О Дельвиге писал наш Александр,
О черепе выласкивал он
Строки.
Такой прекрасный и такой далекий,
Но все же близкий,
Как цветущий сад!
Привет, сестра!
Привет, привет!
Крестьянин я иль не крестьянин?!
Ну как теперь ухаживает дед
За вишнями у нас, в Рязани?
Ах, эти вишни!
Ты их не забыла?
И сколько было у отца хлопот,
Чтоб наша тощая
И рыжая кобыла
Выдергивала плугом корнеплод.
Отцу картофель нужен.
Нам был нужен сад.
И сад губили,
Да, губили, душка!
Об этом знает мокрая подушка
Немножко… Семь…
Иль восемь лет назад.
Я помню праздник,
Звонкий праздник мая.
Цвела черемуха,
Цвела сирень.
И, каждую березку обнимая,
Я был пьяней,
Чем синий день.
Березки!
Девушки-березки!
Их не любить лишь может тот,
Кто даже в ласковом подростке
Предугадать не может плод.
Сестра! Сестра!
Друзей так в жизни мало!
Как и на всех,
На мне лежит печать…
Коль сердце нежное твое
Устало,
Заставь его забыть и замолчать.
Ты Сашу знаешь.
Саша был хороший.
И Лермонтов
Был Саше по плечу.
Но болен я…
Сиреневой порошей
Теперь лишь только
Душу излечу.
Мне жаль тебя.
Останешься одна,
А я готов дойти
Хоть до дуэли.
«Блажен, кто не допил до дна»
И не дослушал глас свирели.
Но сад наш!..
Сад…
Ведь и по нем весной
Пройдут твои
Заласканные дети.
О!
Пусть они
Помянут невпопад,
Что жили…
Чудаки на свете.
Семейству П. Е. Кеппена
Вот умчалися дни золотые,
Как волшебные, чудные сны:
Так разносятся брызги седые
Голубой океанской волны.
Но то время хотя и далеко,
Я поныне мечтаю о нем;
Оно в душу запало глубоко,
Оно врезалось в сердце моем.
В вашем доме я столько участья,
Столько дружбы всегда находил;
С вами я и мгновения счастья,
И минуты печали делил.
Если ж сердце порой изнывало
Среди всякой тревоги мирской,
В вашем доме, как путник усталый,
Находил я и мир, и покой.
И теперь среди прелестей юга,
В благодатной, роскошной стране
Дорогого семейного круга
Лица милые видятся мне.
Мне мерещатся Настины глазки,
Светлорусые волны кудрей,
Ее милые, нежные ласки,
Лепет слышится детских речей.
Но как вспомню, что долго и много
Мне скитаться еще надлежит,
Что идем не одной мы дорогой,
Что разлука меж нами лежит,
Так болезненно сердце сожмется,
Так заноет мучительно грудь!
Но что делать! Ведь время несется.
Верю я, что окончится путь,
Что достигну я края родного,
Что вас всех я увижу опять
И что вы не откажетесь снова,
Как бывало, меня приласкать.
Андрея Петрова убило снарядом.
Нашли его мертвым у свежей воронки.
Он в небо глядел немигающим взглядом,
Промятая каска лежала в сторонке.
Он весь был в тяжелых осколочных ранах,
И взрывом одежда раздергана в ленты.
И мы из пропитанных кровью карманов
У мертвого взяли его документы.
Чтоб всем, кто товарищу письма писали,
Сказать о его неожиданной смерти,
Мы вынули книжку с его адресами
И пять фотографий в потертом конверте
Вот здесь он ребенком, вот братья-мальчишки,
А здесь он сестрою на станции дачной…
Но выпала карточка чья-то из книжки,
Обернутая в целлулоид прозрачный.
Он нам не показывал карточку эту.
Впервые на поле, средь дымки рассветной,
Смутясь, мы взглянули на девушку эту,
Веселую девушку в кофточке светлой.
В соломенной шляпе с большими полями,
Ему улыбаясь лукаво и строго,
Стояла она на широкой поляне,
Где вдаль убегает лесная дорога.
Мы письма напишем родным и знакомым,
Мы их известим о негаданной смерти,
Мы деньги пошлем им, мы снимки вернем им,
Мы адрес надпишем на каждом конверте.
Но как нам пройти по воронкам и комьям
В неведомый край, на поляну лесную?
Он так, видно, адрес той девушки помнил,
Что в книжку свою не вписал записную.
К ней нет нам пути — ни дорог, ни тропинок,
Ее не найти нам… Но мы угадали,
Кому нам вернуть этот маленький снимок,
Который на сердце хранился годами.
И в час, когда травы тянулись к рассвету
И яма чернела на низком пригорке,
Мы дали три залпа — и карточку эту
Вложили Петрову в карман гимнастерки.
Мы не от старости умрем —
От старых ран умрем…
С. ГудзенкоОпоздало письмо.
Опоздало письмо.
Опоздало.
Ты его не получишь,
не вскроешь
и мне не напишешь.
Одеяло откинул.
К стене повернулся устало.
И упала рука.
И не видишь.
Не слышишь.
Не дышишь.
Вот и кончено все.
С той поры ты не стар и не молод,
и не будет ни весен,
ни лет,
ни дождя,
ни восхода.
Остается навеки
один нескончаемый холод —
продолженье
далекой зимы
сорок первого года.
Смерть летала над нами,
витала, почта ощутима.
Были вьюгою белой
оплаканы мы и отпеты.
Но война,
только пулей отметив,
тебя пощадила,
чтоб убить
через несколько лет
после нашей победы.
Вот еще один холмик
под этим большим небосклоном.
Обелиски, фанерные звездочки —
нет им предела.
Эта снежная полночь
стоит на земле
Пантеоном,
где без края могилы
погибших за правое дело.
Колоннадой тяжелой
застыли вдали водопады.
Млечный Путь перекинут над ними,
как вечная арка.
И рядами гранитных ступеней
уходят Карпаты
под торжественный купол,
где звезды мерцают неярко.
Сколько в мире холмов!
Как надгробные надписи скупы.
Это скорбные вехи
пути моего поколенья.
Я иду между ними.
До крови закушены губы.
Я на миг
у могилы твоей
становлюсь на колени.
И теряю тебя.
Бесполезны слова утешенья.
Что мне делать с печалью!
Мое поколенье на марше.
Но годам не подвластен
железный закон притяженья
к неостывшей земле,
где зарыты ровесники наши.
…Да разве об этом расскажешь
В какие ты годы жила!
Какая безмерная тяжесть
На женские плечи легла!..
В то утро простился с тобою
Твой муж, или брат, или сын,
И ты со своею судьбою
Осталась один на один.
Один на один со слезами,
С несжатыми в поле хлебами
Ты встретила эту войну.
И все — без конца и без счета —
Печали, труды и заботы
Пришлись на тебя на одну.
Одной тебе — волей-неволей —
А надо повсюду поспеть;
Одна ты и дома и в поле,
Одной тебе плакать и петь.
А тучи свисают все ниже,
А громы грохочут все ближе,
Все чаще недобрая весть.
И ты перед всею страною,
И ты перед всею войною
Сказалась — какая ты есть.
Ты шла, затаив свое горе,
Суровым путем трудовым.
Весь фронт, что от моря до моря,
Кормила ты хлебом своим.
В холодные зимы, в метели,
У той у далекой черты
Солдат согревали шинели,
Что сшила заботливо ты.
Бросалися в грохоте, в дыме
Советские воины в бой,
И рушились вражьи твердыни
От бомб, начиненных тобой.
За все ты бралася без страха.
И, как в поговорке какой,
Была ты и пряхой и ткахой,
Умела — иглой и пилой.
Рубила, возила, копала —
Да разве всего перечтешь?
А в письмах на фронт уверяла,
Что будто б отлично живешь.
Бойцы твои письма читали,
И там, на переднем краю,
Они хорошо понимали
Святую неправду твою.
И воин, идущий на битву
И встретить готовый ее,
Как клятву, шептал, как молитву,
Далекое имя твое…
О спутник мой неосторожный,
Мой друг ревнивый и тревожный,
Ты не пришел за мной сюда.
Сентябрь, печаль и холода,
А возвращенье невозможно
В таинственные города —
Их два, один другому равен
Суровой красотой своей
И памятью священной славен,
Улыбкой освящен твоей.
Несносен ты и своенравен,
Но почему-то всех милей.
Мне нестерпимо здесь томиться,
По четкам костяным молиться
И точно знать, что на обед
Ко мне приедет мой сосед.
Подумай, день идет за днем,
Снег выпал, к вечеру растает,
И за последним журавлем
Моя надежда улетает.
К моей тоске сосед приучен,
И часто сам вздыхает он:
«Простите, грустен я и скучен».
А в самом деле он влюблен.
В саду под шум берез карельских
О днях мечтаю царскосельских,
О долгих спорах, о стихах
И о пленительных губах.
Но чувствую у локтя руку
Ведущего меня домой
И снова слышу, что со мной
Нельзя перенести разлуку;
Какою страшною виной
Я заслужила эту скуку?
Когда камин в гостиной топят
И гость мой стройный не торопит
Свою каляску подавать,
А словно что-то вспоминая,
Глядит на пламя не мигая,
И я люблю припоминать…
Уже, друзья мою божницу
Устали видеть вы пустой,
И каждый новую царицу
Подводит к двери золотой.
