(Из поэмы)
И. Закат
К нам
Закат стекает
Полянами крыш.
Влажно засверкает
Зеленая тишь.
А потом
Красиво,
Ниже и вперед, —
Золотым разливом
Медленно пойдет.
Голубясь и тлея,
Перельется вниз
И заголубеет
Дремлющий
Карниз.
А когда
Он, розов,
Задрожит светло —
Разразится
Бронзой
В столовой
Стекло.
И в одно мгновенье
Перекрасив пар,
Медным отраженьем
Вспыхнет самовар.
2.
Чаишко
Чем у вас встречают?
Вот у нас — всегда
Золотистым чаем. —
Чудная вода!
И солдату снится:
В одинокий год
Бронзовая птица
Скатертью плывет.
А за нею чашек
Выводок смешной…
Да, вот этим краше
Многим дом родной!
Что ж,
Судьбы не хватит —
Значит, получай
Теплой благодатью
Разговор и чай…
Три столетья с лишком,
Господи спаси,
Кумом и чаишкой
Жили на Руси.
Три столетья ранен
Каждый,
Без войны,
Глупостью герани,
Нежностью жены.
Нас поит
Из крана
Радость не щедро́?
— Подставляй стаканы,
Убирай ведро.
3.
Дома
И туманом
Белым
Над семейством
Пар…
Пар…… — Милый…
Не успела…
Нынче…
На базар…
Ротшильдом
Я не был,
Голод
Я прошел,
Можно и без хлеба
Очень хорошо.
Хуже, если снится
Роскошь тульских щек.
— Что ж,
Налей, сестрица,
Чашечку еще!
Нам с тобою сорок,
Кажется, вдвоем?
Мы еще не скоро,
Черт возьми, умрем!
А судьба
Какая!
Жить,
Жить,любить
Жить, любитьи петь!
Посмотри, сверкают
Небо,
Небо,стекла,
Небо, стекла,медь!
Посмотри, родная:
Небо, стекла, медь!
Хорошо бы, знаешь,
Под гитару
Спеть!
Эти годы
Пели,
Пели для меня
Голосом
Шрапнелей,
Языком огня.
Эти годы слышал,
Как рыдает
Твердь.
Как идет
И дышит,
И бряцает
Смерть!
4.
Гитарная
И кричу я старой:
— Матушка, спою.
Принеси гитару
Старую мою!
Я спою,
Сыграю
Песню баррикад,
Ту, что, умирая,
Пел один солдат.
Молодое тело,
Молодость — в глазах,
Пел он,
И горела…
Кровь в его усах.
Умер, служба,
К ночи…
— Баюшки-баю,—
Так и не докончил
Песенку свою.
Я знаю,
Что такое:
«Спокойствие страны!»
Я вижу —
Кровь покоя
И молньи —
Тишины:
За бархатною пылью
Сомнительной нови,
Друзья,
Мы позабыли
Большую дань крови.
Друзья!
Мы помним мало
Вспоившую нас грудь,
Друзья,
Мы славим мало
И тех —
Кто лег, как шпалы,
Под наш железный путь!
По всем
Путям и тропам,
У всех
Морей и рек
Лежит, борьбой растоптан,
Прекрасный человек!
И девушки
Не пели…
И дом родной
Далек:
Лежит он
Под шинелью,
Без шлема
И — сапог…
Отволновались громы,
И вот
Умыты мы —
И пеною черемух,
И нежностью
Жены.
И вот
Мы помним мало
Вспоившую нас грудь,
И вот
Мы славим мало
И тех,
Кто лег, как шпалы,
Под наш железный
Путь!
Но в том
Душа не гибнет,
Кто сердцем
Не остыл,
И эта песня —
Гимном
Великим
И простым!
Меня еда арканом окружила,
Она встает эпической угрозой,
И круг ее неразрушим и страшен,
Испарина подернула ее…
И в этот день в Одессе на базаре
Я заблудился в грудах помидоров,
Я средь арбузов не нашел дороги,
Черешни завели меня в тупик,
Меня стена творожная обстала,
Стекая сывороткой на булыжник,
И ноздреватые обрывы сыра
Грозят меня обвалом раздавить.
Еще — на градус выше — и ударит
Из бочек масло раскаленной жижей
И, набухая желтыми прыщами,
Обдаст каменья — и зальет меня.
И синемордая тупая брюква,
И крысья, узкорылая морковь,
Капуста в буклях, репа, над которой
Султаном подымается ботва,
Вокруг меня, кругом, неумолимо
Навалены в корзины и телеги,
Раскиданы по грязи и мешкам.
И как вожди съедобных батальонов,
Как памятники пьянству и обжорству,
Обмазанные сукровицей солнца,
Поставлены хозяева еды.
И я один среди враждебной стаи
Людей, забронированных едою,
Потеющих под солнцем Хаджи-бея
Чистейшим жиром, жарким, как смола.
И я мечусь средь животов огромных,
Среди грудей, округлых, как бочонки,
Среди зрачков, в которых отразились
Капуста, брюква, репа и морковь.
Я одинок. Одесское, густое,
Большое солнце надо мною встало,
Вгоняя в землю, в травы и телеги
Колючие отвесные лучи.
И я свищу в отчаянье, и песня
В три россыпи и в два удара вьется
Бездомным жаворонком над толпой.
И вдруг петух, неистовый и звонкий,
Мне отвечает из-за груды пищи,
Петух — неисправимый горлопан,
Орущий в дни восстаний и сражений.
Оглядываюсь — это он, конечно,
Мой старый друг, мой Ламме, мой товарищ,
Он здесь, он выведет меня отсюда
К моим давно потерянным друзьям!
Он толще всех, он больше всех потеет;
Промокла полосатая рубаха,
И брюхо, выпирающее грозно,
Колышется над пыльной мостовой.
Его лицо багровое, как солнце,
Расцвечено румянами духовки,
И молодость древнейшая играет
На неумело выбритых щеках.
Мой старый друг, мой неуклюжий Ламме,
Ты так же толст и так же беззаботен,
И тот же подбородок четверной
Твое лицо, как прежде, украшает.
Мы переходим рыночную площадь,
Мы огибаем рыбные ряды,
Мы к погребу идем, где на дверях
Отбита надпись кистью и линейкой:
«Пивная госзаводов Пищетрест».
Так мы сидим над мраморным квадратом,
Над пивом и над раками — и каждый
Пунцовый рак, как рыцарь в красных латах,
Как Дон-Кихот, бессилен и усат.
Я говорю, я жалуюсь. А Ламме
Качает головой, выламывает
Клешни у рака, чмокает губами,
Прихлебывает пиво и глядит
В окно, где проплывает по стеклу
Одесское просоленное солнце,
И ветер с моря подымает мусор
И столбики кружит по мостовой.
Все выпито, все съедено. На блюде
Лежит опустошенная броня
И кардинальская тиара рака.
И Ламме говорит: «Давно пора
С тобой потолковать! Ты ослабел,
И желчь твоя разлилась от безделья,
И взгляд твой мрачен, и язык остер.
Ты ищешь нас, — а мы везде и всюду,
Нас множество, мы бродим по лесам,
Мы направляем лошадь селянина,
Мы раздуваем в кузницах горнило,
Мы с школярами заодно зубрим.
Нас много, мы раскиданы повсюду,
И если не певцу, кому ж еще
Рассказывать о радости минувшей
И к радости грядущей призывать?
Пока плывет над этой мостовой
Тяжелое просоленное солнце,
Пока вода прохладна по утрам,
И кровь свежа, и птицы не умолкли, -
Тиль Уленшпигель бродит по земле».
И вдруг за дверью раздается свист
И россыпь жаворонка полевого.
И Ламме опрокидывает стол,
Вытягивает шею — и протяжно
Выкрикивает песню петуха.
И дверь приотворяется слегка,
Лицо выглядывает молодое,
Покрытое веснушками, и губы
В улыбку раздвигаются, и нас
Оглядывают с хитрою усмешкой
Лукавые и ясные глаза.
. . . . . . . . . . . . . .
Я Тиля Уленшпигеля пою!
Вот парадный подъезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подъезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разъезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подъезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Всё курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти», — говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долгонько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким объят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни:
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полосами его золотя, —
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны, — как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? —
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик;
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Всё пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля, —
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Пали на долю мне песни унылые,
Песни печальные, песни постылые,
Рад бы не петь их, да грудь надрывается,
Слышу я, слышу, чей плач разливается:
Бедность голодная, грязью покрытая,
Бедность несмелая, бедность забытая, —
Днем она гибнет, и в полночь, и за полночь,
Гибнет она — и никто нейдет на помочь,
Гибнет она — и опоры нет волоса,
Теплого сердца, знакомого голоса…
Горький полынь — эта песнь невеселая,
Песнь невеселая, правда тяжелая!
Кто здесь узнает кручину свою?
Эту я песню про бедность пою.
1
Мороз трещит, и воет вьюга,
И хлопья снега друг на друга
Ложатся, и растет сугроб.
И молчаливый, будто гроб,
Весь дом промерз. Три дня забыта,
Уж печь не топится три дня,
И нечем развести огня,
И дверь рогожей не обита,
Она стара и вся в щелях;
Белеет иней на стенах,
Окошко инеем покрыто,
И от мороза на окне
Вода застыла в кувшине.
Нет крошки хлеба в целом доме,
И на дворе нет плахи дров.
Портной озяб. Он нездоров
И головой поник в истоме.
Печальна жизнь его была,
Печально молодость прошла,
Прошло и детство безотрадно:
С крыльца ребенком он упал,
На камнях ногу изломал,
Его посекли беспощадно…
Не умер он. Полубольным
Все рос да рос. Но чем кормиться?
Что в руки взять? Чему учиться?
И самоучкой стал портным.
Женился бедный, — все не радость:
Жена недолго пожила
И Богу душу отдала
В родах под Пасху. Вот и старость
Теперь пришла. А дочь больна,
Уж кровью кашляет она.
И все прядет, прядет все пряжу
Иль молча спицами звенит,
Перчатки вяжет на продажу,
И все грустит, и все грустит.
Робка, как птичка полевая,
Живет одна, живет в глуши,
В глухую полночь, чуть живая,
Встает и молится в тиши.
2
Мороз и ночь. В своей постели
Не спит измученный старик.
Его глаза глядят без цели,
Без цели он зажег ночник,
Лежит и стонет. Дочь привстала
И посмотрела на отца:
Он бледен, хуже мертвеца…
«Что ж ты не спишь?» — она сказала.
— «Так, скучно. Хоть бы рассвело…
Ты не озябла?» — «Мне тепло…»
И рассвело. Окреп и холод.
Но хлеба, хлеба где добыть?
Суму надеть иль вором быть?
О, будь ты проклят, страшный голод!
Куда идти? Кого просить?
Иль самого себя убить?
Портной привстал. Нет, силы мало!
Все кости ноют, все болит;
Дочь посинела и дрожит…
Хотел заплакать, — слез не стало…
И со двора, в немой тоске,
Побрел он с костылем в руке.
Куда? Он думал не о пище,
Шел не за хлебом, — на кладбище,
Шел бить могильщику челом;
Он был давно ему знаком.
Но как начать? Неловко было…
Портной с ним долго толковал
О том о сем, а сердце ныло…
И наконец он шапку снял:
«Послушай, сжалься, ради Бога!
Мне остается жить немного;
Нельзя ли тут вот, в стороне,
Могилу приготовить мне?»
— «Ого! — могильщик улыбнулся. —
Ты шутишь иль в уме рехнулся?
Умрешь — зароют, не грусти…
Грешно болтать-то без пути…»
— «Зароют, друг мой, я не спорю.
Ведь дочь-то, дочь моя больна!
Куда просить пойдет она?
Кого?.. Уж пособи ты горю!
Платить-то нечем… я бы рад,
Я заплатил бы… вырой, брат!..»
— «Земля-то, видишь ты, застыла…
Рубить-то будет нелегко».
— «Ты так… не очень глубоко,
Не очень… все-таки могила!
Просить и совестно — нужда!»
— «Пожалуй, вырыть не беда».
3
И слег портной. Лицо пылает,
В бреду он громко говорит,
Что Божий гнев ему грозит,
Что грешником он умирает,
Что он повеситься хотел
И только Катю пожалел.
Дочь плачет: «Полно, ради Бога!
У нас тепло, обита дверь,
И чай налит: он есть теперь,
И есть дрова, и хлеба много, —
Все дали люди… Встань, родной!»
И вот встает, встает портной.
«Ты понимаешь? Жизнь смеется,
Смеется… Кто тут зарыдал?
Не кашляй! Тише! Кровь польется…»
И навзничь мертвым он упал.
Близ паства у лугов и рощ гора лежала,
Под коей быстрых вод, шумя, река бежала,
Пустыня вся была видна из высоты.
Стремились веселить различны красоты.
Во изумлении в луга и к рощам зряща
Печальна Атиса, на сей горе сидяща.
Ничто увеселить его не возмогло;
Прельстившее лицо нещадно кровь зажгло.
Тогда в природе был час тихия погоды:
Он, стоня, говорит: «О вы, покойны воды!
Хотя к тебе, река, бывает ветер лих,
Однако и тебе есть некогда отдых,
А я, кого люблю, нещадно мучим ею,
Ни на единый час отдыха не имею.
Волнение твое царь ветров укротил,
Мучителей твоих в пещеры возвратил,
А люту страсть мою ничто не укрощает,
И укротить ее ничто не обещает».
Альфиза посреди стенания сего
Уединение разрушила его.
«Я слышу, — говорит ему, — пастух, ты стонешь,
Во тщетной ты любви к Калисте, Атис, тонешь;
Каких ты от нее надеешься утех,
Приемлющей твое стенание во смех?
Ты знаешь то: она тобою лишь играет
И что твою свирель и песни презирает,
Цветы в твоих грядах — простая ей трава,
И песен жалостных пронзающи слова,
Когда ты свой поешь неугасимый пламень,
Во сердце к ней летят, как стрелы в твердый камень.
Покинь суровую, ищи другой любви
И злое утоли терзание крови!
Пускай Калиста всех приятнее красою,
Но, зная, что тебя, как смерть, косит косою,
Отстань и позабудь ты розин дух и вид:
Всё то тебе тогда гвоздичка заменит!
Ты всё пригожство то, которо зришь несчастно,
Увидишь и в другой, кем сердце будет страстно,
И, вспомянув тогда пастушки сей красы,
Потужишь, потеряв ты вздохи и часы;
Нашед любовницу с пригожством ей подобным,
Стыдиться будешь ты, размучен сердцем злобным».
На увещение то Атис говорит:
«Ничто сей склонности моей не претворит.
Ты, эхо, таинства пастушьи извещаешь!
Ты, солнце, всякий день здесь паство освещаешь
И видишь пастухов, пасущих здесь стада!
Вам вестно, рвался ль так любовью кто когда!
Еще не упадет со хладного снег неба
И земледелец с нив еще не снимет хлеба,
Как с сей прекрасною пустыней я прощусь
И жизнию своей уж больше не польщусь.
Низвергнусь с сей горы, мне море даст могилу,
И тамо потоплю и страсть и жизнь унылу;
И если смерть моя ей жалость приключит,
Пастушка жалости пастушек научит,
А если жизнь моя ко смеху ей увянет,
Так мой досады сей дух чувствовать не станет».
— «Ты хочешь, — говорит пастушка, — век пресечь?
Отчаянная мысль, отчаянная речь
Цветущей младости нимало не обычны.
Кинь прочь о смерти мысль, к ней старых дни приличны,
А ты довольствуйся утехой живота,
Хоть будет у тебя любовница не та,
Такую ж от другой имети станешь радость,
Найдешь веселости, доколе длится младость,
Или вздыхай вокруг Калистиных овец
И помори свою скотину наконец.
Когда сия гора сойдет в морску пучину,
Калиста сократит теперешну кручину,
Но если бы в тебе имела я успех,
Ты вместо здесь тоски имел бы тьмы утех:
Я стадо бы свое в лугах с твоим водила,
По рощам бы с тобой по всякий день ходила,
Калисте бы ты был участником всего,
А шед одна, пошла б я с спросу твоего,
Без воли бы твоей не сделала ступени
И клала б на свои я Атиса колени.
Ты, тщетною себе надеждою маня,
Что я ни говорю, не слушаешь меня.
От тех часов, как ты в несчастну страсть давался,
Ах, Атис, Атис, где рассудок твой девался?»
Ей Атис говорит: «Я всё о ней рачил,
Я б сердце красоте теперь твоей вручил,
Но сердце у меня Калистой взято вечно,
И буду ею рван по смерть бесчеловечно.
Любви достойна ты, но мне моя душа
Любить тебя претит, хоть ты и хороша.
