Все стихи про поэзию - cтраница 6

Найдено стихов - 330

Владимир Маяковский

Поэт рабочий

Орут поэту:
«Посмотреть бы тебя у токарного станка.
А что стихи?
Пустое это!
Небось работать — кишка тонка».
Может быть,
нам
труд
всяких занятий роднее.
Я тоже фабрика.
А если без труб,
то, может,
мне
без труб труднее.
Знаю —
не любите праздных фраз вы.
Ру́бите дуб — работать дабы.
А мы
не деревообделочники разве?
Голов людских обделываем дубы.
Конечно,
почтенная вещь — рыбачить.
Вытащить сеть.
В сетях осетры б!
Но труд поэтов — почтенный паче —
людей живых ловить, а не рыб.
Огромный труд — гореть над горном,
железа шипящие класть в закал.
Но кто же
в безделье бросит укор нам?
Мозги шлифуем рашпилем языка.
Кто выше — поэт
или техник,
который
ведет людей к вещественной выгоде?
Оба.
Сердца — такие ж моторы.
Душа — такой же хитрый двигатель.
Мы равные.
Товарищи в рабочей массе.
Пролетарии тела и духа.
Лишь вместе
вселенную мы разукрасим
и маршами пустим ухать.
Отгородимся от бурь словесных молом.
К делу!
Работа жива и нова.
А праздных ораторов —
на мельницу!
К мукомолам!
Водой речей вертеть жернова.

Владимир Маяковский

Массам непонятно

Между писателем
        и читателем
              стоят посредники,
и вкус
   у посредника
         самый средненький.
Этаких
   средненьких
         из посреднической рати
тыща
   и в критиках
         и в редакторате.
Куда бы
    мысль твоя
          ни скакала,
этот
  все
    озирает сонно:
— Я
  человек
      другого закала.
Помню, как сейчас,
          в стихах
               у Надсо̀на…
Рабочий
     не любит
          строчек коротеньких.
А еще
   посредников
          кроет Асеев.
А знаки препинания?
          Точка —
              как родинка.
Вы
  стих украшаете,
          точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
           писали б ямбом,
двугривенный
       на строчку
            прибавил вам бы. —
Расскажет
     несколько
          средневековых легенд,
объяснение
      часа на четыре затянет,
и ко всему
     присказывает
            унылый интеллигент:
— Вас
   не понимают
         рабочие и крестьяне. —
Сникает
    автор
       от сознания вины.
А этот самый
       критик влиятельный
крестьянина
      видел
         только до войны,
при покупке
      на даче
          ножки телятины.
А рабочих
     и того менее —
случайно
     двух
        во время наводнения.
Глядели
    с моста
        на места и картины,
на разлив,
     на плывущие льдины.
Критик
   обошел умиленно
двух представителей
          из десяти миллионов.
Ничего особенного —
          руки и груди…
Люди — как люди!
А вечером
     за чаем
         сидел и хвастал:
— Я вот
    знаю
       рабочий класс-то.
Я
 душу
    прочел
        за их молчанием —
ни упадка,
     ни отчаяния.
Кто может
     читаться
         в этаком классе?
Только Гоголь,
       только классик.
А крестьянство?
        Тоже.
           Никак не иначе.
Как сейчас, помню —
          весною, на даче… —
Этакие разговорчики
          у литераторов
                 у нас
часто
   заменяют
        знание масс.
И идут
   дореволюционного образца
творения слова,
        кисти
           и резца.
И в массу
     плывет
         интеллигентский дар —
грезы,
   розы
      и звон гитар.
Прошу
   писателей,
        с перепугу бледных,
бросить
    высюсюкивать
            стихи для бедных.
Понимает
     ведущий класс
и искусство
      не хуже вас.
Культуру
    высокую
         в массы двигай!
Такую,
    как и прочим.
Нужна
    и понятна
         хорошая книга —
и вам,
   и мне,
      и крестьянам,
             и рабочим.

Петр Андреевич Вяземский

Литературная исповедь

Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».

Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.

Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.

И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…

Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».

Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…

Владимир Маяковский

Не все то золото, что хозрасчет

Рынок
   требует
       любовные стихозы.
Стихи о революции?
          на кой-они черт!
Их смотрит
     какой-то
         испанец «Хо́зе» —
Дон Хоз-Расчет.
Мал почет,
     и бюджет наш тесен.
Да еще
   в довершенье —
          промежду нас —
нет
  ни одной
      хорошенькой поэтессы,
чтоб привлекала
        начальственный глаз.
Поэта
   теснят
      опереточные дивы,
теснит
   киношный
        размалеванный лист.
— Мы, мол, массой,
         мы коллективом.
А вы кто?
     Кустарь-индивидуалист!
Город требует
       зрелищ и мяса.
Что вы там творите
         в муках родо́в?
Вы
  непонятны
        широким массам
и их представителям
          из первых рядов.
Люди заработали —
         дайте, чтоб потратили.
Народ
   на нас
      напирает густ.
Бросьте ваши штучки,
          товарищи
изобретатели
       каких-то
           новых,
грядущих искусств. —
Щеголяет Толстой,
         в истории ряженый,
лезет,
   напирает
        со своей императрицей.
— Тьфу на вас!
       Вот я
          так тиражный.
Любое издание
        тысяч тридцать. —
Певице,
    балерине
         хлоп да хлоп.
Чуть ли
    не над ЦИКом
           ножкой машет.
— Дескать,
     уберите
         левое барахло,
разные
    ваши
       левые марши. —
Большое-де искусство
          во все артерии
влазит,
    любые классы покоря.
Довольно!
     В совмещанском партере
Леф
  не раскидает свои якоря.
Время! —
    Судья единственный ты мне.
Пусть
   «сегодня»
        подымает
непризнающий вой.
Я
 заявляю ему
       от имени
твоего и моего:
— Я чту
    искусство,
         наполняющее кассы.
Но стих
   раструбливающий
           октябрьский гул,
но стих,
    бьющий
        оружием класса, —
мы не продадим
        ни за какую деньгу.

