Семь лет она не писала,
Семь лет молчала она.
Должно быть, ей грустно стало,
Но, впрочем, теперь весна.
В ее письме ни строчки
О нашей горькой дочке.
О тоске, о тоске, —
Спокойно перо в руке.
Письмо ничем не дышит,
Как вечер в октябре.
Она бесстрастно пишет
О своей сестре.
Ах, что же я отвечу
И надо ли отвечать…
Но сегодняшний вечер
Будет опять, опять.
С курьерским, в пять, я радостно приеду
К тебе, Олег, и будешь ты опять
Встречать меня. Везу тебе победу
С курьерским, в пять.
Что хочешь, делай все со мной. Распять
Ты, может быть, свою захочешь Эду
За годы те, что нам пришлось страдать.
Простишь ли, нет — неважно мне. Но «Леду»
Изволь к пяти на станцию прислать:
Имей в виду, что буду я к обеду,
С курьерским, в пять.
Милый, добрый! пожалейте
Бедную свою пичужку:
Мельницу сломали нашу,
Нашу честную старушку.
Больно. Тяжко. Бестолково.
Все былое рушат, губят.
Люди ничего святого,
Дорогого нам, не любят!
Знали б вы, как я тоскую!..
Потоскуемте же вместе…
Может быть, теперь пивную
Выстроят на этом месте?!..
Пустыне смеют, — я сломаю!
Отомщу за честь старушки!
Добрый, милый! вы поймите:
Няня!.. мельница!.. игрушки!..
Она мне прислала письмо голубое,
Письмо голубое прислала она.
И веют жасмины, и реют гобои,
И реют гобои, и льется луна.
О чем она пишет? что в сердце колышет?
Что в сердце колышет усталом моем?
К себе призывает! — а больше не пишет,
А больше не пишет она ни о чем…
Но я не поеду ни завтра, ни в среду,
Ни завтра, ни в среду ответ не пошлю.
Я ей не отвечу, я к ней не поеду, —
Она опоздала: другую люблю!
Жду — не дождусь весны и мая,
Цветов, улыбок и грозы,
Когда потянутся, хромая,
На дачу с мебелью возы!
У старой мельницы, под горкой,
На светлой даче, за столом,
Простясь с своей столичной «норкой»
Вы просветлеете челом.
Как будет весело вам прыгать
То к чахлой лавке, то к пруду,
Детей к обеду звонко кликать,
Шептать кому-то: «Я приду»…
И как забавно до обеда,
Когда так яростны лучи,
Позвать мечтателя-соседа
С собой на дальние ключи…
И было странно ее письмо:
Все эти пальмовые угли
И шарф с причудливой тесьмой,
И завывающие джунгли.
И дикий капал с деревьев мед,
И медвежата к меду никли.
Пожалуй, лучше других поймет.
Особенности эти Киплинг.
Да, был болезнен посланья тон:
И фраза о безумном персе,
И как свалился в речной затон
Взлелеянный кому-то персик.
Я долго вчитывался в листок,
Покуда он из рук не выпал.
Запели птицы. Загорел восток.
В саду благоухала липа.
И в море выплыл старик-рыбак,
С собою сеть везя для сельди.
Был влажно солонен его табак
На рыбой пахнущей «Гризельде».
Приехала из Петрограда
Поклонница и — вот досада! —
Блуждает целый день вдоль сада,
Неинтересна и суха.
Мне пишет пламенные письма.
Пойди, Барбос, старушку высмей,
Полай, кусни!.. Встречался ты с ней?
А я — подальше от греха:
Боюсь, не удержусь и резко
Наговорю ей, не без блеска,
Что в море, право, больше плеска,
Чем в письмах, пошлых и тупых…
Что эти письма и букеты
Мешают мне писать сонеты,
И что лишь для того и лето,
Чтоб летом отдохнуть от них…
Избрала б цензора иль гуся
И поклонялась им, не труся,
А у меня — моя Маруся,
И я давно ее жених.
