Все стихи про ночь - cтраница 66

Найдено стихов - 2366

Константин Бальмонт

Чурило Пленкович

Как во стольном том во городе во Киеве был пир,
Как у ласкового Князя пир идет на целый мир.
Пированье, столование, почестный стол,
Словно день затем пришел, чтоб этот пир так шел.
И уж будет день в половине дня,
И уж будет столь во полу-столе,
А все гусли поют, про веселье звеня,
И не знает душа, и не помнит о зле.
Как приходит тут к Князю сто молодцов,
А за ними другие и третий сто.
С кушаками они вкруг разбитых голов,
На охоте их всех изобидели. Кто?
А какие-то молодцы, сабли булатные,
И кафтаны на них все камчатные,
Жеребцы-то под ними Латинские,
Кони бешены те исполинские.
Половили они соболей и куниц,
Постреляли всех туров, оленей, лисиц,
Обездолили лес, и наделали бед,
И добычи для Князя с Княгинею нет.
И не кончили эти, другие идут,
В кушаках, как и те, кушаки-то не тут,
Где им надобно быть: рыболовы пришли,
Вместо рыбы они челобитье несли.
Всю де выловили белорыбицу там,
Карасей нет, ни щук, и обида есть нам.
И не кончили эти, как третьи идут,
В кушаках, как и те, и челом они бьют:
То сокольники, нет соколов в их руках,
Что не надо, так есть, много есть в кушаках,
Изобидели их сто чужих молодцов.
«Чья дружина?» — «Чурилы» — «А кто он таков?»
Тут Бермята Васильевич старый встает:
«Мне Чурило известен, не здесь он живет.
Он под Киевцем Малым живет на горах,
Двор богатый его, на семи он верстах.
Он привольно живет, сам себе господин,
Вкруг двора у него там железный есть тын,
И на каждой тынинке по маковке есть,
По жемчужинке есть, тех жемчужин не счесть.
Середи-то двора там светлицы стоят,
Белодубовы все, гордо гридни глядят,
Эти гридни покрыты седым бобром,
Потолок — соболями, а пол — серебром,
А пробои-крюки все злаченый булат,
Пред светлицами трои ворота стоят,
Как одни-то разные, вальящаты там,
А другие хрустальны, на радость глазам,
А пред тем как пройти чрез стеклянные,
Еще третьи стоят, оловянные».
Вот собрался Князь с Княгинею, к Чуриле едет он,
Старый Плен идет навстречу, им почет и им поклон.
Посадил во светлых гриднях их за убраны столы,
Будут пить питья медвяны до вечерней поздней мглы.
Только Князь в оконце глянул, закручинился: «Беда!
Я из Киева в отлучке, а сюда идет орда.
Из орды идет не Царь ли, или грозный то посол?»
Плен смеется. «То Чурило, сын мой, Пленкович пришел».
Вот глядят они, а день уж вечеряется,
Красно Солнышко к покою закатается,
Собирается толпа, их за пять сот,
Молодцов-то и до тысячи идет.
Сам Чурило на могучем на коне
Впереди, его дружина — в стороне,
Перед ним несут подсолнечник-цветок,
Чтобы жар ему лица пожечь не мог
Перво-наперво бежит тут скороход,
А за ним и все, кто едет, кто идет.
Князь зовет Чурилу в Киев, тот не прочь:
Светел день там, да светла в любви и ночь.
Вот во Киеве у Князя снова пир,
Как у ласкового пир на целый мир
Ликование, свирельный слышен глас,
И Чурило препожалует сейчас.
Задержался он, неладно, да идет,
В первый раз вина пусть будет невзачет
Стар Бермята, да жена его душа
Катеринушка уж больно хороша.
Позамешкался маленько, да идет,
Он ногой муравки-травки не помнет,
Пятки гладки, сапожки — зелен сафьян,
Руки белы, светлы очи, стройный стан.
Вся одежда — драгоценная на нем,
Красным золотом прошита с серебром.
В каждой пуговке по молодцу глядит,
В каждой петельке по девице сидит,
Застегнется, и милуются они,
Расстегнется, и целуются они.
Загляделись на Чурилу, все глядят,
Там где девушки — заборы там трещат,
Где молодушки — там звон, оконца бьют,
Там где старые — платки на шее рвут.
Как вошел на пир, тут Князева жена
Лебедь рушила, обрезалась она,
Со стыда ли руку свесила под стол,
Как Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурило только смело поглядел,
А свирельный глас куда как сладко пел.
Пировали так, окончили, и прочь,
А пороша выпадала в эту ночь.
Все к заутрени идут, чуть белый свет,
Заприметили на снеге свежий след.
И дивуются: смотри да примечай,
Это зайка либо белый горностай.
Усмехаются иные, говорят:
«Горностай ли был? Тут зайка ль был? Навряд.
А Чурило тут наверно проходил,
Красоту он Катерину навестил».
Говорили мне, что будто молодец
На Бермяту натолкнулся наконец,
Что Бермятой был он будто бы убит, —
Кто поведал так, неправду говорит.
Уж Бермяте ль одному искать в крови
Чести, мести, как захочешь, так зови.
Не убьешь того, чего убить нельзя,
Горностаева уклончива стезя.
Тот, кто любит, — как ни любит, любит он,
И кровавою рукой не схватишь сон.
Сон пришел, и сон ушел, лови его.
Чур меня! Хотенье сердца не мертво.
Знаю я, Чурило Пленкович красив,
С ним целуются, целуются, он жив.
И сейчас он улыбаяся идет,
Пред лицом своим подсолнечник несет.
Расцвечается подсолнечник-цветок,
Чтобы жар лицо красивое не сжег.

Ольга Берггольц

Февральский дневник

I

Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.

Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.

Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.

II

А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.

Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.

Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!

А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.

Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.

Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.

Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.

О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.

III

Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.

Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.

Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.

IV

Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.

Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!

Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.

И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.

Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.

…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.

И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.

Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.

V

О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!

Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.

И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…

VI

Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.

И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.

И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.

О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.

Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.

Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.

Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.

Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.

И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.

Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.

Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»

В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!

О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.

Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!

Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!

Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.

Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.

Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»

Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:

«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.

Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.

Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.

Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.

Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».

Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!

Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!

Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».

Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.

Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.

Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.

Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.

Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.

В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.

Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!

Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…

Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.

Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.

Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.

В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.

И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.

Габдулла Тукай

Шурале

I

Есть аул вблизи Казани, по названию Кырлай.
Даже куры в том Кырлае петь умеют… Дивный край!

Хоть я родом не оттуда, но любовь к нему хранил,
На земле его работал — сеял, жал и боронил.

Он слывет большим аулом? Нет, напротив, невелик,
А река, народа гордость, — просто маленький родник.

Эта сторона лесная вечно в памяти жива.
Бархатистым одеялом расстилается трава.

Там ни холода, ни зноя никогда не знал народ:
В свой черед подует ветер, в свой черед и дождь пойдет.

От малины, земляники все в лесу пестрым-пестро,
Набираешь в миг единый ягод полное ведро.

Часто на траве лежал я и глядел на небеса.
Грозной ратью мне казались беспредельные леса.

Точно воины, стояли сосны, липы и дубы,
Под сосной — щавель и мята, под березою — грибы.

Сколько синих, желтых, красных там цветов переплелось,
И от них благоуханье в сладком воздухе лилось.

Улетали, прилетали и садились мотыльки,
Будто с ними в спор вступали и мирились лепестки.

Птичий щебет, звонкий лепет раздавались в тишине
И пронзительным весельем наполняли душу мне.

Здесь и музыка и танцы, и певцы и циркачи,
Здесь бульвары и театры, и борцы и скрипачи!

Этот лес благоуханный шире море, выше туч,
Словно войско Чингисхана, многошумен и могуч.

И вставала предо мною слава дедовских имен,
И жестокость, и насилье, и усобица племен.

II

Летний лес изобразил я, — не воспел еще мой стих
Нашу осень, нашу зиму, и красавиц молодых,

И веселье наших празднеств, и весенний сабантуй…
О мой стих, воспоминаньем ты мне душу не волнуй!

Но постой, я замечтался… Вот бумага на столе…
Я ведь рассказать собрался о проделках шурале.

Я сейчас начну, читатель, на меня ты не пеняй:
Всякий разум я теряю, только вспомню я Кырлай.

III

Разумеется, что в этом удивительном лесу
Встретишь волка, и медведя, и коварную лису.

Здесь охотникам нередко видеть белок привелось,
То промчится серый заяц, то мелькнет рогатый лось.