Ты песни голосом приятнейшим выводишь
И гласы соловьев сих рощей превосходишь.
На теле видится твоем лилеин вид,
В щеках твоих цветов царица зрак свой зрит.
Зефиры во власы твои пристрастно дуют,
Где пляшешь ты когда, там грации ликуют.
Сравненна может быть лишь тень твоя с тобой,
Когда ты где сидишь в день ясный над водой.
Не превзошла тебя красой и та богиня,
Которой с паством здесь подвластна вся пустыня;
А кем я мучуся и, мучася, горю,
О той красавице тебе не говорю,
Вещая жалобы пустыне бесполезно
И разрываяся ее красою слезно.
Ты волосом темна, Калиста им руса,
Но то ко прелести равно, коль есть краса».
Альципа искусить Калиста научила,
А, в верности нашед, себя ему вручила.
Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.
И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.
Строили собор когда-то
Мавританские владыки,
Но времен круговращенье
Многое переменило.
Где, бывало, с минарета
Слышался призыв к молитве,
Раздается христианский
Колокол меланхоличный.
Где слова пророка были
В хоре правоверных слышны,
Ныне вздорным чудом мессы
Удивляет попик лысый.
Перед рядом пестрых кукол
Прихожане гнутся низко,
Глупых свеч повсюду много,
Много звона, много дыма.
И Альманзор бен-Абдулла
Подошел к колоннам ближе,
Созерцает их безмолвно
И потом бормочет тихо;
«О колонны, вы когда-то
Славою Аллаха были.
А теперь служить должны вы
Христианам ненавистным!
Вы привыкли к повой доле,
Под ярмом вы терпеливы;
Но ведь только слабый может
Успокоиться так быстро».
И Альманзор бен-Абдулла
Весело челом склонился
К разукрашенной купели,
Храма этого святыне.
Быстро выйдя из собора,
На лихом коне он скачет,
Пряди влажные взлетают,
И трепещут перья шляпы.
По дороге в Альколею
Вдоль Гвадалквивира прямо,
Там, где белый цвет миндальный,
Где душистый померанец,
Едет там веселый рыцарь
С песней, свистом, смехом сладким.
Этим песням вторят птицы,
Вторит и реки журчанье.
В альколейском замке встречи
Ждет он с Кларой де Альварес
(На войну отец уехал,
И она свободе рада).
И Альманзор издалека
Слышит трубы и литавры,
Видит он: сквозь тень деревьев
Льется свет огней из замка.
В альколейском замке танцы:
Там двенадцать дам прекрасных,
Рыцарей двенадцать тоже,
Но искусней всех — Альманзор.
Словно счастьем окрыленный,
Он по всей порхает зале,
Он слова сладчайшей лести
Каждой даме расточает.
Руки нежной Изабеллы
Поцелует — и отпрянет,
И садится пред Эльвирой,
Весело в лицо ей глядя.
Улыбнется Леоноре:
«Как я вам сегодня нравлюсь?»
И кресты ей золотые
На плаще своем покажет.
В скромности своей сердечной
Признается каждой даме —
В вечер тридцать раз клянется
Честным словом христианским.
В альколейском замке старом
Не поют и не пируют:
Рыцарей и дам не видно,
И огни уже потухли.
Донна Клара и Альманзор
Поздно в зале остаются;
Их уныло озаряет
Свет последней лампы тусклой.
Села в кресло донна Клара,
На скамейку рыцарь тут же;
Головой своей усталой
Милых он колен коснулся.
Масло розы из флакона
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он вздохнул и взор потупил.
Поцелуем уст нежнейших
Дама льнет с сердечной грустью
К тем кудрям, густым и темным.
Он вздохнул и лоб нахмурил.
Слез поток из глаз блаженных
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он сурово стиснул губы.
Грезит рыцарь: вновь стоит он —
Очи долу, влажны кудри —
В том же вековом соборе,
Слыша много странных звуков.
Исполинские колонны
Шепчут, громко негодуя,
Больше не хотят смиряться
И дрожат, готовы рухнуть.
Вот низверглись с громом диким,
С треском рушится и купол;
Причт и паства побледнели,
У богов Христовых — смута.
Грустно видеть, Русь святая,
Как в степенные года
Наших предков удалая
Изнемечилась езда.
То ли дело встарь: телега,
Тройка, ухарский ямщик,
Ночью дуешь без ночлега,
Днем же — высунув язык.
Но зато как все кипело
Беззаботным удальством!
Жизнь — копейка! Бей же смело,
Да и ту поставь ребром!
Но как весело, бывало,
Раздавался под дугой
Голосистый запевало,
Колокольчик рассыпной.
А когда на водку гривны
Ямщику не пожалеть,
То-то песни заунывны
Он начнет, сердечный, петь!
Север бледный, север плоский,
Степь, родные облака —
Все сливалось в отголоски,
Где слышна была тоска.
Но тоска — струя живая
Из родного тайника,
Полюбовная, святая,
Молодецкая тоска.
Сердце сердцу весть давало
И из тайной глубины
Все былое выкликало
И все слезы старины.
Не увидишь, как проскачешь,
И не чувствуешь скачков,
Ни как сердцем сладко плачешь,
Ни как горько для боков.
А проехать ли случится
По селенью в красный день?
Наш ямщик приободрится,
Шляпу вздернет набекрень.
Как он гаркнет, как присвистнет
Горячо по всем по трем,
Вороных он словно вспрыснет
Вдохновительным кнутом.
Тут знакомая светлица
С расписным своим окном;
Тут его душа девица
С подаренным перстеньком.
Поравнявшись, он немножко
Вожжи в руки приберет,
И растворится окошко,
Словно солнышко взойдет.
И покажется касатка,
Белоликая краса.
Что за очи! за повадка!
Что за русая коса!
И поклонами учтиво
Разменялися они,
И сердца в них молчаливо
Отозвалися сродни…
А теперь, где эти тройки?
Где их ухарский побег?
Где ты, колокольчик бойкий,
Ты, поэзия телег?
Где ямщик наш, на попойку
Вставший с темного утра,
И загнать готовый тройку
Из полтины серебра?
Русский ям молчит и чахнет,
От былого он отвык;
Русским духом уж не пахнет,
И ямщик уж — не ямщик.
Дух заморский и в деревне!
И ямщик, забыв кабак,
Распивает чай в харчевне
Или курит в ней табак.
Песню спеть он не сумеет,
Нет зазнобы ретивой,
И на шляпе не алеет
Лента девицы милой.
По дороге, в чистом поле
Колокольчик наш заглох,
И, невиданный дотоле,
Молча тащится, трех-трех,
Словно чопорный германец
При ботфортах и косе,
Неуклюжий дилижанец
По немецкому шоссе.
Грустно видеть, воля ваша,
Как, у прозы под замком,
Поэтическая чаша
Высыхает с каждым днем!
Как все то, что веселило
Иль ласкало нашу грусть,
Что сыздетства затвердило
Наше сердце наизусть,
Все поверья, все раздолье
Молодецкой старины —
Подедает своеволье
Душегубки-новизны.
Нарядились мы в личины,
Сглазил нас недобрый глаз,
И Орловского картины —
Буква мертвая для нас.
Но спасибо, наш кудесник,
Живописец и поэт,
Малодушным внукам вестник
Богатырских оных лет!
Русь былую, удалую
Ты потомству передашь:
Ты схватил ее живую
Под народный карандаш.
Захлебнувшись прозой пресной,
Охмелеть ли захочу
И с мечтой из давки тесной
На простор ли полечу —
Я вопьюсь в твои картинки
Жаждой чувств и жаждой глаз
И творю в душе поминки
По тебе, да и по нас!
Отрывок из Сельмских песней.
О коль прелестно ты очам моим,
О светило нощи мирное!
Ты блестящую главу свою
Из седых подемлешь облаков,
И величественно шествуешь
По зыбям небес лазоревым.
Что, вещай мне, зришь в долин сей?
Тихо, с нежною улыбкою,
На нее ты преклоняешься.
Стихли ветры полуночные,
Слышен шум вдали источника,
Тихо волны разбиваются
Об утесы отдаленные,
И вечернее жужжание
Насекомых в поле слышится.
Что ж, скажи, светило кроткое,
Что ты зришь?… но ты с улыбкою
Погрузилось в недра запада;
Волны зыблются окрест тебя,
И власы твои прекрасныя
Орошают светлой пеною.
Удались, звезда любезная!
Пусть угаснет лучь вечерний твой,
Пусть сияет свет души моей!
Так! сияет он во тьм ночной!
Зрю, на Лоре собираются
Тени легкия друзей моих.
Царь Морвена тихо шествует,
Как тумана столп по воздуху;
Вкруг его теснятся витязи,
Юных дней его товарищи.
Бардов лик за ними следует;
Арфы слышатся волшебныя!
В сонме их Альпин возвышенный!
Зрю Уллиса седовласаго,
С ними рядом Рино шествует,
И Минона, дщерь Торманова.
Сколь, друзья, переменились вы
С тех времен, как в Сельме шумные
Раздавались гласы пиршества;
Как со мной вы в пеньи спорили:
Ветеркам весны, подобные,
Разтворенным благовонием,
Кои, тихо вея с запада,
Чуть колеблют злаки холмные.
Се узрили мы грядущую
Дщерь прекрасную Торманову!
Полон слез был взор потупленный,
На плечах ея разметаны
В безпорядк были волосы.
При унылом звуке голоса,
При воззреньи на красавицу
Души витязей смягчилися.
Часто зрели мы Сальгаров гроб,
И жилище Кольмы мрачное,
С темной ночью возвратиться к ней
Дал Сальгар ей обещание.
Ночь сошла—и Кольма скорбная
Зрит себя одну, оставленну
На холму в уединении,
Кольмы жалобы плачевныя
Так в пустыне раздавалися:
Кольма.
Ночь грядет—a я на холме сем
Друга жду одна с печалию!
Бури с ревом собираются,
Страшно воют меж утесами,
С гор шумят потоки быстрые.
Тщетно взорами слезящими
Я ищу себе убежища!
Где от нощи я укроюся?
Выйди, месяц, из-за облаков!
Вы прогляньте, звезды ясныя!
Осветите вы тропинку мне
К тем местам пустыни дикия,
Где любезный мой покоится,
Утомлен звериной ловлею,
Где лежат его псы верные,
Где с калеными стрелами лук,
Но, увы, напрасны жалобы!
Гром сильнее! буря ближится!
Звероловец мой возлюбленный
Не услышит воплей Кольминых.
О! почто так долго медлишь ты
К сердцу верному прижать меня?
Знаешь верную любовь мою;
Знаешь, Кольма с нетерпением,
С горем ждет тебя на холм сем.
Вот скала, и дуб развесистой,
Бот источник, где любезный мой
Слово дал со мною видеться!
Ах, ужель Сальгар неверен мне?
Ил покинуть хочет бедную?
Для кого я дом родительской,
Для кого ж родных оставила,
Позабыла несогласия,
Наши домы разделявшия?
Для тебя—a ты забыл меня!
Не спешишь со мною встретиться!
Не бушуй ты ветр полуночный!
Не шумите вы источники!
Да услышит звероловец мой
Голос Кольмин… я зову его!
Чтожь он медлит, не спешит ко мне?
Кольма ждет давно любезнаго!
Вот и месяц всходит на небе,
И унылые лучи его
По дубраве разливаются;
Но Сальгара не видать еще!
Я не слышу лая псов его!
Я одна сижу в печали здесь!
Что такое?—Точно ль?—Кажется,
Нам, на холм спят два витязя!
Подойду, узнаю, кто они,
Не мечта-ль?—В одном я брата зрю,
A в другом Сальгара милаго.
Отвечайте мне, друзья мои!
Но они не пробуждаются.
Страх обемлет душу Кольмину.
Ах! они почиют вечным сном,
Их мечи дымятся кровию.
Милый брат! за что лишил меня
Звероловца, мне любезнаго, —
Как, Сальгар, ты мог оружие
Устремишь на брата Кольмина?
Вы равно любезны оба мне!
Но, увы! они безмолвствуют,
Смертный сон смыкает очи их;
В них сердца не бьются хладныя!
Тени милыя! вещайте мне
С высоты скалы сей мшистыя,
(Зрак любезных не страшит меня)
Где жилище ваше мирное?
На каких холмах вы любите
Отдыхать в часы полуденны?
Нет!—они мне не ответствуют
Ни в безмолвии полуночном,
Ни в дыханьи бурь порывистых!
Я сижу одна с тоскою здесь,
И в слезах жду утра яснаго.
Вы, друзья моих возлюбленных!
Славный памятник воздвигните
Над гробами юных витязей;
Но доколе я жива еще,
Вы могил не закрывайте их,
Дни мои, во цвете юности,
Протекли, как сновидение.
Для чегожь одной скитаться здесь?
Что увижу, что услышу я
Мне знакомаго, сердечнаго?
Здесь засну я при источнике,
Посреди двух милых витязей!
Здесь, когда порой осеннею
Темна ночь на холмы спустится,
Тень моя в пустынном облаке
Принесется на могилу их,
И в унылом бурь стенании
Будет горестно оплакивать
Смерть безвременну друзей своих!
Звероловец в мирной хижин
Глас услышит Кольмы скорбныя,
И в душе своей почувствует
Страх, с печалью сладкой смешанный!
Песни Кольмы будут жалобны
Над могилою возлюбленных! —
Так воспела дщерь Торманова.
Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.
А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.
И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!
Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…
Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…
Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!
И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…
И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…
Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…
Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…
Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.
И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!
Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…
Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…
И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…
Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!
А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!
Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…
А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!
И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!
Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!
Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:
«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»
Нет, я не радостно встречаю новый год,
Он жадной смерти клич над бездною могилы.
Редеет строй бойцов. За кем теперь черед?
Падет-ли юноша, в разцвете гордой силы,
Иль лавры старика, добытые в бою
За правду и любовь,—сомнутся безпощадно, —
Грядущее сильней томит печаль мою,
И новый год идет с тоскою безотрадной!
Как радостный напев в день грустных похорон,
Как пира скучнаго тяжелое похмелье,
Противен мне заздравный кубка звон
И в этот миг людей привычное веселье.
Вл. Ладыженский.
Сменяясь быстрой чередой,
Проходят дни, проходят годы,
И жаль мне жизни молодой —
Как заключенному свободы.
А жизнь не ждет. За ней толпой
Бегут вопросы без ответа:
Уже-ли песнь моя пропета
И кончен путь мой трудовой?..
Под гнетом пошлости пустой
Замрут-ли робкие напевы —
Как чахнут раннею весной
Едва всходящие посевы?
Вл. Ладыженский.
Свершился жребий твой суровый!
Как рано смерть в тебе пришла
И сорвала венец лавровый
С спокойно-гордаго чела.
Замолкли скорбных песен звуки
Над стороной твоей родной,
Которой нес ты сердца муки,
Как дань души твоей больной.
И помню я, был день ненастный,
Когда в могиле дорогой
Послами родины несчастной
Сошлись мы с горькою тоской.
Но, расходясь, мы обещали
Снести, как клад, в своих сердцах
Все те же песни, что звучали
На смертью порванных струнах.
В. Ладыженский.
Прости! Он близок, час разлуки…
Я уношу с собою вдаль
Тобой осмеянныя муки,
Тобой зажженную печаль.
И знаешь ты, что я, тоскуя,
В тиши родных моих степей
Все буду жаждать поцелуя
И лжи ласкающих речей.
Так иногда,—мечты созданье, —
Приносит призрак роковой
Непобедимое страданье
Непобедимой красотой.
Вл. Ладыженский.
В простых речах поэзия темна:
Всплакнет ли робкое в них горе,
Сверкнет ли радости волна, —
Все тонет в безразличном хоре.
Поэт кует из этих слов простых
Венок из золота и стали:
Звено из радостей земных
Паяет пламенем печали/
И человеке идет, судьбой влеком,
Смеясь и плача в самом деле —
Идет, играя тем венком,
К неведомой, но вечной цели.
И путь его и труден, и далек,
И в мраке б стал путем страданий,
Когда б не яркий огонек
Любви и творческих исканий.
Вл. Ладыженский.
Се царь твой грядет тебе кроток.
Ев. Матѳ. 21, V.
Народный клик, детей молитвы
И старцев гордыя хвалы…
Ужель в пылу кровавой битвы
Склонились римские орлы?
Ужель свободна Иудея,
И царь, вождями окружен,
Идет возсесть на праздный трон,
Святым восторгом пламенея?
Но нет, мечтам синедриона
Смеются римские полки:
Он нищ и кроток—царь Сиона,
И с ним простые рыбаки.
Греми ж, хвалебное «осанна»,
Греми в сердечной простоте,
Решеньем злобы и обмана
Он будет распят на кресте.