Владимир Маяковский

Писатели мы

Раньше
    уважали
        исключительно гениев.
Уму
  от массы
       какой барыш?
Скажем,
    такой
       Иван Тургенев
приезжает
     в этакий Париж.
Изящная жизнь,
        обеды,
           танцы…
Среди
   великосветских нег
писатель,
    подогреваемый
           «пафосом дистанции»,
обдумывает
      прошлогодний снег.
На собранные
       крепостные гроши
исписав
    карандашей
          не один аршин,
принимая
     разные позы,
писатель смакует —
          «Как хороши,
как свежи были розы».

А теперь
    так
делаются
     литературные вещи.
Писатель
     берет факт,
живой
   и трепещущий.
Не затем,
     чтоб себя
          узнавал в анониме,
пишет,
   героями потрясав.
Если герой —
      даешь имя!
Если гнус —
      пиши адреса!
Не для развлечения,
         не для краснобайства —
за коммунизм
       против белой шатии.
Одно обдумывает
         мозг лобастого —
чтобы вернее,
       короче,
           сжатее.
Строка —
    патрон.
        Статья —
            обойма.
Из газет —
     не из романов толстых —
пальбой подымаем
         спящих спокойно,
бьем врагов,
      сгоняя самодовольство.
Другое —
    роман.
       Словесный курорт.
Покоем
    несет
       от страниц зачитанных.
А
 газетчик —
      старья прокурор,
строкой
    и жизнью
         стройки защитник.
И мне,
   газетчику,
        надо одно,
так чтоб
    резала
        пресса,
чтобы в меня,
       чтобы в окно
целил
   враг
     из обреза.
А кто
   и сейчас
       от земли и прозы
в облака
    подымается,
          рея —
пускай
   растит
      бумажные розы
в журнальных
       оранжереях.
В газеты!
    Не потому, что книга плоха,
мне любо
     с газетой бодрствовать!
А чистое искусство —
          в М.К.Х.,
в отдел
    садоводства.

Владимир Маяковский

Птичка божия

Он вошел,
     склонясь учтиво.
Руку жму.
     — Товарищ —
            сядьте!
Что вам дать?
       Автограф?
            Чтиво?
— Нет.
   Мерси вас.
         Я —
           писатель.
— Вы?
   Писатель?
        Извините.
Думал —
    вы пижон.
         А вы…
Что ж,
   прочтите,
        зазвените
грозным
     маршем
         боевым.
Вихрь идей
      у вас,
         должно быть.
Новостей
     у вас
        вагон.
Что ж,
   пожалте в уха в оба.
Рад товарищу. —
        А он:
— Я писатель.
       Не прозаик.
Нет.
  Я с музами в связи. —
Слог
   изыскан, как борзая.
Сконапель
      ля поэзи́.
На затылок
      нежным жестом
он
  кудрей
      закинул шелк,
стал
   барашком златошерстым
и заблеял,
      и пошел.
Что луна, мол,
       над долиной,
мчит
   ручей, мол,
         по ущелью.
Тинтидликал
       мандолиной,
дундудел виолончелью.
Нимб
   обвил
      волосьев копны.
Лоб
   горел от благородства.
Я терпел,
     терпел
         и лопнул
и ударил
     лапой
         о́б стол.
— Попрошу вас
        покороче.
Бросьте вы
      поэта корчить!
Посмотрю
     с лица ли,
          сзади ль,
вы тюльпан,
      а не писатель.
Вы,
  над облаками рея,
птица
   в человечий рост.
Вы, мусье,
     из канареек,
чижик вы, мусье,
         и дрозд.
В испытанье
       битв
          и бед
с вами,
    што ли,
        мы
          полезем?
В наше время
       тот —
          поэт,
тот —
   писатель,
        кто полезен.
Уберите этот торт!
Стих даешь —
       хлебов подвозу.
В наши дни
      писатель тот,
кто напишет
      марш
         и лозунг!