Много здесь тропинок тайных и сокровищ, говорят.
Много здесь зверей ужасных и чудовищ, говорят.

Много сказок и поверий ходит по родной земле
И о джинах, и о пери, и о страшных шурале.

Правда ль это? Бесконечен, словно небо, древний лес,
И не меньше, чем на небе, может быть в лесу чудес.

IV

Об одном из них начну я повесть краткую свою,
И — таков уж мой обычай — я стихами запою.

Как-то в ночь, когда сияя, в облаках луна скользит,
Из аула за дровами в лес отправился джигит.

На арбе доехал быстро, сразу взялся за топор,
Тук да тук, деревья рубит, а кругом дремучий бор.

Как бывает часто летом, ночь была свежа, влажна.
Оттого, что птицы спали, нарастала тишина.

Дровосек работой занят, знай стучит себе, стучит.
На мгновение забылся очарованный джигит.

Чу! Какой-то крик ужасный раздается вдалеке,
И топор остановился в замахнувшейся руке.

И застыл от изумленья наш проворный дровосек.
Смотрит — и глазам не верит. Что же это? Человек?

Джин, разбойник или призрак — этот скрюченный урод?
До чего он безобразен, поневоле страх берет!

Нос изогнут наподобье рыболовного крючка,
Руки, ноги — точно сучья, устрашат и смельчака.

Злобно вспыхивая, очи в черных впадинах горят,
Даже днем, не то что ночью, испугает этот взгляд.

Он похож на человека, очень тонкий и нагой,
Узкий лоб украшен рогом в палец наш величиной.

У него же в пол-аршина пальцы на руках кривых, —
Десять пальцев безобразных, острых, длинных и прямых.

V

И в глаза уроду глядя, что зажглись как два огня,
Дровосек спросил отважно: «Что ты хочешь от меня?»

— Молодой джигит, не бойся, не влечет меня разбой.
Но хотя я не разбойник — я не праведник святой.

Почему, тебя завидев, я издал веселый крик?
Потому что я щекоткой убивать людей привык.

Каждый палец приспособлен, чтобы злее щекотать,
Убиваю человека, заставляя хохотать.

Ну-ка, пальцами своими, братец мой, пошевели,
Поиграй со мной в щекотку и меня развесели!

— Хорошо, я поиграю, — дровосек ему в ответ. —
Только при одном условье… Ты согласен или нет?

— Говори же, человечек, будь, пожалуйста, смелей,
Все условия приму я, но давать играть скорей!

— Если так — меня послушай, как решишь — мне все равно.
Видишь толстое, большое и тяжелое бревно?

Дух лесной! Давай сначала поработаем вдвоем,
На арбу с тобою вместе мы бревно перенесем.

Щель большую ты заметил на другом конце бревна?
Там держи бревно покрепче, сила вся твоя нужна!..

На указанное место покосился шурале
И, джигиту не переча, согласился шурале.

Пальцы длинные, прямые положил он в пасть бревна…
Мудрецы! Простая хитрость дровосека вам видна?

Клин, заранее заткнутый, выбивает топором,
Выбивая, выполняет ловкий замысел тайком.

Шурале не шелохнется, не пошевельнет рукой,
Он стоит, не понимая умной выдумки людской.

Вот и вылетел со свистом толстый клин, исчез во мгле…
Прищемились и остались в щели пальцы шурале.

Шурале обман увидел, шурале вопит, орет.
Он зовет на помощь братьев, он зовет лесной народ.

С покаянною мольбою он джигиту говорит:
— Сжалься, сжалься надо мною! Отпусти меня, джигит!

Ни тебя, джигит, ни сына не обижу я вовек.
Весь твой род не буду трогать никогда, о человек!

Никому не дам в обиду! Хочешь, клятву принесу?
Всем скажу: «Я — друг джигита. Пусть гуляет он в лесу!»

Пальцам больно! Дай мне волю! Дай пожить мне на земле!
Что тебе, джигит, за прибыль от мучений шурале?

Плачет, мечется бедняга, ноет, воет, сам не свой.
Дровосек его не слышит, собирается домой.

— Неужели крик страдальца эту душу не смягчит?
Кто ты, кто ты, бессердечный? Как зовут тебя, джигит?

Завтра, если я до встречи с нашей братьей доживу,
На вопрос: «Кто твой обидчик?» — чье я имя назову?

— Так и быть, скажу я братец. Это имя не забудь:
Прозван я «Вгодуминувшем»… А теперь — пора мне в путь.

Шурале кричит и воет, хочет силу показать,
Хочет вырваться из плена, дровосека наказать.

— Я умру! Лесные духи, помогите мне скорей,
Прищемил Вгодуминувшем, погубил меня злодей!

А наутро прибежали шурале со всех сторон.
— Что с тобою? Ты рехнулся? Чем ты, дурень, огорчен?

Успокойся! Помолчи-ка, нам от крика невтерпеж.
Прищемлен в году минувшем, что ж ты в нынешнем ревешь?

Иосиф Бродский

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.

Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»

«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».

Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.

Николай Некрасов

Н.А. Грибоедова

1Не князь, красавец молодой,
Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
Ее цветущих дней.
Не вождь грузинских удальцов —
Гроза соседних гор —
Признаньем вынудил ее
Потупить ясный взор.
Не там, где слышат валуны
Плеск Алазанских струй (1),
Впервые прозвучал ее
Заветный поцелуй.
Нет, зацвела ее любовь
И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
Прошедшего не жаль…
Где грезится сазандарам
Святая старина,
Где часто музыка слышна
И веют знамена.1 Алазань — река в Кахетии.2В Тифлисе я ее встречал…
Вникал в ее черты:
То — тень весны была, в тени
Осенней красоты.
Не весела и не грустна, —
Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
Коварной клеветы,
Ничто не возмущало в ней
Таинственной мечты…
Как будто слава, отразясь
На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
И грезы о былом,
Или о том, кто, силу зла
Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
И веру в идеал…3Я помню час, когда вдали
Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули и тень
С холмов сошла в сады,
Когда Метех (1) с своей скалой
Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест (2)
В ночную полутьму.
Она сидела на крыльце
С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
Увлажен был слезой.
О незабвенной старине
Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
Таинственный покой.
И мне казалось, в этот миг
Я у нее в глазах
Прочел ту повесть — что прошла
Тайком в ее мечтах: 1 Замок и острог в Тифлисе.
2 Крест Сионского собора, самой большой церкви в Тифлисе.4«Он русским послан был царем,
В Иран держал свой путь
И на пути заехал к нам
Душою отдохнуть.
Желанный гость — он принят был
Как друг моим отцом;
Не в первый раз входил он к нам
В гостеприимный дом;
Но не был весел он в тени
Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
Заезжий сазандар;
Где наше пенилось вино,
Дымился наш кальян,
И улыбалась жизнь гостям
Сквозь радужный туман;
И был задумчив он, когда,
Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
На темный наш балкон;
Его горячая душа,
Его могучий ум
Влачили всюду за собой
Груз неотвязных дум.
Напрасно север ледяной
Рукоплескал ему,
Он там оставил за собой
Бездушную зиму;
Он там холодные сердца
Оставил за собой,
Лишь я одна могла ему
Откликнуться душой…
Он так давно меня любил,
И так был рад, так рад,
Когда вдруг понял, отчего
Туманится мой взгляд…5И скоро перед алтарем
Мы с ним навек сошлись…
Казалось, праздновал весь мир,
И ликовал Тифлис.
Всю ночь к нам с ветром долетал
Зурны тягучий звук,
И мерный бубна стук, и гул
От хлопающих рук.
И не хотели погасать
Далекие огни,
Когда, лампаду засветив.
Остались мы одни,
И не хотела ночь унять
Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
Скатилось бремя дум,
Чтоб не предвидел он конца
Своих блаженных дней
При виде брачного кольца
И ласковых очей.6Но час настал: посол царя
Умчался в Тегеран.
Прощай, любви моей заря!
Пал на сердце туман…
Как в темноте рассвета ждут,
Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала, —
Не уставала ждать…
Еще мой верующий ум
Был грезами повит,
Как вдруг… вдруг грянула молва,
Что он убит… убит!
Что он из плена бедных жен
Хотел мужьям вернуть,
Что с изуверами в бою
Он пал, пронзенный в грудь,
Что труп его — кровавый труп —
Поруган был толпой
И что скрипучая арба
Везет его домой (1).
Все эти вести в сердце мне
Со всех сторон неслись…
Но не скрипучая арба
Ввезла его в Тифлис, —
Нет, осторожно между гор,
Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
Парадный балдахин;
Сопровождали гроб его
Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
И пики, и штыки;
Дымились факелы, и гул
Колес был эхом гор,
И память вечную о нем
Пел многолюдный хор…
И я пошла его встречать,
И весь Тифлис со мной
К заставе эриванской шел
Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
Без чувств упала я…
О, для чего пережила
Его любовь моя! 1 Записки А.С. Пушкина, т. 5, стр. 7
6.
Изд Анненкова.7И положила я его
На той скале, где спит
Семья гробниц и где святой
Давид их сторожит;
Где раньше, чем заглянет к нам
В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
Ночные облака;
Куда весной, по четвергам,
Бредут на ранний звон.
Тропинкой каменной, в чадрах,
Толпы грузинских жен.
Бредут, нередко в страшный зной,
Одни — просить детей,
Другие — воротить мольбой
Простывших к ним мужей…
Там, в темном гроте — мавзолей,
И — скромный дар вдовы —
Лампадка светит в полутьме,
Чтоб прочитали вы
Ту надпись и чтоб вам она
Напомнила сама —
Два горя: горе от любви
И горе от ума».1879ЦАРЬ-ДЕВИЦАВ дни ребячества я помню
Чудный отроческий бред:
Полюбил я царь-девицу,
Что на свете краше нет.
На челе сияло солнце,
Месяц прятался в косе,
По косицам рдели звезды, —
Бог сиял в ее красе…
И жила та царь-девица
Недоступна никому,
И ключами золотыми
Замыкалась в терему.
Только ночью выходила
Шелестить в тени берез:
То ключи свои роняла,
То роняла капли слез…
Только в праздники, когда я,
Полусонный, брел домой,
Из-за рощи яркий, влажный
Глаз ее следил за мной.
И уж как случилось это —
Наяву или во сне?! —
Раз она весной, в час утра,
Зарумянилась в окне —
Всколыхнулась занавеска,
Вспыхнул роз махровых куст,
И, закрыв глаза, я встретил
Поцелуй душистых уст.
Но едва-едва успел я
Блеск лица ее поймать,
Ускользая, гостья ко лбу
Мне прижгла свою печать.
С той поры ее печати
Мне ничем уже не смыть,
Вечно юной царь-девице
Я не в силах изменить…
Жду, — вторичным поцелуем
Заградив мои уста, —
Красота в свой тайный терем
Мне отворит ворота…

