Я поставил палатку на каменном склоне
Абиссинских, сбегающих к западу, гор
И беспечно смотрел, как пылают закаты
Над зеленою крышей далеких лесов.
Прилетали оттуда какие-то птицы
С изумрудными перьями в длинных хвостах,
По ночам выбегали веселые зебры,
Мне был слышен их храп и удары копыт.
И однажды закат был особенно красен,
И особенный запах летел от лесов,
И к палатке моей подошел европеец,
Исхудалый, небритый, и есть попросил.
Вплоть до ночи он ел неумело и жадно,
Клал сардинки на мяса сухого ломоть,
Как пилюли проглатывал кубики магги
И в абсент добавлять отказался воды.
Я спросил, почему он так мертвенно бледен,
Почему его руки сухие дрожат,
Как листы… — «Лихорадка великого леса», —
Он ответил и с ужасом глянул назад.
Я спросил про большую открытую рану,
Что сквозь тряпки чернела на впалой груди,
Что с ним было? — «Горилла великого леса», —
Он сказал и не смел оглянуться назад.
Был с ним карлик, мне по пояс, голый и черный,
Мне казалось, что он не умел говорить,
Точно пес он сидел за своим господином,
Положив на колени бульдожье лицо.
Но когда мой слуга подтолкнул его в шутку,
Он оскалил ужасные зубы свои
И потом целый день волновался и фыркал
И раскрашенным дротиком бил по земле.
Я постель предоставил усталому гостю,
Лег на шкурах пантер, но не мог задремать,
Жадно слушая длинную дикую повесть,
Лихорадочный бред пришлеца из лесов.
Он вздыхал: — «Как темно… этот лес бесконечен…
Не увидеть нам солнца уже никогда…
Пьер, дневник у тебя? На груди под рубашкой?..
Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник!
«Почему нас покинули черные люди?
Горе, компасы наши они унесли…
Что нам делать? Не видно ни зверя, ни птицы;
Только посвист и шорох вверху и внизу!
«Пьер, заметил костры? Там наверное люди…
Неужели же мы, наконец, спасены?
Это карлики… сколько их, сколько собралось…
Пьер, стреляй! На костре — человечья нога!
«В рукопашную! Помни, отравлены стрелы…
Бей того, кто на пне… он кричит, он их вождь…
Горе мне! На куски разлетелась винтовка…
Ничего не могу… повалили меня…
«Нет, я жив, только связан… злодеи, злодеи,
Отпустите меня, я не в силах смотреть!..
Жарят Пьера… а мы с ним играли в Марселе,
На утесе у моря играли детьми.
«Что ты хочешь, собака? Ты встал на колени?
Я плюю на тебя, омерзительный зверь!
Но ты лижешь мне руки? Ты рвешь мои путы?
Да, я понял, ты богом считаешь меня…
«Ну, бежим! Не бери человечьего мяса,
Всемогущие боги его не едят…
Лес… о, лес бесконечный… я голоден, Акка,
Излови, если можешь, большую змею!» —
Он стонал и хрипел, он хватался за сердце
И на утро, почудилось мне, задремал;
Но когда я его разбудить, попытался,
Я увидел, что мухи ползли по глазам.
Я его закопал у подножия пальмы,
Крест поставил над грудой тяжелых камней,
И простые слова написал на дощечке:
— Христианин зарыт здесь, молитесь о нем.
Карлик, чистя свой дротик, смотрел равнодушно,
Но, когда я закончил печальный обряд,
Он вскочил и, не крикнув, помчался по склону,
Как олень, убегая в родные леса.
Через год я прочел во французских газетах,
Я прочел и печально поник головой:
— Из большой экспедиции к Верхнему Конго
До сих пор ни один не вернулся назад.
В Африке знойной,
среди лесов,
у реки собралось
стадо слонов.
Слоны умывались,
воду пили,
хобот поднимали
и громко трубили.
Но вдруг насторожился
старый вожак,
почуял, что в заросли
таится враг.
Не грозный лев,
не злая львица,
не леопард
в кустах таится —
охотники укрылись там,
винтовки приложив к плечам.
Они крадутся
осторожно;
а старый слои
трубит тревожно,
уже все стадо смущено —
бежать кидается оно.
Пиф-паф, бум-бах,
гром и молнии в кустах.
Вот бежит огромный слои,
исчезает в чаще он;
вот второй, а вот и третий,
все уносятся, как ветер,
и скрываются в лесах…
Пиф-паф, бум-бах…
Стрелки бранятся, что спугнули
они до времени зверей,
напрасно выпустили пули.
Теперь назад итти скорей.
Но вдруг один сказал:—Гляди-ка!
Глядят—под пальмою большой
стоит слоненок, смотрит дико,
от страха видно сам не свой,
смешной и маленький слоненок.
Смеясь, сказал один стрелок:
— Должно быть, прямо из пеленок.
удрать за старшими не мог.
Его, пожалуй, в Занзибаре
продать удастся на базаре.
Занзибар—африканский
город портовый,
на базаре торгуют там
костью слоновой,
змеиной кожей,
всякой посудой;
ножи и ружья
там свалены грудой,
иностранцев много,
в Занзибаре всегда,
пароходы отовсюду
плывут туда.
Порт удобный
и от бурь безопасный;
на одном пароходе
флаг ярко-красный;
на носу парохода
сверкают слова:
его названье «Москва».
Агент СССР
проходит по базару,
купил он двух пантер,
и львят купил он пару.
Охотники, к нему:
— Слоненка не хотите ль?
— Ну, что же, я возьму, —
ответил представитель.
Волны синих, синих вод
режет грудью пароход,
винт упорно воду режет,
день и ночь машинный скрежет,
день и ночь висит над ним
тучей черной черный дым.
Слоненок ест и пьет,
он позабыл о лесе.
Ду-ду… И пароход
на якорь встал в Одессе.
Какой огромный порт!
Как в нем кипит работа!
Товары разгружать
не малая забота.
Чего-чего тут нет!
и хлеб, и рис, и кожа.
Сирены день и ночь
здесь воют, рыб тревожа.
И слоника схватил
громадный край подемный
и быстро потащил
на грузовик огромный.
А за слоненком львят,
потом черед пантере.
Слоненок удивлен,
удивлены все звери.
На улицах толпа,
гудят автомобили,
а грузовик летит,
вздымая клубы пыли.
Шофера не смутишь:
он не боится давки.
Приехали. Вокзал.
И поезд ждет отправки.
Поставили клетки
в товарный вагон,
ярлык наклеили.
Весь груз нагружен.
Свистит паровоз,
открыт семафор,
у-у… и несется
в степной простор.
Слоненок глядит:
кругом трава;
на поезде надпись:
«Одесса-Москва».
Теперь слушайте:
начинается главное.
Приключение случилось,
и очень забавное.
Верст за двадцать от Москвы
поезд встал у семафора.
Ночь была темна-темна,
облака бежали скоро.
Слоник носом чуял лес,
страх его давно исчез.
Чтоб вольней дышали звери,
настежь отперли все двери!
Хоть не южная жара,
все же летняя пора!
Ткнулся слоник в прутья клетки
и сломал: удар был меткий!
Все кругом чудно на вид.
Хоть и ночь, а видно все же:
все здесь с Африкой несхоже.
Прыг! Он с насыпи ползет,
по траве во тьме идет.
Чуть от радости не пляшет,
хоботом, как плетью, машет,
а вдали:—Ду-ду-ду-ду.
Поезд покатил в Москву.
Вставало солнце; над рекою
туман стелился пеленою.
Андрюша с Федей шли к реке
с ведеркою в одной руке
и с удочкой в другой. Готово.
Удить уселись рыболовы.
Вдали в рожок дудит пастух,
встречая день, поет петух,
ныряет поплавок все чаще.
Вдруг странный шум раздался в чаще.
Какой-то зверь в кустах идет,
сухие ветки с треском мнет.
И с ужасом промолвил Федя:
— Ну, брат, похоже на медведя.—
А тот бормочет:—Будь готов! —
Вдруг слоник вышел из кустов.
Стоит и ежится с испуга.
Ребята смотрят друг на друга.
«С ума сошли мы, что ли? A?»
И оба ну тереть глаза.
А слоник вдруг как повернется
да как припустит удирать…
У Феди сердце так и рвется.
Подумал—и за ним бежать.
И вот по лугу возле Истры
(Река такая под Москвой)
слоненок мчится, мчится быстро,
подняв высоко хобот свой…
А Федя знай кричит:—Держите! —
Ребята, бывшие в ночном,
зов услыхали и, глядите,
помчались тоже за слоном.
Пастух вопит, мычат коровы,
бараны, овцы: мэ-мэ-мэ…
Овчарки всех задрать готовы
и тоже мчатся в кутерьме.
И вдруг навстречу--видит Федя-
огромный трактор с громом едет.
И был агент доволен очень
(он был пропажей озабочен).
— Ну, молодчина!—он сказал.—
А я-то думал—слон пропал.
Он сам явился за слоном,
с бумагой в сельский исполком.
Чтоб слои не думал о побеге,
он свез его в Москву в телеге.
пыхтит, фырчит—трах-тах-тах-тах
Обял слоненка лютый страх,
туда, сюда, не тут-то было,
толпа настигла, окружила,
и все сказали сразу:—Ну,
довольно бегать бегуну,
и нас-то всех вогнал в истому! —
И повалили к исполкому.
Народ бежит со всех сторон
и все кричат:—Смотрите—слон!
Поставили слоненка в стойло
и корму задали и пойла.
Селькор в газету написал,
что рыболов слона поймал.
Средь обезьян и какаду
в Зоологической саду
слои отдохнул от приключений.
Была зима. Морозы шли. ,
Андрюшу с Федей в воскресенье
в Москву родители свезли.
Они слона в саду нашли
в закрытой теплом помещеньи
и оба молвили:—Ой, ой!
Какой же слоник стал большой.
А тот ногами хлопал гулко
и уплетал за булкой булку.
В час полночный, в чаще леса, под ущербною Луной,
Там, где лапчатые ели перемешаны с сосной,
Я задумал, что случится в близком будущем со мной.
Это было после жарких, после полных страсти дней,
Счастье сжег я, но не знал я, не зажгу ль еще сильней,
Это было — это было в Ночь Ивановых Огней.
Я нашел в лесу поляну, где скликалось много сов,
Там для смелых были слышны звуки странных голосов,
Точно стоны убиенных, точно пленных к вольным зов.
Очертив кругом заветный охранительный узор,
Я развел на той поляне дымно-блещущий костер,
И взирал я, обращал я на огни упорный взор.
Красным ветром, желтым вихрем, предо мной возник огонь
Чу! в лесу невнятный шепот, дальний топот, мчится конь
Ведьма пламени, являйся, но меня в кругу не тронь!
Кто ж там скачет? Кто там плачет? Гулкий шум в лесу сильней
Кто там стонет? Кто хоронит память бывших мертвых дней?
Ведьма пламени, явись мне в Ночь Ивановых Огней!
И в костре возникла Ведьма, в ней и страх и красота,
Длинны волосы седые, но огнем горят уста,
Хоть седая — молодая, красной тканью обвита.
Странно мне знаком злорадный жадный блеск зеленых глаз.
Ты не в первый раз со мною, хоть и в первый так зажглась,
Хоть впервые так тебя я вижу в этот мертвый час.
Не с тобой ли я подумал, что любовь бессмертный Рай?
Не тебе ли повторял я «О, гори и не сгорай»?
Не с тобой ли сжег я Утро, сжег свой Полдень, сжег свой Май?
Не с тобою ли узнал я, как сознанье пьют уста,
Как душа в любви седеет, холодеет красота,
Как душа, что так любила, та же все — и вот не та?
О, знаком мне твой влюбленный блеск зеленых жадных глаз.
Жизнь любовью и враждою навсегда сковала нас,
Но скажи мне, что со мною будет в самый близкий час?
Ведьма пламени качнулась, и сильней блеснул костер,
Тени дружно заплясали, от костра идя в простор,
И змеиной красотою заиграл отливный взор.
И на пламя показала Ведьма огненная мне,
Вдруг увидел я так ясно, — как бывает в вещем сне, —
Что возникли чьи-то лики в каждой красной головне
Каждый лик — мечта былая, то, что знал я, то, чем был,
Каждый лик сестра, с которой в брак святой — душой — вступил,
Перед тем как я с проклятой обниматься полюбил.
Кровью каждая горела предо мною головня,
Догорела и истлела, почернела для меня,
Как безжизненное тело в пасти дымного огня.
Ведьма ярче разгорелась, та же все — и вот не та,
Что-то вместе мы убили, как рубин — ее уста,
Как расплавленным рубином, красной тканью обвита.
Красным ветром, алым вихрем, закрутилась над путем,
Искры с свистом уронила ослепительным дождем,
Обожгла и опьянила и исчезла… Что потом?
На глухой лесной поляне я один среди стволов,
Слышу вздохи, слышу ропот, звуки дальних голосов,
Точно шепот убиенных, точно пленных тихий зов.
Вот что было, что узнал я, что случилося со мной
Там, где лапы темных елей перемешаны с сосной,
В час полночный, в час зловещий, под ущербною Луной.
Увидя почерк мой, Вы, верно, удивитесь:
Я не писала Вам давно.
Я думаю, Вам это всё равно.
Там, где живете Вы и, значит, веселитесь,
В роскошной, южной стороне,
Вы, может быть, забыли обо мне.
И я про всё забыть была готова…
Но встреча странная — и вот
С волшебной силою из сумрака былого
Передо мной Ваш образ восстает.
Сегодня, проезжая мимо,
К N. N. случайно я зашла.
С княгиней, Вами некогда любимой,
Я встретилась у чайного стола.
Нас познакомили, двумя-тремя словами
Мы обменялися, но жадными глазами
Впилися мы друг в друга. Взор немой,
Казалось, проникал на дно души другой.
Хотелось мне ей броситься на шею
И долго, долго плакать вместе с нею!
Хотелось мне сказать ей: «Ты близка
Моей душе. У нас одна тоска,
Нас одинаково грызет и мучит совесть,
И, если оттого не станешь ты грустней,
Я расскажу тебе всю повесть
Души истерзанной твоей.
Ты встретила его впервые в вихре бала,
Пленительней его до этих пор
Ты никого еще не знала:
Он был красив как бог, и нежен, и остер.
Он ездить стал к тебе, почтительный, влюбленный,
Но, покорясь его уму,
Решилась твердо ты остаться непреклонной —
И отдалась безропотно ему.
Дни счастия прошли как сновиденье,
Другие наступили дни…
О, дни ревнивых слез, обманов, охлажденья,
Кому из нас не памятны они?
Когда его встречала ты покорно,
Прощала всё ему, любя,
Он называл твою печаль притворной
И комедьянткою тебя.
Когда же приходил условный час свиданья
И в доме наступала тишина,
В томительной тревоге ожиданья
Садилась ты у темного окна.
Понуривши головку молодую
И приподняв тяжелые драпри,
Не шевелясь, сидела до зари,
Вперяя взоры в улицу пустую.
Ты с жадностью ловила каждый звук,
Привыкла различать кареты стук
От стука дрожек издалёка.