Владимир Маяковский

Тамара и Демон

От этого Терека
                       в поэтах
                                    истерика.
Я Терек не видел.
                        Большая потерийка.
Из омнибуса
                   вразвалку
сошел,
           поплевывал
                              в Терек с берега,
совал ему
               в пену
                         палку.
Чего же хорошего?
                            Полный развал!
Шумит,
           как Есенин в участке.
Как будто бы
                    Терек
                             сорганизовал,
проездом в Боржом,
                               Луначарский.
Хочу отвернуть
                       заносчивый нос
и чувствую:
                  стыну на грани я,
овладевает
                  мною
                            гипноз,
воды
         и пены играние.
Вот башня,
                револьвером
                                    небу к виску,
разит
         красотою нетроганой.
Поди
        подчини ее
                        преду искусств —
Петру Семенычу
                        Когану.
Стою,
          и злоба взяла меня,
что эту
           дикость и выступы
с такой бездарностью
                                 я
                                    променял
на славу,
              рецензии,
                            диспуты.
Мне место
                не в «Красных нивах»,
                                                а здесь,
и не построчно,
                        а даром
реветь
           стараться в голос во весь,
срывая
            струны гитарам.
Я знаю мой голос:
                           паршивый тон,
но страшен
                  силою ярой.
Кто видывал,
                    не усомнится,
                                        что
я
   был бы услышан Тамарой.
Царица крепится,
                          взвинчена хоть,
величественно
                      делает пальчиком.
Но я ей
           сразу:
                     — А мне начхать,
царица вы
                или прачка!
Тем более
                с песен —
                               какой гонорар?!
А стирка —
                в семью копейка.
А даром
            немного дарит гора:
лишь воду —
                  поди
                          попей-ка! —
Взъярилась царица,
                            к кинжалу рука.
Козой,
          из берданки ударенной.
Но я ей
           по-своему,
                            вы ж знаете как —
под ручку…
                любезно…
                                — Сударыня!
Чего кипятитесь,
                        как паровоз?
Мы
       общей лирики лента.
Я знаю давно вас,
                            мне
                                   много про вас
говаривал
                некий Лермонтов.
Он клялся,
                что страстью
                                    и равных нет…
Таким мне
                мерещился образ твой.
Любви я заждался,
                            мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
                               Попросту.
Да так,
           чтоб скала
                            распостелилась в пух.
От черта скраду
                        и от бога я!
Ну что тебе Демон?
                            Фантазия!
                                           Дух!
К тому ж староват —
                              мифология.
Не кинь меня в пропасть,
                                    будь добра.
От этой ли
                струшу боли я?
Мне
       даже
                пиджак не жаль ободрать,
а грудь и бока —
                        тем более.
Отсюда
            дашь
                     хороший удар —
и в Терек
              замертво треснется.
В Москве
               больнее спускают…
                                            куда!
ступеньки считаешь —
                                лестница.
Я кончил,
              и дело мое сторона.
И пусть,
            озверев от помарок,
про это
            пишет себе Пастернак.
А мы…
          соглашайся, Тамара!
История дальше
                        уже не для книг.
Я скромный,
                    и я
                          бастую.
Сам Демон слетел,
                            подслушал,
                                            и сник,
и скрылся,
                смердя
                            впустую.
К нам Лермонтов сходит,
                                    презрев времена.
Сияет —
            «Счастливая парочка!»
Люблю я гостей.
                        Бутылку вина!
Налей гусару, Тамарочка!

Владимир Маяковский

Я знаю силу слов, я знаю слов набат…

Неоконченное

Я знаю силу слов, я знаю слов набат.
Они не те, которым рукоплещут ложи.
От слов таких срываются гроба
шагать четверкою своих дубовых ножек.
Бывает, выбросят, не напечатав, не издав,
но слово мчится, подтянув подпруги,
звенит века, и подползают поезда
лизать поэзии мозолистые руки.
Я знаю силу слов. Глядится пустяком,
опавшим лепестком под каблуками танца,
но человек душой губами костяком

Владимир Маяковский

Чудеса!

Как днище бочки,
         правильным диском
стояла
     луна
        над дворцом Ливадийским.
Взошла над землей
          и пошла заливать ее,
и льется на море,
         на мир,
             на Ливадию.
В царевых дворцах —
          мужики-санаторники.
Луна, как дура,
        почти в исступлении,
глядят
    глаза
       блинорожия плоского
в афишу на стенах дворца:
              «Во вторник
выступление
товарища Маяковского».

Сам самодержец,
         здесь же,
                 рядом,
гонял по залам
           и по биллиардам.
И вот,
   где Романов
         дулся с маркёрами,
шары
     ложа́
      под свитское ржание,
читаю я
    крестьянам
             о форме
стихов —
     и о содержании.
Звонок.
    Луна
       отодвинулась тусклая,
и я,
  в электричестве,
           стою на эстраде.
Сидят предо мною
         рязанские,
               тульские,
почесывают бороды русские,
ерошат пальцами
         русые пряди,
Их лица ясны,
       яснее, чем блюдце,
где надо — хмуреют,
          где надо —
               смеются.
Пусть тот,
       кто Советам
             не знает це́ну,
со мною станет
        от радости пьяным:
где можно
     еще
       читать во дворце —
что?
  Стихи!
     Кому?
        Крестьянам!
Такую страну
       и сравнивать не с чем, —
где еще
   мыслимы
        подобные вещи?!
И думаю я
     обо всем,
          как о чуде.
Такое настало,
       а что еще будет!
Вижу:
    выходят
       после лекции
два мужика
      слоновьей комплекции.
Уселись
    вдвоем
        под стеклянный шар,
и первый
    второму
        заметил:
              — Мишка,
оченно хороша —
эта
  последняя
       была рифмишка. —
И долго еще
      гудят ливадийцы
на желтых дорожках,
           у синей водицы.

Владимир Маяковский

Моя речь на показательном процессе по случаю возможного скандала с лекциями профессора Шенгели

Я тру
   ежедневно
        взморщенный лоб
в раздумье
     о нашей касте,
и я не знаю:
     поэт —
         поп,
поп или мастер.
Вокруг меня
     толпа малышей, —
едва вкусившие славы,
а во́лос
   уже
     отрастили до шей
и голос имеют гнусавый.
И, образ подняв,
        выходят когда
на толстожурнальный амвон,
я,
 каюсь,
   во храме
        рвусь на скандал,
и крикнуть хочется:
           — Вон! —
А вызовут в суд, —
         убежденно гудя,
скажу:
   — Товарищ судья!
Как знамя,
     башку
        держу высоко,
ни дух не дрожит,
        ни коленки,
хоть я и слыхал
        про суровый
              закон
от самого
     от Крыленки.
Законы
   не знают переодевания,
а без
  преувеличенности,
хулиганство —
         это
           озорные деяния,
связанные
     с неуважением к личности.
Я знаю
   любого закона лютей,
что личность
      уважить надо,
ведь масса —
      это
        много людей,
но масса баранов —
         стадо.
Не зря
   эту личность
         рожает класс,
лелеет
   до нужного часа,
и двинет,
    и в сердце вложит наказ:
«Иди,
     твори,
     отличайся!»
Идет
  и горит
     докрасна́,
         добела́…
Да что городить околичность!
Я,
 если бы личность у них была,
влюбился б в ихнюю личность.
Но где ж их лицо?
        Осмотрите в момент —
без плюсов,
     без минусо́в.
Дыра!
   Принудительный ассортимент
из глаз,
   ушей
      и носов!
Я зубы на этом деле сжевал,
я знаю, кому они копия.
В их песнях
     поповская служба жива,
они —
   зарифмованный опиум.
Для вас
   вопрос поэзии —
           нов,
но эти,
   видите,
      молятся.
Задача их —
      выделка дьяконов
из лучших комсомольцев.
Скрывает
     ученейший их богослов
в туман вдохновения радугу слов,
как чаши
    скрывают
        церковные.
А я
  раскрываю
      мое ремесло
как радость,
     мастером кованную.
И я,
  вскипя
     с позора с того,
ругнулся
      и плюнул, уйдя.
Но ругань моя —
        не озорство,
а долг,
   товарищ судья. —
Я сел,
   разбивши
      доводы глиняные.
И вот
      объявляется при́говор,
так сказать,
     от самого Калинина,
от самого
     товарища Рыкова.
Судьей,
   расцветшим розой в саду,
объявлено
     тоном парадным:
— Маяковского
         по суду
считать
   безусловно оправданным!