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара! Донна Клара!
Радость пламенного сердца!
Обрекла меня на гибель,
Обрекла без сожаленья.

Донна Клара! Донна Клара!
Дивно сладок жребий жизни!
А внизу, в могиле темной,
Жутко, холодно и сыро.

Донна Клара! Завтра утром
Дон Фернандо перед богом
Назовет тебя супругой, —
Позовешь меня на свадьбу?»

«Дан Рамиро! Дон Рамиро!
Речь твоя мне ранит сердце,
Ранит сердце мне больнее,
Чем укор светил небесных.

Дон Рамиро! Дон Рамиро!
Отгони свое унынье;
Много девушек на свете, —
Нам господь судил разлуку.

Дон Рамиро, ты, что мавров
Поборол с такой отвагой,
Побори свое упорство —
Приходи ко мне на свадьбу».

«Донна Клара! Донна Клара!
Да, клянусь тебе, приду я.
Приглашу тебя на танец, —
Я приду, спокойной ночи!

Спи спокойно!» Дверь закрылась;
Под окном стоит Рамиро,
И вздыхает, каменея,
И потом уходит в сумрак.

Наконец, в борьбе упорной,
День сменяет мглу ночную;
Словно сад, лежит Толедо,
Сад, пестреющий цветами.

На дворцах и пышных зданьях
Солнца отсветы играют,
Купола церквей высоких
Пламенеют позолотой.

И гудит пчелиным роем
Перезвон на колокольнях,
И несутся песнопенья
К небесам из божьих храмов.

А внизу, внизу, смотрите! —
Там из рыночной часовни
Люди праздничным потоком
Выливаются на площадь.

Блещут рыцари и дамы,
Свита золотом сияет,
И со звоном колокольным
Гул сливается органа.

Но почтительно и скромно
Уступают все дорогу
Юной паре новобрачных —
Донне Кларе и Фернандо.

До ворот дворца Фернандо
Зыбь людская докатилась;
Там свершится брачный праздник
По старинному обряду.

Игры трапезу сменяют
В ликованье беспрерывном;
Время мчится незаметно,
Ночь спускается на землю.

Гости званые средь зала
Собираются для танцев;
В блеске свеч сверкают ярче
Драгоценные наряды.

На особом возвышенье
Сел жених, и с ним невеста;
Донна Клара, дон Фернандо
Нежно шепчутся друг с другом.

И поток людской шумнее
Разливается по залу,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Но скажи, зачем ты взоры,
Повелительница сердца,
Устремила в угол зала?» —
Удивленно молвит рыцарь.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
Человека в черном платье?»
И смеется нежно рыцарь:
«Ах! То тень лишь человека!»

И, однако, тень подходит —
Человек подходит в черном,
И тотчас, узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

В это время бал в разгаре,
Все неистовее в вальсе
Гости парами кружатся,
Пол грохочет, сотрясаясь.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцевать пойду с тобою,
Но зачем ты появился
В этом мрачном одеянье?»

И пронизывает взором
Дон Рамиро донну Клару;
Охватив ее, он шепчет:
«Ты велела мне явиться!»

И в толпе других танцоров
Оба мчатся в вальсе диком,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Ты лицом белее снега!» —
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ты велела мне явиться!» —
Глухо ей в ответ Рамиро.

Ярче вспыхивают свечи,
И поток людской теснится,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Словно лед, твое пожатье!» —
Шепчет Клара, содрогаясь.
«Ты велела мне явиться!»
И они стремятся дальше.

«Ах, оставь меня, Рамиро!
Смерти тлен в твоем дыханье!»
Он в ответ, все так же мрачно:
«Ты велела мне явиться!»

Пол дымится, накаляясь,
И ликуют альт и скрипка;
Словно в чарах смутной сказки,
Все кружится в светлом зале.

«Ах, оставь меня, Рамиро!» —
Не смолкает женский ропот.
И Рамиро неизменно:
«Ты велела мне явиться!»

«Если так, иди же с богом!» —
Клара вымолвила твердо,
И, едва она сказала,
Без следа исчез Рамиро.

Клара стынет, смерть во взгляде,
На душе могильный холод;
Мысли в трепетном бессилье
Погрузились в царство мрака.

Наконец, туман редеет,
Раскрываются ресницы;
Но теперь от изумленья
Вновь хотят сомкнуться очи:

С той поры как бал начался,
Клара с места не сходила;
Рядом с нею дон Фернандо,
Он участливо ей шепчет:

«Отчего ты побледнела?
Отчего твой взор так мрачен?» —
«А Рамиро?» — шепчет Клара,
Цепенея в тайном страхе.

И суровые морщины
Прорезают лоб супруга:
«Госпожа, к чему — о крови?
В полдень умер дон Рамиро».