Но вот всё ближе, ближе, вот
Остановился кто-то у ворот…
Вскочила ты в одно мгновенье ока,
Бежишь к дверям… напрасный труд;
Обман, опять обман! О, что за наказанье!
И вот опять на несколько минут
Царит немое, мертвое молчанье,
Лишь видно фонарей неровное мерцанье,
И скучные часы убийственно ползут.
И проходила ночь, кипела жизнь дневная…
Тогда ты шла к себе с огнем в крови
И падала в подушки, замирая
От бешенства, и горя, и любви!»
Из этого, конечно, я ни слова
Княгине не сказала. Разговор
У нас лениво шел про разный вздор,
И имени, для нас обеих дорогого,
Мы не решилися назвать.
Настало вдруг неловкое молчанье,
Княгиня встала. На прощанье
Хотелось мне ей крепко руку сжать,
И дружбою у нас окончиться могло бы,
Но в этот миг прочла я столько злобы
В ее измученных глазах,
Что на меня нашел невольный страх,
И молча мы расстались, я — с поклоном,
Она — с кивком небрежным головы…
Я начала свое письмо на вы,
Но продолжать не в силах этим тоном.
Мне хочется сказать тебе, что я
Всегда, везде по-прежнему твоя,
Что дорожу я этой тайной,
Что женщина, которую случайно
Любил ты хоть на миг один,
Уж никогда тебя забыть не может,
Что день и ночь ее воспоминанье гложет,
Как злой палач, как милый властелин.
Она не задрожит пред светским приговором:
По первому движенью твоему
Покинет свет, семью, как душную тюрьму,
И будет счастлива одним своим позором!
Она отдаст последний грош,
Чтоб быть твоей рабой, служанкой,
Иль верным псом твоим — Дианкой,
Которую ласкаешь ты и бьешь!
P. S.
Тревога, ночь, — вот что письмо мне диктовало.
Теперь, при свете дня, оно
Мне только кажется смешно,
Но изорвать его мне как-то жалко стало!
Пусть к Вам оно летит от берегов Невы,
Хотя бы для того… чтоб рассердились Вы.
Какое дело Вам, что там Вас любят где-то?
Лишь та, что возле Вас, волнует Вашу кровь.
И знайте: я не жду ответа
Ни на письмо, ни на любовь.
Вам чувство каждое всегда казалось рабством,
А отвечать на письма… Боже мой!
На Вашем языке, столь вежливом порой,
Вы это называли «бабством».
Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
Серели низкие края.
Вздымались свай гигантских копья,
Лачуги, бревна… Толчея! И вот о борт толкнулась шлюпка,
Вошел, смеется: «Жив, камрад?»
Камзол, ботфорты, та же трубка,
Но новый — властный, зоркий взгляд.Я сам плечист и рост немалый, —
Но перед ним, помилуй Бог,
Я — как ребенок годовалый…
Гигант! А голос — зычный рог.Все осмотрел он, как хозяин:
Пазы, и снасти, и борта, —
А я, как к палубе припаян,
Стоял в тревоге, сжав уста.Хватил со мной по стопке рома,
Мой добрый клипер похвалил,
Сел в шлюпку… «Я сегодня дома, —
Царица тоже» — и отплыл.Как сон, неделя промелькнула.
Я помню низкий потолок,
Над койкой карты, два-три стула,
Токарный у стены станок, План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.
1В жажде сказочных чудес,
В тихой жажде снов таинственных,
Я пришел в полночный лес,
Я раздвинул ткань завес
В храме Гениев единственных.
В храме Гениев Мечты
Слышу возгласы несмелые,
То — обеты чистоты,
То — нездешние цветы,
Все цветы воздушно-белые.2Я тревожный призрак, я стихийный гений,
В мире сновидений жить мне суждено,
Быть среди дыханья сказочных растений,
Видеть, как безмолвно спит морское дно.
Только вспыхнет Веспер, только Месяц глянет,
Только ночь настанет раннею весной, —
Сердце жаждет чуда, ночь его обманет,
Сердце умирает с гаснущей Луной.
Вновь белеет утро, тает рой видений,
Каждый вздох растений шепчет для меня:
«О, мятежный призрак, о, стихийный гений,
Будем жаждать чуда, ждать кончины дня!»3В глубине души рожденные,
Чутким словом пробужденные,
Мимолетные мечты,
Еле вспыхнув, улыбаются,
Пылью светлой осыпаются,
Точно снежные цветы, —
Безмятежные, свободные,
Миру чуждые, холодные
Звезды призрачных Небес,
Тех, что светят над пустынями,
Тех, что властвуют святынями
В царстве сказок и чудес.4Я когда-то был сыном Земли,
Для меня маргаритки цвели,
Я во всем был похож на других,
Был в цепях заблуждений людских.
Но, земную печаль разлюбив,
Разлучен я с колосьями нив,
Я ушел от родимой межи,
За пределы — и правды, и лжи.
И в душе не возникнет упрек,
Я постиг в мимолетном намек,
Я услышал таинственный зов,
Бесконечность немых голосов.
Мне открылось, что Времени нет,
Что недвижны узоры планет,
Что Бессмертие к Смерти ведет,
Что за Смертью Бессмертие ждет.5Ожиданьем утомленный, одинокий, оскорбленный,
Над пустыней полусонной умирающих морей,
Непохож на человека, а блуждаю век от века,
Век от века вижу волны, вижу брызги янтарей.
Ускользающая пена… Поминутная измена…
Жажда вырваться из плена, вновь изведать гнет оков.
И в туманности далекой, оскорбленный, одинокий,
Ищет гений светлоокий неизвестных берегов.
Слышит крики: «Светлый гений!.. Возвратись на стон мучений…
Для прозрачных сновидений… К мирным храмам… К очагу…»
Но за далью небосклона гаснет звук родного звона,
Человеческого стона полюбить я не могу.6Мне странно видеть лицо людское,
Я вижу взоры существ иных,
Со мною ветер, и все морское,
Все то, что чуждо для дум земных.
Со мною тени, за мною тени,
Я слышу сказку морских глубин,
Я царь над царством живых видений,
Всегда свободный, всегда один.
Я слышу бурю, удары грома,
Пожары молний горят вдали,
Я вижу Остров, где все знакомо,
Где я — владыка моей земли.
В душе холодной мечты безмолвны,
Я слышу сердцем полет времен,
Со мною волны, за мною волны,
Я вижу вечный — все тот же — Сон.7Я вольный ветер, я вечно вею,
Волную волны, ласкаю ивы,
В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
Лелею травы, лелею нивы.
Весною светлой, как вестник Мая,
Целую ландыш, в мечту влюбленный,
И внемлет ветру Лазурь немая, —
Я вею, млею, воздушный, сонный.
В любви неверный, расту циклоном,
Взметаю тучи, взрываю Море,
Промчусь в равнинах протяжным стоном,
И гром проснется в немом просторе.
Но снова легкий, всегда счастливый,
Нежней, чем фея ласкает фею,
Я льну к деревьям, дышу над нивой,
И, вечно вольный, забвеньем вею.
I
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»
II
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»
III
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.
IV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
«Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
Феб и Диана владычица-дева лесная,
Светлых небес украшенье! Вы целой вселенной
Чтимые! дайте о чем мы вас молим, взывая
В день сей священный.
В книгах Сивиллиных, должному нас научивших,
Сказано мальчикам чистым да избранным девам
Ныне беcсмертных семь наших холмов облюбивших
Славить напевом.
Солнце кормилец! ты день с колесницей летучей
Кажешь и прячешь, о, пусть возрождаясь незримо
Вечное ты ничего не увидишь могучей
Города Рима.
О, Илития! родов безувечных причина,
Крепко храни матерей, как всегда охраняла,
Будет ли имя твое на молитве Люцина
Иль Генитала.
Вырости отроков, благослови совещанье
Наших отцов, что судьбу обеспечило женам,
В новом обильном потомстве пошли оправданье
Новым законам.
Каждыя сто десять лет неизменной чредою
Пусть к нам веселыя игры и песни приходят,
Светлых три дня пусть нам столько ж ночей за собою
Сладких приводят.
Вы же, правдиво поющие Парки, внемлите!
Рок оправдал приговор ваш незыблемой волей,
Все, что для нас совершилось—в грядущем продлите
Счастливой долей.
Пусть умножая плоды и стада, возлагает
Почва на кудри Цереры венок колосистый.
Ветер Зевеса пусть юным полям навевает
Дождик росистый.
О, Аполлон! опуская и стрелы и очи,
Кроток и милостив, мальчиков внемли моленьям.
Внемли Луна, властелинка двурогая ночи,
Дев песнопеньям.
Если вы создали Рим и велели вы сами
По морю плыть, направляясь к земле Итальянской,
Отческих Лар заменяя иными богами,
Горсти троянской,
Той, средь которой, прошедши горящую Трою,
Родины гибель увидя, Эней непорочный
Путь проложил, заменяя утраты судьбою
Более прочной.
Боги! возвысьте в понятливой юности нравы!
Боги! вы старость святой тишиной окружите!
Ромула внукам потомства, богатства и славы
Громкой пошлите.
Кто ублажает вас, белых быков закалая,
Славный праправнук Анхизы и светлой Киприды,
Миром да правит на гибель врагам, но прощая
Падшим обиды.
Море и суша в деснице его. Ужь Мидийцы
Видят готовую кару в албанской секире,
Скифы надменные ждут приговоров, Индийцы
Молят о мире.
С древней Стыдливостью, с Миром и Честью дерзает
Доблесть забытая вновь появляться меж нами,
Снова Довольство отрадное всем рассыпает
Рог свой с дарами.
О, прорицатель! украшенный луком блестящим,
Феб Аполлон! Девяти драгоценный Каменам!
Чье благотворное знанье целебно болящим,
Слабнущим членам.
Если ты видишь с любовью алтарь Палатинской,
Римскую жизнь и красу итальянскаго края,
Дай, чтобы счастье неслось над землею Латинской,
Век возрастая.
Ты же царишь ли на Алгиде иль Авентине,
Видишь, Диана, пятнадцать мужей пред тобою;
Ты их услышь, и взывающих мальчиков ныне
Тронься мольбою.
С полною верою в то, что понравилась Небу
Песня моя, возвращаюсь домой умиленный,
В хоре священном хвалу и Диане и Фебу
Петь наученный.
Меня, искавшаго безумий,
Меня, просившаго тревог,
Меня, вверявшагося думе
Под гул колес, в столичном шуме,
На тихий берег бросил Рок.
И зыби синяя безбрежность,
Меня прохладой осеня,
Смирила буйную мятежность,
Мне даровала мир и нежность
И вкрадчиво влилась в меня.
И между сосен тонкоствольных,
На фоне тайны голубой,
Как зов от всех томлений дольных, —
Залог признаний безглагольных, —
Возник твой облик надо мной!
Желтым шолком, желтым шолком
По атласу голубому
Шьют невидимыя руки.
К горизонту золотому
Ярко-пламенным осколком
Сходит солнце в час разлуки.
Тканью празднично-пурпурной
Убирает кто-то дали,
Разстилая багряницы,
И в воде желто-лазурной
Заметались, заблистали
Красно-огненныя птицы.
Но серебряныя змеи,
Извивая под лучами
Спин лучистые зигзаги, —
Безпощадными губами
Ловят, ловят все смелее
Птиц, мелькающих во влаге!
В дали, благостно сверкающей,
Вечер белый бисер нижет.
Вал несмело набегающий
С влажной лаской отмель лижет.
Ропот ровный и томительный,
Плеск безпенный, шум прибоя,
Голос сладко убедительный,
Зов смиренья, зов покоя.
Сосны, сонно онемелыя,
В бледном небе встали четко,
И над ними тени белыя
Молча гаснут, тают кротко.
Мох, да вереск, да граниты…
Чуть шумит сосновый бор.
С поворота вдруг открыты
Дали синия озер.
Как ковер над легким склоном
Нежный папоротник сплел.
Чу! скрипит с протяжным стоном
Наклоненный бурей ствол.
Сколько мощи! сколько лени!
То гранит, то мягкий мох…
Набегает ночь без тени,
Вея, словно вещий вздох.
Я — упоен! мне ничего не надо!
О только б длился этот ясный сон,
Тянулись тени севернаго сада,
Сиял осенне-бледный небосклон,
Качались волны, шитыя шелками,
Лиловым, красным, желтым, золотым,
И, проблистав над синью янтарями,
Сгущало небо свой жемчужный дым.
И падало безумье белой ночи,
Прозрачной, призрачной, чужой — и ты,
Моим глазам свои вверяя очи,
Смущаясь и томясь искала б темноты!
Мы в лодке вдвоем, и ласкает волна
Нас робким и зыбким качаньем.
И в небе и в нас без конца тишина,
Нас вечер ласкает молчаньем.
И сердце не верит в стране тишины,
Что здесь, над чертогами Ато,
Звенели мечи, и вожди старины
За сампо рубились когда-то.
И сердце не верит, дыша тишиной,
Ласкательным миром Суоми,
Что билось недавно враждой роковой
И жалось в предсмертной истоме.
Голубое, голубое
Око сумрачной страны!
Каждый день ты вновь иное:
Грезишь, пламенное, в зное,
В непогоду кроешь сны.
То, в свинцовый плащ одето,
Сосны хмуришь ты, как бровь;
То горишь лучами света,
От заката ждешь ответа,
Все — истома, все — любовь!
То, надев свои алмазы.
Тихим ропотом зыбей,
Ты весь день ведешь разсказы
Про народ голубоглазый,
Про его богатырей!
Уж поезда давно в единоборстве
С разрухой станций. Мутною свечой
Они сквозь ночь выносят непокорство
На тихий город с красной каланчой.
Пусть ночь плотна, теплушки утверждают
В ее владеньях свой солдатский быт:
Свистят и воют, дружно голодают,
Больные и облезлые на вид.
У всех одно солдатское обличье,
Шинельное и серое, как дождь
В сентябрьский день. Несметных их количеств,
Пожалуй, и в неделю не сочтешь!
Они платформы осыпают в шуме
Сапог разбитых, блещут чешуей
Серебряною чайников, безумье
Мертвящих тифов носят за собой.
От них бегут, сторонятся и в прятки
Играют с ними: то игра, как смерть.
Здесь не помогут никакие взятки,
Здесь жизнь ломают, как сухую жердь.
Составы убегают от вокзала,
Вгоняя в дрожь разбитое окно.
Как мухами засиженное, зало
Мешочниками испещрено.
Куда ведут расхлябанные рельсы –
Позабывают, если на путях
Рвет облака свистками из-за леса
Чугунный задыхающийся шаг.
Покашливая, с хрипотцою, паром,
Одышливый и гулкий паровоз
С болезненным и непонятным жаром
Развертывает музыку колес.
Он вырывает – из-за станционных
Домишек – смешанных вагонов ряд,
Которых так трепали перегоны,
Что те до смерти ехать не хотят.
Еще не остановка – и в Челябинск
Идет ли поезд? Неизвестно, – но
Шинельные и ситцевые хляби
Потопом раздувают полотно.
Бьют сундучком, бьют чайником и просто
Бьют кулаком, чтоб в схватках поездных
Отбить состав, зверея от прироста
Подспудных сил, вдруг закипевших в них.