«Ну, что ты делаешь?» — ты говоришь в письме…
Как тяжело давать ответ мне, дорогая.
Сплошной туман в моем измученном уме,
И в жизни многого уж я не понимаю.
Я познакомился и с горем, и с нуждой,
С житейской прозою в мучительной разлуке,
Я ослабел своей весеннею душой;
Глубоко грудь болит, мои бессильны руки.
И в жизни цели нет, ни жажды, ни борьбы…
Все рухнуло… Ну чем я лучше автомата?
Проклятья грозные пришли сменить мольбы…
Сестра моя, мой друг, о, дай поддержку брату.
О, подбодри меня на трудный жизни путь,
О, приласкай меня, в дорогу отправляя!
А там, измученный, пойду я как-нибудь
Туда, куда ты мне прикажешь, дорогая…
Та-ра-ра-ррах! Та-ра-ра-ррах!
Нас встретила гроза в горах.
Смеялся молний Аметист
Под ливня звон, под ветра свист.
И с каждым километром тьма
Теплела, точно тон письма
Теплеет с каждою строкой, —
Письма к тому, кто будет твой.
Неудивительно: я вез
В край мандаринов и мимоз
Рябины с вереском привет, —
Привет от тех, кого здесь нет…
Я вез — и бережно вполне —
Адриатической волне
Привет от Балтики седой, —
Я этой вез привет от той.
Я Север пел, — не пел я Юг.
Но я поэт, природы друг,
И потому салют в горах:
Та-ра-ра-ррах! Та-ра-ра-ррах!
Наш почтальон, наш друг прилежный,
Которому чего-то жаль,
Принес мне вашу carte-postale
В лиловый, влажный, безмятежный
Июньский вечер. Друг мой нежный,
Он отменил мою печаль —
Открытки вашей тон элежный.
Мы с вами оба у морей,
У парусов, у рыб, у гребли.
Вы в осонетенном Коктэбле,
А я у ревельских камней,
Где, несмотря на знои дней,
Поля вполную не нахлебли,
Но с каждым днем поля сильней.
…Скажи, простятся ль нам измены
Селу любезному? Зачем
Я здесь вот, например? И с кем
Ты там, на юге? Что нам пены
В конце концов?!.. что нам сирень?!..
Я к нам хочу! и вот — я нем
У моря с запахом вервэны…
Тебе доверяюсь: сочувствуй иль высмей,
Но выслушай несколько строк.
Читая твои укоризные письма,
Я снова печален и строг.
Во многом права ты, мне данная Богом,
Сберечь от опасного рва,
Но, критик суровый, во многом, во многом,
Прости, не совсем ты права.
Тебя все смущает: но кто же он, кто он?
Нахал? сумасшедший? больной?
Новатор в глазах современников, клоун,
В глазах же потомков — святой.
Я разве не мог бы писать примитивно,
Без новых метафор и слов?
Я так и пишу иногда. Но наивно
Порой от запетых стихов.
Твой ласковый голос когда-то мне вырек
(Ты помнишь, мой друг дорогой?),
Что я не новатор, что я — только лирик,
Дитя с мелодичной душой…
Сужденье твое — мне закон: твой поклонник
Я весь, — с головы и до ног.
Допустим, я лирик, но я — и ироник…
Прости. Я подавлен и строг.
Отчаянье и боль мою пойми, —
Как передать мне это хладнокровно? —
Мужчины, переставши быть людьми,
Преступниками стали поголовно.
Ведь как бы человека ни убить,
При том в какие б роли ни рядиться,
Поставив лозунг: «быть или не быть», —
Убивший все равно всегда убийца.
Разбойник ли, насильник, патриот,
Идейный доброволец подневольный
Простой солдат, — ах, всякий, кто идет
С оружием, чтоб сделать брату больно,
Чтоб посягнуть на жизнь его, — палач,
Убийца и преступник, вечный Каин!
Пускай всю землю оглашает плач
С экватора до полюсных окраин…
Какие ужасающие дни!