Стефан Цвейг

Смертный миг

Сонного подняли ночью, поздно,
Хрипом команды, лязгом стали,
И по стенам каземата грозно
Призраки-тени заплясали.
Длинный и темный ход,
Темным и длинным ходом—вперед.
Дверь завизжала, ветра гул,
Небо вверху, мороз, озноб,
И карета ждет—на колесах гроб,
И в гроб его кто-то втолкнул.
Девять бледных, суровых
Спутников—тут же, в ряд;
Все в оковах,
Опущен взгляд.
Каждый молчит —
Знает, куда их карета мчит,
Знает, что в повороте колес
Жизни и смерти вопрос.
Стоп!
Щелкнула дверь, распахнулся гроб.
Цепью в ограду вошли,
И перед взорами их—глухой,
Заспанно-тусклый угол земли.
С четырех сторон
В грязной изморози дома
Обступили площадь, где снег и тьма.
Эшафот в тумане густом,
Солнца нет,
Лишь на дальнем куполе золотом —
Ледяной, кровавый рассвет.
Молча становятся на места;
Офицер читает приговор:
Государственным преступникам—расстрел,
Смерть!
Этим словом все сражены,
В ледяное зеркало тишины
Бьет оно
Тяжким камнем, слепо, в упор,
И потом
Отзвук падает глухо, темно
В морозную тишь, на дно.
Как во сне
Все, что кругом происходит.
Ясно одно—неизбежна смерть.
Подошли, накидывают без слов
Белый саван—смертный покров.
Спутникам слово прощанья,
Легкий вскрик,
И с горящим взглядом
Устами он к распятью приник,
Что священник подносит в немом молчанье.
Потом прикручивают крепко их,
Десятерых,
К столбам, поставленным рядом.
Вот
Торопливо казак идет
Глаза прикрыть повязкой тугою,
И тогда—он знает: в последний раз!
Перед тем, как облечься тьмою,
Обращается взор к клочку земли,
Что маячит смутно вдали:
Отсвет сиянья,
Утра священный восход…
Острого счастья хлынула к сердцу волна…
И, как черная ночь, на глазах пелена.
Но за повязкой
Кровь заструилась, кипит многоцветною сказкой.
Взмыла потоком кровь,
Вновь рождая, и вновь
Образы жизни.
Он сознает:
Все, что погибло, что было,
Миг этот с горькою силой
Воссоздает.
Вся жизнь его, как немой укор,
Возникает вновь, струясь в крови:
Бледное детство, в оковах сна,
Мать и отец, и брат, и жена,
Три крохи дружбы, две крохи любви,
Исканье славы, и позор, позор.
И дальше, дальше огненный пыл
Погибшую юность струит вдоль жил.
Вся жизнь прошла перед ним, пролетела,
Вплоть до минуты,
Когда он стал у столба, опутан.
И у предела
Тяжкая мгла
Облаком душу заволокла.
Миг, —
Чудится, кто-то сквозь боль и тьму
Медленным шагом идет к нему,
Ближе, все ближе… приник,
Чудится, руку на сердце ему кладет,
Сердце слабеет… слабеет… вот-вот замрет, —
Миг,—и на сердце уж нет руки.
И солдаты
Стали напротив, в один ослепительный ряд…
Подняты ружья… щелкнули звонко курки…
Дробь барабана, раскаты…
Дряхлость тысячелетий таит этот миг.
И неожиданно крик:
Стой!
С белым листком
Адютант выходит вперед,
Голос четкий и зычный
Тишину могильную рвет:
Государь в милосердье своем
Безграничном
Отменить изволил расстрел,
Приговор смягчить повелел.
Слово
Странно звучит, и нет в нем смысла живого,
Но вот
В жилах кровь начинает снова алеть,
Ринулась ввысь и тихо-тихо запела.
Смерть
Нехотя покидает тело,
И глаза, повязку еще храня,
Ощущают отсвет вечного дня.
Потом
Веревки распутываются палачом,
Повязку белую чьи-то руки
С висков, пламенеющих от муки,
Сдирают, как с березы пленку коры,
И взор, возникнув вновь из могилы,
Неловкий еще, неверный, хилый,
Готов с иною, с новою силой
Былые прозреть миры.
И он
Видит: там, за дальней чертой,
Разгорается купол золотой
И пылает, весь озарен.
Дымной встают грядою
Туманы, словно влача
Мрак и тлен земли за собою,
И тают в легких лучах,
И звуками полнится глубь мировая,
Сливая
Их в один многотысячный хор.
И впервые внятен ему,
Сквозь глухую земную тьму,
Единый, пламенный звук
Неизбывных человеческих мук.
Он слышит голоса забитых судьбою,
Женщин, безответно себя отдавших,
Девушек, посмеявшихся над собою,
Одиноких, улыбки не знавших,
Слышит гневные жалобы оскорбленных,
Беспомощное детское рыданье,
Тихий вопль обманно-совращенных,
Слышит всех, кому ведомо страданье,
Всех отверженных, темных, павших,
Не снискавших
Мученического венца и сиянья.
Слышит всех, слышит их голоса,
Как они к отверстым небесам
Вопиют в извечно-жалостном хоре.
И он сам
В этот миг единственный сознает,
Что возносят ввысь только боль и горе,
А земное счастье—гнетет.
И дальше, и дальше ширится в небе свет.
Выше и выше
Голоса возносят
Скорбь, и ужас, и грех;
И он знает: небо услышит
Всех, без изятия всех,
Кто его милосердья просит.
Над несчастным
Небо суда не творит,
Пламенем ясным
Вечная благость чертог его озарит.
Близятся последние сроки,
Боль претворится в свет и счастье в боль для того,
Кто, пройдя через смерть, иной и глубокой,
Скорбно-рожденной жизни обрел торжество.
И он
Падает, словно мечом сражен.
Вся правда мира и вся боль земли
Перед ним мгновенно прошли.
Тело дрожит,
На губах проступает пена,
Судорогою лицо свело,
Но стекают на саван слезы блаженно,
Светло,
Ибо лишь с тех пор,
Как со смертью встретился смертный взор,
Радость жизни—вновь совершенна.
Наскоро освобождают от пут.
И тут
Как-то разом потухает лицо.
Всех
В карету толкают, везут назад.
Взгляд
Странно туп, недвижность в чертах,
И лишь на дергающихся устах
Карамазовский желтый смех.

Яков Петрович Полонский

Слепой тапер

Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.

Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.

И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…

А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.

На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.

Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…

Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…

Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.

Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!

Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.

Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!

Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.

Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.

И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.

Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…

А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.

На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.

Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…

Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—

Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…

Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.

Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!

Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.

Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!

Константин Николаевич Батюшков

На развалинах замка в Швеции

Уже светило дня на западе горит
И тихо погрузилось в волны!..
Задумчиво луна сквозь тонкий пар глядит
На хляби и брега безмолвны.
И все в глубоком сне поморие кругом.
Лишь изредка рыбарь к товарищам взывает
Лишь эхо глас его протяжно повторяет
В безмолвии ночном.

Я здесь, на сих скалах, висящих над водой
В священном сумраке дубравы
Задумчиво брожу и вижу пред собой
Следы протекших лет и славы:
Обломки, грозный вал, поросший злаком ров
Столбы и ветхий мост с чугунными цепями.
Твердыни мшистые с гранитными зубцами
И длинный ряд гробов.

Все тихо: мертвый сон в обители глухой.
Но здесь живет воспоминанье:
И путник, опершись на камень гробовой
Вкушает сладкое мечтанье.
Там, там, где вьется плющ по лестнице крутой
И ветр колышет стебль иссохшия полыни,
Где месяц осребрил угрюмые твердыни
Над спящею водой, —

Там воин некогда, Одена храбрый внук,
В боях приморских поседелый,
Готовил сына в брань и стрел пернатых пук,
Броню заветну, меч тяжелый
Он юноше вручил израненной рукой,
И громко восклицал, подяв дрожащи длани:
«Тебе он обречен, о, бог, властитель брани,
Всегда и всюду твой!

А ты, мой сын, клянись мечом своих отцов
И Гелы клятвою кровавой
На западных струях быть ужасом врагов
Иль пасть, как предки пали, с славой!»
И пылкий юноша меч прадедов лобзал
И к персям прижимал родительские длани,
И в радости, как конь, при звуке новой брани,
Кипел и трепетал.

Война, война врагам отеческой земли! —
Суда на утро восшумели.
Запенились моря, и быстры корабли
На крыльях бури полетели!
В долинах Нейстрии раздался браней гром,
Туманный Альбион из края в край пылает,
И Гела день и ночь в Валкалу провождает
Погибших бледный сонм.

Ах, юноша! спеши к отеческим брегам,
Назад лети с добычей бранной;
Уж веет кроткий ветр во след твоим судам,
Герой, победою избранной!
Уж Скальды пиршество готовят на холмах,
Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает,
И вестник радости отцам провозглашает
Победы на морях.

Здесь, в мирной пристани, с денницей золотой
Тебя невеста ожидает,
К тебе, о, юноша, слезами и мольбой,
Богов на милость преклоняет…
Но вот в тумане там, как стая лебедей,
Белеют корабли, несомые волнами;
О, вей, попутный ветр, вей тихими устами
В ветрила кораблей!

Суда у берегов, на них уже герой
С добычей жен иноплеменных;
К нему спешит отец с невестою младой
И лики Скальдов вдохновенных.
Красавица стоит, безмолвствуя, в слезах,
Едва на жениха взглянуть украдкой смеет,
Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет,
Как месяц в небесах…

И там, где камней ряд, седым одетый мхом,
Помост обрушенный являет,
Повременно сова в безмолвии ночном
Пустыню криком оглашает, —
Там чаши радости стучали по столам,
Там храбрые кругом с друзьями ликовали,
Там Скальды пели брань, и персты их летали
По пламенным струнам.