Отстаивают взятые позиции,
На буферах, на крышах грохоча;
Мелькают руки, бороды и лица,
То – меловые, то – из кирпича.
Пристраивают сундучки и чают
Вернуться с хлебом и уже, рядком
Подсаживаясь к бабам, их смущают
Румяным, нестыдящимся словцом.
И уж "хи-хи" несет по огуречной
Вагонной крыше, а под ней, внизу,
Малиновой гармоникою вечной
Клубит теплушка через щель в пазу.
И нехотя, крепчая понемногу,
Наматывая на колеса путь,
Состав, как червь, вползает по излогу
В березовую крашеную муть.
Пока настой раскуренной махорки
Мешается с прохладной пустотой,
Оставшиеся смотрят, как с пригорка
Исчез состав, заставясь берестой.
Когда ж черед их? И бредут обратно,
Шурша лузгою семечек, и тут
Обсеивают перрон, как пятна,
Жуют картошку, сплевывают, ждут.
Перрон моргает сеткой веток мокрых,
Густою стаей галок затенен.
Опять встречает комендантский окрик
Пришедший из уезда эшелон.
Переселенье? Тронулась Россия:
Она на шпалах долго проживет…
Нам незабвенны ливни проливные,
Что обмывали кровью этот год!
В ночные шахты памяти зарыто
Семнадцать лет, и верить тем трудней,
Что сыновья теплушечного быта
Для матери-земли всего милей.
В них есть ее уральская усмешка,
Спокойное величье до конца, –
Под скорлупой каленого орешка –
Испытанные, свежие сердца.
Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной —
В твоей тоске, о, Русь!
И даже мглы — ночной и зарубежной —
Я не боюсь.Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь… И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль… И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови! Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь! Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат… На пути — горючий белый камень.
За рекой — поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!»Я — не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена! В ночь, когда Мамай залег с ордою
Степи и мосты,
В темном поле были мы с Тобою, —
Разве знала Ты? Перед Доном темным и зловещим,
Средь ночных полей,
Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей.С полуно’чи тучей возносилась
Княжеская рать,
И вдали, вдали о стремя билась,
Голосила мать.И, чертя круги, ночные птицы
Реяли вдали.
А над Русью тихие зарницы
Князя стерегли.Орлий клёкот над татарским станом
Угрожал бедой,
А Непрядва убралась туманом,
Что княжна фатой.И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.Опять с вековою тоскою
Пригнулись к земле ковыли.
Опять за туманной рекою
Ты кличешь меня издали’…Умчались, пропали без вести
Степных кобылиц табуны,
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой! Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.Объятый тоскою могучей,
Я рыщу на белом коне…
Встречаются вольные тучи
Во мглистой ночной вышине.Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем…«Явись, мое дивное диво!
Быть светлым меня научи!»
Вздымается конская грива…
За ветром взывают мечи… Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла,
И, словно облаком суровым,
Грядущий день заволокла.За тишиною непробудной,
За разливающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой.Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало,
И плеск и трубы лебедей.Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспех тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. — Молись!
Помилуй, трезвый Аристарх
Моих бахических посланий,
Не осуждай моих мечтаний
И чувства в ветреных стихах:
Плоды веселого досуга
Не для бессмертья рождены,
Но разве так сбережены
Для самого себя, для друга,
Или для Хлои молодой.
Помилуй, сжалься надо мной —
Не нужны мне твои уроки.
Я знаю сам свои пороки.
Конечно, беден гений мой:
За рифмой часто холостой,
Назло законам сочетанья,
Бегут трестопные толпой
На аю, ает и на ой.
Еще немногие признанья:
Я ставлю (кто же без греха?)
Пустые часто восклицанья
И сряду лишних три стиха;
Нехорошо, но оправданья
Нельзя ли скромно принести?
Мои летучие посланья
В потомстве будут ли цвести?
Не думай, цензор мой угрюмый,
Что я, беснуясь по ночам,
Окован стихотворной думой,
Покоем жертвую стихам;
Что, бегая по всем углам,
Ерошу волосы клоками,
Подобно Фебовым жрецам
Сверкаю грозными очами,
Едва дыша, пахмуря взор
И засветив свою лампаду,
За шаткий стол, кряхтя, засяду,
Сижу, сижу три ночи сряду
И высижу — трестопный вздор…
Так пишет (молвить не в укор)
Конюший дряхлого Пегаса
Свистов, Хлыстов или Графов,
Служитель отставной Парнаса,
Родитель стареньких стихов,
И од не слишком громозвучных,
И сказочек довольно скучных.
Люблю я праздность и покой,
И мне досуг совсем не бремя;
И есть и пить найду я время.
Когда ж нечаянной порой
Стихи кропать найдет охота,
На славу Дружбы иль Эрота, —
Тотчас я труд окончу свой.
Сижу ли с добрыми друзьями,
Лежу ль в постеле пуховой,
Брожу ль над тихими водами
В дубраве темной и глухой,
Задумаюсь, взмахну руками,
На рифмах вдруг заговорю —
И никого уж не морю
Моими резвыми стихами.»
Но ежели когда-нибудь,
Желая в неге отдохнуть,
Расположась перед камином,
Один, свободным господином,
Поймаю прежню мысль мою, —
То не для имени поэта
Мараю два иль три куплета
И их вполголоса пою.
Но знаешь ли, о мой гонитель,
Как я беседую с тобой?
Беспечный Пинда посетитель.,
Я с музой нежусь молодой.,.
Уж утра яркое светило
Поля и рощи озарило;
Давно пропели петухи;
Вполглаза дремля — и зевая,
Шанеля в песнях призывая,
Пишу короткие стихи,
Среди приятного забвенья,
Склонясь в подушку головой,
И в простоте, без украшенья.
Мои слагаю извиненья
Немного сонною рукой.
Под сенью лени неизвестной
Так нежился певец прелестный
Когда Вер-Вера воспевал
Или с улыбкой рисовал
В непринужденном упоенье
Уединенный свой чердак.
В таком ленивом положенье
Стихи текут и так и сяк.
Возможно ли в свое творенье,
Уняв веселых мыслей шум,
Тогда вперять холодный ум,
Отделкой портить небылицы,
Плоды бродящих резвых дум,
И сокращать свои страницы?
Наш друг Анакреон, Шолье, Парни,
Враги труда, забот, печали,
Не так, бывало, в прежни дни
Своих любовниц воспевали.
О вы, любезные певцы,
Сыны беспечности ленивой,
Давно вам отданы венцы
От музы праздности счастливой,
Но не блестящие дары
Поэзии трудолюбивой.
На верх Фессальския горы
Вели вас тайные извивы;
Веселых граций перст игривый
Младые лиры оживлял,
И ваши челы обвивал
Детей пафосских рой шутливый.
И я — неопытный поэт —
Небрежный ваших рифм наследник,
За вами крадуся вослед…
А ты, мой скучный проповедник,
Умерь ученый вкуса гнев!
Поди кричи, брани другого
И брось ленивца молодого,
Об нем тихонько пожалев.
Ночью благовонной над заснувшей чащей,
Словно легкокрылый, светлый мотылек,
Лунный луч явился, юный и блестящий,
Призывая к жизни голубой вьюнок.
Он скользнул по ветке с белыми цветами,
Он ее коснулся мягко на лету
В час, когда сияют счастия слезами
Молодые ветви яблони в цвету.
Он звенел, казалось, радостен и светел,
Нотою кристальной, как нагорный ключ,
И пастух красавец тут его заметил
И залюбовался на блестящий луч.
— О, пойдем, — шепнул он с нежною мольбою:
— Озари собою мой унылый дом! —
И за ним тянулся юноша рукою,
Словно за крылатым, белым мотыльком.
Но мольбе не внемля, меж листами чайной
Благовонной розы приютился он.
Юноша наивный, торжествуя тайно,
Потянулся к розе, счастьем упоен.
Тщетная надежда! Горькая кручина!
Луч не ожидает… Вот невдалеке
Он его увидел на кусте жасмина,
Кинулся — и снова лепестки в руке!
Увлечен погоней страстною за тенью,
Жадно обрывал он венчики цветов,
И упал, измучен, под густою сенью
Простиравших ветви молодых дубов.
Тут над ним раздался голос девы юной:
— Отчего ты плачешь? — О, краса моя!
Здесь, в зеленой чаще, луч нашел я лунный,
И его сейчас же вновь утратил я! —
Он цветы отдал ей. Ветер благовонный
Поднялся, играя волосами их,
И смотря ей в очи, молвил он, смущенный:
— Лунный луч сияет из очей твоих!
О, мой луч заветный, девственный и чистый,
Озари собою мой пустынный дом! —
И в ответ лишь ветер зашептал душистый
Ласковые речи в сумраке ночном.
Засиял слезами взор ее молящий,
Дрогнули ресницы, и уста его
Их коснулись тихо, и как луч блестящий,
Счастье засияло в сердце у него.
— Ты меня полюбишь? — О, навеки милый! —
— Чем ты поклянешься? — Я клянусь моей
Жизнью и любовью… Нет, волшебной силой
Этих серебристых месяца лучей!
Юноша-красавец утонул в заливе,
Жениха другого избрала она.
Лунный свет бывает часто прихотливей
И непостоянней, чем сама волна…
На поля ложился сумрак ночи брачной,
У окна стояла юная жена
И вздыхала ива в полутьме прозрачной,
Памятью былого светлого полна.
Расцветали грезы, радостны и юны,
В сердце новобрачной, — вдруг в ее окно
Тихо, незаметно луч пробрался лунный,
И забилось сердце, замерло оно…
— Отвечай, ты любишь? — Милый, о, навеки! —
Поднялся в ней голос властен и могуч.
И она зажмурить попыталась веки,
Но смотрел ей прямо в сердце этот луч!
И в тоске простерла руку молодая
За лучом блестящим — но беглец исчез.
С лилий на жасмины вмиг перебегая,
Увлекал ее он за собою в лес.
Повинуясь силе страсти безотчетной,
Лилии, жасмины — все рвала она…
— Ты верна мне будешь? ветерок залетный
Ей шептал немолчно: — навсегда верна?
Луч мелькал пред нею над лесной поляной,
По ветвям, плакучих, белокурых ив,
И затем, как призрак бледный и туманный,
Он скользнул нежданно в голубой залив.
Вслед за ним мелькнуло странно, молчаливо
Белое виденье… Еле слышный всплеск —
И сомкнулись воды тихие залива,
Отражая лунный серебристый блеск.
В эту ночь, подобно теням молчаливым,
Посреди безлюдья и лесной тиши,
Поднялись к сиявшим в небесах светилам
Два луча блестящих, две родных души.
Был Некто здесь, в чьем существе воздушном,
Как свет и ветер в облачке тончайшем,
Что в полдень тает в синих небесах,
Соединились молодость и гений.
Кто знает блеск восторгов, от которых
В его груди дыханье замирало,
Как замирает летом знойный воздух,
Когда, с Царицей сердца своего,
Лишь в эти дни постигнувшей впервые
Несдержанность двух слившихся существ,
Он проходил тропинкой по равнине,
Которая была затенена
Стеной седого леса на востоке,
Но с запада была открыта небу.
Уж солнце отошло за горизонт,
Но сонмы тучек пепельного цвета
Хранили блеск полосок золотых;
Тот свет лежал и на концах недвижных
Далеких ровных трав, и на цветах,
Слегка свои головки наклонявших;
Его хранил и старый одуванчик
С седою бородой; и, мягко слившись
С тенями, что от сумерек возникли,
На темной чаще леса он лежал, —
А на востоке, в воздухе прозрачном,
Среди стволов столпившихся деревьев,
Медлительно взошел на небеса
Пылающий, широкий, круглый месяц,
И звезды засветились в высоте.
«Не странно ль, Изабель, — сказал влюбленный, —
Я никогда еще не видел солнца.
Придем сюда с тобою завтра утром,
Ты будешь на него глядеть со мной».
В ту ночь они, в любви и в сне блаженном,
Смешались; но когда настало утро,
Увидела она, что милый мертв.
О, пусть никто не думает, что этот
Удар — Господь послал из милосердья!
Она не умерла, не потеряла
Рассудка, но жила так, год за годом, —
Поистине я думаю теперь,
Терпение ее и то, что грустно
Она могла порою улыбаться
И что она тогда не умерла,
А стала жить, чтоб с кротостью лелеять
Больного престарелого отца,
Все это было у нее безумьем,
Когда безумье — быть не так, как все.
Ее увидеть только — было сказкой,
Измысленной утонченнейшим бардом,
Чтоб размягчить суровые сердца
В немой печали, создающей мудрость;
Ее ресницы выпали от слез,
Лицо и губы были точно что-то,
Что умерло, — так безнадежно бледны;
А сквозь изгибно-вьющиеся жилки
И сквозь суставы исхудалых рук
Был виден красноватый свет полудня.
Склеп сущности твоей, умершей в жизни,
Где днем и ночью дух скорбит бессонный,
Вот все, что от тебя теперь осталось,
Несчастное, погибшее дитя!
«О, ты, что унаследовал в кончине
То большее, чем может дать земля,
Бесстрастье, безупречное молчанье, —
Находят ли умершие — не сон,
О, нет, покой — и правда ль то, что видим:
Что более не сетуют они;
Или живут, иль, умеревши, тонут
В глубоком море ласковой Любви;
О, пусть моим надгробным восклицаньем,
Как и твоим, пребудет слово — Мира!» —
Лишь этот возглас вырвался у ней.
Стонет ветер, воет ветер у меня в окне…
В ветре слышу зов Уилли:—Мать, приди во мне!
— Не могу придти сегодня, сын мой, не могу:
Ночь светла… луны сиянье блещет на снегу…
Нас увидели бы, милый, недругов глаза.
Лучше—мгла безлунной ночи, буря и гроза!
В самый ливень, вся промокнув ночью до костей,
Дотащусь в тебе во мраке я на зов цепей…
Как? Ужели? Быть не может! Кости я взяла,
С места казни окаянной все подобрала!
Что сейчас я говорила?.. Слушают! Шпион?!
Если дуб лесной срубили—уж не встанет он!..
Кто впустил вас? И давно ли вы пришли сюда?
Вы ни слова не сказали… О, простите!.. да,
Узнаю вас… Вы, милэди, вы пришли помочь,
Но и в сердце мне, и в очи уж завралась ночь.
Вы, не знавшая страданий в жизни никогда —
Что вы знаете о бездне ужаса, стыда?..
В час ночной, пока вы спали, я нашла его!
Уходите! Не понять вам горя моего!
Вы добры во мне, милэди. Умоляю вас,
Не браните лишь Уилли в мой предсмертный час.
Я в тюрьме прощалась с сыном… Идя умирать,
Он сказал:—Меня другие подбивали, мать.
Преступление открылось… Я плачусь один.—
И я знаю: не солгал он, не солгал мой сын!
Своевольным да упрямым был он с детских лет,
Подзадорить кто бывало—не удержишь, нет!
Безшабашной головою рос Уилли мой,
Из него солдат бы вышел—молодец лихой.
Но в безпутным негодяям он попал во власть,
Подзадорившим на почту у холмов напасть.
Не убил он и не ранил, взял лишь кошелек,
Да и тот друзьям он бросил, бедный мой сынов!