Какая смертоносная оправа!..
Отныне только женщины одни
Людьми назваться получают право…
Не может быть! вы лжете мне, мечты!
Ты не сумел забыть меня в разлуке…
Я вспомнила, когда в приливе муки,
Ты письма сжечь хотел мои… сжечь!.. ты!..
Я знаю, жгут бесценные дары:
Жжет молния надменные вершины,
Поэт — из перлов бурные костры,
И фабрикант — дубравы для машины;
Бесчувственные люди жгут сердца,
Забывшие для них про все на свете;
Разбойник жжет святилище дворца,
Гордящегося пиршеством столетий;
И гении сжигают мощь свою
На алкоголе — символе бессилья…
Но письма сжечь, — где я тебе пою
Свою любовь! Где распускаю крылья!
Их сжечь нельзя — как вечной красоты!
Их сжечь нельзя — как солнечного неба!
В них отзвуки Эдема и Эреба…
Не может быть! Вы лжете мне, мечты!
Эльгрина уехала в гости
К подружке своей в Копенгаген, —
И что на словах раньше было,
Отныне уже на бумаге…
И в чарах изысканной злости
И ревности пишет ей Стэрлинг:
— А если бы я полюбила
Палана не меньше, чем стерлядь?
А если бы я целовала
Фиалки не меньше пионов?
А если бы я тяготела
К искусству — ты слышишь? — шпионов?
Не creme dmaies lilas, а — oporto,
А если бы я свое тело
Лелеяла только для черта?!..
И то ли поет окарина,
И то ли летает сильфида,
И то ли у датского порта —
Конверт, а в конверте — обида.
Смеясь отвечает Эльгрина:
«Целуй, если хочешь, пионы,
И пей, если хочешь, oporto
И даже попробуй в шпионы…
Послушай, но это забавно,
Немножко смешно и наивно,
Но все-таки, о дорогая! —
Так дивно! так дивно! так дивно!
Так будь же всегда своенравна,
Моя голубая голубка,
Но чтобы не смела другая
Познать тебя страстно и глубко…»
А.М.К.Вы пишете, моя кузина,
Что Вам попался на глаза
Роман «Падучая стремнина»,
Где юности моей гроза,
Что вы взволнованы романом,
Что многие из героинь
Знакомы лично Вам, что странным
Волненьем сверженных святынь
Объяты Вы, что я, Вам чуждый
До сей поры, стал меньше чужд,
Что Вы свои былые нужды
Среди моих — Вам чуждых — нужд
В моем романе отыскали,
И что моих запросов ряд
Подобен Вашим, что едва ли
Я буду сходству, впрочем, рад…
Подход к любви, подход к природе,
Где глаз не столько, сколько слух,
И все другое в этом роде
Вы говорите в письмах двух…
Спасибо, дорогая Шура:
Я рад глубокому письму.
Изысканна его структура
И я ль изысков не пойму?
Все, все, что тонко и глубоко,
Моею впитано душой, —
Я вижу жизнь неоднобоко.
Вы правы: я Вам не чужой!
Ты послушай меня, мой суразный! ты послушай меня, мой уклюжий:
Кровью сердце мое истекает, ты любовью мне сердце запрудь.
Ах, багряно оно изручьилось, запеклось в лиловатые лужи,
Поиссякло ключистое сердце, поиссохла цветущая грудь!
На деревне калякают девки (любопытство у горя на страже!):
Знать, у Феклы запачкана совесть, или бремени ждет в животе:
Потому что из солнечной девки, веселящей, здоровой и ражей,
Стала попросту старой унылкой, на какой-то споткнулась мечте.
Вот еще и вчера Евфросинью, повстречав на покосе, священник
(Ныне новый в селе; я не знаю, как зовут молодого попа)
Говорил: «Вот какая-то Фекла, мне сказали, мутится от денег,
Все боится воров, скопидомка, ну, а замуж — должно быть глупа».