Но и на нем, томясь, страдая,
Он будет жить в дали веков,
И в мир, любя и всепрощая,
Умчится слава рыбаков.
Вл. Ладыженский.
От шума города я радостно бежал
К степям родным, как узник из темницы,
Покоя я молил, забвенья я искал…
И замер гул покинутой столицы,
И снова предо мной синеющая даль,
Лазурь небес; простор их безграничный,
Но в душу крадется знакомая печаль,
Как старый друг, как гость привычный.
И шепчет мне она: не верь, простор полей
Не даст тебе желаннаго забвенья,
Любовь безумная давно в душе твоей
Зажгла тоску,—и нет ей исцеленья!
На муки обречен, свой жалкий приговор
С собою ты принес к степям отчизны, —
Вот отчего тебе тяжел ея простор,
Как слово горькой укоризны.
Вл. Ладыженский.
Тачанки, и пулеметы,
И пушки в серых чехлах.
Походным порядком роты
Вступают в мирный кишлак.
Вечерний шелковый воздух,
Оранжевые костры,
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
За ними бегут ребята,
Таща кувшины воды,
На мокром песке рябят их
Маленькие следы.
Ребята гудят, как мухи,
Жужжат, как пчелы во ржи,
Их гонят в дома старухи,
Не снявшие паранджи.
Они их берут за спину
И тащат на голове.
Учитель, глотая хину,
Справляется: что в Москве?
И вот дымится и тухнет
Сырой кизяк, запылав.
В круглой походной кухне
Варится жирный пилав.
У нас, в комнатенке тесной,
Слышно, как там, в ночи,
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Уже сухую солому
Настлали на ночь в углы,
Но входит хозяин дома
Таджик Магомет-оглы.
Он нам, как единоверцам,
Отвешивает поклон,
Рукою ко лбу и сердцу
Легко касается он,
Мы смотрим с немым вопросом,
С невольной дрожью в душе:
Ему не хватает носа,
Недостает ушей.
И он невнятно бормочет,
И речь его как туман.
Тогда встает переводчик
Селим-ага-Сулейман.
Не говоря ни слова,
Он стелет на пол кошму,
Приносит манерку плова
И чай подает ему.
«Гостеприимства ради,
Друзья, мы не будем злы
К наследнику шейха Сади —
Певцу Магомет-оглы.
Слова его — нить жемчужин,
Трубы драгоценный звон,
И усладить наш ужин
Песней желает он».
Ночь. Мы сидим раздеты,
С трубками, по углам,
И пеструю речь поэта
Селим переводит нам.
«Я жил пастухом у бая,
Когда в гнезде у орла
Азия голубая
Наложницею спала.
Пахал чужие опушки
Я на чужих волах,
Под щеку вместо подушки
Подкладывал я кулак.
Котомка — и вот он весь я, —
Котомка, посох и пот!
И, может быть, только песня
В котомку ту не войдет —
О том, что мор в Тегеране,
Восток бездомен и сир,
Но, словно курдюк бараний,
Налился жиром эмир.
Я правду пел, а не блеял,
И песня была горька,
Она бывала кислее
Кобыльего молока.
Когда я слагал рубаи,
Колючие, как мечи,
„Молчи!“ — говорили баи,
Шипели муллы: „Молчи!“
Но след у неправды топок,
С ней нечем делиться мне,
Стихи, как цветущий хлопок,
Летели по всей стране.
Народ умирал в печали,
Я пел, а время текло,
И четверо постучали
Нагайками мне в стекло,
Меня повалили на пол,
В мешок впихнули меня,
Заткнули мне горло кляпом
И кинули на коня.
Два дня мы неслись. На третий
В лучах рассветной игры
Зареяли минареты
Игрушечной Бухары.
В тюрьму принесли мне к ночи
Шашлык и сладкий инжир,
Тогда я узнал, что хочет
Беседы со мной эмир.
Закат окровавил горы,
Когда, перстнями звеня,
На коврике из Ангоры
Властитель принял меня.
Заря пылала и тухла,
Обуглившись по краям,
В руке веснушчатой, пухлой
Дымился длинный кальян.
„Не преклоняй колена,
Отри утомленья пот! —
(Он сладок был, как измена,
И ласков, как тот, кто лжет.)
Не каждый имеет право
Певцу подвести коня!
Твоя прекрасная слава
Домчалась и до меня.
Недаром в свои тетради
Переписал я сам
Слова, что промолвил Сади
И обронил Хаям.
Догадки меня загрызли:
Откуда берете вы
Такие слова — из жизни
Иль просто из головы?“
Я видел: он врет, лисица!
Он льстит, но прячет глаза!
И, вынув обрывки ситца,
Я вытерся и сказал:
„Эмир! Это дело тонко!
Возьмешь ли из головы
Кривые ножки ребенка,
Скупые слезы вдовы?
Нет! Песня приходит в уши,
Когда, быка заколов,
Ты лучшую четверть туши
Казне относишь в налог,
Когда в богатых амбарах
Тебе не дают зерна.
В кофейнях и на базарах
Весь день толчется она
И видит, как, прежде сонный,
Народ теряет покой
Под щедрой, под благословенной,
Под мудрой твоей рукой.
Она проходит сквозь сердце,
Скисая в нем и бродя,
Чтоб сделаться крепче перца,
Живительнее дождя,
Став черного кофе гуще,
Коль совесть твоя чиста,
Могущественной, влекущей
Она выходит в уста!“
Эмира дряблые щеки
Бурели, как кирпичи,
Смешным голоском девчонки
Эмир завопил: „Молчи!“
Он кинул в меня кинжальчик,
Но, словно ветку в цвету,
Широкобедрый мальчик
Поймал его на лету.
„Мудрец печется о пчелах,
Но истребляет ос!
Дурак! Не слишком ли долог
Твой вездесущий нос?
Тобой развращен, сорока,
Народ начинает клясть
Коран и знамя пророка,
Мою священную власть!
Чтоб проучить невежу,
Запру я песню твою:
И нос я этот отрежу,
И рот я этот зашью!
Дабы доносился глуше
К тебе неутешный плач,
Саблей отрубит уши
Завтра тебе палач!
Палач души твоей дверцы
Захлопнет, как птичью клеть!“
— „Но если он вырвет сердце,
То что же будет болеть?“
— „Не бойся! Его клещами
Не вытащат палачи!
Помни меня в печали:
Живи, томись, молчи!“
Погибель душе эмира!
Я стал после трех ночей
Круглее головки сыра
По милости палачей.
Из лап их в смертном поте
Ушел Магомет-оглы.
Вглядитесь — и вы найдете
У губ моих след иглы.
Скитаясь, подобно тени,
Я дожил до дня, когда
Нам справедливый Ленин
Дал пастбища и стада,
Пять ярких лучей свободы
Горели в звезде Москвы!
Я прожил долгие годы,
Но жизнь мне открыли вы.
Я стар, но с каждым дыханьем
Ненависть горячей!
Стихи! Их поют дехкане,
Бьющие басмачей.
Поэтом и страстотерпцем —
Так я покину мир.
Эмир оставил мне сердце,
И он ошибся, эмир!»
Разгладив полы халата,
Вздохнул умолкший старик,
Мы слышим, как, мчась куда-то,
Бормочет пьяный арык.
Мы слышим в комнате тесной,
Как рядом с нами в ночи
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Матов рассветный воздух,
Стали не так остры
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
Но зоркий прожектор косо
Ползет по темным полям…
Выходит наш гость безносый
И дню говорит: «Селям!»
Так! для отрадных чувств еще я не погиб,
Я не забыл тебя, почтенный Аристип,
И дружбу нежную, и Русские Афины!
Не Вакховых пиров, не лобызаний Фрины,
В нескромной юности нескромно петых мной,
Не шумной суеты, прославленной толпой,
Лишенье тяжко мне, в краю, где финну нищу
Отчизна мертвая едва дарует пищу,
Нет, нет! мне тягостно отсутствие друзей,
Лишенье тягостно беседы мне твоей,
То наставительной, то сладостно-отрадной:
В ней, сердцем жадный чувств, умом познаний жадный,
И сердцу и уму я пищу находил.
Счастливец! дни свои ты Музам посвятил
И бодро действуешь прекрасные полвека
На поле умственных усилий человека;
Искусства нежные и деятельный труд,
Заняв, украсили свободный твой приют.
Живитель сердца труд; искусства наслажденья.
Еще не породив прямого просвещенья,
Избыток породил бездейственную лень.
На мир снотворную она нагнала тень,
И чадам роскоши, обремененным скукой,
Довольство бедности тягчайшей было мукой;
Искусства низошли на помощь к ним тогда:
Уже отвыкнувших от грубого труда,
К трудам возвышенным они воспламенили
И праздность упражнять роскошно научили;
Быть может, счастием обязаны мы им.
Как беден страждущий бездействием своим!
Печальный, жалкий раб тупого усыпленья,
Не постигает он души употребленья,
В дремоту грубую всечасно погружен,
Отвыкнул чувствовать, отвыкнул мыслить он,
На собственных пирах вздыхает он украдкой,
Что длятся для него мгновенья жизни краткой.
Они в углу моем не длятся для меня.
Судьбу младенчески за строгость не виня
И взяв с тебя пример, поэзию, ученье
Призван я украшать свое уединенье.
Леса угрюмые, громады мшистых гор,
Пришельца нового пугающие взор,
Чужих безбрежных вод свинцовая равнина,
Напевы грустные протяжных песен Финна,
Не долго, помню я, в печальной стороне
Печаль холодную вливали в душу мне.
Я победил ее, и, не убит неволей,
Еще я бытия владею лучшей долей,
Я мыслю, чувствую: для духа нет оков;
То вопрошаю я предания веков,
Всемирных перемен читаю в них причины;
Наставлен давнею превратностью судьбины,
Учусь покорствовать судьбине я своей;
То занят свойствами и нравами людей,
Поступков их ищу прямые побужденья,
Вникаю в сердце их, слежу его движенья,
И в сердце разуму отчет стараюсь дать!
То вдохновение, Парнаса благодать,
Мне душу радует восторгами своими:
На миг обворожен, на миг обманут ими,
Дышу свободнее, и лиру взяв свою,
И дружбу, и любовь и негу я пою.
Осмеливаясь петь, я помню преткновенья
Самолюбивого искусства песнопенья;
Но всякому свое, и мать племен людских,
Усердья полная ко благу чад своих,
Природа, каждого даря особой страстью,
Нам разные пути прокладывает к счастью:
Кто блеском почестей пленен в душе своей;
Кто создан для войны и любит стук мечей:
Любезны песни мне. Когда-то для забавы,
Я, праздный, посетил Парнасские дубравы
И воды светлые Кастальского ручья;
Там к хорам чистых дев прислушивался я,
Там, очарованный, влюбился я в искусство
Другим передавать в согласных звуках чувство,
И не страшась толпы взыскательных судей,
Я умереть хочу с любовию моей.
Так, скуку для себя считая бедством главным,
Я духа предаюсь порывам своенравным;
Так, без усилия ведет меня мой ум
От чувства к шалости, к мечтам от важных дум!
Но ни души моей восторги одиноки,
Ни любомудрия полезные уроки,
Ни песни мирные, ни легкие мечты,
Воображения случайные цветы,
Среди глухих лесов и скал моих унылых,
Не заменяют мне людей, для сердца милых,
И часто, грустию невольною обят,
Увидеть бы желал я пышный Петроград,
Вести желал бы вновь свой век непринужденный
В кругу детей искусств и неги просвещенной,
Апелла, Фидия желал бы навещать,
С тобой желал бы я беседовать опять,
Муж, дарованьями, душою превосходный,
В стихах возвышенный и в сердце благородный!
За то не в первый раз взываю я к богам:
Отдайте мне друзей; найду я счастье сам!
Запретить совсем бы
Запретить совсем бы ночи-негодяйке
выпускать
выпускать из пасти
выпускать из пасти столько звездных жал.
Я лежу, —
Я лежу, — палатка
Я лежу, — палатка в Кемпе «Нит гедайге».
Не по мне все это.
Не по мне все это. Не к чему...
Не по мне все это. Не к чему... и жаль...
Взвоют
Взвоют и замрут сирены над Гудзоном,
будто бы решают:
будто бы решают: выть или не выть?
Лучше бы не выли.
Лучше бы не выли. Пассажирам сонным
надо просыпаться,
надо просыпаться, думать,
надо просыпаться, думать, есть,
надо просыпаться, думать, есть, любить...
Прямо
Прямо перед мордой
Прямо перед мордой пролетает вечность —
бесконечночасый распустила хвост.
Были б все одеты
Были б все одеты и в белье, конечно,
если б время
если б время ткало
если б время ткало не часы,
если б время ткало не часы, а холст.
Впрячь бы это
Впрячь бы это время
Впрячь бы это время в приводной бы ремень, —
спустят
спустят с холостого —
спустят с холостого — и чеши и сыпь!
Чтобы
Чтобы не часы показывали время,
а чтоб время
а чтоб время честно
а чтоб время честно двигало часы.
Ну, американец...
Ну, американец... тоже...
Ну, американец... тоже... чем гордится.
Втер очки Нью-Йорком.
Втер очки Нью-Йорком. Видели его.
Сотня этажишек
Сотня этажишек в небо городится.
Этажи и крыши —
Этажи и крыши — только и всего.
Нами
Нами через пропасть
Нами через пропасть прямо к коммунизму
перекинут мост,
перекинут мост, длиною —
перекинут мост, длиною — во сто лет.
Что ж,
Что ж, с мостища с этого
Что ж, с мостища с этого глядим с презрением вниз мы?
Кверху нос задрали?
Кверху нос задрали? загородились?
Кверху нос задрали? загородились? Нет.
Мы
Мы ничьей башки
Мы ничьей башки мостами не морочим.
Что такое мост?
Что такое мост? Приспособленье для простуд.
Тоже...
Тоже... без домов
Тоже... без домов не проживете очень
на одном
на одном таком
на одном таком возвышенном мосту.
В мире социальном
В мире социальном те же непорядки:
три доллара за день,
три доллара за день, на —
три доллара за день, на — и отвяжись.
А у Форда сколько?
А у Форда сколько? Что играться в прятки!
Ну, скажите, Кулидж, —
Ну, скажите, Кулидж, — разве это жизнь?
Много ль
Много ль человеку
Много ль человеку (даже Форду)
Много ль человеку (даже Форду) надо?
Форд —
Форд — в мильонах фордов,
Форд — в мильонах фордов, сам же Форд —
Форд — в мильонах фордов, сам же Форд — в аршин.
Мистер Форд,
Мистер Форд, для вашего,
Мистер Форд, для вашего, для высохшего зада
разве мало
разве мало двух
разве мало двух просторнейших машин?
Лишек —
Лишек — в М. К. Х.
Лишек — в М. К. Х. Повесим ваш портретик.
Монумент
Монумент и то бы
Монумент и то бы вылепили с вас.
Кланялись бы детки,
Кланялись бы детки, вас
Кланялись бы детки, вас случайно встретив.
Мистер Форд —
Мистер Форд — отдайте!
Мистер Форд — отдайте! Даст он...
Мистер Форд — отдайте! Даст он... Черта с два!
За палаткой
За палаткой мир
За палаткой мир лежит угрюм и темен.
Вдруг
Вдруг ракетой сон
Вдруг ракетой сон звенит в унынье в это:
«Мы смело в бой пойдем
за власть Советов...»
Ну, и сон приснит вам
Ну, и сон приснит вам полночь-негодяйка!
Только сон ли это?
Только сон ли это? Слишком громок сон.
Это
Это комсомольцы
Это комсомольцы Кемпа «Нит Гедайге»
песней
песней заставляют
песней заставляют плыть в Москву Гудзон.
20 сентября 1925 г., Нью-Йорк
На небе блещут звезды, и солнце, и луна,
И в них Творца величье мир видит издавна́:
Поднявши очи кверху, с любовью неизменной,
Толпа благословляет Создателя вселенной.
Но для чего я буду смотреть на небеса,
Когда кругом я вижу земные чудеса
И на земле встречаю Творца произведенья,
Которые достойны людского изумленья?
Да, мне земля дороже, быть может, потому,
Что есть на ней созданье такое, что ему
Подобного не будет и не было от века;
Великое созданье… То — сердце человека.
Роскошно в небе солнце в игре его лучей,
Мерцанье звезд мы любим в тьме голубых ночей,
Приковывает взоры кометы появленье,
И лунное сиянье полно успокоенья,
Но все светила вместе от солнца до луны
Копеечною свечкой казаться нам должны
В сравнении с тем сердцем, которое трепещет
В людской груди и светом неугасимым блещет.