Я к судье явилась. Правду разсказала я,
И Уилли осудил он… Бог ему судья!
Мой Уилли был повешен, как злодей, как вор!
Незапятнанное имя… О, позор, позор!
Сам Господь велел, чтоб в землю опускали прах,
А Уилли труп качался по ветру в цепях…
Бог помилует убийцу, правый гнев смягча,
Но не судий кровожадных с сердцем палача!
Оттолкнул меня тюремщик резко от дверей;
За дверями лишь раздался жесткий лязг цепей:
Сын хотел сказать мне что-то—но закрылась дверь —
Что такое? мне уж больше не узнать теперь…
С этих пор глухою ночью и при свете дня
Не смолкает крик Уилли, мучает меня!
Стали бить меня за это, стали запирать,
Но немолчно, год за годом, все я слышу:—Мать! —
Наконец, признав безумной, дали волю мне —
Но от трупа оставались кости лишь одне!
Тело сына расклевали вороны кругом!
Я собрала эти кости… Было ль то грехом?
Нет, милэди, я не врала, взяв их у судьи,
Я под сердцем их носила, и оне—мои!
Я омыла их ручьями жарких слез моих,
И в земле святой, у церкви, закопала их.
В страшный день Суда Господня, верю, встанет он,
Только-б люди не узнали, где он схоронен.
Ведь они его откроют и повесят вновь!
Боже, Боже! Ты и к грешным завещал любовь.
Прочитайте из Писанья, как страдал Христос,
Как прощение и милость людям Он принес!
Завещав долготерпенье, Он велел прощать,
А земные судьи смертью вздумали карать.
Но последний будет первым, по Его словам…
Боже мой, и я терпела—это знаешь Сам —
О, как долго! Год за годом, в холод и туман,
Под дождем, во мраке ночи, в снежный ураган!
Он не каялся,—сказали. Но об этом знать,
О раскаянии сына, может только мать…
Вы слыхали бурной ночью дикий ветра стон?
Это плачет мой Уилли, это стонет он!
Суд и милость—в воле Бога. Умирая, жду,
Что увижуся с Уилли, только не в аду.
За него я так молилась, что услышал Бог
И меня с любимым сыном разлучить не мог.
Если-ж он погиб навеки по своей вине —
То не надо о спасенье говорить и мне…
Уходите!.. Бог все видит, Бог меня поймет!
Вы ребенка не носили… Ваше сердце—лед!
О, простите мне, милэди. Но Уилли зов
Мне мешает… Я не слышу звука ваших слов.
Снег блестит и небо ясно… Что же он зовет?
И не с виселицы страшной—из могилы?.. Вот!
Вы слыхали? Ближе… громче… Милый сын! я жду.
Месяц скрылся. Доброй ночи. Он зовет… Иду!
О. М-ва.
И.
ДВЕ СЕСТРЫ.
Баллада.
Из древняго рода мы были с сестрою,
Она затмевала меня красотою.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Ее обольстил он. Несчастной паденье
Внушило мне жажду глубокую мщенья.
Граф был красавец собой.
Со смертию душу она загубила
И дом наш старинный позором покрыла.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И мыслью с тех пор я жила ежечасно;
Быть графом любимой безумно и страстно.
Граф был красавец собой.
На пир я послала ему приглашенье,
И в сердце его пробудила влеченье.
Как ветер над башней гудит угловой!..
А ночью на ложе заснул он со мною,
Склоняся к плечу моему головою.
Граф был красавец собой.
И страстно в безмолвье и сумраке ночи
Ему целовала уста я и очи.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Жестокая злоба мне сердце сдавила,
Но я, ненавидя, безумно любила.
Граф был красавец собой.
В безмолвии ночи неслышно я встала,
Я сталь отточила сама у кинжала.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И что-то во сне прошептал он невнятно,
А я поразила его троекратно.
Граф был красавец собой.
Он был так прекрасен! Я кудри с любовью
Ему расчесала, склонясь к изголовью.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И матери графа—подарок желанный —
Я труп отослала его бездыханный.
Граф был красавец собой.
ИИ.
ЛЭДИ КЛЭРА ВЕР ДЕ-ВЕР.
О, лэди Клэра Вер-де-Вер,
Для вас немыслима победа!
Явить могущества пример
Хотели вы—завлечь соседа, —
Но я, я увидал силок
И спасся. Мне мила свобода.
Любить вас я желать не мог,
Хоть вы и княжескаго рода.
О, лэди Клэра! Вы своим
Гордитеся происхожденьем,
Но я пренебрегаю им;
За гордость я плачу презреньем.
Для вас я жизнь не разобью
Простого, кроткаго созданья,
Ея любовь я признаю
Важней гербов и состоянья.
О, лэди Клэра, не меня —
Других ищите для забавы!
Будь вы царицей—все же я
В любви такой не вижу славы.
Как велика любовь моя —
.Вы знать хотели из каприза?
Увы, к вам холоднее я,
Чем лев над мрамором карниза.
О, лэди Клэра, с дня того,
Когда похоронил я друга,
Три года минуло всего,
А умер он не от недуга…
Вы вспоминали про него
С печалью кроткой и красивой,
Но рана на груди его
Была весьма красноречивой…
О, лэди Клэра, в страшный час.
Когда за матерью послали,
Какия истины о вас
Мы от несчастной услыхали!
Она изяществом манер
Не отличалась, без сомненья,
Какое носит Вер-де-Вер
Присуще с самаго рожденья.
О, лэди Клэра, верьте мне,
Садовнику с его женою
Не снится даже и во сне,
Что длинной предков чередою
Гордитесь вы. Всего важней
Любви священные законы,
А миру доброта нужней,
Чем все гербы и все короны.
Я, лэди Клэра, знаю вас.
Вас мучит недовольства бремя,
И взор усталый ваших глаз
В тоске немой считает время.
С богатством вашим, с красотой,
Вы все-ж страдаете порою,
И, с этой в сердце пустотой,
Жестокой тешитесь игрою.
О, леди Клэра Вер-де-Вер,
Вам все даровано судьбою
И милосердия пример
Могли бы вы явить собою.
Больных и нищих разве нет,
В тоске напрасно вопиющих?
В сердца пролейте гнанья свет
И приютите неимущих!
О. Михайлова.
(Посвящается А. Н. Островскому).
Мельник с похмелья в телеге заснул;
Мельника будит сынишка:
«Батька! куда ты с дороги свернул?»
— Полно ты, полно, трусишка!..
Глуше, все глуше становится лес…
Что там? Не месяц ли всходит?
Али, с зажженой лучиною, бес
Между деревьями бродит?
Едет старик, инда сучья трещат…
«Батька! куда ты? Ворочай назад!»
— Что ты боишься! чего ты кричишь!
Это костры зажигают;
Через огни девки прыгают, — слышь,—
Наши ребята гуляют.
Смотрит ребенок, и видит — огни,—
Искры летят, тени пляшут;
Ведьма за ведьмой сквозь дым, через пни
Скачут, хохочут и машут…
Лешего морда в телегу глядит:
«Батька! мне страшно!» ребенок кричит.
— Что тут за страсти! откуда ты взял!
Бил я тебя — бил, да мало!
Что за беда, что народ загулял
В ночь под Ивана-купала.
Пышут огни; вот, из лесу идет
Мельника старшая дочка;
Косы свои распустила, поет:
«Эхма ты, ноченька—ночка!»
Парень ее сзади ловить рукой…
Крикнул ей мельник: «Куда ты? постой!..»
— Батюшка, батюшка! молвила дочь,—
Дай уж ты мне нагуляться,—
Так нагуляться, чтоб было не в мочь
Завтра с постели подняться.
Пышут огни; вот, качаясь, идет
Мельника младшая дочка;
Вся разгоревшись, идет она — льнет
К белому телу сорочка.
«Эх!» говорит, «загуляю, запью
Злую неволю-кручину свою!..»
«Дам я вам знать, как без спроса гулять!»
Мельник ворчит: «эко дело!..»
Медленно стал он с телеги слезать,—
С лысины шапка слетела.
Слез он и видит, — в шубенке стоит
Кум его, — точно Еремка.
Зубы оскаливши, — «кум», говорит,
«Полно серчать-то, — пойдем-ка,
Выпьем-ка с горя… Чего замигал?..
Али ты, милый, меня не узнал!»
— «Как не узнать!» глухо молвил старик,
«Ну, и пойдем… обоприся…»
— «Батька!» раздался ребяческий крик:
«Это не кум… воротися!»
Мельник не слышит — и с кумом своим
Стал за кострами теряться…
Хохот, как буря, пронесся за ним;
Начали тени сгущаться;
И красноватыми пятнами стал
Дым пропадать, пропадать — и пропал.
Только туман из-за низменных пней
Смутно белел, да во мраке
Дождик дробил по листам, да ручей
Глухо ворчал в буераке.
Изредка воздух ночной доносил
Шорох проснувшихся галок…
«Батька!» в лесу раздавалось, и был
Голос тот робок и жалок…
К утру ребята с рогатиной шли
В лес по медведя — телегу нашли…
Мельника труп был отыскан во рву,
В луже с болотною тиной.
Мальчик дрожал и весь день наяву
Бредил одной чертовщиной.
Слухи пошли по деревне, как бес
Душу сгубил. Толковали:
«Черт ли понес к ночи пьяного в лес!
Пьян, так от лесу подале».
Но и доныне душа старика
Стонет в лесу позади кабака…
Вечерняя заря в пучине догорала,
Над мрачной Эльбою носилась тишина,
Сквозь тучи бледные тихонько пробегала
Туманная луна;
Уже на западе седой, одетый мглою,
С равниной синих вод сливался небосклон.
Один во тьме ночной над дикою скалою
Сидел Наполеон.
В уме губителя теснились мрачны думы,
Он новую в мечтах Европе цепь ковал
И, к дальним берегам возведши взор угрюмый,
Свирепо прошептал:
«Вокруг меня все мертвым сном почило,
Легла в туман пучина бурных волн,
Не выплывет пи утлый в море челн,
Ни гладный зверь не взвоет над могилой —
Я здесь один, мятежной думы волн…
О, скоро ли, напенясь под рулями,
Меня помчит покорная волна
И спящих вод прервется тишина?..
Волнуйся, ночь, над эльбскими скалами!
Мрачнее тмись за тучами, луна!
Там ждут меня бесстрашные дружины.
Уже сошлись, уже сомкнуты в строй!
Уж мир летит в оковах предо мной!
Прейду я к вам сквозь черные пучины
И гряну вновь погибельной грозой!
И вспыхнет брань! за галльскими орлами,
С мечом в руках победа полетит,
Кровавый ток в долинах закипит,
И троны в прах низвергну я громами
И сокрушу Европы дивный щит!..
Но вкруг меня все мертвым сном почило,
Легла в туман пучина бурных волн,
Не выплывет ни утлый в море челн,
Ни гладкий зверь не взвоет над могилой —
Я здесь один, мятежной думы полн…
О счастье! злобный обольститель,
И ты, как сладкий сон, сокрылось от очей,
Средь бурей тайный мой хранитель
И верный пестун с юных дней!
Давно ль невидимой стезею
Меня ко трону ты вело
И скрыло дерзостной рукою
В венцах лавровое чело!
Давно ли с трепетом народы
Несли мне робко дань свободы-
Знамена чести преклоня;
Дымились громы вкруг меня,
И слава в блеске над главою
Неслась, прикрыв меня крылом? ,
Но туча грозная нависла над Москвою,
И грянул мести гром!..
Полнощи царь младой! — ты двигнул ополчепья,
И гибель вслед пошла кровавым знаменам,
Отозвалось могущего паденье,
И мир земле, и радость небесам,
А мне — позор и заточенье!
И раздроблен мой звонкий щит,
Не блещет шлем на поле браней;
В прибрежном злаке меч забыт
И тускнет на тумане.
И тихо все кругом. В безмолвии ночей
Напрасно чудится мне смерти завыванье,
И стук блистающих мечей,
И падших ярое стенанье —
Лишь плещущим волнам внимает жадный слух;
Умолк сражений клик знакомый,
Вражды кровавой гаснут громы,
И факел мщения потух.
Но близок час! грядет минута роковая!
Уже летит ладья, где грозный трои сокрыт;
Кругом простерта мгла густая,
И, взором гибели сверкая,
Бледнеющий мятеж на палубе сидит.
Страшись, о Галлия! Европа! мщенье, мщенье!
Рыдай — твой бич восстал — и все падет во прах,
Все сгибнет, и тогда, в всеобщем разрушенье,
Царем воссяду на гробах!»
Умолк. На небесах лежали мрачны тени,
И месяц, дальних туч покинув темны сени,
Дрожащий, слабый свет на запад изливал;
Восточная звезда играла в океане,
И зрелася ладья, бегущая в тумане
Под сводом эльбских грозных скал.
И Галлия тебя, о хищник, осенила;
Побегла с трепетом законные цари.
Но зришь ли? Гаснет день, мгновенно тьма сокрыла
Лицо пылающей зари,
Простерлась тишина над бездною седою,
Мрачится неба свод, гроза во мгле висит,
Все смолкло… трепещи! погибель над тобою,
И жребий твой еще сокрыт!
Мой меч все рушит на пути,
Мне стрел не страшен свист;
Один я стою десяти,
Зане я сердцем чист.
Лишь только в трубы протрубят,—
Стучат мечи о сталь броней,
Ломают пики и — летят
В прах всадники с коней,
И рукоплещет весь турнир.
Когда же смолкнет битвы гром,
Из дамских рук цветы вокруг
На смелых падают дождем.
И как приветливо глядят
Все дамы на бойца,
Кто из-за них сражаться рад
До горького конца!
Но я не к дамам сердцем мчусь:
Я сердце Богу берегу;
Лобзаний страстных я боюсь,
И прочь от них бегу.
Восторг мой чище и святей,
Есть выше цель чем неги те:
Средь грозных битв лишь для молитв
Храню я сердце в чистоте.
Когда скрыт в туче серп луны,
Я еду в темный бор,
И блеск в нем вижу с вышины,
И слышу гимнов хор.
Мне блещет храм из темноты,
И в нем слышна мне чья-то речь.
Храм луст; но двери отперты,
И, в ярком блеске свеч,
Алтарь сверкает пеленой,
Горит как жар на нем потир;
Блестит амвон, гремит трезвон.
И вторит клиру пеньем клир.
На озере чудесный челн
Я вижу на яву,
И, сев в него, по гребням волн
Без кормщика плыву.
Вдруг тишь и темь. И вдруг, о, страх!
Три ангела, подяв Санграль,
В одеждах белых, на крылах
Плывут как тени в даль.
О, чудный вид! о, кровь Христа!
Весь рай очам моим отверзт!
И льет лучи Санграль в ночи,
Звездой сливаясь с блеском звезд.
В уснувший город вехал раз
Я в ночь на Рождество.
Петух пропел полночный час,
Путь снегом занесло.
Со свистом ветер крыши рвал,
Стучал град крупный в мой шишак;
Вдруг свод небесный просиял
И осветил сквозь мрак
Покрытый снегом дол. И я
Услышал, приподя к земле,
Порханье крыл бесплотных сил
В клубимой вихрем снежной мгле.
