем
своим.А нам наплевать —
неприятен, рекламен
кому-то угодный критический вой,
и я — если мне позволяет регламент —
продолжу монолог растрепанный свой.Мы подняли руки в погоне за словом,
мы пишем о самых различных вещах,
о сумрачных предках,
о небе лиловом,
о белых,
зеленых
и синих прыщах, о славных парнишках, —
и девочкой грустной
закончим лирическую дребедень,
а пар «чаепитий», тяжелый и вкусный,
стоит, закрывая сегодняшний день.Обычный позор стихотворного блуда —
на первое — выучка,
звон,
акварель,
и вот преподносим читателю блюдо —
военный пейзажик a la натурель.А в это время заживо
гниющего с башки
белогвардейца каждого
зовут:
руби и жги.Последнее коленце им
выкинуть пора,
над планом интервенции
сидят профессора.Стоит куском предания,
синонимом беды,
Британия,
Британия,
владычица воды.Позолота панциря,
бокальчик вина —
Франция,
Франция —
Пуанкаре-Война.И ты проморгаешь войну,
проворонишь
ее —
на лирическом греясь боку,
и вот —
налетают уже на Воронеж,
на Ленинград,
на Москву,
на Баку.Но наше зло не клонится,
не прячется впотьмах,
и наших песен конница
идет на полный мах.Рифм стальные лезвия
свистят:
«Войне — война», —
чтоб о нас впоследствии
вспомнили сполна. . . . . . . . . . . . . . . .
Сегодня ж — в бездействии рифмы мои,
и ржавчиной слово затронуто,
гляди — за рекой не смолкают бои
чугунолитейного фронта.Мне горько —
без нашего ремесла,
без нашего нужного вымысла
республика славу
качала, несла
и кверху огромную вынесла.Сегодня без лишнего слова мы
перед лицом беды
республикой мобилизованы
и выстроены в ряды.Ударим на неприятеля —
ударим — давно пора —
сегодня на предприятия
ударниками пера.Без бутафории, помпы,
без конфетти речей,
чтоб лозунги били, как бомбы,
вредителей и рвачей.Чтоб рифм голубые лезвия
взошли надо мной, над тобой,
Подразделенье Поэзия,
налево
и прямо в бой.
Что-то физики в почете.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.
Значит, что-то не раскрыли
Мы, что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья —
Наши сладенькие ямбы,
И в пегасовом полете
Не взлетают наши кони…
То-то физики в почете,
То-то лирики в загоне.
Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы
И величие степенно
Отступает в логарифмы.
Одно ли дурно то на свете, что грешно?
И то нехорошо, что глупостью смешно.
Пиит, который нас стихом не утешает, —
Презренный человек, хотя не согрешает,
Но кто от скорби сей нас может исцелить,
Коль нас бесчестие стремится веселить?
Когда б учились мы, исчезли б пухлы оды
И не ломали бы языка переводы.
Невеже никогда нельзя переводить:
Кто хочет поплясать, сперва учись ходить.
Всему положены и счет, и вес, и мера,
Сапожник кажется поменее Гомера;
Сапожник учится, как делать сапоги,
Пирожник учится, как делать пироги;
А повар иногда, коль стряпать он умеет,
Доходу более профессора имеет;
В поэзии ль одной уставы таковы,
Что к ним не надобно ученой головы?
В других познаниях текли бы мысли дружно,
А во поэзии еще и сердце нужно.
В иной науке вкус не стоит ничего,
А во поэзии не можно без него.
Не все к науке сей рожденны человеки:
Расин и Молиер во все ль бывают веки?
Кинольт, Руссо, Вольтер, Депро, Де-Лафонтен —
Плоды ль во естестве обычны всех времен?
И, сколько вестно нам, с начала сама света,
Четыре раза шли драги к Парнасу лета:
Тогда, когда Софокл и Еврипид возник,
Как римский стал Гомер с Овидием велик,
Как после тяжкого поэзии ущерба
Европа слышала и Тасса и Мальгерба,
Как жил Депро и, жив, он бредни осуждал
И против совести Кинольта охуждал.