Оно в миниатюре — весь мир: здесь вся земля,
Здесь горы есть, и реки, и тучные поля,
Пустыни, где нередко зверь дикий тоже воет
И бедненькое сердце грызет и беспокоит.
Здесь родники струятся и дремлют в вешнем сне,
Леса, тропинки вьются по горной крутизне,
Садов цветущих зелень подобна изумруду,
И для ослов, баранов есть пастбище повсюду.
Фонтаны бьют высоко, меж тем в тени ветвей
Неутомимо страстный, несчастный соловей,
Чтоб улыбнулась роза, любви его отрада,
До горловой чахотки поет в затишьи сада.
Здесь жизнь разнообразна, как и природа вся:
Сегодня светит солнце, а завтра, морося,
Неугомонно льется дождь целыми часами,
И стелются туманы над нивой и лесами.
С цветов, вчера цветущих, спадают лепестки,
Бушует ветер, полный убийственной тоски,
Снег хлопьями своими все покрывает скоро,
И замерзают в стужу и реки, и озера.
Тогда зима приходит, а с ней и целый ряд
Забав и развлечений, и — благо маскарад —
Маскированья зная великое искусство,
Кружатся и пьянеют в безумной пляске чувства.
Конечно, в этом вихре веселья иногда
Врасплох их ловят горе, страдание, вражда,
И о погибшем счастье невольно вздохи рвутся,
Хоть все кругом танцуют, резвятся и смеются.
Вдруг что-то затрещало… Не бойся! это лед
Взломало; снова солнце свет благодатный льет,
И таять ледяная кора под солнцем стала,
Что наше сердце долго, как панцирь, окружала.
Должна исчезнуть скоро холодная зима,
Идет, идет — о, прелесть! — навстречу нам сама
Весна, природы праздник и милая обнова,
Любви жезлом волшебным разбуженная снова.
Величье Саваофа, создавшего весь свет,
И на земле, и в небе оставило свой след,
Во всем велик Создатель, и с небывалой силой
Пою я аллилуйя и Господи помилуй!
Божественно, прекрасно Им мир весь сотворен,
А перл Его созданья есть наше сердце. Он
Вдохнул в него бессмертный свой дух — им сердце бьется,
На нашем языке любовью он, зовется.
Прочь, лира древних греков! Я к ней не прикоснусь,
Не нужно прежних песен с беспутной пляской муз!
Благоговейно, скромно, исполненный смиренья,
Хочу я возвеличить Создателя творенье.
Прочь музыка и песни язычников слепых!
Пусть звуки струн Давида, струн набожно простых
Мне будут тихо вторить, когда свою хвалу я
Начну псалмом священным, запевши: аллилуйя!
Богатый Откупщик в хоромах пышных жил,
Ел сладко, вкусно пил;
По всякий день давал пиры, банкеты,
Сокровищ у него нет сметы.
В дому сластей и вин, чего ни пожелай:
Всего с избытком, через край.
И, словом, кажется, в его хоромах рай.
Одним лишь Откупщик страдает,
Что он не досыпает.
Уж божьего ль боится он суда,
Иль, просто, трусит разориться:
Да только все ему не крепко как-то спится.
А сверх того, хоть иногда
Он вздремлет на заре, так новая беда:
Бог дал ему певца, соседа.
С ним из окна в окно жил в хижине бедняк
Сапожник, но такой певун и весельчак,
Что с утренней зари и до обеда,
С обеда до́-ночи безумолку поет
И богачу заснуть никак он не дает.
Как быть, и как с соседом сладить,
Чтоб от пенья его отвадить?
Велеть молчать: так власти нет;
Просил: так просьба не берет.
Придумал, наконец, и за соседом шлет.
Пришел сосед.
«Приятель дорогой, здорово!» —
«Челом вам бьем за ласковое слово».—
«Ну, что, брат, каково делишки, Клим, идут?»
(В ком нужда, уж того мы знаем, как зовут.) —
«Делишки, барин? Да, не худо!» —
«Так от того-то ты так весел, так поешь?
Ты, стало, счастливо живешь?» —
«На бога грех роптать, и что ж за чудо?
Работою завален я всегда;
Хозяйка у меня добра и молода:
А с доброю женой, кто этого не знает,
Живется как-то веселей».—
«И деньги есть?» — «Ну, нет, хоть лишних не бывает,
Зато нет лишних и затей».—
«Итак, мой друг, ты быть богаче не желаешь?» —
«Я этого не говорю;
Хоть бога и за то, что́ есть, благодарю;
Но сам ты, барин, знаешь,
Что человек, пока живет,
Все хочет более: таков уж здешний свет.
Я чай, ведь и тебе твоих сокровищ мало;
И мне бы быть богатей не мешало».—
«Ты дело говоришь, дружок:
Хоть при богатстве нам есть также неприятства,
Хоть говорят, что бедность не порок,
Но все уж коль терпеть, так лучше от богатства.
Возьми же: вот тебе рублевиков мешок:
Ты мне за правду полюбился.
Поди: дай бог, чтоб ты с моей руки разжился.
Смотри, лишь промотать сих денег не моги,
И к нужде их ты береги!
Пять сот рублей тут верным счетом.
Прощай!» Сапожник мой,
Схватя мешок, скорей домой
Не бегом, летом;
Примчал гостинец под полой;
И той же ночи в подземелье
Зарыл мешок — и с ним свое веселье!
Не только песен нет, куда девался сон
(Узнал бессонницу и он!);
Все подозрительно, и все его тревожит:
Чуть ночью кошка заскребет,
Ему уж кажется, что вор к нему идет:
Похолодеет весь, и ухо он приложит,
Ну, словом, жизнь пошла, хоть кинуться в реку.
Сапожник бился, бился
И наконец за ум хватился:
Бежит с мешком к Откупщику
И говорит: «Спасибо на приятстве;
Вот твой мешок, возьми его назад:
Я до него не знал, как худо спят.
Живи ты при своем богатстве:
А мне, за песни и за сон,
Не надобен ни миллион».
О источник ты лазоревый,
Со скалы крутой спадающий
С белой пеною жемчужного!
О источник, извивайся ты,
Разливайся влагой светлою
По долине чистой Лутау.
О дубрава кудреватая!
Наклонись густой вершиною,
Чтобы солнца луч полуденный
Не палил долины Лутау.
Есть в долине голубой цветок,
Ветр качает на стебле его
И, свевая росу утренню,
Не дает цветку поблекшему
Освежиться чистой влагою.
Скоро, скоро голубой цветок
Головою нерасцветшею
На горячу землю склонится,
И пустынный ветр полуночный
Прах его развеет по полю.
Звероловец, утром видевший
Цвет долины украшением,
Ввечеру придет пленяться им,
Он придет — и не найдет его! Так-то некогда придет сюда
Оссиана песни слышавший!
Так-то некогда приближится
Звероловец к моему окну,
Чтоб еще услышать голос мой.
Но пришлец, стоя в безмолвии
Пред жилищем Оссиановым,
Не услышит звуков пения,
Не дождется при окне моем
Голоса ему знакомого;
В дверь войдет он растворенную
И, очами изумленными
Озирая сень безлюдную,
На стене полуразрушенной
Узрит арфу Оссианову,
Где вися, осиротелая,
Будет весть беседы тихие
Только с ветрами пустынными.О герои, о сподвижники
Тех времен, когда рука моя
Раздробляла щит трелиственный!
Вы сокрылись, вы оставили
Одного меня, печального!
Ни меча извлечь не в силах я,
В битвах молнией сверкавшего;
Ни щита я не могу поднять,
И на нем напечатленные
Язвы битв, единоборств моих,
Я считаю осязанием.
Ах! мой голос, бывший некогда
Гласом грома поднебесного,
Ныне тих, как ветер вечера,
Шепчущий с листами топола. —
Всё сокрылось, всё оставило
Оссиана престарелого,
Одинокого, ослепшего! Но недолго я остануся
Бесполезным Сельмы бременем;
Нет, недолго буду в мире я
Без друзей и в одиночестве!
Вижу, вижу я то облако,
В коем тень моя сокроется;
Те туманы вижу тонкие,
Из которых мне составится
Одеяние прозрачное.О Мальвина, ты ль приближилась?
Узнаю тебя по шествию,
Как пустынной лани, тихому,
По дыханью кротких уст твоих,
Как цветов, благоуханному.
О Мальвина, дай ты арфу мне;
Чувства сердца я хочу излить,
Я хочу, да песнь унылая
Моему предыдет шествию
В сень отцов моих воздушную.
Внемля песнь мою последнюю,
Тени их взыграют радостью
В светлых облачных обителях;
Спустятся они от воздуха,
Сонмом склонятся на облаки,
На края их разноцветные,
И прострут ко мне десницы их,
Чтоб принять меня к отцам моим!..
О! подай, Мальвина, арфу мне,
Чувства сердца я хочу излить.Ночь холодная спускается
На крылах с тенями черными;
Волны озера качаются,
Хлещет пена в брег утесистый;
Мхом покрытый, дуб возвышенный
Над источником склоняется;
Ветер стонет меж листов его
И, срывая, с шумом сыплет их
На мою седую голову! Скоро, скоро, как листы его
Пожелтели и рассыпались,
Так и я увяну, скроюся!
Скоро в Сельме и следов моих
Не увидят земнородные;
Ветр, свистящий в волосах моих,
Не разбудит ото сна меня,
Не разбудит от глубокого! Но почто сие уныние?
Для чего печали облако
Осеняет душу бардову?
Где герои преждебывшие?
Рано, младостью блистающий?
Где Оскар мой — честь бестрепетных?
И герой Морвена грозного,
Где Фингал, меча которого
Трепетал ты, царь вселенныя?
И Фингал, от взора коего
Вы, стран дальних рати сильные,
Рассыпалися, как призраки!
Пал и он, сраженный смертию!
Тесный гроб сокрыл великого!
И в чертогах праотцев его
Позабыт и след могучего!
И в чертогах праотцев его
Ветр свистит в окно разбитое;
Пред широкими вратами их
Водворилось запустение;
Под высокими их сводами,
Арф бряцанием гремевшими,
Воцарилося безмолвие!
Тишина их возмущается
Завываньем зверя дикого,
Жителя их стен разрушенных.Так в чертогах праотеческих
Позабыт и след великого!
И мои следы забудутся?
Нет, пока светила ясные
Будут блеском их и жизнию
Озарять холмы Морвенские, —
Голос песней Оссиановых
Будет жить над прахом тления,
И над холмами пустынными,
Над развалинами сельмскими,
Пред лицом луны задумчивой,
Разливаяся гармонией,
Призовет потомка позднего
К сладостным воспоминаниям.
Осенней неги поцелуй
Горел в лесах звездою алой,
И песнь прозрачно-звонких струй
Казалась тихой и усталой.С деревьев падал лист сухой,
То бледно-желтый, то багряный,
Печально плача над землей
Среди росистого тумана.И солнце пышное вдали
Мечтало снами изобилья
И целовало лик земли
В истоме сладкого бессилья.А вечерами в небесах
Горели алые одежды
И, обагренные, в слезах,
Рыдали Голуби Надежды.Летя в безмирной красоте,
Сердца к далекому манили
И созидали в высоте,
Венки воздушно-белых лилий.И осень та была полна
Словами жгучего напева,
Как плодоносная жена,
Как прародительница Ева.*В лесу, где часто по кустам
Резвились юные дриады,
Стоял безмолвно-строгий храм,
Маня покоем колоннады.И белый мрамор говорил
О царстве Вечного Молчанья
И о полете гордых крыл,
Неверно-тяжких, как рыданье.А над высоким алтарем
В часы полуночных видений
Сходились, тихие, вдвоем
Две золотые девы-тени.В объятьях ночи голубой,
Как розы радости мгновенны,
Они шептались меж собой
О тайнах Бога и вселенной.Но миг, и шепот замолкал,
Как звуки тихого аккорда,
И белый мрамор вновь сверкал
Один, задумчиво и гордо.И иногда, когда с небес
Слетит вечерняя прохлада,
Покинув луг, цветы и лес,
Шалила юная дриада.Входила тихо, вся дрожа,
Залита сумраком багряным,
Свой белый пальчик приложа
К устам душистым и румяным.На пол, горячий от луча,
Бросала пурпурную розу
И убегала, хохоча,
Любя свою земную грезу.Её влечет её стезя
Лесного, радостного пенья,
А в этом храме быть нельзя
Детям греха и наслажденья.И долго роза на полу
Горела пурпурным сияньем
И наполняла полумглу
Сребристо-горестным рыданьем.Когда же мир, восстав от сна,
Сверкал улыбкою кристалла,
Она, печальна и одна,
В безмолвном храме умирала.*Когда ж вечерняя заря
На темном небе угасает
И на ступени алтаря
Последний алый луч бросает, Пред ним склоняется одна,
Одна, желавшая напева
Или печальная жена,
Или обманутая дева.Кто знает мрак души людской,
Ее восторги и печали?
Они эмалью голубой
От нас закрытые скрижали.Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний? Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья,
И меж бровями залегло
Веков тяжелое томленье? И улыбаются уста
Зачем загадочно и зыбко?
И страстно требует мечта,
Чтоб этой не было улыбки? Зачем в ней столько тихих чар?
Зачем в очах огонь пожара?
Она для нас больной кошмар,
Иль правда, горестней кошмара.Зачем, в отчаяньи мечты,
Она склонилась на ступени?
Что надо ей от высоты
И от воздушно-белой тени? Не знаем! Мрак ночной глубок,
Мечта — пожар, мгновенья — стоны;
Когда ж забрезжится восток
Лучами жизни обновленной? *Едва трепещет тишина,
Смеясь эфирным синим волнам,
Глядит печальная жена
В молчаньи строгом и безмолвном.Небес далеких синева
Твердит неясные упреки,
В ее душе зажглись слова
И манят огненные строки.Они звенят, они поют
Так заклинательно и строго:
«Душе измученной приют
В чертогах Радостного Бога;«Но Дня Великого покров
Не для твоих бессильных крылий,
Ты вся пока во власти снов,
Во власти тягостных усилий.«Ночная, темная пора
Тебе дарит свою усладу,
И в ней живет твоя сестра —
Беспечно-юная дриада.«И ты еще так любишь смех
Земного, алого покрова
И ты вплетаешь яркий грех
В гирлянды неба голубого.«Но если ты желаешь Дня
И любишь лучшую отраду,
Отдай объятиям огня
Твою сестру, твою дриаду.«И пусть она сгорит в тебе
Могучим, радостным гореньем,
Молясь всевидящей судьбе,
Её покорствуя веленьям.«И будет твой услышан зов,
Мольба не явится бесплодной,
Уйдя от радости лесов,
Ты будешь божески-свободной».И душу те слова зажгли,
Горели огненные стрелы
И алый свет и свет земли
Предстал, как свет воздушно-белый*Песня ДриадыЯ люблю тебя, принц огня,
Так восторженно, так маняще,
Ты зовешь, ты зовешь меня
Из лесной, полуночной чащи.Хоть в ней сны золотых цветов
И рассказы подруг приветных,
Но ты знаешь так много слов,
Слов любовных и беззаветных.Как горит твой алый камзол,
Как сверкают милые очи,
Я покину родимый дол,
Я уйду от лобзаний ночи.Так давно я ищу тебя
И ко мне ты стремишься тоже,
Золотая звезда, любя,
Из лучей нам постелет ложе.Ты возьмешь в объятья меня
И тебя, тебя обниму я,
Я люблю тебя, принц огня,
Я хочу и жду поцелуя.*Цветы поют свой гимн лесной,
Детям и ласточкам знакомый,
И под развесистой сосной
Танцуют маленькие гномы.Горит янтарная смола,
Лесной дворец светло пылает
И голубая полумгла
Вокруг, как бабочка, порхает.Жених, как радостный костер,
Горит могучий и прекрасный,
Его сверкает гордый взор,
Его камзол пылает красный.Цветы пурпурные звенят:
«Давайте места, больше места,
Она идет, краса дриад,
Стыдливо-белая невеста».Она, прекрасна и тиха,
Не внемля радостному пенью,
Идет в объятья жениха
В любовно-трепетном томленьи.От взора ласковых цветов
Их скрыла алая завеса,
Довольно песен, грез и снов
Среди лазоревого леса.Он совершен, великий брак,
Безумный крик всемирных оргий!
Пускай леса оденет мрак,
В них было счастье и восторги.*Да, много, много было снов
И струн восторженно звенящих
Среди таинственных лесов,
В их голубых, веселых чащах.Теперь открылися миры
Жене божественно-надменной,
Взамен угаснувшей сестры
Она узнала сон вселенной.И, в солнца ткань облечена,
Она великая святыня,
Она не бледная жена,
Но венценосная богиня.В эфире радостном блестя,
Катятся волны мировые,
А в храме Белое Дитя
Творит святую литургию.И Белый Всадник кинул клик,
Скача порывисто-безумно,
Что миг настал, великий миг,
Восторг предмирный и бездумный.Уж звон копыт затих вдали,
Но вечно — радостно мгновенье!