Так рыцарь-девственник, весь век
В надеждах я живу —
Обресть обитель райских нег,
Мной зримых на яву.
Лишь вечных алчу я наград,—
Тех лилий в светлой стороне,
Тех чистых их же аромат
Вкушаю в сладком сне.
Так волей ангелов мой шлем,
Мой панцырь, груз вериг под ним,
Мой щит, мой меч, мой дух и речь —
Все стало чем-то неземным.
И вот гряда раскрылась туч,
И с рокотом орган
Мне льет торжествен и могуч,
Аккорды горних стран.
И дрогнул дол, понинул лес
И слышен голос средь громов:
«О, рыцарь Божий! друг небес!
Иди, венец готов!»
Так мимо замков, хижин, сел,
По рвам, лесам, стремлюсь я в даль,
С мечом, с кольем, с святым огнем,
Пока найду тебя, Санграль.
— Где нам столковаться!
Вы — другой народ!..
Мне — в апреле двадцать,
Вам — тридцатый год.
Вы — уже не юноша,
Вам ли о войне…
— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…
На плацу, открытом
С четырех сторон,
Бубном и копытом
Дрогнул эскадрон;
Вот и закачались мы
В прозелень травы, —
Я — военспецом,
Военкомом — вы…
Справа — курган,
Да слева курган;
Справа — нога,
Да слева нога;
Справа наган,
Да слева шашка,
Цейс посередке,
Сверху — фуражка…
А в походной сумке —
Спички и табак,
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
Степям и дорогам
Не кончен счет;
Камням и порогам
Не найден счет,
Кружит паучок
По загару щек;
Сабля да книга,
Чего еще?
(Только ворон выслан
Сторожить в полях…
За полями Висла,
Ветер да поляк;
За полями ментик
Вылетает в лог!)
Военком Дементьев,
Саблю наголо!
Проклюют навылет,
Поддадут коленом,
Голову намылят
Лошадиной пеной…
Степь заместо простыни:
Натянули — раз!
…Добротными саблями
Побреют нас…
Покачусь, порубан,
Растянусь в траве,
Привалюся чубом
К русой голове…
Не дождались гроба мы,
Кончили поход…
На казенной обуви
Ромашка цветет…
Пресловутый ворон
Подлетит в упор,
Каркнет «nеvеrmorе» он
По Эдгару По…
«Повернитесь, встаньте-ка,
Затрубите в рог…»
(Старая романтика,
Черное перо!)
— Багрицкий, довольно!
Что за бред!..
Романтика уволена
За выслугой лет;
Сабля — не гребенка,
Война — не спорт;
Довольно фантазировать,
Закончим спор,
Вы — уже не юноша,
Вам ли о войне!..
— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…
Лежим, истлевающие
От глотки до ног…
Не выцвела трава еще
В солдатское сукно;
Еще бежит из тела
Болотная ржавь,
А сумка истлела,
Распалась, рассеклась,
И книги лежат…
На пустошах, где солнце
Зарыто в пух ворон,
Туман, костер, бессонница
Морочат эскадрон.
Мечется во мраке
По степным горбам:
«Ехали казаки,
Чубы по губам…»
А над нами ветры
Ночью говорят:
— Коля, братец, где ты?
Истлеваю, брат!-
Да в дорожной яме,
В дряни, в лоскутах
Буквы муравьями
Тлеют на листах…
(Над вороньим кругом —
Звездяный лед,
По степным яругам
Ночь идет…)
Нехристь или выкрест
Над сухой травой,—
Размахнулись вихри
Пыльной булавой.
Вырваны ветрами
Из бочаг пустых,
Хлопают крылами
Книжные листы;
На враждебный Запад
Рвутся по стерням:
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
(Кочуют вороны,
Кружат кусты.
Вслед эскадрону
Летят листы.)
Чалый иль соловый
Конь храпит.
Вьется слово
Кругом копыт.
Под ветром снова
В дыму щека;
Вьется слово
Кругом штыка…
Пусть покрыты плесенью
Наши костяки,
То, о чем мы думали,
Ведет штыки…
С нашими замашками
Едут пред полком —
С новым военспецом
Новый военком.
Что ж! Дорогу нашу
Враз не разрубить:
Вместе есть нам кашу,
Вместе спать и пить…
Пусть другие дразнятся!
Наши дни легки…
Десять лет разницы —
Это пустяки!
В холодны некогда при вечере часы,
Предь шалашемь огонь грел девушки красы.
К пастушке Марциян пошел ея любезный,
И мыслит тако он: иль векь я кончу слезный,
Иль сих лишусь лугов, сих рощей, сих я рек,
И маргариты ахъ! Лишуся я на век.
Сии струи тех мест не будут орошати,
Ни здешни васильки там нивы украшати.
Сей пелепел моей тоски воспоминать,
Ни ехо здешнихь месть любови состонать:
Малиновка пускай здесь пенье умножает,
И пенка нежности других изображает.
Вещает он пришед драгой сии слова:
Прости зеленых сих луговь на век трава.
Прости пастушка: я тобою огорчаюсь,
И красных сих долин на веки отлучаюсь
И в дальны отхожу отсель луга стеня.
Ты хочешь на всегда покинути меня?
Мне сей потребен век хотя и не отраден.
Колико вечер ссй, толико ты мне хладенъ;
Однако холод весь могла прогнати я;
Дровами хижина согрелася моя:
А сердца твоево я знать не согреваю;
Хотя и никогда тебя не забываю.
Не отвожу тебя от смутной мысли прочь:
В весь день воображен мечтаеться и в ночь:
Мя теплы без тебя часы не услаждають,
Ни хладны при тебе меня не охлаждають,
Не вкусны ягоды, не пахнет и ясмин:
Поющих голос птиц, но внятен ни один,
Темнеет солнца лучь, луна почти не блещеть,
Струя в источнике почти уже не плещет:
А уж в последний раз ты с сею стороной.
И разлучаешься на веки ты со мной!
Когда бы ты меня дражайшая любила;
Так ты б меня любя конечно не губила.
Согласно ль твой язык со сердцем говоритъ!
Начто перед тобой огонь теперь горитъ?
Не ради ли того чтоб было льзя им жечься:
Луга без дождика не должны ли испечься?
Но должно ли и мне всей страстию любя,
В горячности моей истаять от тебя?
Я мучусь, Марциян, еще тебя и зляе;
Ты милъ; но девство мне еще тебя миляе.
Хотя б хотела я, к тебе не пременюсь:
По гроб тебя люблю: до гроба не склонюсь.
Ты знаешь мой отец на брак соизволяеть;
Но мачиха мои забавы удаляет.
Ну что ж бы для тебя я зделати могла?
С одной страны лучи: с другой густая мгла,
С одной страны ужо заря на оризонте,
С другия рев в лесу и грозна буря в понте.
Преодолеем то; вить мачиха не зверь,
Почто же мучимся с тобою мы теперь?
Прекрасна лилия к сорвенью процветан,
И снег лугом весной ко очищенью тает.
На все животныя ты очи возведи:
И так как и они ты дни распоряди:
И звери и скоты и птицы жар сугубятъ;
Не все ни дышущи горя друг друга любятъ?
Горячностию сей вся тварь распложена,
Твоя ль едина кровь беспрочно зазжена?
Беспрочно ль сей костер курится пред тобою?
Едина ль будеть ты беспрочности рабою?
Не для тово ли мнить беспрочно ты гореть,
Дабы я мог тобой скоряе умереть?
Когда мне пламень мой толико бесполезенъ;
Живи не для меня и будь другой любезенъ;
Я щастливой даю тебя пастушке в дар:
Пускай меня созжет одну бесплодный жар:
Пусть пламень во крови нещастье простирает,
И сердце пусть мое как сей костер сгарает.
Так ведай ты что я пастушка не солгу:
Я с сим костром себя перед тобой сожгу.
Отчаянный, внемли мои ты речи прежде! — — —
Вручаюся тебе, во сладкой сей надежде,
Что будешь верен ты, доколе я жива:
И утверждалися те действиемь слова.
Вручившаясь ему пастушка хоть багрела.
Но в ночь и хладную себя довольно грела.
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре»,
— сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в полную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любеночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала, —
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, —
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие, —
многие! —
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится, —
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».
Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть», —
а я одно видел:
вы — Джиоконда,
которую надо украсть!
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен, —
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, —
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезненные бочками выкажу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Ей выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний, —
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!
На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»
И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.
Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —
Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.
Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.
«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.
Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.
И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.
Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.
Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.
И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;
Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;
Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;
Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.
С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».
И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.
И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.
Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.
И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.
Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.
Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,
И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…
Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.
И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.
Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.
Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.
Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.
В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.
И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.
Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.
Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.
Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.
На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.
И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.
И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.
Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.
И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.
Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.
И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.
И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!
Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.
И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.
И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.
И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.
И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.
Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.
Брэнгельских рощ
Прохладна тень,
Незыблем сон лесной;
Здесь тьма и лень,
Здесь полон день
Весной и тишиной…
Над лесом
Снизилась луна.
Мой борзый конь храпит…
Там замок встал,
И у окна
Над рукоделием,
Бледна,
Красавица сидит…
Тебе, владычица лесов,
Бойниц и амбразур,
Веселый гимн
Пропеть готов
Бродячий трубадур…
Мой конь,
Обрызганный росой,
Играет и храпит,
Мое поместье
Под луной,
Ночной повито тишиной,
В горячих травах спит…
В седле
Есть место для двоих,
Надежны стремена!
Взгляни, как лес
Курчав и тих,
Как снизилась луна!
Она поет:
— Прохладна тень,
И ясен сон лесной…
Здесь тьма и лень,
Здесь полон день
Весной и тишиной…
О, счастье — прах,
И гибель — прах,
Но мой закон — любить,
И я хочу
В лесах,
В лесах
Вдвоем с Эдвином жить…
От графской свиты
Ты отстал,
Ты жаждою томим;
Охотничий блестит кинжал
За поясом твоим,
И соколиное перо
В ночи
Горит огнем, —
Я вижу
Графское тавро
На скакуне твоем!..
— Увы! Я графов не видал,
И род
Не графский мой!
Я их поместья поджигал
Полуночной порой!..
Мое владенье —
Вдаль и вширь
В ночных лесах лежит,
Над ним кружится
Нетопырь,
И в нем
Сова кричит…
Она поет:
— Прохладна тень,
И ясен сон лесной…
Здесь тьма и лень,
Здесь полон день
Весной и тишиной!..
О, счастье — прах,
И гибель — прах,
Но мой закон любить…
И я хочу
В лесах,
В лесах
Вдвоем с Эдвином жить!..
Веселый всадник,
Твой скакун
Храпит под чепраком.
Теперь я знаю:
Ты — драгун
И мчишься за полком…
Недаром скроен
Твой наряд
Из тканей дорогих,
И шпоры длинные горят
На сапогах твоих!..
— Увы! Драгуном не был я,
Мне чужд солдатский строй:
Казарма вольная моя —
Сырой простор лесной…
Я песням у дроздов учусь
В передрассветный час,
В боярышник лисицей мчусь —
От вражьих скрыться глаз…
И труд необычайный мой
Меня к закату ждет,
И необычная за мной
В тумане смерть придет…
Мы часа ждем
В ночи, в ночи,
И вот —
В лесах,
В лесах
Коней седлаем,
И мечи
Мы точим на камнях…
Мы знаем
Тысячи дорог,
Мы слышим
Гром копыт,
С дороги каждой
Грянет рог —
И громом пролетит…
Где пуля запоет в кустах,
Где легкий меч сверкнет,
Где жаркий заклубится прах,
Где верный конь заржет…
И листья
Плещутся, дрожа,
И птичий
Молкнет гам,
И убегают сторожа,
Открыв дорогу нам…
И мы несемся
Вдаль и вширь
Под лязганье копыт;
Над нами реет
Нетопырь,
И вслед
Сова кричит…
И нам не страшен
Дьявол сам,
Когда пред черным днем
Он молча
Бродит по лесам
С коптящим фонарем…
И графство задрожит, когда,
Лесной взметая прах,
Из лесу вылетит беда
На взмыленных конях!..
Мой конь,
Обрызганный росой,
Играет и храпит,
Мое поместье
Под луной,
Ночной повито тишиной,
В горячих травах спит…
В седле есть место
Для двоих,
Надежны стремена!
Взгляни, как лес
Курчав и тих,
Как снизилась луна!
Она поет:
— Брэнгельских рощ
Что̀ может быть милей?
Там по ветвям
Стекает дождь,
Там прядает ручей!
О, счастье — прах.
И гибель — прах,
Но мой закон — любить…
И я хочу
В лесах,
В лесах
Вдвоем с Эдвином жить!..
Пастушки некогда купаться шли к реке,
Которая текла от паства вдалеке.
В час оный Агенор дух нежно утешает
И нагу видети Мелиту поспешает.
Снимают девушки и ленты, и цветы,
И платье, кроюще природны красоты,
Скидают обуви, все члены обнажают
И прелести свои, открывся, умножают.
Мелита в платии прекрасна на лугу,
Еще прекраснее без платья на брегу.
Влюбленный Агенор Мелитою пылает
И более еще, чего желал, желает.
Спускается в струи прозрачные она:
Во жидких облаках блистает так луна.
Сие купание пастушку охлаждает,
А пастуха оно пыланьем побеждает.
Выходят, охладясь, красавицы из вод
И одеваются, спеша во коровод
В растущие у стад березовые рощи.
Уже склоняется день светлый к ясной нощи,
Оделись и пошли приближиться к стадам.
Идет и Агенор за ними по следам.
Настало пение, игры, плясанье, шутки,
Младые пастухи играли песни в дудки.
Влюбленный Агенор к любезной подошел
И говорил: «Тебя ль в сей час я здесь нашел
Или сей светлый день немного стал ненастней,
Пред сим часом еще твой образ был прекрасней!»
— «Я та ж, которая пред сим часом была,
Не столько, может быть, как давече, мила.
Не знаю, отчего кажусь тебе другою!»
— «Одета ты, а ту в струях я зрил нагою».
— «Ты видел там меня? Ты столько дерзок был?
Конечно, ты слова вчерашние забыл,
Что ты меня, пастух, давно всем сердцем любишь».
— «Нагая, ты любовь мою еще сугубишь.
Прекрасна ты теперь и станом и лицем,
А в те поры была прекрасна ты и всем».
Мелита, слыша то, хотя и не сердилась,
Однако пастуха, краснеяся, стыдилась.
Он спрашивал: «На что стыдишься ты того,
Чьему ты зрению прелестнее всего?
Пусть к правилам стыда девица отвечает:
«Меня к тебе любовь из правил исключает…»
Мелита нудила слова сии пресечь:
«Потише, Агенор! Услышат эту речь,
Пастушки, пастухи со мною все здесь купно».
— «Но сердце будет ли твое без них приступно?»
— «Молчи или пойди, пойди отселе прочь,
И говори о том… теперь вить день, не ночь».
— «Но сложишь ли тогда с себя свою одежду?»
Во торопливости дает она надежду.
Отходит Агенор, и, ждущий темноты,
Воображал себе прелестны наготы,
Которы кровь его сильняе распалили
И, нежностью томя, вce мысли веселили.
Приближилася ночь, тот час недалеко,
Но солнце для него гораздо высоко.