А ты, конечно, всех проворней,
Твоя избранница покорней
Других; и скоро фимиам
Вольней прильнет к ее ногам…
Тогда припомни час единый,
Вечерний удаленный час,
И крик печали лебединой,
И взор моих прощальных глаз.
Мне больше ничего не надо —
Мне это верная отрада.
Когда в оранжевом часу
На водопой идут коровы
И перелай собак в лесу
Смолкает под пастушьи зовы;
Когда над речкою в листве
Лучится солнце апельсинно
И тень колышется недлинно
В речной зеленой синеве;
Когда в воде отражены
Ногами вверх проходят козы
И изумрудные стрекозы
В ажурный сон погружены;
Когда тигровых окуней
За стаей стая входит в заводь,
Чтобы кругами в ней поплавать
Вблизи пасущихся коней;
Когда проходят голавли
Голубо-серебристо-ало, —
Я говорю: «Пора настала
Идти к реке». Уже вдали
Туман, лицо земли вуаля,
Меняет абрис, что ни миг,
И солнце, свет свой окораля,
Ложится до утра в тростник.
Светлы зеркальные изгибы
Реки дремотной и сырой,
И только всплески крупной рыбы,
Да крики уток за горой.
Ты, край святого примитива,
Благословенная страна.
Пусть варварские времена
Тебя минуют. Лейтмотива
Твоей души не заглушит
Бэдлам всемирных какофоний.
Ты светлое пятно на фоне
Хаосных ужасов. Твой вид —
Вид девочки в публичном доме.
Мир — этот дом. Все грязны, кроме
Тебя и нескольких сестер, —
Республик малых, трудолюбных,
Невинных, кротких. Звуков трубных
Тебе не нужно. Твой шатер
В тени. И путь держав великих
С политикою вепрей диких
Тебе отвратен, дик и чужд:
Ведь ты исполнен скромных нужд…
Но вечерело. С ловли рыбы
Я возвращаюсь. Окуньки
На прутике. Теперь икры бы
Под рюмку водки! Огоньки
Сквозь зелень теплятся уютно,
И в ясной жизни что-то смутно…
Настанет день, давно-давно желанный:
Я вырвусь, чтобы встретиться с тобой,
Порву оковы фальши и обмана,
Наложенные низостью людской,
Порву все путы — будь они канаты!
Постыдного смиренья сброшу крест!
И докажу, что наше чувство — злато,
Которого и ржавчина не сест.
Настанет день, когда, смеясь и плача,
В твои обятья снова кинусь я,
И подтвердит мне поцелуй горячий,
Что ты — моя! что ты навек моя!
Моя — навек! Все исхищренья ада
Церковного нас не разделят вновь!
Где ваши узы, люди, где преграды?
Земных преград не ведает любовь!
Все путы, все тенета, все оковы, —
Настанет миг, — любимая, порвем!
Отраву злого взгляда, злого слова
Из сердца выльем, и навек сотрем
Малейший след убийственных обид,
Которые, как черви, нас точили.
Пусть даже мысль о них не омрачит
Счастливцев — тенью вороновых крылий!
Настанет день, когда, подобно нам,
Сквозь вековечный мрак пробившись, люди
Пробудятся и, ветхий сбросив хлам,
Теснивший их, освобожденной грудью
Прижмутся к другу — друг и к брату — брат,
И расцелуются с любовью братской,
И станет страшной сказкой для ребят
Наш ветхий мир насилия и рабства.
Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина — избавит меня, надеюсь,
от необходимости — прости за дерзость —
объяснять самый факт письма.
Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.
Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.
Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
Жора и Аркадий Вайнер!
Вам салям алейкум, пусть
Мы знакомы с вами втайне, —
Кодекс знаем наизусть.Пишут вам семь аксакалов
Гиндукушеской земли,
Потому что семь журналов
Вас на нас перевели.А во время сбора хлопка
(Кстати, хлопок нынче — шёлк)
Наш журнал «Звезда Востока»
Семь страниц для вас нашёл.Всю Москву изъездил в «ЗИМе»
Самый главный аксакал —
Ни в едином магазине
Ваши книги не сыскал.Вырвали два старших брата
Все волосья в бороде —
Нету, хоть и много блата,
В «Книжной лавке» и везде.Я за «Милосердья эру» —
Вот за что спасибо вам! —
Дал две дыни офицеру
И гранатов килограмм.А в конце телевиденья —
Клятва волосом седым! —
Будем дать за продолженье
Каждый серий восемь дынь.Чтобы не было заминок
(Любите кюфта-бюзбаш?),
Шлите жён Центральный рынок,
Полглавы — барашка ваш.Может, это слишком плотски,
Но за песни про тюрьмы
(Пусть споёт артист Высоцкий)
Два раз больше платим мы.Не отыщешь ваши гранки
И в Париже, говорят…
Впрочем, что купить на франки?
Тот же самый виноград.Мы сегодня вас читаем,
Как абзац — кидает в пот.
Братья, мы вас за — считаем —
Удивительный народ.Наш праправнук на главбазе,
Там, где деньги — дребедень.
Есть хотите? В этом разе
Приходите каждый день.А хотелось, чтоб в инъязе…
Я готовил крупный куш.
Но… Если был бы жив Ниязи…
Ну, а так — какие связи? —
Связи есть Европ и Азий, Только эти связи чушь.
Вы ведь были на КАМАЗе:
Фрукты нет. А в этом разе
Приезжайте Гиндукуш!
Как это ни провинциально, я
настаиваю, что существуют птицы
с пятьюдесятью крыльями. Что есть
пернатые крупней, чем самый воздух,
питающиеся просом лет
и падалью десятилетий.
Вот почему их невозможно сбить
и почему им негде приземлиться.
Их приближенье выдает их звук —
совместный шум пятидесяти крыльев,
размахом каждое в полнеба, и
вы их не видите одновременно.
Я называю их про себя «углы».
В их опереньи что-то есть от суммы комнат,
от суммы городов, куда меня
забрасывало. Это сходство
снижает ихнюю потусторонность.
Я вглядываюсь в их черты без страха:
в мои пятьдесят три их клювы
и когти — стершиеся карандаши, а не
угроза печени, а языку — тем паче.
Я — не пророк, они — не серафимы.
Они гнездятся там, где больше места,
чем в этом или в том конце
галактики. Для них я — точка,
вершина острого или тупого —
в зависимости от разворота крыльев —
угла. Их появление сродни
вторженью клинописи в воздух. Впрочем,
они сужаются, чтобы спуститься,
а не наоборот — не то, что буквы.
«Там, наверху», как персы говорят,
углам надоедает расширяться
и тянет сузиться. Порой углы,
как веер складываясь, градус в градус,
дают почувствовать, что их вниманье к вашей
кончающейся жизни есть рефлекс
самозащиты: бесконечность тоже,
я полагаю, уязвима (взять
хоть явную нехватку в трезвых
исследователях). Большинство в такие
дни восставляют перпендикуляры,
играют циркулем или, напротив, чертят
пером зигзаги в стиле громовержца.
Что до меня, произнося «отбой»,
я отворачиваюсь от окна
и с облегченьем упираюсь взглядом в стенку.
Женщине из города Вичуга
Я вас обязан известить,
Что не дошло до адресата
Письмо, что в ящик опустить
Не постыдились вы когда-то.
Ваш муж не получил письма,
Он не был ранен словом пошлым,
Не вздрогнул, не сошел с ума,
Не проклял все, что было в прошлом.
Когда он поднимал бойцов
В атаку у руин вокзала,
Тупая грубость ваших слов
Его, по счастью, не терзала.
Когда шагал он тяжело,
Стянув кровавой тряпкой рану,
Письмо от вас еще все шло,
Еще, по счастью, было рано.
Когда на камни он упал
И смерть оборвала дыханье,
Он все еще не получал,
По счастью, вашего посланья.
Могу вам сообщить о том,
Что, завернувши в плащ-палатки,
Мы ночью в сквере городском
Его зарыли после схватки.
Стоит звезда из жести там
И рядом тополь — для приметы…
А впрочем, я забыл, что вам,
Наверно, безразлично это.
Письмо нам утром принесли…
Его, за смертью адресата,
Между собой мы вслух прочли —
Уж вы простите нам, солдатам.
Быть может, память коротка
У вас. По общему желанью,
От имени всего полка
Я вам напомню содержанье.
Вы написали, что уж год,
Как вы знакомы с новым мужем.
А старый, если и придет,
Вам будет все равно ненужен.
Что вы не знаете беды,
Живете хорошо. И кстати,
Теперь вам никакой нужды
Нет в лейтенантском аттестате.
Чтоб писем он от вас не ждал
И вас не утруждал бы снова…
Вот именно: «не утруждал»…
Вы побольней искали слова.
И все. И больше ничего.
Мы перечли их терпеливо,
Все те слова, что для него
В разлуки час в душе нашли вы.
«Не утруждай». «Муж». «Аттестат»…
Да где ж вы душу потеряли?
Ведь он же был солдат, солдат!
Ведь мы за вас с ним умирали.
Я не хочу судьею быть,
Не все разлуку побеждают,
Не все способны век любить, —
К несчастью, в жизни все бывает.
Ну хорошо, пусть не любим,
Пускай он больше вам ненужен,
Пусть жить вы будете с другим,
Бог с ним, там с мужем ли, не с мужем.
Но ведь солдат не виноват
В том, что он отпуска не знает,
Что третий год себя подряд,
Вас защищая, утруждает.
Что ж, написать вы не смогли
Пусть горьких слов, но благородных.