…И нет дриады, сна земли,
Пред ярким часом пробужденья.
И
В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные,—
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…
Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися.
Ими случайно омытые,
Обыкновенно чуть видные,
Темные лики святителей
Вдруг выступали… Боялась я,—
Словно в семью нашу мирную
Люди вошли незнакомые
С мрачными, строгими лицами…
То растворялось нечаянно
Ветром окошко непрочное,
И в заунывно-печальное
Пение гимна церковного
Звонкая песня вторгалася,
Полная горя житейского,—
Песня сурового пахаря!..
Помню я службу последнюю:
Гром загремел неожиданно,
Все сотрясенное здание
Долго дрожало, готовое
Рухнуть: лампады горящие,
Паникадилы качалися,
С звоном упали тяжелые
Ризы с иконы Спасителя,
И растворилась безвременно
Дверь алтаря. Православные
В ужасе ниц преклонилися —
Божьего ждали решения!..
ИИ
Ближе к дороге красивая,
Новая церковь кирпичная
Гордо теперь возвышается
И заслоняет развалины
Старой. Из ветхого здания
Взяли убранство убогое,
Вынесли утварь церковную,
Но до остатков строения
Руки мирян не коснулися.
Словно больной, от которого
Врач отказался, оставлено
Времени старое здание.
Ласточки там поселилися —
То вылетали оттудова,
То возвращались стремительно,
Громко приветствуя птенчиков
Звонким своим щебетанием…
В землю врастая медлительно,
Эти остатки убогие
Преобразились в развалины
Странные, чудно красивые.
Дверь завалилась, обрушился
Купол; оторваны бурею,
Ветхие рамы попадали;
Травами густо проросшие,
В зелени стены терялися,
И простирали в раскрытые
Окна — березы соседние
Ветви свои многолистые…
Их семена, занесенные
Ветром на крышу неровную,
Дали отростки: любила я
Эту березку кудрявую,
Что возвышалась там, стройная,
С бледно-зелеными листьями,
Точно вчера только ставшая
На ноги резвая девочка,
Что уж сегодня вскарабкалась
На высоту,— и бестрепетно
Смотрит оттуда, с смеющимся,
Смелым и ласковым личиком…
Птицы носились там стаями,
Там стрекотали кузнечики,
Да деревенские мальчики
И русокудрые девочки
Живмя там жили: по тропочкам
Между высокими травами
Бегали, звонко аукались,
Пели веселые песенки.
Так мое детство беспечное
Мирно летело… Играла я,
Помню, однажды с подругами
И набежала нечаянно
На полусгнившее дерево.
Пылью обдав меня, дерево
Вдруг подо мною рассыпалось:
Я провалилась в развалины,
Внутрь запустелого здания,
Где не бывала со времени
Службы последней…
Службы последнейОбятая
Трепетом, я огляделася:
Гнездышек ряд под карнизами,
Ласточки смотрят из гнездышек,
Словно кивают головками,
А по стенам молчаливые,
Строгие лица угодников…
Перекрестилась невольно я,—
Жутко мне было! Дрожала я,
А уходить не хотелося.
Чудилось мне: наполняется
Церковь опять прихожанами;
Голос отца престарелого,
Пение гимнов божественных,
Вздохи и шепот молитвенный
Слышались мне,— простояла бы
Долго я тут неподвижная,
Если бы вдруг не услышала
Криков: «Параша! да где же ты ?..»
Я отозвалась; нахлынули
Дети гурьбой,— и наполнились
Звуками жизни развалины,
Где столько лет уж не слышались
Голос и шаг человеческий…
Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.
Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.
Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».
По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.
Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.
В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.
Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,
Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,
Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,
Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.
До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.
Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.
Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.
Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:
Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;
Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,
Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.
Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.
«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.
Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.
Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.
Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».
Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.
В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.
Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;
В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;
Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.
И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.
Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.
И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»
Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».
«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»
И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;
Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».
Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:
«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.
Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.
Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,
Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,
Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;
Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.
Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;
Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,
Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.
Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;
Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.
В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».
И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов
(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.
Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали
И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.
Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.
С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.
Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.
«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.
А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца
Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.
Мой добрый, милый друг! давно уже лежит
На совести моей былое обещанье!…
Но песен прежних нет, и нет очарованья;
И сердце творческим волненьем не дрожит.
Но все-ж, чтоб избежать законнаго упрека,
Пускаюсь я опять в давно забытый путь.
Недавно к вам в Москву я ехал издалека,
Была глухая ночь, но я не мог уснуть.
Под мерный стук колес и грохот монотонный,
Невольно вспоминать я начал о былом,
О чудных летних днях в усадьбе отдаленной,
В саду запущенном, над дремлющим прудом….
Все это было мне так близко и знакомо,
Так чудно прошлым вдруг пахнуло издали,
Как будто в затхлый мрак покинутаго дома
Букет душистых роз нечаянно внесли!…
Я вспомнил, как разбив столичной жизни цепи,
От сумрачных друзей и ветренных подруг,
Я весело бежал в родныя ваши степи,
На ваш смеющийся благоуханный юг!
И он меня гостеприимно встретил
В сиянии своей нетленной красоты…
Как воздух ясен был! как купол неба светел!
Как солнце горячо! как хороши цветы!
Ямщик мой песни пел. А я смотрел мечтая,
Смотрел во все глаза, любуясь новизной
Неведомых картин, и жаворонков стая
Все время в воздухе звенела надо мной…
И эта ширь степей прекрасной мне казалась,
И песня ямщика, и жаворонков хор,
И все кругом цвело, цвело и наряжалось
В весенний, праздничный, пленительный убор!
Но вот конец пути. И вот передо мною
Картина мирная: старинный барский дом,
Большой широкий двор, заросший весь травою,
И сад запущенный над дремлющим прудом,
И церковь и село… И вместо жизни бурной,
Такая лень кругом, такая тишина,
Да аромат цветов, да неба блеск лазурный,
Да солнца яркий свет, да ветерка волна!
И я отдался весь той жизни монотонной,
Без дела, без забот; и сладко было мне
Безпечно отдохнуть душою утомленной,
Жить и почти не жить в дремотном полусне…
Потом явились вы. Мы виделись впервые,
Но сразу встретились, как старые друзья!
И потекли для нас мгновенья дорогия,
Среди густых аллей, под песни соловья.
И с каждым днем сильней сливались мы душою,
И вы мне нравились все больше с каждым днем
Больших глубоких глаз наивной красотою
И полным живости, насмешливом умом.
И я вам нравился. И все переменилось,
Исчез ленивый сон, исчезла тишина,
И жизнь кругом меня запенилась, забилась,
И стала вновь прекрасна и полна!
Как полюбил я вас! Какие дни и ночи
В тени густых аллей мы вместе провели!
Как были близки нам небес далеких очи,
Нам — детям праха, смерти и земли!…
Бывало ночь сияет над землею,
И все блестит в тумане голубом,
И дремлет пруд под ясною луною,
И мы плывем над дремлющим прудом,
И длинный след колеблется за нами,
И серебрясь теряется в тени,
И красными дрожащими столбами
Горят в воде прибрежные огни,
И с весел дождь струится изумрудный,
И старый сад чернеет над прудом…
И странно нам, и сладко нам и чудно
Вдали от всех, в пространстве голубом!..
Как жарок день! Проселочной дорогой,
Среди густых желтеющих хлебов,
Мы едем в степь лощинкою отлогой,
Гоня коней, средь тучи оводов…
И вот она, широкая, как море,
Зеленая, как бархатный ковер!
В ней ястреба гуляют на просторе,
Цветут цветы, ласкающие взор,
В ней ветерок, волною ароматной,
Степной ковыль колышет, как вуаль…
И любо нам, равниной необятной,
Скакать по ней в синеющую даль,
Где тянутся курганы длинной цепью,
Где дремлет все. И вновь поете вы,
И голос ваш разносится над степью
О счастии, о неге, о любви!
Спокойно спят зеленыя аллеи.
Безлунна ночь. Недвижен старый сад.
Лишь вдалеке, как огненные змеи,
Обрывки туч зарницы бороздят.
Прохлады нет. Как в полдень воздух знойный,
С увядших роз роняет лепестки…
Душа полна тревоги безпокойной,
Мучительной надежды и тоски!…
В немом саду сидим мы тихо рядом
И жутко нам, и сладко нам вдвоем,
А запах роз нам дышит чудным ядом,
А ночи тьма нас жжет своим огнем!…
И мы молчим, как дети в старой сказке,
Но взгляд один, один порыв немой,—
И потекут признанья, клятвы, ласки,
Слова любви и неги неземной,
И потекут минуты упоенья…
И пролетев, изчезнут без следа,
И первых ласк волшебныя волненья
Уж не вернутся больше никогда!..
Простите мне мои воспоминанья!
Быть может, грусть пробудят в вас они;
Но, милый друг, полны очарованья
Прошедшаго безоблачные дни!
Мечтать о них и весело и больно,
И хоть любовь почти пережита,
Но мысль о ней живет в душе невольно,
Как сладкая любимая мечта.
«Учитель, — я сказал, — мой дух горит желаньем
Вступить в беседу с той воздушною четой,
Что легкий ветерок несет своим дыханьем!..»
Вергилий мне в ответ: «Помедли, и с тобой
Их сблизит ветра вздох… любовью заклиная,
Тогда зови, они на зов ответят твой!..»
И ветер их прибил, и, голос возвышая,
Я крикнул: «Если вам не положен запрет,
Приблизьтесь к нам, о, вы, чья доля — скорбь немая!..»
Тогда, как горлинки неслышный свой полет
К родимому гнезду любовно устремляют,
Они порхнули к нам на ласковый привет,
Дидону с сонмищем видений покидают
И держат робкий путь сквозь адский мрак и смрад,
Как будто их мои призывы окрыляют,—
«Созданья нежные, кому не страшен ад,
Вы к нашим бедствиям прониклись сожаленьем,
Прощая грешников, что кровью мир багрят ,
Наказаны за то навеки отверженьем!..
О, если б к нам Творец стал милостив опять,
Мы б пали перед ним, как некогда, с моленьем,
Да пролиет на вас святую благодать!..
Вы к нашим бедствиям явили состраданье,
На все вопросы мы готовы отвечать,
Покуда ветерка затихнуло дыханье…
Я родилась в стране, где По, стремясь вперед,
В безбрежный океан ввергается в журчанье,
Чтоб скучных спутников забыть в пучине вод…
В его душе любовь зажглась порывом страстным
(То сердце нежное без всяких слов поймет),
Но был похищен он вдруг замыслом ужасным,
Что до сих пор еще терзает разум мой
И грудь сжигает мне порывом гнева властным!..
Увы, любовь — закон, чтоб полюбил другой,—
И тотчас мной любовь так овладела жадно,
Что оба в бездне мы погибли роковой…
Того, кто угасил две жизни беспощадно,
Уже Каина ждет, ему — прощенья нет!..»
Внимая речь ее, с тоскою безотрадной
Поникнул я главой, и мне сказал поэт:
«О чем ты в этот миг задумался смущенно?»
«Учитель. — молвил я, — увы, не ведал свет
Желаний пламенных и страсти затаенной,
Что души нежные к пороку привели!»
И снова обратил слова к чете влюбленной.—
«Франческа, — я сказал, — страдания твои
Поток горячих слез из сердца исторгают;
Зачем ты предалась волнениям любви,
Ты знала, что они лишь горе предвещают?»
Франческа мне в ответ: «О, знай, всего страшней
В несчастье вспоминать (твой доктор это знает):
О счастии былом; но если знать скорей
Ты хочешь ныне все: и страсти пробужденье,
И муки адские, и скорбь души моей,
Я все поведаю тебе без замедленья,
Исторгнув из очей горячих слез струи…
Читали как-то раз мы с ним для развлеченья,
Как Ланчелотто был зажжен огнем любви,
И были мы одни, запретное желанье
В тот миг в его очах прочли глаза мои,—
И побледнели мы, и замерло дыханье…
Когда ж поведал он, как страстная чета
Слила уста свои в согласное лобзанье
(Как Галеотто, будь та книга проклята!),
Тот, с кем навеки я неразлучима боле,
Поцеловал мои дрожащие уста,
И сладостно его я отдалася воле…
Увы, в тот день читать уж не пришлося нам!..»
Пока она вела рассказ о страшной доле,
Безмолвно дух другой рыдал, и вот я сам,
К чете отверженной исполнен состраданья.
Нежданно волю дал непрошеным слезам
И, словно труп, упал на землю без дыханья…
Алексис пастушок Аминтою горит;
Аминтой милою Алексис позабыт,
Здесь между вязами, под тенью их широкой,
Он часто был один; здесь в горести жестокой
Безплодную тоску горам передавал;
И так не для тебя—я песни воспевал,
Аминта!—ты об них и думать не желаешь,
Не тронешься тоской ко смерти принуждаешь! —
Стада вкушают сласть и теней и прохлад,
И змеи серые под хворостом лежат!
Раиса добрая в час тягостнаго зноя,
Для усталых жнецов, алкающих покоя,
И травы и плоды готовит на обед —
Один Алексис твой, один тебе во след
Под солнцем, на жару, как мрачна тень блуждает,
И скрипом стрекоза ему лишь отвечает! —
От Амариллы ли еще я не страдал?
От Хлои ль гордыя презренья не видал? —
Пускай она смугла, пусть ты бела собою;
Красавица, не льстись неверной красотою!
Бледнеет лилия, стареется нарцисс.
Не нравлюсь я тебе;…. да кто я—хоть всмотрись,
Разведай, как богат, каков мой скот ведется;
Там тысяча овец Алексису пасется,
И летом и зимой со свежим молоком; —
И песни тежь пою, какия вечерком
При стаде Амфион наигрывал бывало, —
Не так и дурен я….. вчера; как тихо стало,
И море светлое не двигалось в брегах,
Смотрелся долго я во дремлющих водах:
Когда вода не льстит—я на тебя сошлюся,
Пред Дафнисом твоим отнюдь не постыжуся!
Тебе не нравится, Аминта, мой шалашь? —
Ах! не без радостей безвестный жребий наш!
Приятно плесть венки, приставливать подпоры,
И с гибкою лозой гонять стада на горы! —
Мы будем в пении лишь Пану подражать;
Пан первой научил свирель соединять
Пан стадо бережет; Пан правит пастухами: —
Не стыдно взять свирель, любимую богами! —
Чего не делал Ѳирс, чтобы, играть на ней! —
Свирелку ли теб?—неровных семь тростей
Искусно склеены цикуты влагой злою! —
Дамет в последний час, прощаяся со мною,
Отдав ее, сказал: владей по мне второй;
Сказал, и глупой Ѳирс с тех пор завистник мой!
Есть также парочка барашков;—подрастают,
Вкруг черныя на лбу две звездочки блистают,
Насилу их достал!—Аминта, я дою
Два раза в день овец: тебе все отдаю! —
Ужь многие давно меня об них просили; —
Пришлось отдать:—тебе дары мои постыли!
Пастушка милая! приди ко мне скорей!
Здесь Нимфы сельския в дар прелести твоей
Плодами зрелыми кошницы наполняют,
Тебе прекрасныя Наяды собирают
Фиалки нежныя, махровый мак цветной! —
Гвоздика, ландыши, сливая запах свой,
Тюлпан; нарцис, левкой и роза молодая
Друг другом веселясь, друг друга украшая —
В прелестной пестроте, как дети обнялись:
Аминта, для тебя в один пучок свились! —
Для милой яблоки готовы наливныя,
Что нежатся в пуху, как птички золотыя;
Каштаны для тебя; любила Ниса их;
К тому прибавлю слив; не дурен вкус и в них!
Вы, лавры, мирточки, туда же соберитесь!
Все вместе!—нужды нет, для запаху годитесь!
Алексис! простячок! что, что в дарах твоих?
Пусть хороши они,—есть лучше у других! —
Иол богатее…. безумный! чем я льстился?
Летунью-ласточку приманивать стремился
На черствой, бедной хлеб!…. Куда бежишь? куда?….
И боги тень лесов любили иногда; —
И сын Киприды здесь свою лелеял младость; —
И дщерь Юпитера, оставив горню радость,
В любезном город (*) находит небеса! --.
Всего приятней нам тенистые леса, —
Лев волка стережет—волк мчится за козою,
Коза игривая за мягкой муравою,
Алексис за тобой!… всяк раб своих страстей!