Владимир Маяковский

Лучший стих

Аудитория
     сыплет
         вопросы колючие,
старается озадачить
          в записочном рвении.
— Товарищ Маяковский,
            прочтите
                 лучшее
ваше
   стихотворение. —
Какому
    стиху
       отдать честь?
Думаю,
    упершись в стол.
Может быть,
       это им прочесть,
а может,
     прочесть то?
Пока
   перетряхиваю
          стихотворную старь
и нем
   ждет
      зал,
газеты
    «Северный рабочий»
              секретарь
тихо
   мне
      сказал…
И гаркнул я,
      сбившись
           с поэтического тона,
громче
    иерихонских хайл:
— Товарищи!
      Рабочими
           и войсками Кантона
взят
   Шанхай! —
Как будто
     жесть
        в ладонях мнут,
оваций сила
      росла и росла.
Пять,
   десять,
       пятнадцать минут
рукоплескал Ярославль.
Казалось,
     буря
        вёрсты крыла,
в ответ
    на все
        чемберленьи ноты
катилась в Китай, —
         и стальные рыла
отворачивали
       от Шанхая
            дредноуты.
Не приравняю
       всю
         поэтическую слякоть,
любую
    из лучших поэтических слав,
не приравняю
       к простому
             газетному факту,
если
   так
     ему
рукоплещет Ярославль.
О, есть ли
     привязанность
             большей силищи,
чем солидарность,
         прессующая
               рабочий улей?!
Рукоплещи, ярославец,
           маслобой и текстильщик,
незнаемым
      и родным
           китайским кули!

Владимир Маяковский

В.Я. Брюсову на память

«Брюсов выпустил окончание поэмы
Пушкина «Египетские ночи».
Альманах «Стремнины»




Разбоя след затерян прочно
во тьме египетских ночей.
Проверив рукопись
построчно,
гроши отсыпал казначей.
Бояться вам рожна какого?
Что
против — Пушкину иметь?
Его кулак
навек закован
в спокойную к обиде медь!

Владимир Набоков

Шекспир

Среди вельмож времен Елизаветы
и ты блистал, чтил пышные заветы,
и круг брыжей, атласным серебром
обтянутая ляжка, клин бородки —
все было, как у всех… Так в плащ короткий
божественный запахивался гром.

Надменно-чужд тревоге театральной,
ты отстранил легко и беспечально
в сухой венок свивающийся лавр
и скрыл навек чудовищный свой гений
под маскою, но гул твоих видений
остался нам: венецианский мавр
и скорбь его; лицо Фальстафа — вымя
с наклеенными усиками; Лир
бушующий… Ты здесь, ты жив — но имя,
но облик свой, обманывая мир,
ты потопил в тебе любезной Лете.
И то сказать: труды твои привык
подписывать — за плату — ростовщик,
тот Вилль Шекспир, что «Тень» играл в «Гамлете»,
жил в кабаках и умер, не успев
переварить кабанью головизну…

Дышал фрегат, ты покидал отчизну.
Италию ты видел. Нараспев
звал женский голос сквозь узор железа,
звал на балкон высокого инглеза,
томимого лимонною луной
на улицах Вероны. Мне охота
воображать, что, может быть, смешной
и ласковый создатель Дон Кихота
беседовал с тобою — невзначай,
пока меняли лошадей — и, верно,
был вечер синь. В колодце, за таверной,
ведро звенело чисто… Отвечай,
кого любил? Откройся, в чьих записках
ты упомянут мельком? Мало ль низких,
ничтожных душ оставили свой след —
каких имен не сыщешь у Брантома!
Откройся, бог ямбического грома,
стоустый и немыслимый поэт!

Нет! В должный час, когда почуял — гонит
тебя Господь из жизни — вспоминал
ты рукописи тайные и знал,
что твоего величия не тронет
молвы мирской бесстыдное клеймо,
что навсегда в пыли столетий зыбкой
пребудешь ты безликим, как само
бессмертие… И вдаль ушел с улыбкой.

Владимир Солоухин

Слово

Сегодня утром я заканчивал стихотворение
И долго мучился над словом, которое не хотело приходить.
Я брал слова и пробовал их:
На вес,
На вкус,
На запах,
На цвет,
На прочность,
На оттенки вкуса, цвета и запаха
(Почти неуловимые оттенки, но в том-то и состоит
Вся прелесть и вся соль
Необыкновенного нашего ремесла),
На остроту,
Как лезвие ножа или топора,
Я пробовал слова на пальце.
И что же?
Сегодня мне не годилось ни одно из слов.
Все в мире для меня исчезло: все цели, все задачи,
Стремления, интересы, радости, заботы, планы, люди,
Осталась одна задача, одно-единственное дело:
Найти слово и поставить его на место,
Ибо без него стихотворение не хотело жить.
Мало того, мне стало казаться, что и всем другим
Живущим на свете людям — до зарезу нужно это слово,
Что им не хватает именно
Только его,
Хоть они, возможно, и не догадываются об этом.
А иначе какой же смысл
В ужасных поисках слова,
В так называемых муках творчества
И во всем поэтическом ремесле?