В своей душе их не нашли —
Так заняли бы где угодно.
В отчизне нашей, к счастью, есть
Немало женских душ высоких,
Они б вам оказали честь —
Вам написали б эти строки;
Они б за вас слова нашли,
Чтоб облегчить тоску чужую.
От нас поклон им до земли,
Поклон за душу их большую.
Не вам, а женщинам другим,
От нас отторженным войною,
О вас мы написать хотим,
Пусть знают — вы тому виною,
Что их мужья на фронте, тут,
Подчас в душе борясь с собою,
С невольною тревогой ждут
Из дома писем перед боем.
Мы ваше не к добру прочли,
Теперь нас втайне горечь мучит:
А вдруг не вы одна смогли,
Вдруг кто-нибудь еще получит?
На суд далеких жен своих
Мы вас пошлем. Вы клеветали
На них. Вы усомниться в них
Нам на минуту повод дали.
Пускай поставят вам в вину,
Что душу птичью вы скрывали,
Что вы за женщину, жену,
Себя так долго выдавали.
А бывший муж ваш — он убит.
Все хорошо. Живите с новым.
Уж мертвый вас не оскорбит
В письме давно ненужным словом.
Живите, не боясь вины,
Он не напишет, не ответит
И, в город возвратясь с войны,
С другим вас под руку не встретит.
Лишь за одно еще простить
Придется вам его — за то, что,
Наверно, с месяц приносить
Еще вам будет письма почта.
Уж ничего не сделать тут —
Письмо медлительнее пули.
К вам письма в сентябре придут,
А он убит еще в июле.
О вас там каждая строка,
Вам это, верно, неприятно —
Так я от имени полка
Беру его слова обратно.
Примите же в конце от нас
Презренье наше на прощанье.
Не уважающие вас
Покойного однополчане.
По поручению офицеров полка
К. Симонов
О ты, которого разумным закрестили
И титлом знатока публичного почтили;
О ты, который нам явил пример собой,
Что может человек доволен быть судьбой
И ездить четверней по правилу в карете,
Приметным быть глупцом во всем ученом свете
И чести знак таскать у левого ребра,
Когда имеет он довольно серебра;
Скажи, великий муж! поведай нам без лести:
Какою выслугой дошел к такой ты чести,
Что, к удивлению знакомых всех людей,
Ты можешь мучить вдруг четверку лошадей?
Когда б ты был женат, то я бы почитал,
Что ты достоинство рогами поймал;
Но ты, хотя с тех пор сбираешься жениться,
Как мог в десяток вдруг порядочно влюбиться;
Однако все еще поныне не женат,
То, следственно, еще поныне не рогат.
Я слышал, красотой найти путь к счастью можно,
Но ты судьбой скроен не так-то осторожно.
То правда, иногда с умом выходят в честь;
Но ты доныне трех не можешь перечесть:
За что же столько ты счастлив, чиновен, знатен?
Неужели за то, что твой тупей приятен?
Никак путей твоих понять я не могу.—
Постой, авось либо скажу и не солгу.
Подумаю, в родню твою высоку глядя,
Конечно, этому причиною твой дядя.
1
Кто стучится в дверь ко мне
С толстой сумкой на ремне,
С цифрой 5 на медной бляшке,
В синей форменной фуражке?
Это он,
Это он,
Ленинградский почтальон.
У него
Сегодня много
Писем
В сумке на боку
Из Тифлиса,
Таганрога,
Из Тамбова и Баку.
В семь часов он начал дело,
В десять сумка похудела,
А к двенадцати часам
Все разнёс по адресам.
2
— Заказное из Ростова
Для товарища Житкова!
— Заказное для Житкова?
Извините, нет такого!
— Где же этот гражданин?
— Улетел вчера в Берлин.
3
Житков за границу
По воздуху мчится —
Земля зеленеет внизу.
А вслед за Житковым
В вагоне почтовом
Письмо заказное везут.
Пакеты по полкам
Разложены с толком,
В дороге разборка идёт,
И два почтальона
На лавках вагона
Качаются ночь напролёт.
Открытка — в Дубровку,
Посылка — в Покровку,
Газета — на станцию Клин,
Письмо — в Бологое.
А вот заказное
Пойдет за границу — в Берлин.
4
Идет берлинский почтальон,
Последней почтой нагружён.
Одет таким он франтом:
Фуражка с красным кантом,
На куртке пуговицы в ряд
Как электричество горят,
И выглажены брюки
По правилам науки.
Кругом прохожие спешат.
Машины шинами шуршат,
Бензину не жалея,
По Липовой аллее.
Заходит в двери почтальон,
Швейцару толстому — поклон.
— Письмо для герр Житкова
Из номера шестого!
— Вчера в одиннадцать часов
Уехал в Англию Житков!
5
Письмо
Само
Никуда не пойдёт,
Но в ящик его опусти —
Оно пробежит,
Пролетит,
Проплывёт
Тысячи верст пути.
Нетрудно письму
Увидеть свет.
Ему
Не нужен билет,
На медные деньги
Объедет мир
Заклеенный пассажир.
В дороге
Оно
Не пьёт и не ест
И только одно
Говорит:
— Срочное. Англия. Лондон. Вест, 14, Бобкин-стрит.
6
Бежит, подбрасывая груз,
За автобусом автобус.
Качаются на крыше
Плакаты и афиши.
Кондуктор с лесенки кричит:
«Конец маршрута! Бобкин-стрит!»
По Бобкин-стрит, по Бобкин-стрит
Шагает быстро мистер Смит
В почтовой синей кепке,
А сам он вроде щепки.
Идет в четырнадцатый дом,
Стучит висячим молотком
И говорит сурово:
— Для мистера Житкова.
Швейцар глядит из-под очков
На имя и фамилию
И говорит: — Борис Житков
Отправился в Бразилию!
7
Пароход
Отойдёт
Через две минуты.
Чемоданами народ
Занял все каюты.
Но в одну
Из кают
Чемоданов не несут.
Там поедет вот что:
Почтальон и почта.
8
Под пальмами Бразилии,
От зноя утомлён,
Шагает дон Базилио,
Бразильский почтальон.
В руке он держит странное,
Измятое письмо.
На марке — иностранное
Почтовое клеймо.
И надпись над фамилией
О том, что адресат
Уехал из Бразилии
Обратно в Ленинград.
9
Кто стучится в дверь ко мне
С толстой сумкой на ремне,
С цифрой 5 на медной бляшке,
В синей форменной фуражке?
Это он,
Это он,
Ленинградский почтальон!
Он протягивает снова
Заказное для Житкова.
Для Житкова?
— Эй, Борис,
Получи и распишись!
10
Мой сосед вскочил с постели:
— Вот так чудо в самом деле!
Погляди, письмо за мной
Облетело шар земной.
Мчалось по морю вдогонку,
Понеслось на Амазонку.
Вслед за мной его везли
Поезда и корабли.
По морям и горным склонам
Добрело оно ко мне.
Честь и слава почтальонам,
Утомлённым, запылённым.
Слава честным почтальонам
С толстой сумкой на ремне!
В городской суматохе
Встретились двое.
Надоели обои,
Неуклюжие споры с собою,
И бесплодные вздохи
О том, что случилось когда-то…
В час заката,
Весной в зеленеющем сквере,
Как безгрешные звери,
Забыв осторожность, тоску и потери,
Потянулись друг к другу легко,
безотчетно и чисто.
Не речисты
Были их встречи и кротки.
Целомудренно-чутко молчали,
Не веря и веря находке,
Смотрели друг другу в глаза,
Друг на друга надели растоптанный
старый венец
И, не веря и веря, шептали:
«Наконец!»
Две недели тянулся роман.
Конечно, они целовались.
Конечно, он, как болван,
Носил ей какие-то книги —
Пудами.
Конечно, прекрасные миги
Казались годами,
А старые скверные годы куда-то ушли.
Потом
Она укатила в деревню, в родительский дом,
А он в переулке своем
На лето остался.
Странички первого письма
Прочел он тридцать раз.
В них были целые тома
Нестройных жарких фраз…
Что сладость лучшего вина,
Когда оно не здесь?
Но он глотал, пьянел до дна
И отдавался весь.
Низал в письме из разных мест
Алмазы нежных слов
И набросал в один присест
Четырнадцать листков.
Ее второе письмо было гораздо короче.
И были в нем повторения, стиль и вода,
Но он читал, с трудом вспоминал ее очи,
И, себя утешая, шептал: «Не беда, не беда!»
Послал «ответ», в котором невольно и вольно
Причесал свои настроенья и тонко подвил,
Писал два часа и вздохнул легко и довольно,
Когда он в ящик письмо опустил.
На двух страничках третьего письма
Чужая женщина описывала вяло:
Жару, купанье, дождь, болезнь мама,
И все это «на ты», как и сначала…
В ее уме с досадой усомнясь,
Но в смутной жажде их осенней встречи,
Он отвечал ей глухо и томясь,
Скрывая злость и истину калеча.
Четвертое посьмо не приходило долго.
И наконец пришло «с приветом» carte postale,
Написанная лишь из чувства долга…
Он не ответил. Кончено? Едва ль…
Не любя, он осенью, волнуясь,
В адресном столе томился много раз.
Прибегал, невольно повинуясь
Зову позабытых темно-серых глаз…
Прибегал, чтоб снова суррогатом рая
Напоить тупую скуку, стыд и боль,
Горечь лета кое-как прощая
И опять входя в былую роль.