Смотри: волы влекут плуг поднятой с полей,
И солнце отходя тень влажну разстилает;
Меня любовь палит; меня любовь снедает И
Где средство от любви?….. пастух, пастух слепой!
Одумайся,—куда девался разум твой?
Ступай; примись за труд!—там к липе для разсаду
Вчера привить хотел ты лозу винограду;
Не лучше ль что-нибудь вкруг хижины прибрать,
Подумать о житье, заборы забирать?
Тоска безплодная питает муку злую;
Аминтой позабыт, найдешь еще другую!
А. Мрзлкв.
Памяти Пушкина
Я помню: девочка, среди забав,
Однажды вдруг свою спросила мать,
Рукой на ряд портретов указав:
«Родная, кто они? Хочу я знать!»
— Тебе, дитя, я расскажу о них.
И дочь обняв, мать завела рассказ,
Рассказ простой… Беспечный говор стих,
И слушает дитя, пытливых глаз
Не отводя от матери своей.
— Вот этот, друг мой, царь был из царей
Мечом своим он покорил весь мир.
Для всех он гений был, для всех кумир.
И тот, дитя, великий был герой.
Он родину свою, как жизнь любил,
Ей отдал он труды свои, покой,
Как верный раб покорно ей служил.
Вот этот кистью мощною владел!
Он глубину небес, полей простор
На полотно переносить умел.
Умел ловить, что видит жадный взор.
А этот волны звуков извлекал
Из медных струн. Летел за валом вал,
И звуков этих каждая волна
Была и мук, и радостей полна.
Из камней этот храмы возводил.
Вот этот лишь простым стальным резцом
Любовь, и красоту, и жизнь будил
В холодном, грубом мраморе немом.
— Родная, этот кто? Скажи, кто он?
Задумчив так и грустен почему?
И взгляд его далеко устремлен,
Как будто что-то чудится ему.
— Он лучший был из этих всех людей!
Он был, дитя, великий чародей:
О, дочь моя, вглядись в его черты.
Пройдут года — о нем расскажешь ты.
Ему был в слове свыше послан дар,
Он словом как мечом разил!
И верен каждый был его удар.
Миры, как царь, он словом покорил.
И точно кистью родины своей
Он словом милый образ создавал.
И как резцом, из ледяных очей
Огонь любви он словом извлекал.
Великий храм, что словом он воздвиг,
Доныне в каждый час и в каждый миг
К себе сердца тоскующих манит,
Доныне правда в нем нетленная царит.
И слово дивное как песнь звучит,
Как песня, что искусною рукой
Со струн похищена. То песнь дрожит
Как лист, потоком носится, рекой…
То вихрем ринется в пучину вод.
То ласточкой уносится в лазурь,
То громом оглашает неба свод
Среди зловещих туч, средь грозных бурь
И в слове том, как в море ручейки
Слилися; песни радости, тоски,
Прощенья вздох, вздох жалости немой,
И крики мук, и стон любви святой!
Чем дышим мы и все, чем мы живем,
И каждый трепет горестный сердец
В том слове слышалось, дрожало в нем,
В том слове, что ему послал Творец.
Он много благ для родины принес,
Рассыпал их он щедрою рукой
И много ими осушил он слез,
Тех слез, что льются на земле родной.
Но сердце то, где слово родилось,
Где слово то святым огнем зажглось,
Замучили, разбили на куски.
Дитя мое, от горя, от тоски
Освободить лишь смерть пришла его!..
Чужие беды видились ему
В своих бедах!! Вот грустен отчего.
Со скорбью в даль глядит он почему.
Шептала мать. Уж таял день в лучах,
Дитя головку на руки склонив,
Внимало речи с думою в глазах…
Глубоко думу, ту надолго затаив…
Вкруг тихо все. И побледнел закат.
Но вещие слова еще звучат.
«О дочь моя, вглядись в его черты,
Пройдут года, о нем расскажешь ты».
Как ходил Ванюша бережком вдоль синей речки
Как водил Ванюша солнышко на золотой уздечке
Душа гуляла
Душа летела
Душа гуляла
В рубашке белой
Да в чистом поле
Все прямо прямо
И колокольчик
Был выше храма
Да в чистом поле
Да с песней звонкой
Но капля крови на нитке тонкой
Уже сияла, уже блестела
Спасая душу,
Врезалась в тело.
Гулял Ванюша вдоль синей речки
И над обрывом
Раскинул руки
То ли для объятия
То ли для распятия
Как несло Ванюху солнце на серебряных подковах
И от каждого копыта по дороге разбегалось
двадцать пять рублей целковых.
Душа гуляет. Душа гуляет
Да что есть духу пока не ляжешь,
Гуляй Ванюха! Идешь ты, пляшешь!
Гуляй, собака, живой покуда!
Из песни — в драку! От драки — к чуду!
Кто жив, тот знает — такое дело!
Душа гуляет и носит тело.
Водись с любовью! Любовь, Ванюха,
Не переводят единым духом.
Возьмет за горло — и пой, как можешь,
Как сам на душу свою положишь.
Она приносит огня и хлеба,
Когда ты рубишь дорогу к небу.
Оно в охотку. Гори, работа!
Да будет водка горька от пота!
Шальное сердце руби в окрошку!
Рассыпь, гармошка!
Скользи, дорожка!
Рассыпь, гармошка!
Да к плясу ноги! А кровь играет!
Душа дороги не разбирает.
Через сугробы, через ухабы…
Молитесь, девки. Ложитесь, бабы.
Ложись, кобылы! Умри, старуха!
В Ванюхе силы! Гуляй, Ванюха!
Танцуй от печки! Ходи в присядку!
Рвани уздечки! И душу — в пятку.
Кто жив, тот знает. Такое дело.
Душа гуляет — заносит тело.
Ты, Ванюша, пей да слушай —
Однова теперь живем.
Непрописанную душу
Одним махом оторвем.
Хошь в ад, хошь — в рай,
Куда хочешь — выбирай.
Да нету рая, нету ада,
Никуда теперь не надо.
Вот так штука, вот так номер!
Дата, подпись и печать,
И живи пока не помер —
По закону отвечать.
Мы с душою нынче врозь.
Пережиток, в опчем.
Оторви ее да брось —
Ножками потопчем,
Нету мотива без коллектива.
А какой коллектив,
Такой выходит и мотив.
Ох, держи, а то помру
В остроте момента!
В церкву едут по утру
Все интеллигенты.
Были — к дьякону, к попу ли,
Интересовалися.
Сине небо вниз тянули.
Тьфу ты! Надорвалися…
Душу брось да растопчи.
Мы слюною плюнем.
А заместо той свечи
Кочергу засунем.
А Ванюше припасла
Снега на закуску я.
Сорок градусов тепла
Греют душу русскую.
Не сестра да не жена,
Да верная отдушина…
Не сестра да не жена,
Да верная отдушина
Как весь вечер дожидалося Ивана у трактира красно солнце
Колотило снег копытом, и летели во все стороны червонцы
Душа в загуле.
Да вся узлами.
Да вы ж задули
Святое пламя!
Какая темень.
Тут где-то вроде душа гуляет
Да кровью бродит, умом петляет.
Чего-то душно. Чего-то тошно.
Чего-то скушно. И всем тревожно.
Оно тревожно и страшно, братцы!
Да невозможно приподыматься.
Да, может, Ванька чего сваляет?
А ну-ка, Ванька! Душа гуляет!
Рвани, Ванюша! Чего не в духе?
Какие лужи? Причем тут мухи?
Не лезьте в душу! Катитесь к черту!
— Гляди-ка, гордый! А кто по счету?
С вас аккуратом… Ох, темнотища!
С вас аккуратом выходит тыща!
А он рукою за телогрейку…
А за душою — да ни копейки!
Вот то-то вони из грязной плоти:
— Он в водке тонет, а сам не плотит!
И навалились, и рвут рубаху,
И рвут рубаху, и бьют с размаху.
И воют глухо. Литые плечи.
Держись, Ванюха, они калечат!
— Разбили рожу мою хмельную —
Убейте душу мою больную!
Вот вы сопели, вертели клювом,
Да вы не спели. А я спою вам!..
А как ходил Ванюша бережком
вдоль синей речки!
… А как водил Ванюша солнышко
на золотой уздечке!
Да захлебнулся. Пошла отрава.
Подняли тело. Снесли в канаву.
С утра обида. И кашель с кровью.
И панихида у изголовья.
И мне на ухо шепнули:
— Слышал?
Гулял Ванюха…
Ходил Ванюха, да весь и вышел.
Без шапки к двери.
— Да что ты, Ванька?
Да я не верю!
Эй, Ванька, встань-ка!
И тихо встанет печаль немая
Не видя, звезды горят, костры ли.
И отряхнется, не понимая,
Не понимая, зачем зарыли.
Пройдет вдоль речки
Да темным лесом
Да темным лесом
Поковыляет,
Из лесу выйдет
И там увидит,
Как в чистом поле
Душа гуляет,
Как в лунном поле
Душа гуляет,
Как в снежном поле.
Не новоель Миров светило
Румяное лице открыло
Разсеять мрак угрюмых тучь?
Смиряясь грозные перуны
Лиют на землю тихой лучь.
Ударил Ѳеб в златыя струны,
Звучит в пресветлых торжествах,
Звучит, и к радостному звону
Зовет веселую Помону,
Церера скачет на лугах.
Среди шумящаго собора,
Дары свои разсыпав Флора,
Смягчает стужу берегов
Где хладный ил родит лишь сосны,
И, лавр мешая меж цветов,
Плетет венцы победоносны
Российским Геркулесам в дань,
Но слава к ней несет оливу,
Трубя союза весть щастливу
И укрощая люту брань.
От смутных дней, в странах Парида,
Давно унылая Киприда,
Услышав мирных песней хор,
Волшебный пояс нижет снова,
В блестящий рядится убор
И, позабывшись, без покрова
Ко общим пиршествам бежит:
Престалаль, вопит, брань лихая ?
Но Марс, в пути ее встречая,
Вопрос в обятиях решит,
Оруженосная Беллона
Нисходит спешно с Геликона,
Не ведуща, на шумный глас:
В броне, и в мужественном чине,
Готова, в сей сомненный час,
Вручить свой щит ЕКАТЕРИНЕ;
Но вестоносцы мирных дней
Гласят Богине грозной встречу,
Что Марс окончил страшну сечу,
И кровью не багрит полей.
С Божественных рамен, к покою,
Дерзают, скромною рукою,
Сложить чешуйчатый наряд,
И щит ея, копье и латы,
В залоги будущих отрад,
Уносят Гении крылаты.
Другие, на ея щите
Медузин страшный лик стирают,
И живо там начертавают
Богини образ в красоте.
Холмы Парнасски возсияли,
И Музы купно восплескали,
Узря ея спокойный лик,
О кол любезная превратность!
Черты щастливейших владык,
Очей тишайшая приятность,
Влекут и восхищают ум.
Какия радости лиются!
Какия песни раздаются!
Кпкой веселый слышен шум!
Полимния, простерши руки
На мирныя в градах науки,
Являет поле новых дел,
Где зиждущи умы, без брани,
Устроили блаженство сел,
И всех стихий сугубят дани.
Ермий, во глубине земли
Оставленный металл находит,
И в море безмятежно водит
Избытком полны корабли.
Всегдашний общества питател
И неизменный друг, оратель,
В смиреннейших своих трудах,
Без страха от погод суровых,
В простых спокойствия певцах,
Браздит по верьх полей лавровых,
И где разила всех война,
Он тамо, в недрах благодатных,
С надеждою добычь тьмократных,
Земле вверяеш семяна.
Различныя в талантах Музы,
Сугубя меж собой союзы,
Вершат блаженство тихих дней.
Одна, искусными чертами,
Одушевляет вид вещей,
Другая флейтой. иль струнами,
Иль пляской, радость в чувства льет;
Одна, любя ума забаву,
Поет в стихах героев славу,
Другая мирну песнь поет.
О коль блаженна ты Россия!
Подай, божественная Клия,
Подай ты мне свои черты,
Укрась мою простую ревность,
Открой мне слога красоты,
Представь деяний славных древность.
Но ты, правдивою рукой,
Премноги веки заглаждаешь,
И паче славишь научаешь
ЕКАТЕРИНИН век златой.
Не страшны бури в недрах неги,
И естьли грозных тучь набеги
Мрачат часами ясный день,
Мы чувствуем живее радость,
При солнце вспомнив прежню тень;
По горестях приятней сладость,
Подобно милость к нам небес,
Чтоб щастье лучше мы вкушали,
Разсыпав скорби и печали,
Дает отрадам полный вес.
Превечной истинны законы,
Которы утверждают троны,
И силой мужества стрегут,
Даруя честь побед и славу,
Героев наконец ведут
Ко общему людей уставу.
Войны сурово ремесло
Союзных прав не изменяет,
И ратника равно вчиняет
В щастливое граждан число.
Уже в величестве Россия
Остатков гордаго Батыя
Не числит меж своих врагов,
Пространной ризою одета,
Уже обемлет в свой покров
Далекия границы света;
Под сению своих рамен,
От тихих вод до волн Балтийских,
От Севера до гор Каспийских,
Вмещает разных тьмы племен.
В толико вожделенной доле,
Чего желать осталось боле,
России верные сыны?
Блюсти спокойствия уставы,
И, в недрах сладкой тишины;
Достичь до новой мирной славы.
Блаженны Царства и Цари,
Когда, свое блаженство строя,
Во злаках тихаго покоя
Союзны зиждут олтари.
1
И да, и нет — здесь все мое,
Приемлю боль — как благостыню,
Благославляю бытие,
И если создал я пустыню,
Ее величие — мое!
2
Весенний шум, весенний гул природы
В моей душе звучит не как призыв.
Среди живых — лишь люди не уроды,
Лишь человек хоть частию красив.
Он может мне сказать живое слово,
Он полон бездн мучительных, как я.
И только в нем ежеминутно ново
Видение земного бытия.
Какое счастье думать, что сознаньем,
Над смутой гор, морей, лесов, и рек,
Над мчащимся в безбрежность мирозданьем,
Царит непобедимый человек.
О, верю! Мы повсюду бросим сети,
Средь мировых неистощимых вод.
Пред будущим теперь мы только дети.
Он — наш, он — наш, лазурный небосвод!
3
Страшны мне звери, и черви, и птицы,
Душу томит мне животный их сон.
Нет, я люблю только беглость зарницы,
Ветер и моря глухой перезвон.
Нет, я люблю только мертвые горы,
Листья и вечно немые цветы,
И человеческой мысли узоры,
И человека родные черты.
4
Лишь демоны, да гении, да люди,
Со временем заполнят все миры,
И выразят в неизреченном чуде
Весь блеск еще не снившейся игры, —
Когда, уразумев себя впервые,
С душой соприкоснутся навсегда
Четыре полновластные стихии: —
Земля, Огонь, и Воздух, и Вода.
5
От бледного листка испуганной осины
До сказочных планет, где день длинней, чем век,
Все — тонкие штрихи законченной картины,
Все — тайные пути неуловимых рек.
Все помыслы ума — широкие дороги,
Все вспышки страстные — подъемные мосты,
И как бы ни были мы бедны и убоги,
Мы все-таки дойдем до нужной высоты.
То будет лучший миг безбрежных откровений,
Когда, как лунный диск, прорвавшись сквозь туман,
На нас из хаоса бесчисленных явлений
Вдруг глянет снившийся, но скрытый Океан.
И цель пути поняв, счастливые навеки,
Мы все благословим раздавшуюся тьму,
И, словно радостно-расширенные реки,
Своими устьями, любя, прильнем к Нему.
6
То будет таинственный миг примирения,
Все в мире воспримет восторг красоты,
И будет для взора не три измерения,
А столько же, сколько есть снов у мечты.
То будет мистический праздник слияния,
Все краски, все формы изменятся вдруг,
Все в мире воспримет восторг обаяния,
И воздух, и Солнце, и звезды, и звук.
И демоны, встретясь с забытыми братьями,
С которыми жили когда-то всегда,
Восторженно встретят друг друга объятьями, —
И день не умрет никогда, никогда!
7
Будут игры беспредельные,
В упоительности цельные,
Будут песни колыбельные,
Будем в шутку мы грустить,
Чтобы с новым упоением,
За обманчивым мгновением,
Снова ткать с протяжным пением
Переливчатую нить.
Нить мечтанья бесконечного,
Беспечального, беспечного,
И мгновенного и вечного,
Будет вся в живых огнях,
И как призраки влюбленные,
Как-то сладко утомленные,
Мы увидим — измененные —
Наши лица — в наших снах.
8
Идеи, образы, изображенья, тени,
Вы, вниз ведущие, но пышные ступени, —
Как змей сквозь вас виясь, я вас люблю равно,
Чтоб видеть высоту, я падаю на дно.