Вдруг за стеной, у соседей
(Ветх и зыбок наш деревенский деревянный дом),
Я услышал разговор между восьмидесятилетним кузнецом Никитой
И его дочерью Марьей, пришедшей Никиту будить.
— Вставай! — сказала она.— Самовар стоит на столе.
Мне надо бежать на работу. Девятый уж час, вставай!
— Погоди, — ответил Никита-кузнец.— Не трогай меня.
Помираю.—
Тогда я вспомнил, что третий день, как кузнец хворает,
И понял, что это серьезно. И она поняла.
— Подожди, я тебе молочка… Погоди, я сейчас разогрею
(Что — погоди? Погоди помирать?)…
Я тебе горячего молочка…—
Итак, кузнец Никита произнес то слово,
Которое было для него самым важным и нужным в эту минуту.
«Помираю»!
Не пойти ли спросить,
Сколько времени он это слово искал?
Сколько слов перебрал он прежде,
Чем нашел единственное, заставляющее содрогнуться,
Великолепное по своей простоте.
Не пойти ли спросить,
Какие муки творчества пришлось ему испытать?
Как он их проверял, слова, отбирая:
На вкус?
На цвет?
На запах?
На вес?
На прочность или остроту?
Какими сложными путями,
В результате
Каких отчаянных попыток
Пришел он к самому важному для себя слову?
Надо ли говорить, что в это утро
Я так и не закончил своего стихотворения.

Владислав Ходасевич

Поэту

Ты губы сжал и горько брови сдвинул,
А мне смешна печаль твоих красивых глаз.
Счастлив поэт, которого не минул
Банальный миг, воспетый столько раз!

Ты кличешь смерть — а мне смешно и нежно:
Как мил изменницей покинутый поэт!
Предчувствую написанный прилежно,
Мятежных слов исполненный сонет.

Пройдут года. Как сон, тебе приснится
Минувших горестей невозвратимый хмель.
Придет пора вздохнуть и умилиться:
Над чем рыдала детская свирель!

Люби стрелу блистательного лука.
Жестокой шалости, поэт, не прекословь!
Нам всем дается первая разлука,
Как первый лавр, как первая любовь.

Владислав Ходасевич

Акробат

Надпись к силуэту

От крыши до крыши протянут канат.
Легко и спокойно идет акробат.

В руках его — палка, он весь — как весы,
А зрители снизу задрали носы.

Толкаются, шепчут: «Сейчас упадет!» —
И каждый чего-то взволнованно ждет.

Направо — старушка глядит из окна,
Налево — гуляка с бокалом вина.

Но небо прозрачно, и прочен канат.
Легко и спокойно идет акробат.

А если, сорвавшись, фигляр упадет
И, охнув, закрестится лживый народ, —

Поэт, проходи с безучастным лицом:
Ты сам не таким ли живешь ремеслом?

Всеволод Рождественский

Стареют книги

Стареют книги… Нет, не переплет,
Не тронутые плесенью страницы,
А то, что там, за буквами, живет
И никому уж больше не приснится.

Остановило время свой полет,
Иссохла старых сказок медуница,
И до конца никто уж не поймет,
Что озаряло наших предков лица.

Но мы должны спускаться в этот мир,
Как водолазы в сумрак Атлантиды, —
Былых веков надежды и обиды

Не только стертый начисто пунктир:
Века в своей развернутой поэме
Из тьмы выходят к Свету, к вечной теме.

Вячеслав Иванов

Поэты духа

Снега, зарей одеты
В пустынях высоты,
Мы — Вечности обеты
В лазури Красоты.

Мы — всплески рдяной пены
Над бледностью морей.
Покинь земные плены,
Воссядь среди царей!

Не мни: мы, в небе тая,
С землей разлучены, —
Ведет тропа святая
В заоблачные сны.

Вячеслав Иванов

Язык

Родная речь певцу земля родная:
В ней предков неразменный клад лежит,
И нашептом дубравным ворожит
Внушенным небом песен мать земная.

Как было древле, глубь заповедная
Зачатий ждет, и дух над ней кружит…
И сила недр, полна, в лозе бежит,
Словесных гроздий сладость наливная.

Прославленная, светится, звеня
С отгулом сфер, звучащих издалеча,
Стихия светом умного огня.

И вещий гимн — их свадебная встреча,
Как угль, в алмаз замкнувший солнце дня, -
Творенья духоносного предтеча.

Вячеслав Иванов

Переводчику

Будь жаворонок нив и пажитей — Вергилий,
Иль альбатрос Бодлер, иль соловей Верлен
Твоей ловитвою, — всё в чужеземный плен
Не заманить тебе птиц вольных без усилий,

Мой милый птицелов, — и, верно, без насилий
Не обойдешься ты, поэт, и без измен,
Хотя б ты другом был всех девяти камен,
И зла ботаником, и пастырем идиллий.

Затем, что стих чужой — что скользкий бог Протей:
Не улучить его охватом ни отвагой.
Ты держишь рыбий хвост, а он текучей влагой

Струится и бежит из немощных сетей.
С Протеем будь Протей, вторь каждой маске — маской!
Милей досужий люд своей забавить сказкой.

Гавриил Державин

Соловей

На хо́лме, сквозь зеленой рощи,
При блеске светлого ручья,
Под кровом тихой майской нощи,
Вдали я слышу соловья.
По ветрам легким, благовонным
То свист его, то звон летит,
То, шумом заглушаем водным,
Вздыханьем сладостным томит.