День, когда ему на бланке написали,
Где она живет, был трудный, нудный день —
Чистил зубы, ногти, а в душе кричали
Любопытство, радость и глухой подъем…
В семь он, задыхаясь, постучался в двери
И вошел, шатаясь, не любя и злясь,
А она стояла, прислонясь к портьере,
И ждала не веря, и звала смеясь.
Через пять минут безумно целовались,
Снова засиял растоптанный венец,
И глаза невольно закрывались,
Прочитав в других немое: «Наконец!..»
Хорошо, что ваше письмо коротко, но то дурно,
что оно не ясно; почему и не могу я
Сказать вам: коротко да ясно! Истратили напрасно
Зеленых вы чернил!
Какой вам злоязычник
Меня так очернил,
Что будто я — как в птичник
Кукушка иль сова —
Попался в плен опасный
Красавицы прекрасной?!
Что будто голова
Моя совсем вскружилась
От двух каких-то глаз,
Что я забыл Парнас,
Что муза раздружилась
И Феб в вражде со мной?
Такою клеветой
Обижен я жестоко,
Исткните — пишут — око,
Смущающее вас!
И был бы я циклопом,
Когда б хоть ненароком
От тех смутился глаз,
Которым повелитель
Петр Яковлев, правитель
С округами Орла!
Но, к счастью, тут нашла
Коса на крепкий камень!
Не тронул сердца пламень!
Избавилось оно
От нового постоя!..
А служба — вот иное!
Но я служу давно!
Кому? — Султану Фебу!
И лезу прямо к небу,
С простых чинов начав!
Я прежде был пристав
Крылатого Пегаса;
За стойлами Парнаса
Душистыми глядел.
Но вскоре произвел
Не в очередь, за рвенье,
И прочим в поощренье,
Державный Феб потом
Меня истопником
Своих племянниц Граций,
Которым наш Гораций —
Державин так знаком;
Не торфом, не дровами,
Но глупыми стихами
У Граций топят печь!
Я, не жалея плеч,
Таскал стихи Хлыстова!
Но как ни раздувал,
Костер мой не пылал…
Злодей водой писал!
И принужден бывал
Кубышкина сухого
С сырым Хлыстовым жечь,
Чтоб хоть немного печь
Поразогреть харитам!
Досталось и другим,
И русским и чужим,
Проказникам пиитам!
Ах! часто и своим
Уродливым твореньем,
С сердечным сокрушеньем,
Я печку затоплял!
Мой чин на Пинде мал,
Но жду я повышенья!
Итак, за приглашенье
Идти служить царю
Я вас благодарю,
Но с Фебом не расстанусь!
Зато всегда останусь,
Так, как и прежде был,
Арбеневой я мил,
За то, что сам ей душу
Из детства подарил!
А раз что полюбил,
К тому уж не нарушу
Любви моей вовек!
Я, право, человек —
Когда судить не строго —
Каких на свете много!
Письмо к любимой Молчанова, брошенной им,
как о том сообщается в № 219
«Комсомольской Правды» в стихе
по имени «Свидание»
Слышал —
вас Молчанов бросил,
будто
он
предпринял это,
видя,
что у вас
под осень
нет
«изячного» жакета.
На косынку
цвета синьки
смотрит он
и цедит еле:
— Что вы
ходите в косынке?
да и…
мордой постарели?
Мне
пожалте
грудь тугую.
Ну,
а если
нету этаких…
Мы найдем себе другую
в разызысканной жакетке. —
Припомадясь
и прикрасясь,
эту
гадость
вливши в стих,
хочет
он
марксистский базис
под жакетку
подвести.
«За боль годов,
за все невзгоды
глухим сомнениям не быть!
Под этим мирным небосводом
хочу смеяться
и любить».
Сказано веско.
Посмотрите, дескать:
шел я верхом,
шел я низом,
строил
мост в социализм,
недостроил
и устал
и уселся
у моста́.
Травка
выросла
у мо́ста,
по мосту́
идут овечки,
мы желаем
— очень просто! —
отдохнуть
у этой речки.
Заверните ваше знамя!
Перед нами
ясность вод,
в бок —
цветочки,
а над нами —
мирный-мирный небосвод.
Брошенная,
не бойтесь красивого слога
поэта,
музой венча́нного!
Просто
и строго
ответьте
на лиру Молчанова:
— Прекратите ваши трели!
Я не знаю,
я стара ли,
но вы,
Молчанов,
постарели,
вы
и ваши пасторали.
Знаю я —
в жакетах в этих
на Петровке
бабья банда.
Эти
польские жакетки
к нам
провозят
контрабандой.
Чем, служа
у муз
по найму,
на мое
тряпье
коситься,
вы б
индустриальным займом
помогли
рожденью
ситцев.
Череп,
што ль,
пустеет чаном,
выбил
мысли
грохот лирный?
Это где же
вы,
Молчанов,
небосвод
узрели
мирный?
В гущу
ваших ро́здыхов,
под цветочки,
на́ реку
заграничным воздухом
не доносит гарьку?
Или
за любовной блажью
не видать
угрозу вражью?
Литературная шатия,
успокойте ваши нервы,
отойдите —
вы мешаете
мобилизациям и маневрам.
Здравствуй, Жора и Аркадий Вайнер!
И Георгию привет!
Мы знакомы с вами втайне
По романам много лет.
Пишут вам семь аксакалов
Гиндукушенской земли,
Потому что семь журналов
Вас на нас перевели.
И во время сбора хлопка
(Кстати, хлопок нынче — шелк)
Наш журнал "Звезда Востока"
Семь страниц для вас нашел.
Всю Москву изъездил в "ЗИМе"
Самый главный аксакал -
Ни в едином магазине
Ваши книги не сыскал.
Вырвали два старших брата
Все волосья в бороде -
Нету, хоть и много блата
В "Книжной лавке" — и везде.
Я за "Милосердья эру" -
Вот за что спасибо вам! -
Дал две дыни офицеру
И гранатов килограмм.
А в конце телевиденья -
Клятва волосом седым! -
Будем дать за продолженье
Каждый серий восемь дынь.
Чтобы не было заминок
(Любите кюфта-бюзбаш?)
Шлите жен Центральный рынок -
Две главы — барашка ваш.
Может, это слишком плотски,
Но за песни про тюрьмы
(Пусть споет артист Высоцкий)
Два раз больше платим мы.
Не отыщешь ваши гранки
И в Париже, говорят…
Впрочем, что купить на франки?
Тот же самый виноград.
Мы сегодня вас читаем,
Как абзац — кидает в пот.
Братья, мы вас за — считаем -
Удивительный народ.
Наш праправнук на главбазе -
Там, где деньги — дребедень.
Есть хотите? В этом разе
Приходите каждый день.
А хотелось, чтоб в инъязе…
Я готовил крупный куш.
Но… Если был бы жив Ниязи…
Ну, а так — какие связи? -
Связи есть Европ и Азий,
Только эти связи чушь.
Вы ведь были на КАМАЗе:
Фрукты нет. А в этом разе
Приезжайте Гиндукуш!
У райских врат гремит кольцом
Душа с восторженным лицом:
«Тук-тук! Не слышат... вот народ!
К вам редкий праведник грядет!»
И после долгой тишины
Раздался глас из-за стены:
«Здесь милосердие царит, —
Но кто ты? Чем ты знаменит?»
«Кто я? Не жид, не либерал!
Я «Письма к ближним" сочинял...»
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет райских врат порог.
У адских врат гремит кольцом
Душа с обиженным лицом:
«Эй, там! Скорее, Асмодей!
Грядет особенный злодей...»
Визгливый смех пронзает тишь:
«Ну, этим нас не удивишь!
Отца зарезал ты, иль мать?
У нас таких мильонов пять».
«Я никого не убивал —
Я "Письма к ближним" сочинял...»
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет адских врат порог.
Душа вернулась на погост —
И здесь вопрос не очень прост:
Могилы нет... Песок изрыт,
И кол осиновый торчит...
Совсем обиделась душа
И, воздух бешено круша,
В струях полуночных теней
Летит к редакции своей.
Впорхнувши в форточку клубком,
Она вдоль стеночки, бочком,
И шмыг в плевательницу. «О!
Да здесь уютнее всего!»
Наутро кто-то шел спеша
И плюнул. Нюхает душа:
«Лук, щука, перец... Сатана!
Ужель еврейская слюна?!»
«Ах, только я был верный щит!»
И в злобе выглянуть спешит,
Но сразу стих священный гнев:
«Ага! Преемник мой — Азеф!»
Каков? — Таков: как в Африке, курчав
и рус, как здесь, где вы и я, где север.
Когда влюблен — опасен, зол в речах.
Когда весна — хмур, нездоров, рассеян.Ужасен, если оскорблен. Ревнив.
Рожден в Москве. Истоки крови — родом
из чуждых пекл, где закипает Нил.
Пульс — бешеный. Куда там нильским водам! Гневить не следует: настигнет и убьет.
Когда разгневан — страшно смугл и бледен.
Когда железом ранен в жизнь, в живот
но стонет, не страшится, кротко бредит.В глазах — та странность, что белок белей,
чем нужно для зрачка, который светел.
Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,
как вольный франт. Вот так ее и встретилв пустой аллее. Какова она?
Божественна! Он смотрит (злой, опасный).
Собаньская (Ржевусской рождена,
но рано вышла замуж, муж — Собаньский, бесхитростен, ничем не знаменит,
тих, неказист и надобен для виду.