Я вижу облики в сосуде драгоценном,
Вдыхаю в нем вино, с его восторгом пленным,
Ту влагу выпью я, и по златым краям
Дам биться отблескам и ликам и теням.
Вино горит сильней — незримое для глаза,
И осушенная — богаче, ярче ваза.
Я сладко опьянен, и, как лукавый змей,
Покинув глубь, всхожу… Еще! Вот так! Скорей!
9
Я — просветленный, я кажусь собой,
Но я не то, — я остров голубой:
Вблизи зеленый, полный мглы и бури,
Он издали являет цвет лазури.
Я — вольный сон, я всюду и нигде: —
Вода блестит, но разве луч в воде?
Нет, здесь светя, я где-то там блистаю,
И там не жду, блесну — и пропадаю.
Я вижу все, везде встает мой лик,
Со всеми я сливаюсь каждый миг.
Но ветер как замкнуть в пределах зданья?
Я дух, я мать, я страж миросозданья.
10
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Только что срезанный свежий и влажный цветок,
Радость рождения — этого пения строк.
Воды мятежились, буря гремела, — но вот
В водной зеркальности дышет опять небосвод.
Травы обрызганы с неба упавшим дождем.
Будем же мучиться, в боли мы тайну найдем.
Слава создавшему песню из слез роковых,
Нам передавшему звонкий и радостный стих!
1
Над светлым Днепром, средь могучих бояр,
Близ стольного Киева-града,
Пирует Владимир, с ним молод и стар,
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
2
И молвит Владимир: «Что ж нету певцов?
Без них мне и пир не отрада!»
И вот незнакомый из дальних рядов
Певец выступает на княжеский зов —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
3
Глаза словно щели, растянутый рот,
Лицо на лицо не похоже,
И выдались скулы углами вперед,
И ахнул от ужаса русский народ:
«Ой рожа, ой страшная рожа!»
4
И начал он петь на неведомый лад:
«Владычество смелым награда!
Ты, княже, могуч и казною богат,
И помнит ладьи твои дальний Царьград —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
5
Но род твой не вечно судьбою храним,
Настанет тяжелое время,
Обнимет твой Киев и пламя и дым,
И внуки твои будут внукам моим
Держать золоченое стремя!»
6
И вспыхнул Владимир при слове таком,
В очах загорелась досада,
Но вдруг засмеялся, и хохот кругом
В рядах прокатился, как по небу гром, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
7
Смеется Владимир, и с ним сыновья,
Смеется, потупясь, княгиня,
Смеются бояре, смеются князья,
Удалый Попович, и старый Илья,
И смелый Никитич Добрыня.
8
Певец продолжает: «Смешна моя весть
И вашему уху обидна?
Кто мог бы из вас оскорбление снесть!
Бесценное русским сокровище честь,
Их клятва: „Да будет мне стыдно!”
9
На вече народном вершится их суд,
Обиды смывает с них поле —
Но дни, погодите, иные придут,
И честь, государи, заменит вам кнут,
А вече — каганская воля!»
10
«Стой! — молвит Илья. — Твой хоть голос и чист,
Да песня твоя не пригожа!
Был вор Соловей, как и ты, голосист,
Да я пятерней приглушил его свист —
С тобой не случилось бы то же!»
11
Певец продолжает: «И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова подымется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом.
12
И в тереме будет сидеть он своем,
Подобен кумиру средь храма,
И будет он спины вам бить батожьем,
А вы ему стукать да стукать челом —
Ой срама, ой горького срама!»
13
«Стой! — молвит Попович. — Хоть дюжий твой рост,
Но слушай, поганая рожа:
Зашла раз корова к отцу на погост,
Махнул я ее через крышу за хвост —
Тебе не было бы того же!»
14
Но тот продолжает, осклабивши пасть:
«Обычай вы наш переймете,
На честь вы поруху научитесь класть,
И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!
15
И с честной поссоритесь вы стариной,
И, предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: „Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!”»
16
«Стой! — молвит, поднявшись, Добрыня. — Не смей
Пророчить такого нам горя!
Тебя я узнал из негодных речей:
Ты старый Тугарин, поганый тот змей,
Приплывший от Черного моря!
17
На крыльях бумажных, ночною порой,
Ты часто вкруг Киева-града
Летал и шипел, но тебя не впервой
Попотчую я каленою стрелой —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
18
И начал Добрыня натягивать лук,
И вот, на потеху народу,
Струны богатырской послышавши звук,
Во змея певец перекинулся вдруг
И с шипом бросается в воду.
19
«Тьфу, гадина! — молвил Владимир и нос
Зажал от несносного смрада, —
Чего уж он в скаредной песне не нес,
Но, благо, удрал от Добрынюшки пес, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
20
А змей, по Днепру расстилаясь, плывет,
И, смехом преследуя гада,
По нем улюлюкает русский народ:
«Чай, песни теперь уже нам не споет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
21
Смеется Владимир: «Вишь, выдумал нам
Каким угрожать он позором!
Чтоб мы от Тугарина приняли срам!
Чтоб спины подставили мы батогам!
Чтоб мы повернулись к обдорам!
22
Нет, шутишь! Живет наша русская Русь!
Татарской нам Руси не надо!
Солгал он, солгал, перелетный он гусь,
За честь нашей родины я не боюсь —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
23
А если б над нею беда и стряслась,
Потомки беду перемогут!
Бывает, — примолвил свет-солнышко-князь, —
Неволя заставит пройти через грязь,
Купаться в ней — свиньи лишь могут!
24
Подайте ж мне чару большую мою,
Ту чару, добытую в сече,
Добытую с ханом хозарским в бою, —
За русский обычай до дна ее пью,
За древнее русское вече!
25
За вольный, за честный славянский народ,
За колокол пью Новаграда,
И если он даже и в прах упадет,
Пусть звен его в сердце потомков живет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
26
Я пью за варягов, за дедов лихих,
Кем русская сила подъята,
Кем славен наш Киев, кем грек приутих,
За синее море, которое их,
Шумя, принесло от заката!»
27
И выпил Владимир, и разом кругом,
Как плеск лебединого стада,
Как летом из тучи ударивший гром,
Народ отвечает: «За князя мы пьем —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
28
Да правит по-русски он русский народ,
А хана нам даром не надо!
И если настанет година невзгод,
Мы верим, что Русь их победно пройдет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
29
Пирует Владимир со светлым лицом,
В груди богатырской отрада,
Он верит: победно мы горе пройдем,
И весело слышать ему над Днепром:
«Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
30
Пирует с Владимиром сила бояр,
Пируют посадники града,
Пирует весь Киев, и молод, и стар:
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
Элегия
Ручей, виющийся по светлому песку,
Как тихая твоя гармония приятна!
С каким сверканием кати́шься ты в реку!
Приди, о муза благодатна,
В венке из юных роз, с цевницею златой;
Склонись задумчиво на пенистые воды
И, звуки оживив, туманный вечер пой
На лоне дремлющей природы.
Как солнца за горой пленителен закат, —
Когда поля в тени, а рощи отдаленны
И в зеркале воды колеблющийся град
Багряным блеском озаренны;
Когда с холмов златых стада бегут к реке
И рева гул гремит звучнее над водами;
И, сети склав, рыбак на легком челноке
Плывет у брега меж кустами;
Когда пловцы шумят, скликаясь по стругам,
И веслами струи согласно рассекают;
И, плуги обратив, по глыбистым браздам
С полей оратаи сезжают…
Уж вечер… облаков померкнули края,
Последний луч зари на башнях умирает;
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает.
Все тихо: рощи спят; в окрестности покой;
Простершись на траве под ивой наклоненной,
Внимаю, как журчит, сливаяся с рекой,
Поток, кустами осененный.
Как слит с прохладою растений фимиам!
Как сладко в тишине у брега струй плесканье!
Как тихо веянье зефира по водам
И гибкой ивы трепетанье!
Чуть слышно над ручьем колышется тростник;
Глас петела вдали уснувши будит селы;
В траве коростеля я слышу дикий крик,
В лесу стенанье филомелы…
Но что?.. Какой вдали мелькнул волшебный луч?
Восточных облаков хребты воспламенились;
Осыпан искрами во тьме журчащий ключ;
В реке дубравы отразились.
Луны ущербный лик встает из-за холмов…
О тихое небес задумчивых светило,
Как зыблется твой блеск на сумраке лесов!
Как бледно брег ты озлатило!
Сижу задумавшись; в душе моей мечты;
К протекшим временам лечу воспоминаньем…
О дней моих весна, как быстро скрылась ты
С твоим блаженством и страданьем!
Где вы, мои друзья, вы, спутники мои?
Ужели никогда не зреть соединенья?
Ужель иссякнули всех радостей струи?
О вы, погибши наслажденья!
О братья! о друзья! где наш священный круг?
Где песни пламенны и музам и свободе?
Где Вакховы пиры при шуме зимних вьюг?
Где клятвы, данные природе,
Хранить с огнем души нетленность братских уз?
И где же вы, друзья?.. Иль всяк своей тропою,
Лишенный спутников, влача сомнений груз,
Разочарованный душою,
Тащиться осужден до бездны гробовой?..
Один — минутный цвет — почил, и непробудно,
И гроб безвременный любовь кропит слезой
Другой… о небо правосудно!..
А мы… ужель дерзнем друг другу чужды быть?
Ужель красавиц взор, иль почестей исканье,
Иль суетная честь приятным в свете слыть
Загладят в сердце вспоминанье.
О радостях души, о счастье юных дней,
И дружбе, и любви, и музам посвященных?
Нет, нет! пусть всяк идет вослед судьбе своей,
Но в сердце любит незабвенных…
Мне рок судил: брести неведомой стезей,
Быть другом мирных сел, любить красы природы,
Дышать под сумраком дубравной тишиной
И, взор склонив на пенны воды,
Творца, друзей, любовь и счастье воспевать.
О песни, чистый плод невинности сердечной!
Блажен, кому дано цевницей оживлять
Часы сей жизни скоротечной!
Кто, в тихий утра час, когда туманный дым
Ложится по полям и хо́лмы облачает
И солнце, восходя, по рощам голубым
Спокойно блеск свой разливает,
Спешит, восторженный, оставя сельский кров,
В дубраве упредить пернатых пробужденье
И, лиру соглася с свирелью пастухов,
Поет светила возрожденье!
Так, петь есть мой удел… но долго ль?.. Как узнать?..
Ах! скоро, может быть, с Минваною унылой
Придет сюда Альпин в час вечера мечтать
Над тихой юноши могилой!
Поэма Валентину Михайловичу Белогородскому
Будет, будет стократы
Изба с матицей пузатой,
С лежанкой-единорогом,
В углу с урожайным Богом:
У Бога по блину глазища, —
И под лавкой грешника сыщет,
Писан Бог зографом Климом
Киноварью да златным дымом.
Лавицы — сидеть Святогорам,
Кот с потёмным дозором,
В шелому чтоб роились звёзды…
Вот они, отчие борозды —
Посеешь усатое жито,
А вырастет песен сыта!
На обраду баба с пузаном —
Не укрыть извозным кафтаном,
Полгода, а с тёлку весом.
За оконцами тучи с лесом,
Всё кондовым да заруделым…
Будет, будет русское дело, —
Объявится Иван Третий
Попрать татарские плети,
Ясак с ордынской басмою
Сметёт мужик бородою!
Нам любы Бухары, Алтаи, —
Не тесно в родимом крае,
Шумит Куликово поле
Ковыльной залётной долей.
По Волге, по ясной Оби,
На всяком лазе, сугробе,
Рубили мы избы, детинцы,
Чтоб ели внуки гостинцы,
Чтоб девки гуляли в бусах,
Не в чужих косоглазых улусах!
Ах девки — калина с малиной,
Хороши вы за прялкой с лучиной,
Когда вихорь синебородый
Заметает пути и броды!
Вон Полоцкая Ефросинья,
Ярославна — зегзица с Путивля,
Евдокию — Донского ладу
Узнаю по тихому взгляду!
Ах парни — Буслаевы Васьки,
Жильцы из разбойной сказки,
Всё лететь бы голью на Буяны
Добывать золотые кафтаны!
Эво, как схож с Коловратом,
Кучерявый, плечо с накатом,
Видно, у матери груди —
Ковши на серебряном блюде!
Ах, матери — трудницы наши,
В лапотцах, а яблони краше,
На каждой, как тихий привет,
Почил немерцающий свет!
Ах, деды — овинов владыки,
Ржаные, ячменные лики,
Глядишь и не знаешь — сыр-бор
Иль лунный в сединах дозор!
Ты Рассея, Рассея матка,
Чаровая, заклятая кадка!
Что там, кровь или жемчуга,
Иль лысого чорта рога?
Рогатиной иль каноном
Открыть наговорный чан?
Мы расстались с Саровским звоном —
Утолением плача и ран.
Мы новгородскому Никите
Оголили трухлявый срам, —
Отчего же на белой раките
Не поют щеглы по утрам?
Мы тонули в крови до пуза,
В огонь бросали детей, —
Отчего же небесный кузов
На лучи и зори скупей?
Маята как змея одолела,
Голову бы под топор…
И Сибирь, и земля Карела
Чутко слушают вьюжный хор.
А вьюга скрипит заслонкой,
Чернит сажей горшки…
Знаем, бешеной самогонкой
Не насытить волчьей тоски!
Ты Рассея, Рассея матка,
На мирской смилосердись гам:
С жемчугами иль с кровью кадка,
Окаянным поведай нам!
На деревню привезен трактор —
Морж в людское жильё.
В волсовете баяли: «Фактор,
Что машина… Она тоё…»
У завалин молчали бабы,
Детвору окутала сонь,
Как в поле межою рябой
Железный двинулся конь.
Желты пески расступитесь,
Прошуми на последках полынь!
Полюбил стальногрудый витязь
Полевую плакучую синь!
Только видел рыбак Кондратий,
Как прибрежьем, не глядя назад,
Утопиться в окуньей гати
Бежали берёзки в ряд.
За ними с пригорка ёлки
Раздрали ноженьки в кровь…
От ковриг надломятся полки,
Как взойдёт железная новь.
Только ласточки по сараям
Разбили гнёзда в куски.
Видно к хлебушку с новым раем
Посошку пути не легки!
Ой ты каша, да щи с мозгами —
Каргопольской ложке родня!
Черноземье с сибиряками
В пупыре захотело огня!
Лучина отплакала смолью,
Ендова показала течь,
И на гостя с тупою болью
Дымоходом воззрилась печь.
А гость, как оса в сетчатке,
В стекольчатом пузыре…
Теперь бы книжку Васятке
О Ленине и о царе.
И Вася читает книжку,
Синеглазый как василёк.
Пятясь, охая, на сынишку
Избяной дивится восток.
У прялки сломило шейку,
Разбранились с бёрдами льны,
В низколобую коробейку
Улеглись загадки и сны.
Как белица, платок по брови,
Туда, где лесная мгла,
От полавочных изголовий
Неслышно сказка ушла.
Домовые, нежити, мавки —
Только сор, заскорузлый прах…
Глядь, и дед улёгся на лавке
Со свечечкой в жёлтых перстах.
А гость, как оса в сетчатке,
Зенков не смежит на миг…
Начитаются всласть Васятки
Голубых задумчивых книг.
Ты Рассея, Рассея тёща,
Насолила ты лихо во щи,
Намаслила кровушкой кашу —
Насытишь утробу нашу!
Мы сыты, мать, до печёнок,
Душа — степной жеребёнок
Копытом бьёт о грудину, —
Дескать, выпусти на долину
К резедовым лугам, водопою…
Мы не знаем ныне покою,
Маята-змея одолела
Без сохи, без милого дела,
Без сусальной в углу Пирогощей…
Ты Рассея — лихая тёща!
Только будут, будут стократы
На Дону вишнёвые хаты,
По Сибири лодки из кедра,
Олончане песнями щедры,
Только б месяц, рядяся в дымы,
На реке бродил по налимы,
Да черёмуху в белой шали
Вечера как девку ласкали!
Вот парадный подезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Все курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти»,— говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долго́нько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли́ пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким обят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни:
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени́,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полоса́ми его золотя,—
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны,— как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? —
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик:
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Все пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету Божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля,—
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Все, что мог, ты уже совершил,—
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Это — Людвиг баварский. Подобных ему
Существует на свете немного.
Короля своего родового теперь
Почитают баварцы в нем строго.
Он художник в душе и с красивейших жен
Он портреты писать заставляет
И в своем рисовальном серале порой,
Словно евнух искусства, гуляет.
Он из мрамора близ Регенсбурга велел
Место лобное сделать, и вместе
Соизволил он надписи сам сочинить
Для голов, помещенных в сем месте.