Там пели звук мечей и свист пернатых стрел,
И треск щитов, и гром ударов,
Кипящу брань среди опустошенных сел
И грады в зареве пожаров;
Там старцы жадный слух склоняли к песни сей
Сосуды полные в десницах их дрожали,
И гордые сердца с восторгом вспоминали
О славе юных дней.

Но все покрыто здесь угрюмой ночи мглой,
Все время в прах преобратило!
Где прежде Скальд гремел на арфе золотой,
Там ветер свищет лишь уныло!
Где храбрый ликовал с дружиною своей,
Где жертвовал вином отцу и богу брани,
Там дремлют притаясь две трепетные лани
До утренних лучей.

Где ж вы, о, сильные, вы Галлов бич и страх
Земель полнощных исполины,
Роальда спутники, на бренных челноках
Протекши дальные пучины?
Где вы, отважные толпы богатырей,
Вы, дикие сыны и брани и свободы,
Возникшие в снегах, средь ужасов природы
Средь копий, средь мечей?

Погибли сильные! Но странник в сих местах
Не тщетно камни вопрошает
И руны тайные, останки на скалах
Угрюмой древности, читает.
Оратай ближних сел, склонясь на посох свой
Гласит ему: «Смотри, о, сын иноплеменный.
Здесь тлеют праотцев останки драгоценны:
Почти их гроб святой!»

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара, донна Клара!
Я любил тебя так долго,
А теперь мою погибель
Ты решила невозвратно.

«Донна Клара, донна Клара!
Сладок жизни дар прекрасный,
Но как страшно под землею,
В темной и сырой могиле!

«Донна Клара, донна Клара!
Завтра утром дон Фернандо

Назовет тебя супругой;
Получу-ль я зов на свадьбу?»

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Речь твоя терзает горько —
Горше, чем планет решенье,
Мне насмешливо враждебных.

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Отгони кручину злую:
Много девушек на свете:
Нас же сам Господь разрознил.

«Дон Рамиро, ты, который
Побеждал так часто мавров,
Победи себя однажды —
Приходи ко мне на свадьбу!»

«Донна Клара, донна Клара!
Да, клянусь тебе, я буду!
Танцовать мы будем вместе;
До свиданья, буду завтра».

«До свиданья!» — Клара скрылась;
Под окном стоял Рамиро;
Долго он стоял недвижно,
Наконец, исчез во мраке.

Наконец и ночь исчезла,
Уступив дневному свету.
Как цветник живой и пестрый,
Пробудясь, лежит Толедо.

Блещут пышные чертоги
Блеском утренняго солнца;
Будто в новой позолоте,
Блещут куполы на храмах.

И жужжа, как рой пчелиный,
Звон несется колокольный,
И молитвенное пенье
Огласило Божьи домы.

Но внизу, внизу — смотрите!
Там на площади, из церкви,
Вытекают, будто волны,
Люди пестрыми толпами.

Тут и рыцари, и дамы,
И придворные в наряде;
Между звоном колокольным
Звуки стройные органа.

Посреди толпы, в почете,
Нетеснимые народом,
От венца идут четою
Донна Клара, дон Фернандо.

До чертогов жениховых
Разлились толпы густыя;
По обычаям старинным
Там отпразднуется свадьба.

Игры, клики, угощенье —
Все слилося в ликованье,
И часы промчались быстро
До начала брачной ночи.

Вот сошлись для танцев гости
В зале, ярко освещенной;
И в огне блестят роскошно
Драгоценные наряды.

На высоких креслах сели
Рядом с женихом невеста,
И меняются речами
Дон Фернандо, донна Клара.

А людей поток блестящий
Разливается по зале,
И звучат в ней громко трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Но зачем о, друг прекрасный,
Все глядишь в тот угол залы?»
Вдруг спросил свою супругу
Дон Фернандо с удивленьем.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
В черной мантии мужчину?
«Это только тень колонны»,
Говорит с улыбкой рыцарь.

Тень однако же подходит.
И она — в плаще мужчина;

Тотчас в нем узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

Между тем уж бал в разгаре;
Пары весело кружатся,
Так что пол трясется, стонет
В вихре бешенаго вальса.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцовать иду с тобою;
Но в плаще могильно черном
Ты явился здесь напрасно».

Неподвижным острым взором
На красавицу он смотрит
И, обняв, ей мрачно шепчет:
«Ведь меня ты пригласила».

Вот пошла в толпу танцоров.
Протеснившаяся пара;
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Ты, как снег, Рамиро, бледен»,
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ведь меня ты пригласила»,
Отвечает рыцарь глухо.

И пылают в зале свечи
Между волн толпы веселой,
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«У тебя рука, как льдина»,
Вся дрожа, вновь шепчет Клара.
«Ведь меня ты пригласила!»
И они несутся в танце.

«О, пусти, пусти, Рамиро!
Веет смерть в твоем дыханье!»
Но ответ опять все тот же:
«Ведь меня ты пригласила».

Жаром, всюду так и пышет,
Бойко льются звуки скрипок,
Будто в бешенстве волшебном,
Все кружится в светлой зале.

«О, пусти; пусти, Рамиро!»
Не смолкает жалкий шопот;
И Рамиро неизменно:
«Ведь меня ты пригласила».

«Уходи-ж, во имя Бога!»
Клара вдруг сказала твердо,
И едва сказать успела,
Как Рамиро вмиг исчезнул.

Будто мертвая, недвижна
И бледна вдруг стала Клара,
Обморок унес мгновенно
Светлый образ в мир свой темный.

Наконец, испуг проходит,
И очнулась донна Клара,
Но раскрытыя ресницы
Вновь смыкает изумленье:

С той поры, как бал открылся,
Клара с места не сходила,
И сидит супруг с ней рядом…
Он тревожно говорит ей:

«Отчего такая бледность?
Что́ мрачит твой взор прекрасный?»
«Где-ж Рамиро»… шепчет Клара,
И сковал язык ей ужас.

Но чело супруга гневно
Омрачилось: «Здесь не место
Для кроваваго ответа —
Нынче умер дон Рамиро».

Алексей Фатьянов

Из сюиты «Возвращение солдата»