Певец весенних дней пернатый,
Любви, свободы и утех!
Твой глас отрывный, перекаты
От грома к нежности, от нег
Ко плескам, трескам и перунам,
Средь поздних, ранних красных зарь,
Раздавшись неба по лазурям,
В безмолвие приводят тварь.

Молчит пустыня, изумленна,
И ловит гром твой жадный слух,
На крыльях эха раздробленна
Пленяет песнь твоя всех дух.
Тобой цветущий дол смеется,
Дремучий лес пускает гул;
Река бегущая чуть льется,
Стоящий холм чело нагнул.

И, свесясь со скалы кремнистой,
Густокудрява мрачна ель
Напев твой яркий, голосистый
И рассыпную звонку трель,
Как очарованна, внимает.
Не смеет двигнуться луна
И свет свой слабо ниспускает;
Восторга мысль моя полна!

Какая громкость, живность, ясность
В созвучном пении твоем,
Стремительность, приятность, каткость
Между колен и перемен!

Ты щелкаешь, крутишь, поводишь,
Журчишь и станешь в голосах;
В забвенье души ты приводишь
И отзываешься в сердцах.

О! если бы одну природу
С тобою взял я в образец,
Воспел богов, любовь, свободу, —
Какой бы славный был певец!
В моих бы песнях жар, и сила,
И чувствы были вместо слов;
Картину, мысль и жизнь явила
Гармония моих стихов.

Тогда б, подобно Тимотею,
В шатре персидском я возлег,
И сладкой лирою моею
Царево сердце двигать мог:
То, вспламеня любовной страстью,
К Таисе бы его склонял;
То, возбудя грозой, напастью,
Копье ему на брань вручал.

Тогда бы я между прудами
На мягку мураву воссел,
И арфы с тихими струнами
Приятность сельской жизни пел;
Тогда бы нимфа мне внимала,
Боясь в зерцало вод взглянуть;
Сквозь дымку бы едва дышала
Ее высока, нежна грудь.

Иль, храбрых россиян делами
Пленясь бы, духом возлегал,
Героев полк над облаками
В сияньи звезд я созерцал;
О! коль бы их воспел я сладко,
Гремя поэзией моей
Отважно, быстро, плавно, кратко,
Как ты, — о дивный соловей!

Гавриил Державин

Храповицкому (Товарищ давний, вновь сосед…)

Товарищ давний, вновь сосед,
Приятный, острый Храповицкой!
Ты умный мне даешь совет,
Чтобы владычице киргизской
Я песни пел
И лирой ей хвалы гремел.

Так, так, — за средственны стишки
Монисты, гривны, ожерелья,
Бесценны перстни, камешки
Я брал с нее бы за безделья,
И был — гудком —
Давно мурза с большим усом.

Но ежели наложен долг
Мне от судеб и вышня трона,
Чтоб не лучистый милый бог
С высот лазурна Геликона
Меня внушал,
Но я экстракты б сочинял;

Был чтец и пономарь Фемиды,
И ей служил пред алтарем;
Как омофором от обиды
Одних покрыв, других мечом
Своим страшит,
И счастье всем она дарит, —

То как Якобия оставить,
Которого весь мир теснит?
Как Логинова дать оправить,
Который золотом гремит?
Богов певец
Не будет никогда подлец.

Ты сам со временем осудишь
Меня за мглистый фимиам;
За правду ж чтить меня ты будешь,
Она любезна всем векам;
В ее венце
Светлее царское лице.

Гавриил Державин

Хариты

По следам Анакреона
Я хотел воспеть харит,
Феб во гневе с Геликона
Мне предстал и говорит:
«Как! и ты уже небесных
Дев желаешь воспевать? —
Столько прелестей бессмертных
Хочет смертный описать!
Но бывал ли на высоком
Ты Олимпе у богов?
Обнимал ли бренным оком
Ты веселье их пиров?
Видел ли харит пред ними,
Как под звук приятных лир,
Плясками они своими
Восхищают горний мир;
Как с протяжным тихим тоном
Важно павами плывут;
Как с веселым быстрым звоном
Голубками воздух вьют;
Как вокруг они спокойно
Величавый мещут взгляд;
Как их всех движеньи стройно
Взору, сердцу говорят?
Как хитоны их эфирны,
Льну подобные власы,
Очи светлые, сафирны
Помрачают всех красы?
Как богини всем ссбором
Признают: им равных нет,
И Минерва важным взором
Улыбается им вслед?
Словом: видел ли картины,
Непостижные уму?» —
«Видел внук Екатерины», —
Я ответствовал ему.
Бог Парнаса усмехнулся,
Дав мне лиру, отлетел. —
Я струнам ее коснулся
И младых харит воспел.

Гавриил Державин

Тончию

Бессмертный Тончи! ты мое
Лицо в том, слышу, пишешь виде,
В каком бы мастерство твое
В Омире древнем, Аристиде,
Сократе и Катоне ввек
Потомков поздных удивляло;
В сединах лысиной сияло,
И в нем бы зрелся человек.

Но лысина или парик,
Но тога иль мундир кургузый
Соделали, что ты велик?
Нет! философия и музы;
Они нас славными творят.
О! если б осенял дух правый
И освещал меня луч славы, —
Пристал бы всякий мне наряд.

Так, живописец-философ!
Пиши меня в уборах чудных,
Как знаешь ты; но лишь любовь
Увековечь ко мне премудрых.
А если слабости самим
И величайшим людям сродны,
Не позабудь во мне подобны,
Чтоб зависть улыбалась им.

Иль нет, ты лучше напиши
Меня в натуре самой грубой:
В жестокий мраз с огнем души,
В косматой шапке, скутав шубой;
Чтоб шел, природой лишь водим,
Против погод, волн, гор кремнистых,
В знак, что рожден в странах я льдистых,
Что был прапращур мой Багрим.