Заклевали меня, оболгали! Из веселой когда-то, из смелой
Стала я, от любви безысходной, мокрой курой и дурой для всех.
Пожалей же меня, мой уклюжий! Полюби же меня, мой умелый!
Разгрешилась на девке деревня — значит девку попутает грех!
В вечерней комнате сидели мы втроем.
Вы вспомнили безмолвно о четвертом.
Пред первым, тем, кто презирался чертом,
Четвертый встал с насмешливым лицом…
Увидевший вскричал, а двое вас —
Две женщины с девической душою —
Зажгли огонь, пугаясь бледнотою
Бессильного осмыслить свой рассказ…
…Утрела комната. И не было троих.
Все разбрелись по направленьям разным.
Служанка Ваша, в любопытстве праздном,
Сдувала пыль. И вдруг раздался крик:
У письменного — скрытного — стола
Увидела подгорничная в страхе,
Что голова хозяина… на плахе!
Все через миг распалось, как вода.
…А заденела комната, с письмом
От Вашего врага пришел рассыльный.
И в том письме, с отчаяньем бессильным
Молили Вас прийти в презренный дом:
Ребенок умирал. Писала мать.
И Вы, как мать, пошли на голос муки,
Забыв, что ни искусству, ни науке
Власть не дана у смерти отнимать.
…Вы вечером страдали за порыв,
И призраки Вам что-то намекали…
А жизнь пред Вами в траурном вуале
Стояла, руки скорбно опустив.
И показав ряд родственных гробов,
Смертельный враг духовных одиночеств,
Грозила Вам мечом своих пророчеств,
Любовь! ты — жизнь, как жизнь — всегда любовь.
Знаешь, Ляля, милая, родная,
Дорогая Лялечка моя,
Что тебе скажу я, умирая,
Потому что жить не в силах я?
Я скажу тебе, что слишком поздно
Ты была дарована судьбой
С ласковой своею и серьезной
И с такою родственной душой.
Я скажу тебе, мой день весенний,
Мой лесной прохладный ручеек,
Что устал я слишком от сомнений,
Что совсем, совсем я изнемог.
Женщин ведь встречал я богомольно,
Видит Бог, и честно, и светло!
Ну и что же? было больно, больно
Под конец и очень тяжело:
Все не тех судьба мне даровала,
Да и сам для них бывал не тот.
А душа тебя одну искала,
И летел за годом новый год.
И летел и к сроку в бездну падал.
Я же в поисках изнемогал.
Мне тебя, тебя лишь было надо, —
Я во всех одну тебя искал!
И теперь, когда уж нет ни силы,
Ни огня былого, — ничего,
Я тебя встречаю, друг мой милый
Гаснущего сердца моего.
Что могу теперь и что я смею,
Мученик, измучивший других?
Как же мне назвать тебя моею
В грустных обстоятельствах таких?
Не могу я жить, тебя печаля:
Не вместит греха такого грудь.
Откажись, пока не поздно, Ляля,
От меня! Забудь меня, забудь!..
Когда в оранжевом часу
На водопой идут коровы
И перелай собак в лесу
Смолкает под пастушьи зовы;
Когда над речкою в листве
Лучится солнце апельсинно
И тень колышется недлинно
В речной зеленой синеве;
Когда в воде отражены
Ногами вверх проходят козы
И изумрудные стрекозы
В ажурный сон погружены;
Когда тигровых окуней
За стаей стая входит в заводь,
Чтобы кругами в ней поплавать
Вблизи пасущихся коней;
Когда проходят голавли
Голубо-серебристо-ало, —
Я говорю: «Пора настала
Идти к реке». Уже вдали
Туман, лицо земли вуаля,
Меняет абрис, что ни миг,
И солнце, свет свой окораля,
Ложится до утра в тростник.
Светлы зеркальные изгибы
Реки дремотной и сырой,
И только всплески крупной рыбы,
Да крики уток за горой.
Ты, край святого примитива,
Благословенная страна.