Шёл солдат из далёкого края,
Возвращался из дальних земель,
И шумела, его провожая,
Закарпатская тонкая ель.
Черногорка, старушка седая,
Залатала солдату шинель.— Прощай, прощай, прощай, земли спаситель!
Тебя навек запомнит добрый край.
Ты поклонись, как нам, своей России,
Поклон березкам белым передай.Он вернулся нетронутый пулей
В той войною разрушенный край,
И невольные слёзы блеснули,
Хоть при людях рукой утирал,
Но горячие губы прильнули —
Те, что раньше сказали «прощай»: — Добро, добро! Привет тебе, хозяин,
Добро, добро, пришел ты в добрый час.
Твоя земля, омытая слезами,
Тебя давно, родимый, заждалась…«Расскажите-ка, ребята,
Как с врагом сражались вы?»
«Дали им жару, чего там говорить!
Дали им как следует, на славу, прикурить.
Вот, пожалуй, девушки, и весь рассказ.
Расскажите-ка, девчата,
Как вы жили здесь без нас?»«Ну, предположим, вы знамениты,
Но ведь мы тоже не лыком шиты.
Чем могли мы — помогли мы,
Нечего тут таить».
Э! Что за разговоры интересные!«Расскажите-ка, ребята,
Как жить намечаете?»
«Ясно — хозяйство в порядок приведём
И семьей колхозной мы вновь дружно заживём.
Нивы и поля ярко расцветут,
Вновь гармошки весело запоют.
Изложите-ка, девчата,
Вашу точку зрения».«Ну, предположим, вы знамениты,
Но ведь мы тоже не лыком шиты.
Чем могли мы — помогли мы,
Нечего тут таить».
Э! Что за разговоры интересные!«Расскажите-ка, ребята, Дальше как мечтаете?»
«Дальше, девчата, вам, может, невдомёк,
До свадеб до весёлых будет срок недалёк.
А когда пойдут свадьбы шумные,
И о дальнейшем подумаем,
Изложите-ка, девчата,
Вашу точку зрения».«Ну, предположим, вы знамениты,
Но ведь мы тоже не лыком шиты.
Чем могли мы — помогли мы,
Нечего тут таить».
Э! Что за разговоры интересные! Заходите в дом, прошу о том,
С друзьями, добрые соседи!
Праздник-то какой! У нас с женой сегодня родился наследник.
Ставьте угощение послаще!
Праздник для того подходящий.
Хорош мой сын! Немного лет пройдёт,
Глядишь, усы отращивать начнёт! Он будет весь в отца!
У молодца характер весь в отца! Мы ему своим трудом большим
Украсим радостное детство!
Степи и поля — его земля,
Его богатое наследство! Запевайте песни дружнее!
Наливайте чарки полнее!
Расти красив и всем хорош на вид.
Солдатский сын отца не посрамит.
Он будет весь в отца!
У молодца и взгляд, как у отца! Гости разошлись…
Давно зажглись
На небе золотые звёзды
Спит честной народ…
Лишь у ворот о чём-то шепчутся берёзы… Петухи и те все уснули,
Кот в клубок свернулся на стуле.
Глаза закрой, засни, как спит солдат.
Я расскажу тебе про Сталинград.Ты будешь весь в отца.
У молодца и сон, как у отцаПоёт гармонь за Вологдой над скошенной травой.
Проходит песня по лугу тропинкой луговой.
Тропиночкою узкою вдвоём не разойтись —
Под собственную музыку шагает тракторист.Легко ему шагается — погожий день хорош!
Глаза его хозяйские осматривают рожь.
Шумит она, красавица, звенят-поют овсы.
И парень улыбается в пшеничные усы.Поле-поле, золотая волна…
Зреет пшеница,
Рожь колосится,
Песня вдали слышна… По старому обычаю растил он те усы
Для вида, для отличия и просто для красы
Не то что для фасона — мол, как сельский музыкант.
Как демобилизованный и гвардии сержант! Он, всеми уважаемый, земле отдал поклон.
«С хорошим урожаем Вас!» — себя поздравил он.
И вновь запели птахами гармошки, голося.
Девчата только ахали и щурили глаза.Поёт гармонь за Вологдой над скошенной травой.
Проходит песня по лугу тропинкой луговой.
Летит она, весёлая, как птица в вышине
Над городами-сёлами по вольной стороне! Майскими короткими ночами.
Отгремев, закончились бои…
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои? Я хожу в хороший час заката
У тесовых новеньких ворот.
Может, к нам сюда знакомого солдата
Ветерок попутный занёсет? Мы бы с ним припомнили, как жили,
Как теряли трудным вёрстам счёт.
За победу б мы по полной осушили,
За друзей добавили б ещё.Если ты случайно не женатый,
Ты, дружок, нисколько не тужи:
Здесь у нас в районе, песнями богатом,
Девушки уж больно хороши.Мы тебе колхозом дом построим,
Чтобы было видно по всему, —
Здесь живёт семья советского героя,
Грудью защитившего страну.
Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои…
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои? Хороша страна родная,
Даль озёрная, лесная —
Родина моя.
Хороши твои просторы —
океаны, реки, горы —
Вольные края.Из-за моря солнышко встаёт,
Целый день над Родиной идёт…
Здравствуй, здравствуй, край чудесный,
Ждёт нас из далёка места Родина моя.Ты дала нам жизни могучую силу,
Вновь цветут родные, золотые поля.
Ты всех нас поила,
Ты всех нас кормила,
Вольная красавица земля.Хороша страна родная,
Вся от края и до края
Милая навек.
Ты, земля, страна героев,
Там, где счастье смело строит
Вольный человек.Славься, славься, русская земля
Путеводным светом из Кремля.
Тучи звёзды не закроют,
Славься, родина героев, и живи века.
Ты полита кровью сынов своих славных,
Память о погибших мы храним в сердцах.
Живы и герои, счастье мы построим,
Доведём мы дело до конца.

Николай Гумилев

Звездный ужас

Это было золотою ночью,
Золотою ночью, но безлунной,
Он бежал, бежал через равнину,
На колени падал, поднимался,
Как подстреленный метался заяц,
И горячие струились слезы
По щекам, морщинами изрытым,
По козлиной, старческой бородке.
А за ним его бежали дети,
А за ним его бежали внуки,
И в шатре из небеленой ткани
Брошенная правнучка визжала.

— Возвратись, — ему кричали дети,
И ладони складывали внуки,
— Ничего худого не случилось,
Овцы не наелись молочая,
Дождь огня священного не залил,
Ни косматый лев, ни зенд жестокий
К нашему шатру не подходили. —

Черная пред ним чернела круча,
Старый кручи в темноте не видел,
Рухнул так, что затрещали кости,
Так, что чуть души себе не вышиб.
И тогда еще ползти пытался,
Но его уже схватили дети,
За полы придерживали внуки,
И такое он им молвил слово:

— Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился,
Потому что столькими очами
На него взирает с неба черный,
И его высматривает тайны.
Этой ночью я заснул, как должно,
Обвернувшись шкурой, носом в землю,
Снилась мне хорошая корова
С выменем отвислым и раздутым,
Под нее подполз я, поживиться
Молоком парным, как уж, я думал,
Только вдруг она меня лягнула,
Я перевернулся и проснулся:
Был без шкуры я и носом к небу.
Хорошо еще, что мне вонючка
Правый глаз поганым соком выжгла,
А не то, гляди я в оба глаза,
Мертвым бы остался я на месте.
Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился. —

Дети взоры опустили в землю,
Внуки лица спрятали локтями,
Молчаливо ждали все, что скажет
Старший сын с седою бородою,
И такое тот промолвил слово:
— С той поры, что я живу, со мною
Ничего худого не бывало,
И мое выстукивает сердце,
Что и впредь худого мне не будет,
Я хочу обоими глазами
Посмотреть, кто это бродит в небе. —

Вымолвил и сразу лег на землю,
Не ничком на землю лег, спиною,
Все стояли, затаив дыханье,
Слушали и ждали очень долго.
Вот старик спросил, дрожа от страха:
— Что ты видишь? — но ответа не дал
Сын его с седою бородою.
И когда над ним склонились братья,
То увидели, что он не дышит,
Что лицо его, темнее меди,
Исковеркано руками смерти.

Ух, как женщины заголосили,
Как заплакали, завыли дети,
Старый бороденку дергал, хрипло
Страшные проклятья выкликая.
На ноги вскочили восемь братьев,
Крепких мужей, ухватили луки,
— Выстрелим, — они сказали — в небо,
И того, кто бродит там, подстрелим…
Что нам это за напасть такая? —
Но вдова умершего вскричала:
— Мне отмщения, а не вам отмщенья!
Я хочу лицо его увидеть,
Горло перервать ему зубами
И когтями выцарапать очи. —
Крикнула и брякнулась на землю,
Но глаза зажмуривши, и долго
Про себя шептала заклинанье,
Грудь рвала себе, кусала пальцы.
Наконец взглянула, усмехнулась
И закуковала как кукушка:

— Лин, зачем ты к озеру? Линойя,
Хороша печенка антилопы?
Дети, у кувшина нос отбился,
Вот я вас! Отец, вставай скорее,
Видишь, зенды с ветками омелы
Тростниковые корзины тащут,
Торговать они идут, не биться.
Сколько здесь огней, народу сколько!
Собралось все племя… славный праздник! —

Старый успокаиваться начал,
Трогать шишки на своих коленях,
Дети луки опустили, внуки
Осмелели, даже улыбнулись.
Но когда лежащая вскочила,
На ноги, то все позеленели,
Все вспотели даже от испуга.
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога! —
И когда она всё с тем же воем,
С воем обезумевшей собаки,
По хребту горы помчалась к бездне,
Ей никто не побежал вдогонку.

Смутные к шатрам вернулись люди,
Сели вкруг на скалы и боялись.
Время шло к полуночи. Гиена
Ухнула и сразу замолчала.
И сказали люди: — Тот, кто в небе,
Бог иль зверь, он верно хочет жертвы.
Надо принести ему телицу
Непорочную, отроковицу,
На которую досель мужчина
Не смотрел ни разу с вожделеньем.
Умер Гар, сошла с ума Гарайя,
Дочери их только восемь весен,
Может быть она и пригодится. —

Побежали женщины и быстро
Притащили маленькую Гарру.
Старый поднял свой топор кремневый,
Думал — лучше продолбить ей темя,
Прежде чем она на небо взглянет,
Внучка ведь она ему, и жалко —
Но другие не дали, сказали:
— Что за жертва с теменем долбленным?
Положили девочку на камень,
Плоский черный камень, на котором
До сих пор пылал огонь священный,
Он погас во время суматохи.
Положили и склонили лица,
Ждали, вот она умрет, и можно
Будет всем пойти заснуть до солнца.