Во нетерпении он солнцу возглашает:
«Доколе океан тебя не утушает?
Спустись во глубину, спокойствие храня,
Престань томиться, Феб, и не томи меня!
Медление твое тебе и мне презлобно,
Ты целый день горел, — горел и я подобно».
Настали сумерки, и меркнут небеса,
Любовник дождался желанного часа,
И погружается горяще солнце в бездну,
Горящий Агенор спешит узрит любезну.
Едва он резвыми ногами не бежит.
Пришел, пастушка вся мятется и дрожит,
И ободряется она и унывает,
Разгорячается она и простывает.
«Чтоб ты могла солгать, так ты не такова.
Я знаю, сдержишь ты мне данные слова.
Разденься!» — «Я тебе то в скорости сказала».
— «Так вечной ты меня напастию связала,
Так давешний меня, Мелита, разговор
Возвел на самый верх превысочайших гор
И сверг меня оттоль во рвы неисходимы,
Коль очи мной твои не будут победимы».
Пастушка жалится, переменяя вид,
И гонит от себя, колико можно, стыд
И, покушаяся одежды совлекати,
Стремится, чтоб его словами уласкати.
Другое пастуху не надобно ничто.
Пастушка сердится, но исполняет то,
И с Агенором тут пастушка ощущала
И то, чего она ему не обещала.
В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
и потерял товарища в бою.Был враг разбит. Но тихо друг лежал.
и кровь еще сочилась из виска.
Ты сам его обмыл и закопал
и взял с могилы горсточку песка.
И дальше жил, работал, отдыхал…
В колючие ветра и в лютый жар
живую воду запасал в меха,
на дальние колодцы уезжал.
Песок и небо тянутся кругом…
Сухой полынью пахнет хорошо… Ты телеграммой вызван был в обком
и распрощался. И верблюд пошел
Верблюд пошел, вздыхая и пыля.
Цвели узбекистанские поля.
Навстречу из Ташкента шли сады,
Текли арыки, полные воды,
Стояли голубые тополя,
верхушкой доставая до звезды,
и сладко пахла теплая земля.Партсекретарь ладонь держал у глаз,
другой рукой перебирал листы.
Партсекретарь сказал, что есть приказ, —
немедленно в Москву поедешь ты.Ребята проводили на вокзал,
махнули тюбетейками вослед.
Ты многого, спеша, не досказал,
не разобрал: доволен или нет.
И огляделся только лишь в Москве.
Перед вокзалом разбивали сквер.
В киоске выпил теплое ситро.
«Каким трамваем?» — продавца спросил.
И улыбнулся: «Можно на метро!»
И улыбнулся: «Можно на такси!»Направили во Фрунзенский райкам,
нагрузку дали, взяли на учет.
И так ты зажил, временем влеком.
Ему-то что! Оно, гляди, течет.
Оно спешит. И ты, и ты спеши.
Прислушивайся. Песню запевай.
Товарищи, как всюду, хороши.
Работы, как и всюду, — поспевай!
Загара не осталось и следа,
и все в порядке. Только иногда,
когда в Москве проходит первый дождь,
последний снег смывая с мостовой,
и ты с работы запоздно придешь,
негромко поздоровайся с женой.
Ты чувствуешь? Скорее выпей чай,
большую папиросу закури.
А спросит, что с тобой: не отвечай.
А спросит, что с тобой: не говори.
И сделай вид, как будто ты уснул,
зажмурь глаза, а сам лежи без сна… В пустыне зацветает саксаул.
В пустыне начинается весна.
Внезапный ветер сладок и горяч.
Идут дожди. Слышней шакалий плач.
Идут дожди который день подряд,
и оползает глиняный дувал.
Перед райкомом рос кривой гранат.
Он вдруг, бывало, за ночь зацветал.И тихо встань. И подойди к столу,
переступая с пятки на носок.
Там, в баночке, прижавшийся к стеклу,
живет руками собранный песок.
От одиночества и от тоски
он потускнел, он потемнел, притих… А там лежат начесами пески,
и ветер разворачивает их.
Насущный хлеб, насущная вода,
оазисы — цветные города,
где в улицах висит прозрачный зной,
стоят домишки к улице спиной,
они из глины, и они низки.
И посреди сгущающейся тьмы
бесшумные сухие старики
высоко носят белые чалмы.Народ спешит. И ты, и ты спеши!
Скрипит арба, и кашляет верблюд.
На регистане новые бахши
«Последние известия» поют.
Один кончает и в поднос стучит,
глоточек чая пьет из пиалы.
…Безлунна ночь, дороги горячи,
и звезды невысокие белы… Уже светает… За окном — Москва…
Шуршит в ладони горсточка песка.
«Не забывай своих земных дорог.
Ты с нами жил… Тебя мы помним, друг.
Ты нас любил… Ты много нам помог…»Рабочий день восходит на порог,
и репродуктор запевает вдруг.
Как широка она и как стройна,
большая песня наступленья дня!
И в комнату врывается страна,
великими просторами маня,
звеня песками, травами шурша,
зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,
сверкающие окна распахнуть,
освобожденным воздухом дыша,
ветрам республик подставляя грудь.
Я иду. Спотыкаясь и падая ниц,
Я иду.
Я не знаю, достигну ль до тайных границ,
Или в знойную пыль упаду,
Иль уйду, соблазненный, как первый в раю,
В говорящий и манящий сад,
Но одно — навсегда, но одно — сознаю;
Не идти мне назад!
Зной горит, и губы сухи.
Дали строят свой мираж,
Манят тени, манят духи,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Были сонмы поколений,
За толпой в веках толпа.
Ты — в неистовстве явлений,
Как в пучине вод щепа.
Краткий срок ты в безднах дышишь,
Отцветаешь, чуть возник.
Что ты видишь, что ты слышишь,
Изменяет каждый миг.
Не упомнишь слов священных,
Сладких снов не сбережешь!
Нет свершений не мгновенных,
Тает истина, как ложь.
И сквозь пальцы мудрость мира
Протекает, как вода,
И восторг блестящий пира
Исчезает навсегда.
Совершив свой путь тяжелый,
С бою капли тайн собрав,
Ты пред смертью встанешь голый,
О мудрец, как сын забав!
Если ж смерть тебе откроет
Тайны все, что ты забыл,
Так чего ж твой подвиг стоит!
Так зачем ты шел и жил!
Все не нужно, что земное,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Я иду в бездонном зное…
Дали строят свой мираж.
«Ты мне ответишь ли, о Сущий,
Зачем я жажду тех границ?
Быть может, ждет меня грядущий,
И я пред ним склоняюсь ниц?
О сердце! в этих тенях века,
Где истин нет, иному верь!
В себе люби сверхчеловека…
Явись, наш бог и полузверь!
Я здесь свершаю путь бесплодный,
Бессмысленный, бесцельный путь,
Чтоб наконец душой свободной
Ты мог пред Вечностью вздохнуть.
И чуять проблеск этой дрожи,
В себе угадывать твой вздох —
Мне всех иных блаженств дороже…
На краткий миг, как ты, я — бог!»
Гимн
Вновь закат оденет
Небо в багрянец.
Горе, кто обменит
На венок — венец.
Мраком мир не связан,
После ночи — свет.
Кто миропомазан,
Доли лучшей нет.
Утренние зори —
Блеск небесных крыл.
В этом вечном хоре
Бог вас возвестил.
Времени не будет,
Ночи и зари…
Горе, кто забудет,
Что они — цари!
Все жарче зной. Упав на камне,
Я отдаюсь огню лучей,
Но мука смертная легка мне
Под этот гимн, не знаю чей.
И вот все явственней, телесней
Ко мне, простершемуся ниц,
Клонятся, с умиленной песней,
Из волн воздушных сонмы лиц.
О, сколько близких и желанных,
И ты, забытая, и ты!
В чертах, огнями осиянных,
Как не узнать твои черты!
И молнии горят сапфиром,
Их синий отблеск — вечный свет.
Мой слабый дух пред лучшим миром
Уже заслышал свой привет!
Но вдруг подымаюсь я, вольный и дикий,
И тени сливаются, гаснут в огне.
Шатаясь, кричу я, — и хриплые крики
Лишь коршуны слышат в дневной тишине.
«Я жизни твоей не желаю, гробница,
Ты хочешь солгать, гробовая плита!
Так, значит, за гранью — вторая граница,
И смерть, как и жизнь, только тень и черта?
Так, значит, за смертью такой же бесплодный,
Такой же бесцельный, бессмысленный путь?
И то же мечтанье о воле свободной?
И та ж невозможность во мгле потонуть?
И нет нам исхода! и нет нам предела!
Исчезнуть, не быть, истребиться нельзя!
Для воли, для духа, для мысли, для тела
Единая, та же, все та же стезя!»
Кричу я. И коршуны носятся низко,
Из дали таинственной манит мираж.
Там пальмы, там влага, так ясно, так близко,
И дьяволы шепчут со смехом: «Ты — наш!»
1
Мечты о дальнем чуждом юге…
Прощай, осенний ряд щетин:
Под музыку уходит «Rugen»
Из бухты ревельской в Штеттин.
Живем мы в опытовом веке,
В переоценочном, и вот —
Взамен кабин, на zwischen-deck’e
Дано нам плыть по глади вод…
Пусть в первом классе спекулянты,
Пусть эмигранты во втором, —
Для нас же места нет: таланты
Пусть в трюме грязном и сыром…
На наше счастье лейтенанты
Под старость любят строить дом,
Меняя шаткую стихию
На неподвижный материк, —
И вот за взятку я проник
В отдельную каюту, Тию
Щебечет, как веселый чиж
И кувыркается, как мышь…
Она довольна и иронит:
«Мы — как банкиры, как дельцы,
Почтеннейшие подлецы…
Скажи, нас здесь никто не тронет?»
Я твердо отвечаю: «Нет»,
И мы, смеясь, идем в буфет.
Садимся к столику и в карту
Мы погружаем аппетит.
В мечтах скользят сквозь дымку Tartu
И Tallinn с Rakvere. Петит
Под аппетитным прейс-курантом
Смущает что-то нас: «В буфет
Вступая, предъявлять билет».
В переговоры с лейтенантом
Вступаю я опять, и нам
В каюту есть дают: скотам
И zwischen-deck’цам к спекулянтам
Вход воспрещен: ведь люди там,
А мы лишь выползки из трюма…
На море смотрим мы угрюмо,
Сосредоточенно жуем,
Вдруг разражаясь иронизой
Над веком, денежным подлизой,
И символически плюем
В лицо разнузданного века,
Оскотившего человека!..
2
Октябрьский полдень. Полный штиль.
При двадцатиузловом ходе
Плывем на белом пароходе.
Направо Готланд. Острый шпиль
Над старой киркой. Крылья мельниц
И Висби, Висби вдалеке!..
По палубе несется кельнер
С бутылкой Rheingold’a в руке.
За пароходом вьются чайки,
Ловя бросаемый им хлеб,
И некоторые всезнайки
Уж знают (хоть узнать им где б?),
Что «гений Игорь-Северянин,
В Штеттин плывущий, нa борту».
Все смотрят: где он? Вот крестьянин,
Вот финн с сигарою во рту,
Вот златозубая банкирша,
Что с вершей смешивает виршу,
Вот клетчатый и бритый бритт.
Где я — никто не говорит,
А только ищет. Я же в куртке
Своей рыбачьей, воротник
Подняв, стремлю чрез борт окурки,
Обдумывая свой дневник.
Луч солнца матово-опалов,
И дым из труб, что льнет к волне,
На фоне солнца, в пелене
Из бронзы. «RЬ gen» без причалов
Идет на Сванемюнде. В шесть
Утра войдем мы в Одер: есть
Еще нам время для прогулок
По палубам. Как дико гулок
Басящий «Rugen'а» гудок!
Лунеет ночь. За дальним Висби
Темнеет берега клочок:
Уж не Миррэлия ль? Ах, в высь бы
Подняться чайкой — обозреть
Окрестности: так грустно ведь
Без сказочной страны на свете!..
Вот шведы расставляют сети.
Повисли шлюпок паруса.
Я различаю голоса.
Лунеет ночь. И на востоке
Броженье света и теней.
И ночь почти уж на истеке.
Жена устала. Нежно к ней
Я обращаюсь, и в каюту
Уходим мы, спустя минуту.
3
Сырой рассвет. Еще темно.
В огнях зеленость, алость, белость.
Идем проливом. Моря целость
Уже нарушена давно.
Гудок. Ход тише. И машины
Застопорены вдруг. Из мглы
Подходит катер. Взор мышиный
Из-под очков во все углы.
То докторский осмотр. Все классы
Попрошены наверх. Матрос,
Сзывавший нас, ушел на нос.
И вот пред доктором все расы
Продефилировали. Он
И капитан со всех сторон
Осматривают пассажиров,
Ища на их пальто чумы,
Проказы или тифа… Мы,
Себе могилы в мыслях вырыв,
Трепещем пред обзором… Но
Найти недуги мудрено
Сквозь платье, и пальто, и брюки…
Врач, заложив за спину руки,
Решает, морща лоб тупой,
Что все здоровы, и толпой
Расходимся все по каютам.
А врач, свиваясь жутким спрутом,
Спускается по трапу вниз,
И вот над катером повис.
Отходит катер. Застучали
Машины. Взвизгнув, якоря
Втянулись в гнезда. И в печали
Встает октябрьская заря.
А вот и Одэр, тихий, бурый,
И топь промозглых берегов…
Итак, в страну былых врагов
Попали мы. Как бриттам буры,
Так немцы нам… Мы два часа
Плывем по гниловатым волнам,
Haiu пароход стремится «полным».
Вокруг убогая краса
Германии почти несносна.
И я, поднявши паруса
Миррэльских грез, — пусть переносно! —
Плыву в Эстонию свою,
Где в еловой прохладе Тойла,
И отвратительное пойло —
Коньяк немецкий — с грустью пью.
Одна из сумрачных махин
На нас ползет, и вдруг нарядно
Проходит мимо «Ариадна».
Два поворота, и — Штеттин.
Вступили кони под навес,
Гремя бесчеловечно.
Усталый, я с телеги слез,
Ночлегу рад сердечно.
Спрыгнули псы; задорный лай
Наполнил всю деревню;
Впустил нас дворник Николай
В убогую харчевню.
Усердно кушая леща,
Сидел уж там прохожий
В пальто с господского плеча.
«Спознились, сударь, тоже?» —
Он, низко кланяясь, сказал.
— Да, нынче дни коротки. —
Уселся я, а он стоял. —
Садитесь! выпьем водки! —
Прохожий выпил рюмки две
И разболтался сразу:
«Иду домой… а жил в Москве…
До царского указу
Был крепостной: отец и дед
Помещикам служили.
Мне было двадцать восемь лет,
Как волю обявили;
Наш барин стал куда как лих,
Сердился, придирался.
А перед самым сроком стих,
С рабами попрощался,
Сказал нам: „Вольны вы теперь,—
И очи помутились. —
Идите с богом!“ Верь не верь,
Мы тоже прослезились,
И потянулись кто куда…
Пришел я в городишко,
А там уж целая орда
Таких же — нет местишка!
Решился я идти в Москву,
В конторе записался,
И вышло место к Покрову.
Не барин — клад попался!