Мастерское созданье — «Валгалла» его,
Где собрал он мужей, прославляя
Их сердца и деяния — с Тевта начав,
Шиндерганесом ряд их кончая.
Только Лютеру места в Валгалле той нет,
Недостоин он, верно, той славы;
Так в собрании редкостей всяких, подчас
Среди рыб не найдете кита вы.
Людвиг, нужно заметить, великий поэт,
Он едва только петь начинает —
«Замолчи, иль с ума я сойду!» Аполлон
На коленях его умоляет.
Людвиг — храбрый и славный герой как Оттон,
Его дитятко, сын ненаглядный,
Что в Афинах желудок расстроил себе
И запачкал престольчик нарядный.
Если Людвиг умрет, то причислен к святым
Будет папой, в порыве печали…
Слава также пристала к такому лицу,
Как к котенку манжеты пристали.
Ах, когда обезьяны и все кенгуру
К христианству у нас обратятся,
То наверное Людвиг баварский у них
Будет главным патроном считаться.
Грустно Людвиг баварский шептал про себя,
Вдаль смотря сквозь оконные стекла:
«Удаляется лето, подходит зима,
И древесная зелень поблекла.
Если Шеллинг уйдет и Корнелиус с ним,
Не скажу я, пожалуй, ни слова:
Уж у первого разума нет в голове
И фантазии нет у другого.
Но с короны моей самый лучший алмаз
Мой же родич похитить решился:
Где мой Масман, великий и ловкий гимнаст?
Я его со слезами лишился.
Я такою утратой душевно разбит,
И печаль меня сильная гложет…
Кто, как он, для меня на громаднейший столб
Так проворно вскарабкаться может?
Я не вижу коротеньких ножек его,
Носа плоского с круглой спиною.
Он как пудель, бывало, изящно, легко
Кувыркался в траве предо мною.
Он немецкий старинный язык только знал,
Язык Цейне и Яково-Гриммский;
Иностранные все были чужды ему,
И особенно — греков и римский.
Пил всегда он, как истый в душе патриот,
Желудковое кофе безмерно,
Ел при этом французов и лимбургский сыр,
И последний вонял очень скверно.
О, мой родич, ты Масмана мне возврати!
Лик его между лицами то же,
Что я сам, как поэт, меж поэтов других…
Велико мое горе, о, Боже!
О, мой родич, Корнельуса с Шеллингом ты
Удержи (что и Рюккерта можно
Удержать — в том, конечно, сомнения нет);
Только Масмана дай неотложно.
О, мой родич! Довольствуйся в жизни своей
Столь завидной и славной судьбою.
Я, который в Германии первым мог быть,
Я — второй только рядом с тобою…»
В замке мюнхенском в старой капелле стоит
С кротко ясной улыбкой Мадонна,
И Ребенок, отрада земли и небес,
К ней склонился на чистое лоно.
Этот образ увидя, баварский король
Перед ним на колени склонился
И к Мадонне с своей задушевной мольбой
Очень набожно он обратился:
«О, Мария, царица земли и небес,
Ты, святой чистоты королева!
Сонм святых окружает твой вечный престол,
Духи светлые справа и слева.
Окрыленные ангелы служат Тебе,
За Тобою повсюду летая,
И цветы, и роскошные ленты в твои
Золотистые кудри вплетая.
О, Мария, небес золотая звезда,
Чище лилии Ты и кристалла;
Совершила Ты в мире не мало чудес,
Дивных дел совершила не мало.
Будь же Ты и ко мне, как источник добра,
Снисходительна и благосклонна,
И пошли от своих благодатных щедрот
Мне одну хоть крупицу, Мадонна!»
Пресветлый Феб открыл мне гору,
Где тьмы чудес прельщенну взору
Являют сладкую мечту;
Пленен видением и слухом,
К веселью восхищенным духом,
Божествен хор внимая, чту.
О муза, возглашая миру
Героев славных имена,
Подай свою мне ныне лиру
Воспеть счастливы времена.
Не ново ль солнце воссияло!
Се новых дней мы зрим начало,
Дней радостей сугубых нам.
Внемли, владычица земная,
Блаженство музам подавая,
Иль паче, всем твоим странам,
Внемли их песнь благоприятно:
Для них торжеств краснее нет,
Как песни повторять стократно
Твоей гремящей славе вслед.
Не в греческих странах прекрасных,
Но на местах тебе подвластных,
Монархиня, услышишь муз.
Взгляни ты на поля российски, —
Услышишь песни олимпийски,
Услышишь разных лир союз;
Но все тебя поют едину,
Поют и не престанут петь
Премудрую Екатерину,
Что век златой дала узреть.
Здесь царствовать желает Флора,
Ниспустит росу к нам Аврора
И ток прольет прохладных вод;
Здесь нимфы при струях прозрачных,
В сих рощах, в сих долинах злачных
Прославят твой на трон восход.
На сих полях пространных чает
Зефир спокойно дуть всегда,
И радости не окончает
Царица в нивах никогда.
Настанет жизнь наукам перва:
Ты будешь новая Минерва
Среди потомков древних муз;
Не паки ль под твоим эгидом
Божественным крепимся видом,
В свободе мы от рабских уз?
Гореть к отечеству любовью
И в гневной оною судьбе
Влиянною от предков кровью
Хранить их честь есть дань тебе.
Нам труд и подвиги всегдашны
И смертны ужасы не страшны,
Где к славе ты покажешь путь;
Средь волн, средь бурь, средь грозна пламя,
И где твое увидим знамя,
Наместо стен поставим грудь.
Сам Бог на помощь нам предстанет,
Разя оружием твоим;
С твоим Он громом крупно грянет,
Твой гнев и Свой покажет злым.
Свидетели тому соседы,
Коль славны чрез свои победы
Россияне, смиря врагов;
Свидетели те войски сами,
Которы, побежденны нами,
Чтут мужество твоих полков.
Еще герои русски целы,
Живут и будут жить в сынах, —
Враги увидят прежни стрелы
И прежни громы в их полях.
Те громы, кои под Полтавой
И всюду пред Петровой славой
Стремились дерзостных карать;
Главы их тот же меч преклонит,
И тот герой врагов погонит,
Который гнал за степь их вспять.
Но если грозный рок злодеев
Их дерзкий путь давно пресек,
Без бранных действ и без трофеев,
Монархиня, твой славен век.
Когда царей мы в мысль приводим,
Повсюду образ твой находим:
Тот жизнь хотел за всех терять,
Тот жертвовал своим покоем,
Тот кротким назван, тот героем;
Но выше чтем мы россов мать.
Иной во плен взял тьмы народа,
И, силой рушив крепость стен,
Был царь всего земного рода;
А ты взяла сердца во плен.
Тобою добродетель блещет,
Обидимый не вострепещет
От сильных рук перед судом;
К тебе путь правда отверзает.
И лихоимство не дерзает,
Обято страхом и стыдом.
Вдова в отчаяньи не стонет,
Не плачут бедны сироты:
Коль жалоба их слух твой тронет,
Помощница им будешь ты.
Не лестью их язык вещает,
А то, что сердце ощущает,
Монархиня, гласят уста.
Монархи, славные делами,
Не мня превознестись хвалами,
Блаженство шлют во все места.
Но сколько милость им природна,
Столь свойственно нам петь ея;
И если песнь тебе угодна,
Тем паче счастлив буду я.
Благословенная держава!
Твоя надежда, счастье, слава
И власть должны цвести вовек.
Веселый слух подвиг всю землю;
В священном я восторге внемлю
Слова, что целый мир изрек:
«Продли ее, о Боже, лета,
Продли до самых поздних дней;
Они утехой будут света
И счастьем всех подвластных ей».
(Идиллия)
Путешественник
Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню
Слышать бы должно в Египте иль Азии Средней, где рабство
Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить.
Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья!
Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало
Звуку единому скорби мятежной, крику напасти?
Где же и как ты, аркадский пастух, воспевать научился
Песню, противную вашим богам, посылающим радость?
Пастух
Песню, противную нашим богам!
Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты!
Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых:
Я еще помню оное светлое время! но счастье
(После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный.
Песню же эту я выучил здесь, а с нею впервые
Мы услыхали и голос несчастья, и, бедные дети,
Думали мы, от него земля развалится и солнце,
Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно!
Путешественник
Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило!
Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный,
Был на проводах гостя, которого тщетно искал я
В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев,
Даже у края земли, где обильное розами лето
Кратче зимы африканской, где солнце с весною проглянет,
С осенью в море уходит, где люди на темную зиму
Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают.
Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса?
Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть
Песни твоей заунывной! Несчастье меня научило
Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди
С детства гонят меня далеко от родимого града.
Пастух
Вечная ночь поглоти города! Из вашего града
Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем
Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви
Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. —
Слушай же, песня моя тебе показалась унылой?
Путешественник
Грустной, как ночь!
Пастух
Грустной, как ночь! А ее Амарилла прекрасная пела.
Юноша, к нам приходивший из города, эту песню
Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем,
Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы
Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка
Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых,
Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой
Зависть не смела коснуться и злоба, зажмурясь, бежала.
Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали
Первое место с прекраснейшим юношей в плясках вечерних.
Но хариты-богини живут с красотой неразлучно —
И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней.
Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала.
Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно
Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит?
Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем?
Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом,
Юноша, к нам приходивший из города, нежный Мелетий,
Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен,
Голосом Пана искусней! Его полюбила пастушка.
Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи
Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда
Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем,
В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади,
Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же
В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье,
Видно, не менее в ней протекает по членам нетленным»
Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен,
Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны.
Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками
Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я,
Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы
Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею
Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах.
Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам
Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое
Черной измены постичь не умело. Его Амарилла
День, и другой, и третий ждет — все напрасно! О всем ей
Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли,
Как Адониса его растерзал; не ранен ли в споре
Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая?
«В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!»
Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами:
«В город к нему побежим, мой младенец!»
«В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила
Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали.
Я не успел, мне казалось, дохнуть, и уж город пред нами
Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся:
Так облака перед завтрешней бурей на небе вечернем
Разные виды с отливами красок чудесных приемлют.
Дива такого я и не видывал! Но удивленью
Было не время. Мы в город вбежали, и громкое пенье
Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами
Стройные жены проходят в белых как снег покрывалах.
Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой
Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни
Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие,
Около блещут очами лукавыми в пляске веселой,
Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой
Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет.
Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали!
Стройные жены вели из купальни младую супругу
Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды!
Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг, зашатавшись,
Пала. Холод в руках и ногах и грудь без дыханья!
Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне воспомнить), что более нет Амариллы, —
Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень,
Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули.
Но еще жизнь в Амарилле, к несчастью ее, пламенела:
Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось
Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились.
Вот и вскочила, вот побежала из города, будто
Гнали ее эвмениды, суровые девы Айдеса!
Был ли, младенец, я в силах догнать злополучную деву!
Нет… Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою,
Где искони возвышается жертвенник богу Эроту,
Где для священных венков и цветник разведен благовонный
(Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла,
С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала.
Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой
В роще сей песню она выводила! сколько с корнями
Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их!
Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви,
Розами пышно облитые, словно роги торчали
Дико из вязей венка многоцветного, чуднобольшого;
Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям
Длинный спадал и, шумя, по земле волочился за нею.
Так разодетая, важно, с поступью Иры-богини,
К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же?
Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых
Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя.
Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «Родная,
Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастли́ва, счастли́ва!»
Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали.
«Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» —
Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила.
«Друг мой здоров! Я невеста! Из города пышного выйдут
Стройные жены, резвые девы навстречу невесте!
Там, где он молвил впервые люблю Амарилле-пастушке,
Там из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну:
Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы резвые девы!
Пойте: Гимен, Гименей! — и ведите невесту в купальню.
Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!»
Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,
Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.
Если б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец
Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой,
То и тогда б превратились злосчастные в томностенящий,
Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу,
Сном последним заснули они. Амарилла запела,
Гордым взором наряд свой окинув, и к древу свиданья,
К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки,
Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались
С нежною ласкою к ней, ненаглядной, любимой подруге.
Но — наряд ее, голос и взгляд… Пастухи и пастушки
Робко назад отшатнулись и молча в кусты разбежались.
Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась,
Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье,
Мрачным туманом подернулись? Вечнозеленые сени,
Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли.
Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть
Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней
К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье
Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни
Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты
Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном.
Страшно поющая дева стояла уже у платана,
Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно
Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она полетела
В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея
Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое,
Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало
Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно наяде,
Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася,
Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой,
Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном.
Грустную песню свою не окончив — она потонула.
Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда!
В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели
В мире их нет и от нас от последних их позвали боги!
От страшной пищи губы оторвав,
Он их отер поспешно волосами;
Врагу весь череп сзади обглодав,
Ко мне он обратился со словами:
«Ты требуешь, чтоб вновь поведал я
О том, что сжало сердце мне тисками,
Хоть повесть впереди еще моя!..
Пусть эта речь посеет плод позора
Изменнику, сгубившему меня!..
Тебе готов поведать вся я скоро,
Рыдая горько… Кто ты. как сюда
Проник, не ведаю; по звукам разговора —
Ты флорентиец, верно… Я тогда
Был Уголино. Высших Сил решеньем
Нам суждено быть вместе навсегда
С епископом Руджьери, чьим веленьем
Я. как изменник подлый, схвачен был
И умерщвлен; услышь же с изумленьем,
Как Руджиери страшно мне отметил,
Какие вынес я тогда страданья,
И чем он ныне казнь такую заслужил!..
Уж много раз луна неверное сиянье
С небес роняла в щель ужасной башни той,
Что „башни голода“ мой жребий дал названье
(Хоть многих в будущем постигнет жребий мой!..),
Вдруг страшный сон, покров грядущего срывая,
Приснился мне полночною порой,—
Мне грезилась охота удалая;
Она неслась к гopе, что. много долгих лет
Пизанцев с Луккою враждебной разделяя,
Воздвиглась посреди; завидев волчий след,
Руджьери с сворою собак голодной
Гнал волка и волчат; за ним неслись вослед
Гуаланд, Сисмонд, Лафранк ; но скоро бег свободный
Измучил жертвы их, и вот увидел я,
Как звери острые клыки в борьбе бесплодной
Вонзили в грудь себе: погибла их семья!
Тут стоны тихие меня вдруг пробудили,
То хлеба жалобно просили сыновья
И слезы горькие во сне обильно лили!..
Зачем спокоен ты, скажи мне! ты жесток!
Коль до сих пор твои глаза сухими были,
Скажи, над чем бы ты еще заплакать мог!..
Настал желанный час, нам есть тогда давали,
Но глухо прогремел в последний раз замок,
То „башню голода“ снаружи запирали…
Тогда бесстрашно я в лицо сынам взглянул,
Слез не было в очах, уста мои молчали,
И вот, собравши дух, в последний раз вздохнул
И весь закаменел, не слыша их рыданья;
Анзельм, малютка мой, ко мне с мольбой прильнул:
„Отец мой, что с тобой?!“ Ответ ему — молчанье,
Так сутки целые упорно я молчал,
Сдавив в груди своей безумное страданье!
Когда же через день дрожащий свет упал,
В их лицах я узнал свое изображенье
И руки в бешенстве себе кусать я стал;
Они же, думая, то — голода мученье,
Сказали: „Было бы гораздо легче нам,
Когда бы, севши нас, нашел ты облегченье.
Ты плотью нас облек презренной, ныне сам
Плоть нашу совлеки!“ — но я молчал упорно,
Бояся волю дать рыданьям и слезам…
Прошло еще два дня, на третий день позорный,
О для чего, земля, ты не распалась в миг,
Мой Гаддо с жалобой, с мольбой покорной
„О, помоги, отец!“ упал у ног моих
И умер… Как теперь меня ты видишь ясно,
Так видел я потом еще троих,
Погибших в пятый день от голода… Ужасно!..
Я их ощупывал и звал, слепой от слез,
Три долгих дня. увы, но было все напрасно!
И вот безумие в моей душе зажглось,—
И голод одолел на миг мои страданья!»
Замолкнул и опять, как будто жадный пес,
Стал череп грызть, прервав свое повествованье,
Очами засверкал и зубы вновь вонзил
В еду проклятую и, чуждый состраданья,
Зубами скрежеща, вдруг кости раздробил…
О Пиза, о позор страны моей прекрасной,
Где нежно «sи» звучит, о если б покорил
Тебя нещадный враг… пускай четой ужасной
Капрара двинется с Горгоною скорей,
Чтоб преградить Арно плотиной самовластно,
Пусть жителей Арно зальет волной своей,
Пусть яростный поток твои затопит стены!..
Пусть был отец изменник и злодей,
Но дети бедные не ведали измены!..
Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.
Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.
Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.
Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:
«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».
Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.