Его собой затмить и заманить
со временем случится графу Витту.Об этом после). Двадцать третий год.
Одесса. Разом — ссылка и свобода.
Раб, обезумев, так бывает горд,
как он. Ему — двадцать четыре года.Звать — Каролиной. О, из чаровниц!
В ней все темно и сильно, как в природе.
Но вот письма французский черновик
в моем, почти дословном, переводе.Я не хочу Вас оскорбить письмом.
Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок
(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу
Не молод я (зачеркнуто)… Я молод,
но Ваш отъезд к печальному концу
судьбы приравниваю. Сердцу тесно
(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу
(зачеркнуто)… Вам не к лицу кокетство.
Когда я вижу Вас, я всякий раз
смешон, подавлен, неумен, но верьте
тому, что я (зачеркнуто)… что Вас,
о, как я Вас (зачеркнуто навеки)…
Их напрасно весь день искали.
Вдалеке
от привычных дорог
катерок посадило на камни.
Уходил на дно
катерок.
Экипаж катерочка -
четверо,
да еще пассажирка одна…
Видно, так судьбою начертано,
что вода
чересчур холодна.
Знали все
(зачем утешаться
и надеяться на чудеса?) -
в этом климате можно держаться
на поверхности
полчаса,
а потом…
Да ну его к черту!
Все равно не спасется никто…
Капитан
взглянул на девчонку:
— Парни,
ей-то это
за что?!
Мы
пожили не так уж мало,
а она
всего ничего…
Но ведь есть на катере
мачта!
Это ж -
лодка на одного!..
И не надо, сестренка, плакать…
Мы немножко
обманем смерть…
А она:
— Не умею плавать…-
Он:
— Тебе и не надо уметь!..
Мы привяжем тебя,
спеленаем -
не утонешь во веки веков…
Только ты постарайся, родная,
доплыви за нас,
мужиков.
Может, холод взять не успеет…
В общем,
кончим этот базар!
Передашь наши письма на берег.
Приготовься.
Я все сказал…
…Первый написал коротко:
"Извини за почерк -
холодно.
Извини за кляксы -
мокро.
Так и потонуть
можно.
Если не придет к нам
спасенье,
выйди замуж.
Твой Сеня…"
А второй
на лоб сдвинул шапку.
Передал письмо.
Ножкой шаркнул.
А в письме:
"Натаха!
Рыдать погоди!
Слезы
неполезны для красавицы…
Мы еще поплаваем!
Все впереди!
Все впереди,
кроме задницы…"
Третий
к рубке вздыбленной
плечом привалился,
шевелил губами -
широк да невезуч.
То ли — матерился,
то ли — молился,
то ли — что-то важное
учил наизусть.
"Бывшая жена моя,
кончай свою дележку -
простыни-подушки,
чашки-сапоги…
Сбереги Алешку!
Алешку.
Алешку.
Сбереги мне
сына.
Алешку
сбереги…
Знаю, что меня ты
любила
понарошку.
Но теперь -
хоть мертвому! -
перечить не моги:
сбереги Алешку.
Алешку.
Алешку.
Я тебя прощаю.
Алешку сбереги!.."
А четвертый
буркнул нехотя:
— Некому писать!..
Да и — некогда…
…Письма спрятаны в целлофане.
(Лица мокрые,
будто в крови.)
Помолчали.
Поцеловали.
И сказали глухо:
— Живи…-
Подступившие слезы вытерши,
привязали,
сказали:
— Выдержи…-
оттолкнули,
сказали:
— Выплыви…-
И смотрели вслед,
пока видели…
И плыла она по Байкалу.
И кричала,
сходя с ума!
То ль-
от гибели убегала,
то ли -
к гибели
шла сама.
Паутинка ее дыханья
обрывалась у самого
рта.
И накатывалась,
громыхая,
фиолетовая темнота!
И давили
чужие письма.
И волна как ожог была…
Почтальонша,
самоубийца -
все плыла она,
все плыла.
Все качалась
под ветром
отчаянным,
ослепительным,
низовым…
И была она
Чрезвычайным
Полномочным Послом
к живым!
Долгим эхом,
посмертным жестом,
вдовьим стоном
на много дней…
…А потом
вертолетный прожектор,
чуть качаясь
повис
над ней.
Когда в мой дом любимая вошла,
В нём книги лишь в углу лежали валом.
Любимая сказала: «Это мало.
Нам нужен дом». Любовь у нас была.
И мы пошли со старым рюкзаком,
Чтоб совершить покупки коренные.
И мы купили ходики стенные,
И чайник мы купили со свистком.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
Потом пришли иные рубежи,
Мы обрастали разными вещами,
Которые украсить обещали
И без того украшенную жизнь.
Снега летели, письмами шурша,
Ложились письма на мои палатки,
Что дома, слава Богу, всё в порядке,
Лишь ходики немножечко спешат.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
С любимой мы прожили сотню лет,
Да что я говорю — прожили двести,
И показалось мне, что в новом месте
Горит поярче предвечерний свет
И говорятся тихие слова,
Которые не сказывались, право,
Поэтому, не мудрствуя лукаво,
Пора спешить туда, где синева.
С тех пор я много берегов сменил.
В своей стране и в отдалённых странах
Я вспоминал с навязчивостью странной,
Как часто эти ходики чинил.
Под ними чай другой мужчина пьёт,
И те часы ни в чём не виноваты,
Они всего единожды женаты,
Но, как хозяин их, спешат вперёд.
Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.
1
Вкусив елей твоих страниц
И убедившися в их силе,
Перед тобой паду я ниц,
О Феофиле, Феофиле! Дорогой двойственной ты шел,
Но ты от Януса отличен;
Как государственный орел,
Ты был двуглав, но не двуличен.Твоих столь радужных цветов
Меня обманывала присма,
Но ты возрек — и я готов
Признать тиранство дуалисма; Сомкнем же наши мы сердца,
Прости упрек мой близорукий —
И будь от буйного стрельца
Тобой отличен Долгорукий! Декабрь 18682
Красный Рог, 14 января 1869В твоем письме, о Феофил
(Мне даже стыдно перед миром),
Меня, проказник, ты сравнил
Чуть-чуть не с царственным Шекспиром! О Ростислав, такую роль,
Скажи, навязывать мне кстати ль?
Поверь, я понимаю соль
Твоей иронии, предатель! Меня насмешливость твоя
Равняет с Лессингом. Ужели
Ты думал, что серьезно я
Поверю этой параллели? Ты говоришь, о Феофил,
Что на немецком диалекте
«Лаокоона» он хвалил,
Как я «Феодора» в «Проекте»? Увы, не Лессинг я! Зачем,
Глумясь, равнять пригорок с Этной?
Я уступаю место всем,
А паче братии газетной.Не мню, что я Лаокоон,
Во змей упершийся руками,
Но скромно зрю, что осажден
Лишь дождевыми червяками! Потом — подумать страшно — ах!
Скажи, на что это похоже?
Ты рассуждаешь о властях
Так, что мороз дерет по коже! Подумай, ведь письмо твое
(Чего на свете не бывает!)
Могло попасть к m-r Veillot,
Который многое читает.Нет, нет, все это дребедень!
Язык держать привык я строго
И повторяю каждый день:
Нет власти, аще не от бога! Не нам понять высоких мер,
Творцом внушаемых вельможам,
Мы из истории пример
На этот случай выбрать можем: Перед Шуваловым свой стяг
Склонял великий Ломоносов —
Я ж друг властей и вечный враг
Так называемых вопросов!
Когда мне почтальон подаст письмо «с оплатой»,
Последний грош отдам, но я письмо возьму.
Я ждал его, я рад убогому письму:
Конверт замасленный, вид выцветшей, измятой
Бумаги дорог мне, — он сердцу так знаком!
В печальных странствиях, в блужданиях по свету,
Я сохранил себя природным мужиком
С душой бесхитростной, и детски рад привету
Сермяжной братии, посланью из глуши
От мужичков единокровных:
В густых каракулях, в узоре строк неровных
Застыла сердца боль и скорбь родной души.
***
«Здорово, брат! Земной от нас тебе поклон.
Составить соопча письмо — твои соседи
Сегодня собрались у Коренева Феди,
А пишет Агафон.
Живем попрежнему, берложные медведи.
От нас каких вестей!..
В столице ноне ты, там ближе до властей,
Там больше ведомо, — ты нам черкни что-либо.
Спасибо, брат, не забываешь нас!
За три рубля твои спасибо.
Здесь пригодилися они в тяжелый час:
Тому назад не будет, чай, недели —
Нуждались в деньгах мы для похорон:
Лишился деда ты, скончался дед Софрон.
Давно уж дед хирел, и вот — не доглядели:
В минувший четверток, не знамо как, с постели
Сам поднялся старик полуночной порой
И выбрался во двор, да на земле сырой
Так, без напутствия, и умер под сараем.
Покой душе его!.. Пусть старички уж мрут!
И нам-то, молодым, охти как ноне крут
Да горек жребий стал!.. До сроку помираем…
В чем держится душа!.. Разорены вконец.
Не зрим ни прибыли, ни толку.
К примеру — твой отец:
Последнюю намедни продал телку!
За годы прежние с нас подати дерут,
Уводят тощий скот, последнее берут.
Выдь на голодный двор — и вой подобно волку!
Ни хлеба нет, ни дров;
А холод лют, зима сурова…
Чай, не забыл ты Прова?