Только девочка не умирала,
Посмотрела вверх, потом направо,
Где стояли братья, после снова
Вверх и захотела спрыгнуть с камня.
Старый не пустил, спросил: Что видишь? —
И она ответила с досадой:
— Ничего не вижу. Только небо
Вогнутое, черное, пустое,
И на небе огоньки повсюду,
Как цветы весною на болоте. —
Старый призадумался и молвил:
— Посмотри еще! — И снова Гарра
Долго, долго на небо смотрела.
— Нет, — сказала, — это не цветочки,
Это просто золотые пальцы
Нам показывают на равнину,
И на море и на горы зендов,
И показывают, что случилось,
Что случается и что случится. —

Люди слушали и удивлялись:
Так не то что дети, так мужчины
Говорить доныне не умели,
А у Гарры пламенели щеки,
Искрились глаза, алели губы,
Руки поднимались к небу, точно
Улететь она хотела в небо.
И она запела вдруг так звонко,
Словно ветер в тростниковой чаще,
Ветер с гор Ирана на Евфрате.

Мелле было восемнадцать весен,
Но она не ведала мужчины,
Вот она упала рядом с Гаррой,
Посмотрела и запела тоже.
А за Меллой Аха, и за Ахой
Урр, ее жених, и вот всё племя
Полегло и пело, пело, пело,
Словно жаворонки жарким полднем
Или смутным вечером лягушки.

Только старый отошел в сторонку,
Зажимая уши кулаками,
И слеза катилась за слезою
Из его единственного глаза.
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Наваждение

Жил старик со старухой, и был у них сын,
Но мать прокляла его в чреве.
Дьявол часто бывает над нашею волей сполна властелин,
А женщина, сына проклявшая,
Силу слова не знавшая,
Часто бывала в слепящем сознание гневе.
Если Дьявол попутал, лишь Бог тут поможет один.
Сын все же у этой безумной родился,
Вырос большой, и женился.
Но он не был как все, в дни когда он был мал.
Правда, шутил он, играл, веселился,
Но минутами слишком задумчив бывал.
Он не был как все, в день когда он женился.
Правда, весь светлый он был под венцом,
Но что-то в нем есть нелюдское — мать говорила с отцом.
И точно, жену он любил, с ней он спал,
Ласково с ней говорил,
Да, любил,
И любился,
Только по свадьбе-то вскорости вдруг он без вести пропал.
Искали его, и молебны служили,
Нет его, словно он в воду упал.
Дни миновали, и месяцы смену времен сторожили,

Меняли одежду лесов и долин.
Где он? Нечистой то ведомо силе.
И если Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один.

В дремучем лесу стояла сторожка.
Зашел ночевать туда нищий старик,
Чтоб в лачуге пустой отдохнуть хоть немножко,
Хоть на час, хоть на миг.
Лег он на печку. Вдруг конский послышался топот.
Ближе. Вот кто-то слезает с коня.
В сторожку вошел. Помолился. И слышится жалостный шепот:
«Бог суди мою матушку — прокляла до рожденья меня!»
Удаляется.
Утром нищий в деревню пришел, к старику со старухой на двор.
«Уж не ваш ли сынок, говорит, обявляется?»
И старик собрался на дозор,
На разведку он в лес отправляется.
За печкой, в сторожке, он спрятался, ждет.
Снова неведомый кто-то в сторожку идет.
Молится. Сетует. Молится. Шепчет. Дрожит, как виденье.
«Бог суди мою мать, что меня прокляла до рожденья!»
Сына старик узнает.
Выскочил он. «Уж теперь от тебя не отстану!
Насилу тебя я нашел. Мой сынок! Ах, сынок!» — говорит.
Странный у сына безмолвного вид.
Молча глядит на отца. Ждет. «Ну, пойдем». И выходят навстречу туману,
Теплому, зимнему, первому в зимней ночи пред весной.
Сын говорит: «Ты пришел? Так за мной!»
Сел на коня, и поехал куда-то.
И тем же отец поспешает путем.
Прорубь пред ними, он в прорубь с конем,
Так и пропал, без возврата.
Там, где-то там, в глубине.

Старик постоял-постоял возле проруби, тускло мерцавшей при мартовской желтой Луне.
Домой воротился.
Говорит помертвевшей жене:
«Сына сыскал я, да выручить трудно, наш сын подо льдом очутился.
Живет он в воде, между льдин.
Что нам поделать? Раз Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один».
Ночь наступила другая.

В полночь, в лесную сторожку старуха, вздыхая, пошла.
Вьюга свистела в лесу, не смолкая,
Вьюга была и сердита и зла,
Плакалась, точно у ней — и у ней — есть на сердце кручина.
Спряталась мать, поджидает, — увидит ли сына?
Снова и снова. Сошел он с коня.
Снова и снова молился с тоскою.
«Мать, почему ж прокляла ты меня?»
Снова копыто, подковой звеня,
Мерно стучит над замерзшей рекою.
Искрятся блестки на льду.
«Так. Ты пришла. Так иди же за мною».
«Сын мой, иду!»
Прорубь страшна. Конь со всадником скрылся.
Мартовский месяц в высотах светился.
Мать содрогнулась над прорубью. Стынет. Горит, как в бреду.
«Сын мой, иду!» Но какою-то силой
Словно отброшена, вьюжной дорогою к дому идет.
Месяц зловещий над влажной разятой могилой
Золотом матовым красит студености вод.
Призрак! Какую-то душу когда-то с любовью ты назвал здесь милой!
Третья приблизилась полночь. Кто третий к сторожке идет?

Мать ли опять? Или, может, какая старуха святая?
Старый ли снова отец?
Нет, наконец,
Это жена молодая.
Раньше пошла бы — не смела, ждала
Старших, черед соблюдая.
Ночь молчала, светла,
С Месяцем порванным, словно глядящим,
Вниз, к этим снежно-белеющим чащам.
Топот. О, топот! Весь мир пробужден
Этой звенящей подковой!
Он! Неужели же он!
«Милый! Желанный! Мой прежний! Мой новый!»
«Милая, ты?» — «Я, желанный!» — «3а мной!»
«Всюду!» — «Так в прорубь». — «Конечно, родной!
В рай или в ад, но с тобою.
О, не с чужими людьми!»
«Падай же в воду, а крест свой сними».
Месяц был весь золотой над пустыней Небес голубою.
В бездне глубокой, в подводном дворце, очутились и муж и жена.
Прорубь высоко-высоко сияет, как будто венец. И душе поневоле
Жутко и сладко. На льдяном престоле
Светлый пред ними сидит Сатана.
Призраки возле различные светятся зыбкой и бледной толпою.
«Кто здесь с тобою?»
«Любовь. Мой закон».
«Если закон, так изыди с ним вон.
Нам нарушать невозможно закона».

В это мгновение, в музыке звона,
В гуле весенних ликующих сил,
Льды разломились.
Мартовский Месяц победно светил.
Милый и милая вместе вверху очутились.

Звезды отдельные в небе над ними светились,
Словно мерцанья церковных кадил.
Веяло теплой весною.
Звоны и всплески неслись от расторгнутых льдин.
«О, наконец я с тобой!» — «Наконец ты со мною!»

Если попутает Дьявол, так Бог лишь поможет один.

Марина Цветаева

Несбывшаяся поэма

Будущее — неуживчиво!
Где мотор, везущий — в бывшее?
В склад, не рвущихся из неводов
Правд — заведомо-заведомых.
В дом, где выстроившись в ряд,
Вещи, наконец, стоят.

Ни секунды! Гоним и гоним!
А покой — знаешь каков?
В этом доме — кресла как кони!
Только б сбрасывать седоков!

А седок — знаешь при чем?
Локотник, сбросивши локоть —
Сам на нас — острым локтем!

Не сойдешь — сброшу и тресну:
Седоку конь не кунак.
Во`т о чем думает кресло,
Напружив львиный кулак.

Брали — дном, брали — нажимом —
Деды, вы ж — вес не таков!
Вот о чем стонут пружины —
Под нулем золотников

Наших… Скрип: Наша неделя!
…Треск:
В наши дни — много тяжеле
Усидеть, чем устоять.

Мебелям — новое солнце
Занялось! Век не таков!
Не пора ль волосом конским
Пробивать кожу и штоф?

Штоф — истлел, кожа — истлела,
Волос — жив, кончен нажим!
(Конь и трон — знамое дело:
Не на нем — значит под ним!)