Сначала, правда, злился он.
Чем больше угождаю,
Тем он грубей: прогонит вон…
За что?.. Не понимаю!
Да с ним, как я смекнул поздней,
Знать надо было штучку:
Сплошал — сознайся поскорей,
Не лги, не чмокай в ручку!
Не то рассердишь: „Ермолай!
Опомнись! как не стыдно!
Привычки рабства покидай!
Мне за тебя обидно!
Ты человек! ты гражданин!
Знай: сила не в богатстве,
Не в том — велик ли, мал ли чин,
А в равенстве и братстве!
Я раболепства не терплю,
Не льсти, не унижайся!
Случиться может: сам вспылю —
И мне не поддавайся!..“
Работы мало, да и той
Сам половину правил,
Я захворал,— всю ночь со мной
Сидел — пиявки ставил;
За каждый шаг благодарил.
С любовью, не со страхом
Три года я ему служил —
И вдруг пошло все прахом!
Однажды он сердитый встал,
Порезался, как брился,
Все не по нем! весь день ворчал
И вдруг совсем озлился.
Костит!.. — Потише, господин! —
Сказал я, вспыхнув тоже.
„Как! что?.. Зазнался, хамов сын!“ —
И хлоп меня по роже!
По старой памяти, я прочь,
А он за мной — бедовый!..
„Так вот,— продумал я всю ночь,—
Каков он — барин новый!
Такие речи поведет,
Что слушать любо-мило,
А кончит тем же, что прибьет!
Нет, прежде проще было!
Обидно! Я его считал
Не барином, а братом…“
Настало утро — не позвал;
Свернувшись под халатом,
Стонал как раненый весь день,
Не выпил чашки чаю…
А ночью барин словно тень
Прокрался к Ермолаю;
Вперед уставился лицом:
„Ударь меня скорее!
Мне легче будет!.. (Мертвецом
Глядел он, был белее
Своей рубахи.) Мы равны,
Да я сплошал… я знаю…
Как быть? сквитаться мы должны…
Ударь!.. Я позволяю.
Не так ли, друг? Скорее хлоп
И снова правы, святы…“
— Не так! Вы барин — я холоп,
Я беден, вы богаты!
(Сказал я.) Должен я служить,
Пока стает терпенья,
И я служить готов… а бить
Не буду… с позволенья!.. —
Он все свое, а я свое,
Спор долго продолжался,
Смекнул я: тут мне не житье!
И с барином расстался.
Иду покамест в Арзамас,
Там у меня невеста…
Нельзя ли будет через вас
Достать другое место?..»
Когда я об стену разбил лицо и члены
И всё, что только было можно, произнёс,
Вдруг сзади тихое шептанье раздалось:
«Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе
Не лучше ль чаю? Или огненный напиток?
Чем учинять членовредительство себе,
Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток».
Он сказал мне: «Приляг,
Успокойся, не плачь».
Он сказал: «Я не враг —
Я твой верный палач.
Уж не за полночь — за три,
Давай отдохнём.
Нам ведь всё-таки завтра
Работать вдвоём».
Раз дело приняло приятный оборот -
Чем черт не шутит — может, правда, выпить чаю?
— Но только, знаете, весь ваш палачий род
Я, как вы можете представить, презираю.
Он попросил: «Не трожьте грязное бельё.
Я сам к палачеству пристрастья не питаю.
Но вы войдите в положение моё —
Я здесь на службе состою, я здесь пытаю,
Молчаливо, прости,
Счёт веду головам.
Ваш удел — не ахти,
Но завидую вам.
Право, я не шучу,
Я смотрю делово:
Говори что хочу,
Обзывай хоть кого».
Он был обсыпан белой перхотью, как содой,
Он говорил, сморкаясь в старое пальто:
«Приговорённый обладает, как никто,
Свободой слова, то есть подлинной свободой».
И я избавился от острой неприязни
И посочувствовал дурной его судьбе.
Спросил он: «Как ведёте вы себя на казни?»
И я ответил: «Вероятно, так себе…
Ах, прощенья прошу,
Важно знать палачу,
Что, когда я вишу,
Я ногами сучу.
Да у плахи сперва
Хорошо б подмели,
Чтоб, упавши, глава
Не валялась в пыли».
Чай закипел, положен сахар по две ложки.
«Спасибо!» — «Что вы? Не извольте возражать!
Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать,
А грязи нет — у нас ковровые дорожки».
Ах, да неужто ли подобное возможно!
От умиленья я всплакнул и лёг ничком.
Потрогав шею мне легко и осторожно,
Он одобрительно поцокал языком.
Он шепнул: «Ни гугу!
Здесь кругом стукачи.
Чем смогу — помогу,
Только ты не молчи.
Стану ноги пилить —
Можешь ересь болтать,
Чтобы казнь отдалить,
Буду дольше пытать…»
Не ночь пред казнью, а души отдохновенье!
А я уже дождаться утра не могу.
Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,
Я крикну весело: «Остановись, мгновенье», —
чтоб стоны с воплями остались на губах!
—- Какую музыку, — спросил он, — дать при этом?
Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам,
Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
«…Будет больно — поплачь,
Если невмоготу», —
Намекнул мне палач.
Хорошо, я учту.
Подбодрил меня он,
Правда сам загрустил —
Помнят тех, кто казнён,
А не тех, кто казнил.
Развлёк меня про гильотину анекдотом,
Назвав её карикатурой на топор:
«Как много миру дал голов французский двор!..»
И посочувствовал наивным гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднён,
Был оживлён и сыпал датами привычно,
Он знал доподлинно, кто, где и как казнён,
И горевал о тех, над кем работал лично.
«Раньше, — он говорил, —
Я дровишки рубил,
Я и стриг, я и брил,
И с ружьишком ходил.
Тратил пыл в пустоту
И губил свой талант,
А на этом посту
Повернулось на лад».
Некстати вспомнил дату смерти Пугачёва,
Рубил — должно быть, для наглядности — рукой.
А в то же время знать не знал, кто он такой, —
Невелико образованье палачёво.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался,
Он дул на воду, грея руки о стекло.
Об инквизиции с почтеньем отозвался
И об опричниках — особенно тепло.
Мы гоняли чаи,
Вдруг палач зарыдал —
Дескать, жертвы мои
Все идут на скандал.
«Ах вы, тяжкие дни,
Палачёва стерня.
Ну за что же они
Ненавидят меня?»
Он мне поведал назначенье инструментов.
Всё так не страшно — и палач как добрый врач.
«Но на работе до поры всё это прячь,
Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведёшь,
Водой окатишь и поставишь Оффенбаха,
А он примерится, когда ты подойдёшь,
Возьмет и плюнет — и испорчена рубаха».
Накричали речей
Мы за клан палачей.
Мы за всех палачей
Пили чай — чай ничей.
Я совсем обалдел,
Чуть не лопнул, крича.
Я орал: «Кто посмел
Обижать палача!..»
Смежила веки мне предсмертная усталость.
Уже светало, наше время истекло.
Но мне хотя бы перед смертью повезло —
Такую ночь провёл, не каждому досталось!
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,
Согнал назойливую муху мне с плеча…
Как жаль, недолго мне хранить воспоминанье
И образ доброго чудного палача.
И.
На краю села, досками
Заколоченный кругом,
Спит покинутый, забытый,
Обветшалый барский дом.
За усадьбою, в избушке
Няня старая живет,
И уж сколько лет — не может
Позабыть своих господ.
Все рассказывает внучку,
Как встречали господа
Новый год, Святую, Святки…
Как кутили иногда,—
И какие доводилось
Ей слыхать в дому у них
Чудодейные сказанья
Про угодников святых…
Позабытая старушка
Пополам с нуждой живет,
За крупу, за хлеб, за масло
Зиму зимнюю прядет.
Внучек мал,— сыра избушка,—
И до самого окна,—
Вплоть до ставня, снежной бурей
С ноября заметена.
ИИ.
Ночь, мороз трещит, все глухо,
Вся деревня спит;— одна
Няни тень торчит за прялкой,—
Пляшет тень веретена.
С догорающей светильней
Сумрак борется ночной,
На полатях под овчиной
Шевелится домовой.
Внук пугливо смотрит с печи,
Он вскосматил волоса,
Поднял худенькие плечи,
Локотками подперся…
— Бабушка!.. — Чего, родимый?
— Наяву или во сне
Про рождественскую елку
Ты рассказывала мне?
Как та елка в барском доме
Просияла,— как на ней
Были звезды золотые
И гостинцы для детей…
Вот бы нам такую елку!
И сочельник не далек.
Только что это за елка?—
Мне все как-то невдомек?
Порвалась у пряхи нитка;
Рассердилась и ворчит:
— Ишь, не спит!.. про елку бредит;
Видно, голоден,— блажит!
Зачадясь, светильня гаснет;
Не жужжит веретено…—
Помолясь, легла старуха;
Ночь белеется в окно.
— Бабушка!.. — Чего родимый?
— Ну, а где она растет,
Эта елка-то? Ты только
Расскажи мне, где растет!..
— Где ж расти,— растет в лесочке,
В ельнике растет… постой!..
Домовой никак проохал…
Тише!.. спи, Господь с тобой!..
ИИИ.
Рождества канун,— сочельник,
Вот, подтибривши топор,
К ночи внучек старой няни
Пробрался в соседний бор.
Тени сосен молча стали
На дорогу выходить…
Он рождественскую елку
Ищет бабушке срубить.
Вот и месяц,— засквозили
Сучьев сети и рога,—
Свет его, как свет лампады,
Лег на бледные снега.
Смотрит мальчик,— что за чудо!
Из-за темного бугра
Вышла, выглянула елка,
Точно вся из серебра.
Бриллианты на рогульках,
В бриллиантах — огоньки.
Дрогнул мальчик,— от натуги
Кровь стучит ему в виски.—
Не звезда ли — эта искра,
Превратившаяся в лед?
Ступит вправо — засверкает,
Ступит влево — пропадет.
Пораженный, умиленный,
Он стоит — и как тут быть!?..
Как рождественскую эту
Елку станет он рубить!?..
Месяц льет свое мерцанье,
В темном лесе — ни гугу!
Опустив топор, присел он
Перед елкой на снегу.
И сидит, и слышит, где-то
Словно колокол гудет.
Это сон? иль это Божья
Смерть под благовест идет?..
И рождественская елка
Перед ним растет, растет…
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод…
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы… их клир
Песнь поет о славе Вышних,
Всей земле пророчит мир.
И тьмы-тем огненнокрылых,
Ослепительных детей
Из ветвей глядят на землю
Мириадами очей,—
Словно ждут,— какое миру
Бог готовит торжество…—
Смерть баюкает ребенка.
Сердцу снится Рождество.
И упал из рук топорик,
И заснул бы он навек!
Да случайно мимо лесом
Ехал пьяный дровосек.
Он встряхнул его, ругаясь
И свистя, отвез домой,
И очнулся бедный мальчик
На груди ему родной.
Долго был потом он болен,—
Чем-то смутно потрясен,—
Никому не рассказал он
Сна, который видел он.
Да и как бы мог он, бедный,
Все то высказать вполне,
Что душе его сказалось
В полусмерти,— в полусне…
Средь золотых шелков палаты Экбатанской,
Сияя юностью, на пир они сошлись
И всем семи грехам забвенно предались,
Безумной музыке покорны мусульманской.
То были демоны, и ласковых огней
Всю ночь желания в их лицах не гасили,
Соблазны гибкие с улыбками алмей
Им пены розовой бокалы разносили.
В их танцы нежные под ритм эпиталамы
Смычок рыдание тягучее вливал,
И хором пели там и юноши, и дамы,
И, как волна, напев то падал, то вставал.
И столько благости на лицах их светилось,
С такою силою из глаз она лилась,
Что поле розами далеко расцветилось
И ночь алмазами вокруг разубралась.
И был там юноша. Он шумному веселью,
Увит левкоями, отдаться не хотел;
Он руки белые скрестил по ожерелью,
И взор задумчивый слезою пламенел.
И все безумнее, все радостней сверкали
Глаза, и золото, и розовый бокал,
Но брат печального напрасно окликал,
И сестры нежные напрасно увлекали.
Он безучастен был к кошачьим ласкам их,
Там черной бабочкой меж камней дорогих
Тоска бессмертная чело ему одела
И сердцем демона с тех пор она владела.
«Оставьте!» — демонам и сестрам он сказал
И, нежные вокруг напечатлев лобзанья,
Освобождается и оставляет зал,
Им благовонные покинув одеянья.
И вот уж он один над замком, на столпе,
И с неба факелом, пылающим в деснице,
Грозит оставленной пирующей толпе,
А людям кажется мерцанием денницы.
Близ очарованной и трепетной луны
Так нежен и глубок был голос сатаны,
И треском пламени так дивно оттенялся:
«Отныне с Богом я, — он говорил, — сравнялся.
Между Добром и Злом исконная борьба
Людей и нас давно измучила — довольно!
И, если властвовать вся эта чернь слаба,
Пусть жертвой падает она сегодня вольной.
И пусть отныне же, по слову сатаны,
Не станет более Ахавов и пророков,
И не для ужасов уродливой войны
Три добродетели воспримут семь пороков.
Нет, змею Иисус главы еще не стер:
Не лавры праведным, он тернии дарует,
А я — смотрите — ад, здесь целый ад пирует,
И я кладу его, Любовь, на твой костер».
Сказал — и факел свой пылающий роняет…
Миг — и пожар завыл среди полнощной мглы:
Задрались бешено багровые орлы,
И стаи черных мух, играя, бес гоняет.
Там реки золота, там камня гулкий треск,
Костра бездонного там вой, и жар, и блеск;
Там хлопьев шелковых, искряся и летая,
Гурьба пчелиная кружится золотая.
И, в пламени костра бесстрашно умирая,
Веселым пением там величают смерть
Те, чуждые Христа, не жаждущие рая,
И, воя, пепел их с земли уходит в твердь.
А он на вышине, скрестивши гордо руки,
На дело гения взирает своего,
И будто молится, но тихих слов его
Расслышать не дают бесовских хоров звуки.
И долго тихую он повторял мольбу,
И языки огней он провожал глазами,
Вдруг — громовой удар, и вмиг погасло пламя,
И стало холодно и тихо, как в гробу.
Но жертвы демонов принять не захотели:
В ней зоркость Божьего всесильного суда
Коварство адское открыло без труда,
И думы гордые с Творцом их улетели.
И тут страшнейшее случилось из чудес:
Чтоб только тяжким сном вся эта ночь казалась,
Чертог стобашенный из Мидии исчез,
И камня черного на поле не осталось.
Там ночь лазурная и звездная лежит
Над обнаженною евангельской долиной,
Там в нежном сумраке, колеблема маслиной,
Лишь зелень бледная таинственно дрожит.
Ручьи холодные струятся по каменьям,
Неслышно филины туманами плывут,
Так самый воздух полн и тайной, и забвеньем,
И только искры волн — мгновенные — живут.
Неуловимая, как первый сон любви,
С холма немая тень вздымается вдали,
А у седых корней туман осел уныло,
Как будто тяжело ему пробиться было.
Но, мнится, синяя уж тает тихо мгла,
И, словно лилия, долина оживает:
Раскрыла лепестки, и вся в экстаз ушла
И к милосердию небесному взывает.