Пусть варварские времена
Тебя минуют. Лейтмотива
Твоей души не заглушит
Бэдлам всемирных какофоний.
Ты светлое пятно на фоне
Хаосных ужасов. Твой вид —
Вид девочки в публичном доме.
Мир — этот дом. Все грязны, кроме
Тебя и нескольких сестер, —
Республик малых, трудолюбных,
Невинных, кротких. Звуков трубных
Тебе не нужно. Твой шатер
В тени. И путь держав великих
С политикою вепрей диких
Тебе отвратен, дик и чужд:
Ведь ты исполнен скромных нужд…
Но вечерело. С ловли рыбы
Я возвращаюсь. Окуньки
На прутике. Теперь икры бы
Под рюмку водки! Огоньки
Сквозь зелень теплятся уютно,
И в ясной жизни что-то смутно…
Живет по-прежнему Париж,
Грассирующий и нарядный,
Где если и не «угоришь»,
То, против воли, воспаришь
Душою, даже безотрадной.
Буквально все как до войны,
И charme все тот же в эксцессере;
На карточках запретных серий,
Как прежде, женщины стройны, —
Стройней «натур», по крайней мере…
И в «Призраках» его разнес
Тургенев все-таки напрасно:
Здесь некрасивое прекрасно,
И ценны бриллианты слез,
И на Монмартре Аполлон —
Абориген и завсегдатай.
Жив «Современный Вавилон»,
Чуть не разрушенный когда-то…
Там к Наслажденью семафор
Показывает свет зеленый,
И лириков король, Поль Фор,
Мечтает о волне соленой,
Усевшись в цепком кабаке,
Тонущем в крепком табаке,
Где аргентинское танго
Танцует родина Пого.
Столица мира! Город-царь!
Душа, исполненная транса!
Ты положила на алтарь
Гражданство Анатоля Франса.
Вчера в Jardin des Tuileries
Я пробродил до повечерья:
С ума сводящая esprits,
И paradis, и просто перья…
Кабриолеты, тильбюри,
«Бери авто и тюль бери,
И то, что в тюле»… Я пари
Держу: так все живут в Paris.
Однако бросим каламбур,
Хотя он здесь вполне уместен.
О, как пьянительно-прелестен
Язык маркизы Помпадур!
Люблю бродить по Lauriston
(Поблизости от Трокадэро),
Вдоль Сены, лентящейся серо,
К Согласья площади. Тритон
И нимфы там взнесли дельфинов,
Что мечут за струей струю.
Египет знойный свой покинув,
Спит обелиск в чужом краю.
Чаруен Тюльерийский сад,
Где солнце плещется по лицам,
Где все Людовиком-Филиппом
До сей поры полно. Грустят
Там нифы темные, и фавны
Полустрашны, палузабавны.
Деревья в кадках, как шары
Зеленокудрые. Боскеты
Геометричны. И ракеты
Фраз, смеха и «в любовь игры»!
О, флирт, забава парижанок,
Ты жив, куда ни посмотри!
В соединении с causerie —
Ты лишь мечта для иностранок…
Стою часами у витрин.
Чего здесь нет! — и ананасы,
И персики, и литры вин,
Сыры, духи, табак. Для кассы
Большой соблазн и явный вред,
Но неизвестен здесь запрет.
Притом, заметьте, скромность цен:
Дороже лишь в четыре раза,
Чем до войны. И эта фраза
Мне мелодична, как «Кармен».
Здесь, кстати, все, что ни спроси
Из музыки, к твоим услугам,
И снова музыкальным плугом
Вспахал мне сердце Дебюсси…
А «Клеопатра», Жюль Масснэ?
«Манон», «Таис», «Иродиада»?
По этим партитурам рада
Душа проделать petite tournee
(Тут мне припомнился Кюи,
Масснэ «расслабленным Чайковским»
Назвавший. С мнением «таковским»
Понятья борются мои).
На всем незримое клеймо:
«Здесь жизнь — как пламя, а не жижа».