Не испугай жены, друзей,
Придай мне нежности немного:
Чтоб был я ласков для детей,
Лишь в должности б судил всех строго;
Чтоб жар кипел в моей крови,
А очи мягкостью блистали;
Красотки бы по мне вздыхали
Хоть в платонической любви.

Гавриил Державин

Тебе в наследие, Жуковской!

Тебе в наследие, Жуковской!
Я ветху лиру отдаю;
А я над бездной гроба скользкой
Уж преклоня чело стою.

Гавриил Державин

Лебедь

Необычайным я пареньем
От тленна мира отделюсь,
С душой бессмертною и пеньем,
Как лебедь, в воздух поднимусь.

В двояком образе нетленный,
Не задержусь в вратах мытарств;
Над завистью превознесенный,
Оставлю под собой блеск царств.

Да, так! Хоть родом я не славен,
Но, будучи любимец муз,
Другим вельможам я не равен,
И самой смертью предпочтусь.

Не заключит меня гробница,
Средь звезд не превращусь я в прах,
Но, будто некая цевница,
С небес раздамся в голосах.

И се уж кожа, зрю, перната
Вкруг стан обтягивает мой;
Пух на груди, спина крылата,
Лебяжьей лоснюсь белизной.

Лечу, парю — и под собою
Моря, леса, мир вижу весь;
Как холм, он высится главою,
Чтобы услышать богу песнь.

С Курильских островов до Буга,
От Белых до Каспийских вод
Народы, света с полукруга,
Составившие россов род.

Со временем о мне узнают:
Славяне, гунны, скифы, чудь,
И все, что бранью днесь пылают,
Покажут перстом — и рекут:

«Вот тот летит, что, строя лиру,
Языком сердца говорил
И, проповедуя мир миру,
Себя всех счастьем веселил».

Прочь с пышным, славным погребеньем,
Друзья мои! Хор муз, не пой!
Супруга! облекись терпеньем!
Над мнимым мертвецом не вой.

Геннадий Шпаликов

Три посвящения Пушкину

1

Люблю Державинские оды,
Сквозь трудный стих блеснет строка,
Как дева юная легка,
Полна отваги и свободы.

Как блеск звезды, как дым костра,
Вошла ты в русский стих беспечно,
Шутя, играя и навечно,
О легкость, мудрости сестра.

2

Влетел на свет осенний жук,
В стекло ударился, как птица,
Да здравствуют дома, где нас сегодня ждут,
Я счастлив собираться, торопиться.

Там на столе грибы и пироги,
Серебряные рюмки и настойки,
Ударит час, и трезвости враги
Придут сюда для дружеской попойки.

Редеет круг друзей, но — позови,
Давай поговорим как лицеисты
О Шиллере, о славе, о любви,
О женщинах — возвышенно и чисто.

Воспоминаний сомкнуты ряды,
Они стоят, готовые к атаке,
И вот уж Патриаршие пруды
Идут ко мне в осеннем полумраке.

О собеседник подневольный мой,
Я, как и ты, сегодня подневолен,
Ты невпопад кивай мне головой,
И я растроган буду и доволен.

3

Вот человеческий удел —
Проснуться в комнате старинной,
Почувствовать себя Ариной,
Печальной няней не у дел.

Которой был барчук доверен
В селе Михайловском пустом,
И прадеда опальный дом
Шагами быстрыми обмерен.

Когда он ходит ввечеру,
Не прадед, Аннибал–правитель,
А первый русский сочинитель
И — не касается к перу.

Георгий Иванов

Роза

Я в мире этом
Цвету и вяну,
Вечерним светом
Я скоро стану.

Дохну приветом
Полям и водам,
Прохладным летом,
Пчелиным медом.

И ты, прохожий,
Звался поэтом,
А будешь тоже
Вечерним светом.

Над тихим садом
Под ветром юга
Мы будем рядом,
Забыв друг друга.

Давид Бурлюк

Мы футуристы

Мы должны помещаться роскошном палаццо
Апельсиновых рощ голубых Гесперид
Самоцветным стихом наготой упиваться
А не гулом труда не полетом акрид.
А ходить мы должны облаченными злато
Самоцветы камней наложивши персты
Вдохновенно изысканно и немного крылато
Соглядатаи горьних глубин высоты
Вдохновенные мысли напевы и струны
Нам несут сокровенно упорный прилив
Нам созвездья сияют светила и луны
Каждый час упоеньем своих молчалив
А питаться должны мы девическим мясом
Этих лёгких созданий рассветных лучей
Ведь для нас создана невесомая расса
И для нас со земли увлекли палачей.
Ароматов царицы цветочные соки
Нам снесли изощренно кондитер-секрет
Нам склоняются копья колосьев высоких
И паучья наука воздушных тенет
И для нас эта тайная пьяная лета
Вин тончайших пред ними помои нектар
Нам объятий улыбок бессменное лето
И для нас поцелуи — влюбленности дар.

Давид Самойлов

Слова

Красиво падала листва,
Красиво плыли пароходы.
Стояли ясные погоды,
И праздничные торжества
Справлял сентябрь первоначальный,
Задумчивый, но не печальный.

И понял я, что в мире нет
Затертых слов или явлений.
Их существо до самых недр
Взрывает потрясенный гений.
И ветер необыкновенней,
Когда он ветер, а не ветр.

Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.

Давид Самойлов

И ветра вольный горн

И ветра вольный горн,
И речь вечерних волн,
И месяца свеченье,
Как только стали в стих,
Приобрели значенье.
А так — кто ведал их!

И смутный мой рассказ,
И весть о нас двоих,
И верное реченье,
Как только станут в стих,
Приобретут значенье.
А так — кто б знал о нас!

Давид Самойлов

Болдинская осень

Везде холера, всюду карантины,
И отпущенья вскорости не жди.
А перед ним пространные картины
И в скудных окнах долгие дожди.