Под праздник угорел со всей семьею Пров:
Бедняк берег тепло, закрыть спешил печурку…
Вся ночь прошла, лишь днем, уже почти в обед,
Тревогу поднял Фрол-сосед,
Да поздно… Кое-как спасли одну дочурку…
Что было слез — не говори!
Больших два гроба, малых три…
Ревели всей деревней.
К Арине тож пришла беда, к старухе древней:
В губернии, в тюрьме повешен внук.
Душевный парень был, охочий до наук, —
Книжонку сам прочтет, нам после растолкует.
В понятье нас привел. Бывало, все тоскует
О доле нашей…»
***
— Эх! нет больше сил читать!..
***
Знать хочешь ты, где я в Петрополе живу —
О улице я сей еще не известился
И разно для того поднесь ее зову,
А точно то узнать не много я и льстился.
Но должно знать тебе, писать ко мне куда:
Туда.
По окончании его незлобна века,
Сего живу я в доме человека,
Которого мне смерть
Слез токи извлекала,
И, вспомня коего, нельзя мне их отерть.
Ты знаешь то, чья смерть
В Москве сразить меня ударам сим алкала.
Владеет домом сим его любезный брат,
Толико ж, как и он, не зол и добронравен.
То знает весь сей град,
Что честностью сей муж печется быти славен.
Однако у него не этот только дом,
Так я скажу тебе потом
Сему двору приметы,
И после от тебя,
Приятеля любя,
Я буду получать и спросы и ответы.
В вороты из ворот, а улица межа,
Живет почтенна госпожа,
Два коей прадеда, храня нелицемерность
И ко империи свою Российской верность,
За истину окончили живот,
Которых честности в усердии явленны,
Для коей мужи те Мазепой умерщвленны,
Спасая и Петра, и нас, и свой народ,
Чтоб были искры злы, не вспыхнув, утоленны.
К забору этого двора к Фонтанке двор,
С забором! о забор,
В котором жительство имеет сенатор,
Науки коему, художества любезны;
Он ведает, они для общества полезны.
В сем доме у него всегда пермесский глас,
Он сделал у себя в Петрополе Парнас.
Его сын скрипкою успешно подражает
Той лире, коею играет Аполлон.
Искусство он свое вседневно умножает,
И стал уже его прямым любимцем он.
Его сестра играет на тимпане.
Другая тут поет при струнах и органе,
И для того
На сем дворе его
Все слышат восклицанье хора.
Певица же еще притом и Терпсихора.
Здравствуй, «Юность», это я,
Аня Чепурная,
Я ровесница твоя,
То есть молодая.То есть мама говорит,
Внука не желая:
Рано больно, дескать, стыд,
Будто не жила я.Моя мама — инвалид,
Получила травму,
И теперь благоволит
Больше к божью храму.Любит лазить по хорам,
Лаять тоже стала,
Но она в науки храм
Тоже б забегала… Не бросай читать письмо,
«Юность» дорогая!
Врач мамашу, если б смог,
Излечил от лая.Ты подумала-де: вот
Встанет спозаранка
И строчит, и шлёт, и шлёт
Письма, хулиганка! Нет, я правда в первый раз
О себе и Мите…
Слёзы капают из глаз,
Извините — будет грязь.
И письмо дочтите! Я ж живая вот реву,
Вам-то всё повтор, но
Я же грежу наяву:
Как дойдёт письмо в Москву —
Станет мне просторно.А отца радикулит
Гнёт горизонтально,
Он военный инвалид,
Так что всё нормально.Вас дедуля свято чтит:
Говорит пространно,
Всё — от Бога, говорит,
Или от экрана.Не бросай меня одну
И откликнись, «Юность»!
Мне — хоть щас на глубину!
Ну куда я денусь, ну?
Ну куда я сунусь? Нет, я лучше от и до,
Как и что случилось:
Здесь гадючее гнездо,
«Юность», получилось.Защити (тогда мы их! —
Живо шею свертим)
Нас, двоих друзей твоих,
А не то тут смерть им. Митя — это… как сказать?..
Это, я с которым…
В общем, стала я гулять
С Митей-комбайнёром.Жар валил от наших тел
(Образно, конечно).
Он по-честному хотел —
Это я (он аж вспотел!),
Я была беспечна.Это было жарким днём
Посреди ухаба…
«Юность», мы с тобой поймём:
Ты же тоже баба! Да и хоть бы между льдин —
Всё равно б случилось:
Я — шатенка, он — блондин,
Я одна — и он один.
Я же с ним училась! Зря мы это, Митя, зря…
Но ведь кровь-то бродит…
Как — не помню: три хмыря,
Словно три богатыря…
Колька верховодит.Защитили наготу
И прикрылись наспех,
А уж те орут: «Ату!» —
Поднимают на смех.Смех — забава для парней,
Страшное оружье!
Но, а здесь — ещё страшней,
Если до замужья.Наготу преодолев,
Срам прикрыв рукою,
Митя был как, правда, лев.
Колька ржёт, зовёт за хлев,
Словно с «б» со мною… Дальше — больше: он закрыл
Митину одежду,
Двух дружков своих пустил…
И пришли сто сорок рыл
С деревень и между…P.S. Вот люблю ли я его?
Передай три слова
(И не бойся ничего:
Заживёт — и снова…) —Слова, надо же вот, а! —
Или знак хотя бы!..
В общем, ниже живота…
Догадайся живо! Так
Мы же обе — бабы.Нет, боюсь, что не поймёшь!
Но я истый друг вам.
Ты конвертик надорвёшь,
Левый угол отогнёшь —
Там уже по буквам!
До рассвета поднявшись, перо очинил
Знаменитый Югельский барон,
И кусал он, и рвал, и писал и строчил
Письмецо к своей Сашиньке он.
И он крикнул: «Мой паж! Мой малютка! Скорей!
Подойди — что робеешь ты так!»
И к нему подошел долговязый лакей,
Тридцатипятилетний дурак.
«Вот, возьми письмецо ты к невесте моей
И на почту его отнеси.
И потом пирогов, сухарей, кренделей –
Чего хочешь, в награду проси!»
«Сухарей не хочу и письма не возьму,
Хоть расплачься, высокий барон,
А захочешь узнать, я скажу почему,
Нет!.. Уж лучше смолчать», — и поклон.
«Паж!.. Хочу я узнать!..» — «Нет!.. Позволь мне смолчать!..»
— «Говори!» — «За невестой твоей
Обожателей рать кто бы мог сосчитать?
И в разлуке ты вверился ей!
Не девица ль она?.. И одна ли верна?
Нам ли думать: на севере, там,
Всё вздыхает она, одинока, бледна;
Нам ли веровать женским словам?
Иль один обольщен, изумлен, увлечен
Ты невестою милой своей?
Нет!.. Высокий барон, ты порой мне смешон,
И письма не отправлю я к ней!»
Рассмеялся барон — так уверен был он.
«Ты малютка, мой паж молодой!
Знай!.. Ты сам ослеплен! Знай! У северных жен
Не в размолвке обеты с душой!
Там девица верна, постоянна жена;
Север силой ли только велик?
Жизнь там веры полна, счастья там сторона,
И послушен там сердцу язык!
Мелких птиц, как везде, нет в орлином гнезде,
Там я выбрал невесту себе,
Не изменит нигде; — Ей, как вечной звезде,
Ей вверяюсь, как самой судьбе!
Так!.. Снегов в стороне, будет верною мне!»
Паж невольно барону внимал,
И без слов, в тишине, он сознался в вине
И на почту с письмом побежал! 1837 г.По свидетельству В.Н. Анненковой, Лермонтов не закончил стихотворение и последние 6 строк принадлежат ей. В 1962 г. И.Л. Андроников обнаружил автограф баллады в ФРГ, в составе архива родственницы и приятельницы Лермонтова А.М. Верещагиной, в одном из альбомов, принадлежащих ныне правнуку Верещагиной, г-ну В. фон Кенигу. Рукою Лермонтова написаны только первые 15 строк, остальные записала В.Н. Анненкова, двоюродная сестра Верещагиной.Баллада создавалась весной 1837 г. в Москве, где Лермонтов останавливался по пути из Петербурга в кавказскую ссылку. В альбоме рядом с автографом есть приписка А.М. Верещагиной, раскрывающая историю создания стихотворения: «Composé pendant que je lisais une lettre de mon fiancé par Michel Lermontoff et Barbe Annenkoff» («Сочинено Михаилом Лермонтовым и Варварой Анненковой в то время, когда я читала письмо от моего жениха» — франц.).Стихотворение, таким образом, написано по поводу предстоящей свадьбы А.М. Верещагиной, которая в 1837 г. вышла замуж за вюртембергского министра иностранных дел барона Гюгеля (отсюда название «Югельский барон»).
Девицы, коим мать — российская Паллада,
Растущи во стенах сего преславна града,
Где Петр
Развеял грубости, как некий бурный ветр,
Где та, когда она на троне возблистала,
Покровом муз и вас и славой росской стала,
Науке с разумом соделала союз,
О вы, питомицы возлюбленные муз,
Парнасским пением доволя нежны слухи
И восхищая в нас умы, сердца и духи,
Примите от меня,
Вещающа хвалу вам, девы, не маня,
Наполненного к вам почтением отличным,
Кто не был никогда на свете двуязычным,
Письмо сие!
Во истине перо омочено мое.
Никто ничем того, конечно, не докажет.
Привычка вас в игре толико вознесла,
Наука никогда привычкой не росла.
И кто-то скажет:
Удобно подражать без смысла естеству?