— Я лишь пересказал письмо,
Полученное из Парижа.
Мы пять минут назад пришли из парка.
О, если б знала ты, как он красив!
Предвешний снег, вчера белевший марко,
Сегодня снова чист. Остановив
Начавшееся таянье, ночная
Метель опять вернула нам зиму.
Я не горюю вовсе потому,
Что это лишь на день, моя родная:
Ведь завтра снова солнце загремит
В свои победоносные литавры,
И голову весна украсит в лавры
Северновешней девушке Лилит…
Весь парк в горах. Он кедрово-сосново —
Еловый. Много тут и пихт густых.
Он каждый день выглядывает ново
На склонах гор отвесных и крутых.
Посередине парка вьется тонко
Извилистая журчная речонка,
Где в изобилье черная форель,
Которую вылавливаем ловко, —
Лишь поднесет к устам своим свирель
Пленительный на севере апрель —
Я и моя подруга-рыболовка,
К реке ведет громадной буквой «Эс»
Отлогая дубовая аллея,
Куда мы любим летом под навес
Дубов войти, а там, за ней, белея
На противоположной стороне
Реки, на скалах, в синей тишине
Седых, голубоватых, в виде рамок
Растущих, кедров — спит изящный замок,
Где сорок пять покоев. Но штандарт
Над башнею давно уже разорван.
Лишь изредка на шпиль присядет ворон —
Достойный лихолетья злого бард…
А под горой, под тридцатисаженной
Слоистой и цветистой крутизной,
Своею сизо-голубой волной
Плеща о берег, солнцем обожженный
В златоиюльский изумрудный зной
Утонченное призрачное море
Балтийское — во всем своем просторе.
Есть в парке грот, у замка, над рекой,
Где ручеек прозрачный, еле слышно
Журча, течет. А перед входом пышно
Цветет шиповник розовой стеной.
В саду фруктовом груши и черешни,
В оранжерее крупный виноград
И персики. И я, как инок, рад
Бродить средь них в день светозарно-вешний.
Под осень ал колючий барбарис,
Из узких ягод чьих готовим литры
Ликера, упоительные цитры,
И наши знатоки — один, Борис,
Нарциссов принц, и Александр, принц лилий,
Ему приписывают свойство крылий,
С чем даже я, из знатоков знаток,
Не стану спорить, пробуя глоток…
Итак, для твоего, голубка, взора
Я набросал окрестность замка Орро.
От нашей хижины в полуверсте,
Он виден из окна моей рабочей
Залитой светом комнаты, где очи
Фелиссы мне твердят о красоте!
На ваш вопрос: «Какие здесь
Заметны новые теченья?»,
Отвечу: как и прежде, смесь
Ума с налетом поглупенья.
Apollinaire, Salmon, Sendras —
Вот три светила футуризма!
Второе имя — слов игра! —
Нас вводит в стадию «рыбизма»,
Иначе — просто немоты:
Для уха нашего беззвучно
Их «нео-творчество»; докучно
Оно, как символ тошноты.
А «дадаизм», последний крик
Литературной ложной моды.
Дегенератные уроды
Изображают крайний сдвиг
В театрике «Ambassa deurs»
Актер, игравший дадаиста,
Кричал: «Да-да!» — по-русски чисто —
Дадаистический пример!..
От пышного «Folies-bergeres»
До «Noctambules», мирка студентов,
Их пародируют. Одни
Они — объект экспериментов
Неисчерпаемый. Они —
Великовозрастные дурни.
В салоне, в парковой тени
И в подозрительной «амурне»
Они завязли на зубах…
Ошеломляющая «слава»
Дегенератов (тлен и прах!)
Плывет, как восковая пава…
Исканье — вечный идеал
Художника. Но эти «томы» —
Весьма плачевные симптомы.
Теперь, когда весь мир устал
От шестилетней гнусной бойни,
От глупых деяний и слов,
Пора искусству стать достойней
И побросать «хвосты ослов!»