Громады вечных скал, гранитные пустыни,
Вы дали страннику убежище и кров!
Ему нужней покой обманчивых даров
Слепой, взыскательной и ветреной богини!
Забытый от людей, забытый от молвы,
Доволен будет он углом уединенным;
Он счастье в нем найдет, он будет, как и вы,
В пременах рока неизменным!
Как все вокруг меня пленяет грозно взор!
Пустынный неба свод, угрюмый вид природы,
О каменистый брег дробящиеся воды
И дремлющий над ними бор!
Скалы далекие подернулись туманом,
В зерцале зыбких вод глядится черный лес!..
Все тихо! все молчит! и бледный свод небес
Слился с безбрежным океаном.
Здесь все беседует с унынием моим:
И рощи шум глухой, и волн неясный лепет,
Как будто бы знаком, как будто внятен им
Младого сердца томный трепет.
Здесь освежаемый прохладной тишиной
Природы дремлющей под кровом ночи звездной,
Люблю сидеть один над сумрачною бездной,
Молчать и вдаль лететь душой…
Здесь в думу важную невольно погруженной,
Люблю воспоминать о сильных прежних дней,
О бурной жизни их средь копий, средь мечей,
Безумствам громким посвященной.
Ничто не прочно на земли!
Ложатся грады в прах, и рушатся державы!
Не здесь ли некогда с победой протекли
Сыны Оденовы, любимцы бранной славы?
Следы минувшего исчезли в сих местах,
Отзывы праздные не вторят песне Скальда,
Молва умолкнула о спутниках Роальда,
О древних сильных племенах;
Развеял бурный ветр торжественные клики,
Забыли правнуки о подвигах отцов,
Бледнеет слава их, — и в прахе их богов
Лежат низверженные лики!
И все вокруг меня в глубокой тишине:
Не слышен стук мечей, давно умолкли бои…
Куда вы скрылися, полночные герои?
Мой взор теряется в бездонной вышине:
Не вы ли, бледные, вперив на звезды очи,
Плывете в облаках туманною толпой?
Не вы ль?.. ответствуйте! вам слышен голос мой,
Одушевите сумрак ночи.
Сыны могучие сих грозных, вечных скал!
Как отделились вы от каменной отчизны?
Зачем унылы вы? и я ли прочитал
На лицах сумрачных улыбку укоризны?
И вы сокрылися в обители теней!
И ваши имена не пощадило время!
Что ж наши подвиги? Что слава наших дней?
Что наше ветреное племя?
О, все своей чредой исчезнет в бездне лет!
Для всех один закон — закон уничтоженья!
Во всем мне слышится таинственный привет
Обетованного, глубокого забвенья!
Но я, в безвестности для жизни жизнь любя,
Могу ль себя томить неясною тоскою?
Пусть все разрушится, пусть все умрет со мною!
Не вечный для времен, я вечен для себя!
Златые призраки! златые сновиденья!
Желанья пылкие! слетитеся толпой!
Пусть жадно буду пить обманутой душой
Из чаши юности волшебство заблужденья.
Что нужды до былых иль будущих племен!
Я не для них бренчу незвонкими струнами:
Я, невнимаемый, довольно награжден
За звуки звуками, а за мечты мечтами.
Марку Стрэнду
I
Веко подергивается. Изо рта
вырывается тишина. Европейские города
настигают друг друга на станциях. Запах мыла
выдает обитателю джунглей приближающегося врага.
Там, где ступила твоя нога,
возникают белые пятна на карте мира.
В горле першит. Путешественник просит пить.
Дети, которых надо бить,
оглашают воздух пронзительным криком. Веко
подергивается. Что до колонн, из-за
них всегда появляется кто-нибудь. Даже прикрыв глаза,
даже во сне вы видите человека.
И накапливается как плевок в груди:
«Дай мне чернил и бумаги, а сам уйди
прочь!» И веко подергивается. Невнятные причитанья
за стеной (будто молятся) увеличивают тоску.
Чудовищность творящегося в мозгу
придает незнакомой комнате знакомые очертанья.
II
Иногда в пустыне ты слышишь голос. Ты
вытаскиваешь фотоаппарат запечатлеть черты.
Но — темнеет. Присядь, перекинься шуткой
с говорящей по-южному, нараспев,
обезьянкой, что спрыгнула с пальмы и, не успев
стать человеком, сделалась проституткой.
Лучше плыть пароходом, качающимся на волне,
участвуя в географии, в голубизне, а не
только в истории — этой коросте суши.
Лучше Гренландию пересекать, скрипя
лыжами, оставляя после себя
айсберги и тюленьи туши.
Алфавит не даст позабыть тебе
цель твоего путешествия — точку «Б».
Там вороне не сделаться вороном, как ни каркай;
слышен лай дворняг, рожь заглушил сорняк;
там, как над шкуркой зверька скорняк,
офицеры Генштаба орудуют над порыжевшей картой.
III
Тридцать семь лет я смотрю в огонь.
Веко подергивается. Ладонь
покрывается потом. Полицейский, взяв документы,
выходит в другую комнату. Воздвигнутый впопыхах,
обелиск кончается нехотя в облаках,
как удар по Эвклиду, как след кометы.
Ночь; дожив до седин, ужинаешь один,
сам себе быдло, сам себе господин.
Вобла лежит поперек крупно набранного сообщенья
об изверженьи вулкана черт знает где,
иными словами, в чужой среде,
упираясь хвостом в «Последние Запрещенья».
Я понимаю только жужжанье мух
на восточных базарах! На тротуаре в двух
шагах от гостиницы, рыбой, попавшей в сети,
путешественник ловит воздух раскрытым ртом:
сильная боль, на этом убив, на том
продолжается свете.
IV
«Где это?» — спрашивает, приглаживая вихор,
племянник. И, пальцем блуждая по складкам гор,
«Здесь» — говорит племянница. Поскрипывают качели
в старом саду. На столе букет
фиалок. Солнце слепит паркет.
Из гостиной доносятся пассажи виолончели.
Ночью над плоскогорьем висит луна.
От валуна отделяется тень слона.
В серебре ручья нет никакой корысти.
В одинокой комнате простыню
комкает белое (смуглое) просто ню —
живопись неизвестной кисти.
Весной в грязи копошится труженик-муравей,
появляется грач, твари иных кровей;
листва прикрывает ствол в месте его изгиба.
Осенью ястреб дает круги
над селеньем, считая цыплят. И на плечах слуги
болтается белый пиджак сагиба…
V
Было ли сказано слово? И если да, —
на каком языке? Был ли мальчик? И сколько льда
нужно бросить в стакан, чтоб остановить Титаник
мысли? Помнит ли целое роль частиц?
Что способен подумать при виде птиц
в аквариуме ботаник?
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени. Собственно воздух. В ту
и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка
воздуха. Кислород, водород. И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
Это — записки натуралиста. За-
писки натуралиста. Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья.
Вечнозеленое неврастение, слыша жжу
це-це будущего, я дрожу,
вцепившись ногтями в свои коренья.
Подписан будет мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Хочу, чтоб ты и в эту ночь была
Опять той женщиной, вокруг которой
Мы изредка сходились у стола
Перед окном с бумажной синей шторой.
Басы зениток за окном слышны,
А радиола старый вальс играет,
И все в тебя немножко влюблены,
И половина завтра уезжает.
Уже шинель в руках, уж третий час,
И вдруг опять стихи тебе читают,
И одного из бывших в прошлый раз
С мужской ворчливой скорбью вспоминают.
Нет, я не ревновал в те вечера,
Лишь ты могла разгладить их морщины.
Так краток вечер, и — пора! Пора! -
Трубят внизу военные машины.
С тобой наш молчаливый уговор —
Я выходил, как равный, в непогоду,
Пересекал со всеми зимний двор
И возвращался после их ухода.
И даже пусть догадливы друзья —
Так было лучше, это б нам мешало.
Ты в эти вечера была ничья.
Как ты права — что прав меня лишала!
Не мне судить, плоха ли, хороша,
Но в эти дни лишений и разлуки
В тебе жила та женская душа,
Тот нежный голос, те девичьи руки,
Которых так недоставало им,
Когда они под утро уезжали
Под Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым.
Им девушки платками не махали,
И трубы им не пели, и жена
Далеко где-то ничего не знала.
А утром неотступная война
Их вновь в свои объятья принимала.
В последний час перед отъездом ты
Для них вдруг становилась всем на свете,
Ты и не знала страшной высоты,
Куда взлетала ты в минуты эти.
Быть может, не любимая совсем,
Лишь для меня красавица и чудо,
Перед отъездом ты была им тем,
За что мужчины примут смерть повсюду, -
Сияньем женским, девочкой, женой,
Невестой — всем, что уступить не в силах,
Мы умираем, заслонив собой
Вас, женщин, вас, беспомощных и милых.
Знакомый с детства простенький мотив,
Улыбка женщины — как много и как мало…
Как ты была права, что, проводив,
При всех мне только руку пожимала.
_____________Но вот наступит мир, и вдруг к тебе домой,
К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,
Как в дни войны, придут слуга покорный твой
И все его друзья, кто будет жив к той ночи.
Они придут еще в шинелях и ремнях
И долго будут их снимать в передней —
Еще вчера война, еще всего на днях
Был ими похоронен тот, последний,
О ком ты спросишь, — что ж он не пришел? —
И сразу оборвутся разговоры,
И все заметят, как широк им стол,
И станут про себя считать приборы.
А ты, с тоской перехватив их взгляд,
За лишние приборы в оправданье,
Шепнешь: «Я думала, что кто-то из ребят
Издалека приедет с опозданьем…»
Но мы не станем спорить, мы смолчим,
Что все, кто жив, пришли, а те, что опоздали,
Так далеко уехали, что им
На эту землю уж поспеть едва ли.Ну что же, сядем. Сколько нас всего?
Два, три, четыре… Стулья ближе сдвинем,
За тех, кто опоздал на торжество,
С хозяйкой дома первый тост поднимем.
Но если опоздать случится мне
И ты, меня коря за опозданье,
Услышишь вдруг, как кто-то в тишине
Шепнет, что бесполезно ожиданье, -
Не отменяй с друзьями торжество.
Что из того, что я тебе всех ближе,
Что из того, что я любил, что из того,
Что глаз твоих я больше не увижу?
Мы собирались здесь, как равные, потом
Вдвоем — ты только мне была дана судьбою,
Но здесь, за этим дружеским столом,
Мы были все равны перед тобою.
Потом ты можешь помнить обо мне,
Потом ты можешь плакать, если надо,
И, встав к окну в холодной простыне,
Просить у одиночества пощады.
Но здесь не смей слезами и тоской
По мне по одному лишать последней чести
Всех тех, кто вместе уезжал со мной
И кто со мною не вернулся вместе.Поставь же нам стаканы заодно
Со всеми! Мы еще придем нежданно.
Пусть кто-нибудь живой нальет вино
Нам в наши молчаливые стаканы.
Еще вы трезвы. Не пришла пора
Нам приходить, но мы уже в дороге,
Уж била полночь… Пейте ж до утра!
Мы будем ждать рассвета на пороге,
Кто лгал, что я на праздник не пришел?
Мы здесь уже. Когда все будут пьяны,
Бесшумно к вам подсядем мы за стол
И сдвинем за живых бесшумные стаканы.
Снова гений жизни веет;
Возвратилася весна;
Холм на солнце зеленеет;
Лед разрушила волна;
Распустившийся дымится
Благовониями лес,
И безоблачен глядится
В воды зеркальны Зевес;
Все цветет — лишь мой единый
Не взойдет прекрасный цвет:
Прозерпины, Прозерпины
На земле моей уж нет.
Я везде ее искала,
В дневном свете и в ночи;
Все за ней я посылала
Аполлоновы лучи;
Но ее под сводом неба
Не нашел всезрящий бог;
А подземной тьмы Эреба
Луч его пронзить не мог:
Те брега недостижимы,
И богам их страшен вид...
Там она! неумолимый
Ею властвует Аид.
Кто ж мое во мрак Плутона
Слово к ней перенесет?
Вечно ходит челн Харона,
Но лишь тени он берет.
Жизнь подземного страшится;
Недоступен ад и тих;
И с тех пор, как он стремится,
Стикс не видывал живых;
Тьма дорог туда низводит;
Ни одной оттуда нет;
И отшедший не приходит
Никогда опять на свет.
Сколь завидна мне, печальной,
Участь смертных матерей!
Легкий пламень погребальной
Возвращает им детей;
А для нас, богов нетленных,
Что усладою утрат?
Нас, безрадостно-блаженных,
Парки строгие щадят...
Парки, Парки, поспешите
С неба в ад меня послать;
Прав богини не щадите:
Вы обрадуете мать.
В тот предел — где, утешенью
И веселию чужда,
Дочь живет — свободной тенью
Полетела б я тогда;
Близ супруга, на престоле
Мне предстала бы она,
Грустной думою о воле
И о матери полна;
И ко мне бы взор склонился,
И меня узнал бы он,
И над нами б прослезился
Сам безжалостный Плутон.
Тщетный призрак! стон напрасный!
Все одним путем небес
Ходит Гелиос прекрасный;
Все навек решил Зевес;
Жизнью горнею доволен,
Ненавидя адску ночь,
Он и сам отдать неволен
Мне утраченную дочь.
Там ей быть, доколь Аида
Не осветит Аполлон
Или радугой Ирида
Не сойдет на Ахерон!
Нет ли ж мне чего от милой
В сладкопамятный завет:
Что осталось все, как было,
Что для нас разлуки нет?
Нет ли тайных уз, чтоб ими
Снова сблизить мать и дочь,
Мертвых с милыми живыми,
С светлым днем подземну ночь?..
Так, не все следы пропали!
К ней дойдет мой нежный клик:
Нам святые боги дали
Усладительный язык.
В те часы, как хлад Борея
Губит нежных чад весны,
Листья падают, желтея,
И леса обнажены:
Из руки Вертумна щедрой
Семя жизни взять спешу,
И, его в земное недро
Бросив, Стиксу приношу;
Сердцу дочери вверяю
Тайный дар моей руки
И, скорбя, в нем посылаю
Весть любви, залог тоски.
Но когда с небес слетает
Вслед за бурями весна:
В мертвом снова жизнь играет,
Солнце греет семена;
И, умершие для взора,
Вняв они весны привет,
Из подземного затвора
Рвутся радостно на свет:
Лист выходит в область неба,
Корень ищет тьмы ночной;
Лист живет лучами Феба,
Корень Стиксовой струей.
Ими таинственно слита
Область тьмы с страною дня,
И приходят от Коцита
С ними вести для меня;
И ко мне в живом дыханье
Молодых цветов весны
Подымается призванье,
Глас родной из глубины;
Он разлуку услаждает,
Он душе моей твердит:
Что любовь не умирает
И в отшедших за Коцит.
О! приветствую вас, чада
Расцветающих полей;
Вы тоски моей услада,
Образ дочери моей;
Вас налью благоуханьем,
Напою живой росой
И с Аврориным сияньем
Поравняю красотой;
Пусть весной природы младость,
Пусть осенний мрак полей
И мою вещают радость,
И печаль души моей.