А смыслом мы одним подобны божеству.
И чем его в нас боле,
Тем больше можем мы не покоряться воле,
Без воспитанья в нас
Творящей всякий час
Негодный беспорядок.
И часто человек без воспитанья гадок.
А вы
И все товарищи во воспитаньи ваши,
Живущи на брегах Невы,
Заслуживаете к себе почтенья наши.
Явите и другим
Своим сестрам драгим,
Нелидова, Барщова,
Письмо без лестна слова!
Свидетельствуйте им: кому приятна честь,
Не станет никому стихи тот ложью плесть,
Бесчестен автор той, кто чтит и сеет лесть.
Свидетельствуйте то сестрам своим любезным!
И прилепившимся к геройским драмам слезным,
Играющим в трагедии моей,
Хотя мне видети того не удалося,
Со Иппокреною их действие лилося,
Как Рубановская в пристойной страсти ей,
Со Алексеевой входила во раздоры,
И жалостные взоры
Во горести своей,
Ко смерти став готовой,
В минуты лютого часа
С Молчановой и Львовой
Метала в небеса.
Арсеньева, цветя, век старый избирает,
Служанку с живостью Алымова играет,
Под видом Левшиной Заира умирает.
Скажите им,
С почтением моим,
И дщерям Талии и дщерям Мельпомены,
Что если б из земных восстал от гроба недр
И расточенные свои он собрал члены,
Восхитился б, то зря в России, мудрый Петр,
Воздел бы на небо свои тогда он руки,
Во совершенстве зря хитрейший вкус науки,
Возвысил бы герой со радостию глас:
«В России Геликон, на севере Парнас».
С какой бы радостью, подобну райску крину,
Среди дворянских дочерей
Не в образе царей,
Но в виде матерей
Он зрел Екатерину!
Она садила сей полезный вертоград,
Коликих вами ждет с Россиею сей град
И счастья и отрад!
Предвозвещания о вас мне слышны громки,
От вас науке ждем и вкусу мы наград
И просвещенных чад.
Предвижу, каковы нам следуют потомки.
Блаженна часть твоя, начальница Лафон,
Что ты орудие сих дев ко воспитанью
И венценосице к отличному блистанью!
Лафонше это вы скажите без препон.
Скажите Бецкому: сии его заслуги
Чтут россы все и все наук и вкуса други,
И что, трудясь о сем, блажен на свете он.
Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Прости меня за ошибки —
судьба их назад берет.
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед,
Я плоть от твоей плоти
и кость от твоей кости.
И если я много напутал —
ты тоже меня прости.
Наполни приказом мозг мой
и ветром набей мне рот,
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я спал на твоей постели,
укрыт снеговой корой,
И есть на твоих равнинах
моя молодая кровь.
Я к бою не опоздаю
и стану в шеренгу рот, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, срывались
и гибли наперебой.
Я школы твои, и газеты,
и клубы питал собой.
Такие, как я, поднимали
депо, и забой, и завод, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, сидели
над цифрами день и ночь.
Такие, как я, опускались,
а ты им могла помочь.
Кто силен тобой —
в работе он,
Кто брошен тобой —
умрет.
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я вел твои экспедиции,
стоял у твоих реторт,
Я делал свою работу, -
хоть это не первый сорт.
Ты строишь за месяцем месяц,
ты крепнешь за годом год, -
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я сонным огнем тлею
и еле качаю стих.
За то, что я стал холодным,
ты тоже меня прости.
Но время идет, и стройка идет,
и выпадет мой черед, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Три поколенья культуры,
и три поколенья тоски,
И жизнь, и люди, и книги,
прочитанные до доски.
Республика это знает,
республика позовет, -
Возьмет меня,
переделает,
Двинет время вперед.
Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Так верь и этому слову —
от сердца оно идет, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед!
Г. Гинзбургу-Воскову
Ты уехал на юг, а здесь настали теплые дни,
нагревается мост, ровно плещет вода, пыль витает,
я теперь прохожу в переулке, все в тени, все в тени, все в тени,
и вблизи надо мной твой пустой самолет пролетает.
Господи, я говорю, помоги, помоги ему,
я дурной человек, но ты помоги, я пойду, я пойду прощусь,
Господи, я боюсь за него, нужно помочь, я ладонь подниму,
самолет летит, Господи, помоги, я боюсь.
Так боюсь за себя. Настали теплые дни, так тепло,
пригородные пляжи, желтые паруса посреди залива,
теплый лязг трамваев, воздух в листьях, на той стороне светло,
я прохожу в тени, вижу воду, почти счастливый.
Из распахнутых окон телефоны звенят, и квартиры шумят,
и деревья
листвой полны,
солнце светит в дали, солнце светит в горах — над ним,
в этом городе вновь настали теплые дни.
Помоги мне не быть, помоги мне не быть здесь одним.
Пробегай, пробегай, ты любовник, и здесь тебя ждут,
вдоль решеток канала пробегай, задевая рукой гранит,
ровно плещет вода, на балконах цветы цветут,
вот горячей листвой над каналом каштан шумит.
С каждым днем за спиной все плотней закрываются окна оставленных лет,
кто-то смотрит вослед — за стеклом, все глядит холодней,
впереди, кроме улиц твоих, никого, ничего уже нет,
как поверить, что ты проживешь еще столько же дней.
Потому-то все чаще, все чаще ты смотришь назад,
значит, жизнь — только утренний свет, только сердца уверенный стук;
только горы стоят, только горы стоят в твоих белых глазах,
это страшно узнать — никогда не вернешься на Юг.
Прощайте, горы. Что я прожил, что помню, что знаю на час,
никогда не узнаю, но если приходит, приходит пора уходить,
никогда не забуду, и вы не забудьте, что сверху я видел вас,
а теперь здесь другой, я уже не вернусь, постарайтесь простить.
Горы, горы мои. Навсегда белый свет, белый снег, белый свет,
до последнего часа в душе, в ходе мертвых имен,
вечных белых вершин над долинами минувших лет,
словно тысячи рек на свиданьи у вечных времен.
Словно тысячи рек умолкают на миг, умолкают на миг, на мгновение вдруг,
я запомню себя, там, в горах, посреди ослепительных стен,
там, внизу, человек, это я говорю в моих письмах на Юг:
добрый день, моя смерть, добрый день, добрый день, добрый день.
Вот тебе, Александр, живая картина моего настоящего положения:
Но горе мне с другой находкой:
Я ознакомился с чахоткой,
И в ней, как кажется, сгнию!
Тяжелой мраморною пли́той,
Со всей анафемскою свитой —
Удушьем, кашлем — как змея,
Впилась, проклятая, в меня;
Лежит на сердце, мучит, гложет
Поэта в мрачной тишине
И злым предчувствием тревожит
Его в бреду и в тяжком сне.
Ужель, ужель — он мыслит грустно —
Я подвиг жизни совершил
И юных дней фиал безвкусный,
Но долго памятный, разбил!
Давно ли я в орги́ях шумных
Ничтожность мира забывал
И в кликах радости безумных
Безумство счастьем называл?
Тогда — вдали от глаз невежды
Или фанатика-глупца —
Я сердцу милые надежды
Питал с улыбкой мудреца,
И счастлив был! Самозабвенье
Плодило лестные мечты,
И светлых мыслей вдохновенье
Таилось в бездне пустоты.
С уничтожением рассудка,
В нелепом вихре бытия
Законов мозга и желудка
Не различал во мраке я.
Я спал душой изнеможенной,
Никто мне бед не предрекал,
И сам, как раб, ума лишенный,
Точил на грудь свою кинжал;
Потом проснулся… но уж поздно…
Заря по тучам разлилась —
Завеса будущности грозной
Передо мной разодралась…
И что ж? Чахотка роковая
В глаза мне пристально глядит,
И, бледный лик свой искажая,
Мне, слышу, хрипло говорит:
«Мой милый друг, бутыльным звоном
Ты звал давно меня к себе;
Итак, являюсь я с поклоном —
Дай уголок твоей рабе!
Мы заживем, поверь, не скучно:
Ты будешь кашлять и стонать,
А я всегда и безотлучно
Тебя готова утешать…»
Живет по-прежнему Париж,
Грассирующий и нарядный,
Где если и не «угоришь»,
То, против воли, воспаришь
Душою, даже безотрадной.
Буквально все как до войны,
И charme все тот же в эксцессере;
На карточках запретных серий,
Как прежде, женщины стройны, —
Стройней «натур», по крайней мере…
И в «Призраках» его разнес
Тургенев все-таки напрасно:
Здесь некрасивое прекрасно,
И ценны бриллианты слез,
И на Монмартре Аполлон —
Абориген и завсегдатай.
Жив «Современный Вавилон»,
Чуть не разрушенный когда-то…
Там к Наслажденью семафор
Показывает свет зеленый,
И лириков король, Поль Фор,
Мечтает о волне соленой,
Усевшись в цепком кабаке,
Тонущем в крепком табаке,
Где аргентинское танго
Танцует родина Пого.
Столица мира! Город-царь!
Душа, исполненная транса!
Ты положила на алтарь
Гражданство Анатоля Франса.
Вчера в Jardin des Tuileries
Я пробродил до повечерья:
С ума сводящая esprits,
И paradis, и просто перья…
Кабриолеты, тильбюри,
«Бери авто и тюль бери,
И то, что в тюле»… Я пари
Держу: так все живут в Paris.
Однако бросим каламбур,
Хотя он здесь вполне уместен.