Уже в прославленном кафе
Среди Латинского квартала
Моя знакомая встречала
Тонущего в своей строфе,
(А может статься — и в софе,
Как в алькермессе!..) солнцепевца,
Решившего покушать хлебца
Французского. Итак, Бальмонт
Вошел под кровлю «La Rotonde»,
Где не бывал шесть лет. За эти
Лета немало перемен,
Но он все так же вдохновен
И непосредственен, как дети.
Литературно обрусел
Париж достаточно. На кейфе
Живет в Contrexevill’e Тэффи,
И Бунин прочно здесь осел.
Сменил на вкус бордоских вин
«Денатуратный дух Расеи»,
Вотще свой огород посеяв,
Туземец Гатчины — Куприн,
Маяк «Последних новостей»!..
И, как ее ни ороси я,
Суха грядущая Россия
Для офранцуженных гостей…
В Париже — полу-Петербург,
Полу-Москва. И наша «грыжа»,
Болезнь России, для Парижа, —
Заметил друг словесных пург,
Который брови вдруг насупил, —
Как для купчих московских — жупел.
Весь мир похлебкою такой
Наш русский человек «осупил»,
Что льется изо ртов рекой
Она обратно… Для француза
Эстета до мозга костей,
Приезд непрошеных гостей,
Избегших «грыжи», — вроде груза
На модном галстуке. Но он,
Француз, любезен и лощен:
Ведь узы прежнего союза
Обязывают до сих пор…
А потому — умолкни спор!
В мои мечты неизреченные
Вплелась вечерняя печаль
Мирра Лохвицкая
Вчера читала я, — Тургенев
Меня опять зачаровал.
Закатный запад был сиренев
И, все в грядущем обесценив,
Меня к былому призывал.
Шел тихий снег; вдали долины
Снежели, точно полотно;
Глядели голые малины
В мое любимое окно.
Всегда все то же, все одно...
Мне запечалилось. Я вышла
В холодный омертвелый сад, —
Он был от снега полосат,
Пошла к каретнику; на дышло
Облокотилась, постояв
Минуты две; потом я в сани
Присела мягко, крикнув Сане
Свезти к реке меня. Твоя
В то время я была, мой нежный,
Тобой дышала в этот миг!
А потому я напрямик,
Окружена природой снежной,
К тебе стремилася в мечте...
(Вы, эти, тут, — далече те!..) —
Мои мечты... О, знаешь их ты, —
Они неясны, как намек...
Их понимают только пихты,
А человеку невдомек...
Но ты не думай: я не буду
Былого трогать, — где та кисть,
Чтоб передать мою корысть
К минувшим дням? Кто верит в Будду,
Тому не нужен Магомет.
Как миру страшен хвост комет,
Так мне — столица: ведь концерты
Тебя от поля отвлекли.
И уж давно твои конверты
Я не вскрываю... Заколи!
Замучь меня! повесь! — но дай мне
Хотя два слова о себе.
Как в алфавите «а» и «б»,
Так мы с тобою в нашей тайне.
Я так люблю свои поля,
Свои игольчатые рощи.
Что может быть милей и проще
Усадьбы нашей? Жизнь паля,
Как хворост, в шелковых салонах,
Я так измучилась, я так
Истосковалась... За «пятак»
Я не купила б опаленных
Столичных душ с их пустотой,
Задрапированных мишурно.
А здесь-то, здесь-то! Как лазурно
Сияет небо; простотой
Здесь веет воздух. Посмотрел бы,
Как я похорошела тут!
Как розы алые, цветут
Мои ланиты, — это вербы
Рождают розы на лице!..
Приди ко мне, забудь столицу, —
Я быль даю за небылицу,
Начало чувствую в конце...
Не бойся «скуки деревенской»,
Предай забвенью мишуру!
С твоей душой, душой вселенской,
Не место там, — «не ко двору»
Пришелся ты; ты только вникни,
Приди ко мне, ко мне приникни
И позабудься на груди,
Тобой трепещущей... Приди!..