Не можно превзойти великого пиита,
Но тщетность никогда величием не сыта.
Лукан Виргилия превесити хотел,
Сенека до небес с Икаром возлетел,
«Евгении» ли льзя превесить «Мизантропа»,
И с «Ипермнестрою» сравнительна ль «Меропа»?
Со Мельпоменою вкус Талию сопряг,
Но стал он Талии и Мельпомене враг;
Нельзя ни сей, ни той театром обладати,
Коль должно хохотать и тотчас зарыдати.
Хвалителю сего скажу я: «Это ложь!»
Расинов говорит, француз, совместник то ж:
«Двум разным музам быть нельзя в одном совете».
И говорит Вольтер ко мне в своем ответе:
«Когда трагедии составить силы нет,
А к Талии речей творец не приберет,
Тогда с трагедией комедию мешают
И новостью людей безумно утешают.
И, драматический составя род таков,
Лишенны лошадей, впрягают лошаков».
И сам я игрище всегда возненавижу,
Но я в трагедии комедии не вижу.
Умолкни тот певец, кому несвойствен лад,
Покинь перо, когда его невкусен склад,
И званья малого не преходи границы.
Виргилий должен петь в дни сей императрицы,
Гораций возгласит великие дела:
Екатерина век преславный нам дала.
Восторга нашего пределов мы не знаем:
Трепещет оттоман, уж россы за Дунаем.
Под Бендером огнем покрылся горизонт,
Колеблется земля и стонет Геллеспонт,
Сквозь тучи молния в дыму по сфере блещет,
Там море корабли турецки в воздух мещет,
И кажется с брегов: морски валы горят,
А россы бездну вод во пламень претворят.
Российско воинство везде там ужас сеет,
Там знамя росское, там флаг российский веет.
Подсолнечныя взор империя влечет.
Нева со славою троякою течет, —
На ней прославлен Петр, на ней Екатерина,
На ней достойного она взрастила сына.
Переменится Кремль во новый нам Сион,
И сердцем северна зрим будет Рима он:
И Тверь, и Искорест, я многи грады новы
Ко украшению России уж готовы;
Дом сирых, где река Москва струи лиет,
В веселии своем на небо вопиет:
Сим бедным сиротам была бы смерть судьбиной,
Коль не был бы живот им дан Екатериной.
А ты, Петрополь, стал совсем уж новый град —
Где зрели тину мы, там ныне зрим Евфрат.
Брег невский, каменем твердейшим украшенный
И наводнением уже не устрашенный,
Величье новое показывает нам;
Величье вижу я по всем твоим странам,
Великолепные зрю домы я повсюду,
И вскоре я, каков ты прежде был, забуду.
В десятилетнее ты время превращен,
К Эдему новый путь по югу намощен.
Иду между древес прекрасною долиной
Во украшенный дом самой Екатериной,
Который в месте том взвела Елисавет.
А кто ко храму здесь Исакия идет,
Храм для рождения узрит Петрова пышный:
Изобразится им сей день, повсюду слышный.
Узрит он зрак Петра, где был сожженный храм;
Сей зрак поставила Екатерина там.
Петрополь, возгласи с великой частью света:
Да здравствует она, владея, многи лета.
У поэта соперников нету —
ни на улице и не в судьбе.
И когда он кричит всему свету,
это он не о вас — о себе.
Руки тонкие к небу возносит,
жизнь и силы по капле губя.
Догорает, прощения просит:
это он не за вас — за себя.
Но когда достигает предела
и душа отлетает во тьму…
Поле пройдено. Сделано дело.
Вам решать: для чего и кому.
То ли мед, то ли горькая чаша,
то ли адский огонь, то ли храм…
Все, что было его, — нынче ваше.
Все для вас. Посвящается вам.