О, как пьянительно-прелестен
Язык маркизы Помпадур!
Люблю бродить по Lauriston
(Поблизости от Трокадэро),
Вдоль Сены, лентящейся серо,
К Согласья площади. Тритон
И нимфы там взнесли дельфинов,
Что мечут за струей струю.
Египет знойный свой покинув,
Спит обелиск в чужом краю.
Чаруен Тюльерийский сад,
Где солнце плещется по лицам,
Где все Людовиком-Филиппом
До сей поры полно. Грустят
Там нифы темные, и фавны
Полустрашны, палузабавны.
Деревья в кадках, как шары
Зеленокудрые. Боскеты
Геометричны. И ракеты
Фраз, смеха и «в любовь игры»!
О, флирт, забава парижанок,
Ты жив, куда ни посмотри!
В соединении с causerie —
Ты лишь мечта для иностранок…
Стою часами у витрин.
Чего здесь нет! — и ананасы,
И персики, и литры вин,
Сыры, духи, табак. Для кассы
Большой соблазн и явный вред,
Но неизвестен здесь запрет.
Притом, заметьте, скромность цен:
Дороже лишь в четыре раза,
Чем до войны. И эта фраза
Мне мелодична, как «Кармен».
Здесь, кстати, все, что ни спроси
Из музыки, к твоим услугам,
И снова музыкальным плугом
Вспахал мне сердце Дебюсси…
А «Клеопатра», Жюль Масснэ?
«Манон», «Таис», «Иродиада»?
По этим партитурам рада
Душа проделать petite tournee
(Тут мне припомнился Кюи,
Масснэ «расслабленным Чайковским»
Назвавший. С мнением «таковским»
Понятья борются мои).
На всем незримое клеймо:
«Здесь жизнь — как пламя, а не жижа».
— Я лишь пересказал письмо,
Полученное из Парижа.
Пустопорожний мой предмет
Трактата веского достоин;
Но у меня желанья нет
Трактатом мучить; будь спокоен.
Полней бы в нем был мыслей ряд;
Они яснее были там бы;
Зато тебя не утомят
Здесь предлагаемые ямбы.Ошибка в том и в том беда,
Что в нас к ничтожности всегда
Одно презрение лишь было.
Ничтожность есть большая сила.
Считаться с нею мы должны,
Не проходя беспечно мимо.
Ничтожность тем неуязвима,
Что нет в ней слабой стороны.
Несет потери лишь богатый;
Ее же верно торжество:
Когда нет ровно ничего,
Бояться нечего утраты.
Нет ничего! Всё, значит, есть!
Противоречье — только в слове.
Всегда ничтожность наготове,
И ей побед своих не счесть.
Ее природа плодовита;
К тому ж бывают времена,
Когда повсюду прозелита
Вербует с легкостью она.
И если б — так скажу примерно —
У нас задумали нули,
Сплотясь ватагою безмерной,
Покрыть простор родной земли, —
Ведь не нулям пришлось бы скверно.Когда б ничтожность в полусне,
В ответ на думы, скорби, нужды,
Лишь свой девиз твердила: «Мне
Всё человеческое чуждо»;
Когда б свой век она могла
Влачить лениво год за годом,
Не причиняя много зла
Ни единицам, ни народам, —
Тогда б: ну что ж! Бог с нею!.. Но
Ей не в пустом пространстве тесно.
Она воюет с тем, что честно;
Она то гонит, что умно.
И у нее в военном деле,
Чтоб сеять смерть иль хоть недуг,
Точь-в-точь микробы в нашем теле,
Готова тьма зловредных слуг.
Узрели б мы под микроскопом —
Когда б он был изобретен, —
Как эти карлы лезут скопом
В духовный мир со всех сторон.
И каждый порознь, и все вместе
Они — враги духовных благ.
Кто — враг ума; кто — сердца враг;
Кто — враг достоинства и чести.
Кишат несметною толпой
Микробы лжи, подвоха, злобы,
Холопства, лености тупой
И всякой мерзости микробы…
Итак, мой друг, вся в том беда,
Что в нас к дрянным микробам было
Пренебрежение всегда.
Ничтожность есть большая сила
И в сфере духа. Так и в ней:
Чем тварь ничтожней, тем вредней.
В плену у французов — светило Алжира —
Эмир знаменитый. Содержат эмира
Они в Амбуазе, где замка стена
Крепка и надежна, — и пленник, доныне
Летавший на бурном коне по пустыне,
Уныло глядит в амбразуру окна. И вдруг под окном, как другая денница,
Блестящая юной красою девица
Несется на белом арабском коне,
И взор — коя-нур — этот пламенник мира —
Девицею брошен в окно на эмира, —
И вспыхнула дева, и рдеет в огне. И завтра опять проезжает, и снова
Взглянула, краснеет. Не надобно слова, —
Тут сердце открыто — смотри и читай!
Упрямится конь, но с отвагою ловкой
Наездница с поднятой гордо головкой
Его укрощает: эмир, замечай! И смотрит он, смотрит, с улыбкой любуясь,
Как милая скачет, картинно рисуясь;
Блеснул в его взоре невольный привет,
Замеченный ею… Как быстро и круто
Она повернула! — Такая минута
И в сумраке плена для пленника — свет, Сн сам уже ждет ее завтра, и взгляды
Кидает в окно, в ожиданье отрады,
И светлым явленьем утешен опять;
Но ревностью зоркой подмечена скоро
Цель выездов девы, — и строгость надзора
Спешила немые свиданья прервать. Эмир с этих пор в заключенье два года
Не мог ее видеть. Когда же свобода
Ему возвратилась, узнал он потом,
Кто та, кем бывал он так радуем, пленный,
И в память ей перстень прислал драгоценный
С исполненным кроткого чувства письмом. ‘Хвала тебе, — пишет он, — ангел прелестный!
Аллах да хранит в тебе дар свой небесный —
Святую невинность! — О ангел любви!
Прими без смущенья привет иноверца!
В очах твоих — небо, ночь — в области сердца.
О, будь осторожна, в молитве живи! О белая горлица! Бел, как лилея,
Твой конь аравийский, но лик твой белее.
Врага берегись: он и вкрадчив и тих,
Но хищен и лют, хоть прикрашен любовью:
Неопытной девы ползя к изголовью,
Он девственных прелестей жаждет твоих. Змий хочет подкрасться и перси младые
Твои опозорить: отталкивай змия,
Доколе аллах не пошлет, как жену,
Тебя с благодатью к супружеской сени!
Прими этот перстень на память мгновений,
Блеснувших мне радостью чистой в плену. Пред хитрым соблазном, пред низким обманом —
Сей перстень да будет тебе талисманом!
Сама ль поколеблешься ты — и тогда
Скажи себе: ‘Нет! Быть хочу непреклонной.
Нет, сердце, ты лжешь; пыл любви незаконной —
Напиток позора и праздник стыда’. И буди — светило домашнего круга,
Хранящая верность супругу супруга!
Будь добрая матерь и чадам упрочь
И радость, и счастье! Когда не забудешь
Священного долга — жить в вечности будешь,
Младая аллаха прекрасная дочь! ’
И были дни, как муть опала,
И был один, как аметист.
Река несла свои зерка́ла,
Дрожал в лазури бледный лист.
Хрустальный день пылал так ярко,
И мы ушли в затишье парка,
Где было сыро на земле,
Где пел фонтан в зелёной мгле,
Где трепетали поминутно
Струи и полосы лучей,
И было в глубине аллей
И величаво, и уютно.
Синела даль. Текла река.
Душа, как воды, глубока.
И наших ног касалась влажно
Густая, цепкая трава;
В душе и медленно и важно
Вставали редкие слова.
И полдня вещее молчанье
Таило жгучую печаль
Невыразимого страданья.
И, смутным оком глядя вдаль,
Ты говорила:
«Смерть сурово
Придёт, как синяя гроза.
Приблизит грустные глаза.
И тихо спросит: «Ты готова?»
Что я отвечу в этот день?
Среди живых я только тень.
Какая тёмная Обида
Меня из бездны извлекла?
Я здесь брожу, как тень Аида,
Я не страдала, не жила…
Мне надо снова воплотиться
И крови жертвенной напиться,
Чтобы понять язык людей.
Печален сон души моей.
Она безрадостна, как Лета…
Кто здесь поставил ей межи?
Я родилась из чьей-то лжи,
Как Калибан из лжи поэта.
Мне не мила земная твердь…
Кто не жил, тех не примет смерть».
Как этот день теперь далёко
С его бескрылою тоской!
Он был, как белый свет востока
Пред наступающей зарёй.
Он был, как вещий сон незрящей,
Себя не знающей, скорбящей,
Непробудившейся души.
И тайны в утренней тиши
Свершались:
«Некий встал с востока
В хитоне бледно-золотом
И чашу с пурпурным вином
Он поднял в небо одиноко.
Земли пустые страшны очи.
Он встретил их и ослепил,
Он в мире чью-то кровь пролил
И затопил ей бездну ночи».
И, трепеща, необычайны,
Горе́ мы подняли сердца
И причастились страшной Тайны
В лучах пылавшего лица.
И долу, в мир вела дорога —
Исчезнуть, слиться и сгореть.
Земная смерть есть радость Бога:
Он сходит в мир, чтоб умереть.
И мы, как боги, мы, как дети,
Должны пройти по всей земле,
Должны запутаться во мгле,
Должны ослепнуть в ярком свете,
Терять друг друга на пути,
Страдать, искать и вновь найти…