Но почему-то сны его воздушны,
И словно в детстве — бормотанье, вздор.
И почему-то рифмы простодушны,
И мысль ему любая не в укор.

Какая мудрость в каждом сочлененье
Согласной с гласной! Есть ли в том корысть!
И кто придумал это сочиненье!
Какая это радость — перья грызть!

Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье
И поражаться своему уму!
Кому б прочесть — Анисье иль Настасье?
Ей-богу, Пушкин, все равно кому!

И за полночь пиши, и спи за полдень,
И будь счастлив, и бормочи во сне!
Благодаренье богу — ты свободен —
В России, в Болдине, в карантине…

Демьян Бедный

Бывает час, тоска щемящая

Бывает час: тоска щемящая
Сжимает сердце… Мозг — в жару…
Скорбит душа… Рука дрожащая
Невольно тянется к перу…

Всё то, над чем в часы томления
Изнемогала голова,
Пройдя горнило вдохновения,
Преображается в слова.

Исполненный красы пленительной,
И буйной мощи, и огня,
Певучих слов поток стремительный
Переливается, звеня.

Как поле, рдеющее маками,
Как в блеске утреннем река,
Сверкает огненными знаками
Моя неровная строка.

Звенит ее напев рыдающий,
Гремит призывно-гневный клич.
И беспощаден взмах карающий
Руки, поднявшей грозный бич.

Но — угасает вдохновение,
Слабеет сердца тетива:
Смирив нестройных дум волнение,
Вступает трезвый ум в права,

Сомненье точит жала острые,
Души не радует ничто.
Впиваясь взором в строки пестрые,
Я говорю: не то, не то…

И, убедясь в тоске мучительной,
Косноязычие кляня,
Что нет в строке моей медлительной
Ни мощи буйной, опьянительной,
Ни гордой страсти, ни огня,

Что мой напев — напев заученный,
Что слово новое — старо,
Я — обессиленный, измученный,
Бросаю в бешенстве перо!

Демьян Бедный

О черте

Среди поэтов — я политик,
Среди политиков — поэт.
Пусть ужасается эстет
И пусть меня подобный критик
Б прах разнесет, мне горя нет.
Я, братцы, знаю то, что знаю.
Эстету древний мил Парнас,
А для меня (верней, для нас)
Милее путь к горе Синаю:
Парнас есть миф, Синай — закон,
И непреложный и суровый.
И на парнасский пустозвон
Есть у меня в ответ — готовый
Свой поэтический канон.
Сам государственник Платон,
Мудрец, безжалостный к поэтам
(За то, что все поэты врут),
Со мной бы не был очень крут.
Там, где закон: «Вся власть — Советам»,
Там не без пользы мой свисток,
Там я — сверчок неугомонный,
Усевшийся на свой законный
Неосуждаемый шесток.
Пусть я лишь грубый слух пленяю
Простых рабочих, мужиков,
Я это в честь себе вменяю,
Иных не надо мне венков.
Вот я поэт какого сорта,
И коль деревня видит черта
И склонна верить чудесам,
То черта вижу я и сам.
С детьми язык мой тоже детский,
И я, на черта сев верхом,
Хлещу его своим стихом.
Но: этот черт уже советский;
На нем клеймо не адских сфер,
А знак «Эс-Де» или «Эс-Эр»,
И в этом нет большого дива.
Про черта речь моя правдива.
Где суеверная толпа
Покорна голосу попа,
Там черт пойдет в попы, в монахи,
И я слыхал такие страхи,
Как некий черт везде сновал,
Вооружась крестом нагрудным,
И, промышляя делом блудным,
В лесу обитель основал,
Вошел в великую известность
И, соблазнивши всю окрестность,
Потом (для виду) опочил
И чин святого получил;
С мощами дьявольскими рака,
По слухам, и до наших дней,
Для душ, не вышедших из мрака,
Святыней служит, и пред ней,
Под звон призывно колокольный,
Народ толпится богомольный.

Черт современный поумней.
От показного благочестия
Его поступки далеки:
Он от строки и до строки
Прочтет советские «Известия»,
Всё обмозгует, обсосет
И, случай выбравши удобный, —
Советской власти критик злобный, —
Иль меньшевистскую несет,
Иль чушь эсеровскую порет,
А черта черт ли переспорит?!
Черт на вранье большой мастак,
В речах он красочен и пылок.
«Ну ж, дьявол, так его растак!»
Его наслушавшись, простак
Скребет растерянно затылок:
«Куда он только это гнет?
Порядки царские клянет,
Но и советских знать не хочет.
Про всенародные права,
Про учредиловку лопочет,
А суть выходит такова,
Что о буржуях он хлопочет.
Кружится просто голова!»

И закружится поневоле.
Черт — он учен в хорошей школе
И не скупится на слова.
У черта правило такое:
Слова — одно, дела — другое,
Но речь про чертовы дела
Я отложу ужо на святки.
Хоть вероятность и мала,
Что речь продолжу я, ребятки,
Бумага всех нас подвела:
Большие с нею недохватки;
В газетах нынче завели
Такие строгие порядки,
Что я, как рыба на мели,
Глотаю воздух и чумею.
Теряю сотни острых тем
И скоро, кажется, совсем,
Чертям на радость, онемею.

Пишу сие не наобум.
Не дай погибнуть мне, главбум,
И заработай полным ходом, —
На том кончаю. С Новым годом!

Денис Давыдов

Жуковскому

Жуковский, милый друг! Долг красен платежом:
Я прочитал стихи, тобой мне посвященны;
Теперь прочти мои, биваком окуренны
И спрысканны вином!
Давно я не болтал ни с музой, ни с тобою,
До стоп ли было мне?..

***

Но и в грозах войны, еще на поле бранном,
Когда погас российский стан,
Тебя приветствовал с огромнейшим стаканом
Кочующий в степях нахальный партизан!