Кто из ва`с, деды и дяди,
В оны дни, в кресла садясь,
Страшный сон видел о стаде
Кресел, рвущихся из-под нас,

Внуков?
Штоф, думали, кожа?
Что бы ни — думали зря!
Наши вещи стали похожи
На солдат в дни Октября!

Неисправимейшая из трещин!
После России не верю в вещи:
Помню, голову заваля,
Догоравшие мебеля —

Эту — прорву и эту — уйму!
После России не верю в дюймы.
Взмахом в пещь —
Развеществлялась вещь.

Не защищенная прежним лаком,
Каждая вещь становилась знаком
слов.
Первый пожар — чехлов.

Не уплотненная в прежнем, кислом,
Каждая вещь становилась смыслом.
Каждый брусок ларя
Дубом шумел горя —

И соловьи заливались в ветках!
После России не верю в предков.
В час, как корабль дал крен —
Что ж не сошли со стен,

Ру`шащихся? Половицей треснув,
Не прошагали, не сели в кресла,
Взглядом: мое! не тронь!
Заледеня огонь.

Не вещи горели,
А старые дни.
Страна, где всё ели,
Страна, где всё жгли.

Хмелекудрый столяр и резчик!
Славно — ладил, а лучше — жег!
По тому, как сгорали вещи,
Было ясно: сгорали — в срок!

Сделки не было: жгущий — жгомый —
Ставка очная: нас — и нар.
Кирпичом своего же дома
Человек упадал в пожар.

Те, что швыряли в печь я
Те говорили: жечь!
Вещь, раскалясь как медь,
Знала одно: гореть!

Что не алмаз на огне — то шлак.
После России не верю в лак.
Не нафталин в узелке, а соль:
После России не верю в моль:

Вся сгорела! Пожар — малиной
Лил — и Ладогой разлился!
Был в России пожар — молиный:
Моль горела. Сгорела — вся.

* * *

Тоска называлась: ТАМ.
Мы ехали по верхам
Чужим: не грешу: Бог жив,
Чужой! по верхам чужих

Деревьев, с остатком зим
Чужих. По верхам — чужим.

Кто — мы? Потонул в медведях
Тот край, потонул в полозьях.
Кто — мы? Не из тех, что ездят —
Вот — мы! а из тех, что возят:

Возницы. В раненьях жгучих
В грязь вбитые за везучесть.

Везло! Через Дон — так голым
Льдом! Брат — так всегда патроном
Последним. Привар я несолон,
Хлеб — вышел. Уж так везло нам!

Всю Русь в наведенных дулах
Несли на плечах сутулых.

Не вывезли! Пешим дралом —
В ночь — выхаркнуты народом!
Кто — мы? Да по всем вокзалам…
Кто — мы? Да по всем заводам…

По всем гнойникам гаремным, —
Мы, вставшие за деревню,
За дерево…

С шестерней как с бабой сладившие,
Это мы — белоподкладочники?
С Моховой князья, да с Бронной-то,
Мы-то — золотопогонники?

Гробокопы, клополовы —
Подошло! подошло!
Это мы пустили слово:
— Хорошо! хорошо!

Судомои, крысотравы,
Дом — верша, гром — глуша,
Это мы пустили славу:
— Хороша! Хороша —
Русь.

Маляры-то в поднебесьице —
Это мы-то — с жиру бесимся?
Баррикады в Пятом строили —
Мы, ребятами.
— История.

Баррикады, а нынче — троны,
Но все тот же мозольный лоск!
И сейчас уже Шарантоны
Не вмещают российских тоск.

Мрем от них. Под шинелью рваной —
Мрем, наган наставляя в бред.
Перестраивайте Бедламы!
Все малы — для российских бед!

Бредит шпорой костыль. — Острите! —
Пулеметом — пустой обшлаг.
В сердце, явственном после вскрытья,
Ледяного похода знак.

Всеми пытками не исторгли!
И да будет известно — там:
Доктора узнают нас в морге
По не в меру большим сердцам!

* * *

У весны я ни зерна, ни солоду,
Ни ржаных, ни иных кулей.
Добровольчество тоже голое:
Что, весна или мы — голей?

У весны — запрятать, так лешего! —
Ничего кроме жеста ввысь!
Добровольчество тоже пешее:
Что, весна или мы — дрались?

Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться, в лесок — что в полк.
Доброй воли весна ударная,
Это ты пулеметный щелк

По кустам завела, по отмелям…
Ну, а вздрогнет в ночи малыш —
Соловьями как пулеметами
Это ты по. . . . . палишь.

Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться: здорово, взвод!
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый год.

Добровольцы единой Армии
Мы: дроздовец, вандеец, грек —
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый век!

Но первый магнит —
До жильного мленья! —
Березки: на них
Нашивки ранений.

Березовый крап:
Смоль с мелом, в две краски —
Не роща, а штаб
Наш в Новочеркасске.

Черным по белу — нету яркости!
Белым по черну — ярче слез!
Громкий голос: Здорово, марковцы!
(Всего-навсего ряд берез…)

Валерий Брюсов

Астарта Сидонская

Небесная девственница,
Богиня Астарта,
В торжестве невинности ты стоишь предо мной.
Длинная лестница,
Освещенная ярко,
А за дверью во храме смутный сумрак ночной.
Я знаю, божественная, —
Ты отблеск Ашеры,
Богини похоти и страстных ночей.
Теперь ты девственна!
Насладившись без меры,
Ты сияешь в венце непорочных лучей.
Утомленная условностями,
Вчера, о Астарта,
Прокляла я с восторгом твой возвышенный зов.
Я искала греховности,
Ласк леопарда,
Бессилья и дрожи бесконечных часов.
Но сегодня, о девственница,
Тебе, не Ашере,
Приношу на алтарь и мечты и цветы.
Освещенная лестница,
И за сумраком двери
Возвращенье к невинности… да! я — как ты.
I
Ей было имя Аганат. Она
Прекрасней всех в Сидоне. В темном взоре
Сверканье звезд ночных, а грудь бледна.
В дни юности она познала горе:
Ее жених, к сидонским берегам
Не возвратись, погиб безвестно в море.
И, девственность принесши в дар богам,
Она с тех пор жила как жрица страсти,
А плату за любовь несла во храм.
Чуть подымались в дали синей снасти,
Она спешила на берег, ждала,
Встречала моряков игрой запястий,
И, обольщенного, к себе вела,
В свой тесный дом, на башенку похожий,
Где в нижней комнате царила мгла
И возвышалось каменное ложе.
Никто не забывал ее ночей!
Из всех гетер платили ей дороже, —
Но каждый день входили гости к ней.
И от объятий в вихре наслажденья,
От тел, сплетенных, словно пара змей,
Означилось на камне углубленье.
II
Когда бы маг, искусный в звездочтеньи,
Составил летопись судеб твоих,
Ее прочел бы он в недоуменьи.
Так! — не погиб в скитаньях твой жених:
В стране далекой он томился пленным,
За годом годы, как за мигом миг.
Он жил рабом, отверженцем презренным,
Снося обиды, отирая кровь,
Но в сердце он остался неизменным:
К тебе хранил он прежнюю любовь,
Живя все годы умиленной верой,
Святой надеждой: все вернется вновь!
И, не забыт владычицей Ашерой,
Он наконец покинул горький плен,
Бежал, был принят греческой триерой
И счастливо добрался в Карфаген.
Отсюда путь на родину свободный!
И он плывет, и ждет сидонских стен,
Как алчет пищи много дней голодный,
И молится: «Пусть это все не сон!»
Но только берег встал над гладью водной,
Едва раздался с мачты крик: «Сидон!» —
Иное что-то вдруг открылось думам,
Своей мечты безумье понял он
И замер весь в предчувствии угрюмом.
III
И жизнь и шум на пристани Сидона
В веселый час прихода кораблей:
И весел мерный плеск в воде зеленой,
Канатов скрип, и окрики людей,
И общий говор смешанных наречий…
Но горе тем, кто не нашел друзей,
Кто был обманут вожделенной встречей!
Для тех гетеры собрались сюда,
Прельщают взглядом, обнажили плечи.
Как жаждал он хоть бледного следа
Былого! — Тщетно! Что воспоминанья
Нетленно проносили сквозь года,
Исчезло все. Сменились очертанья
Залива; пристань разрослась с тех пор,
Столпились вкруг неведомые зданья.
Нигде былого не встречает взор…
Лишь моря шум твердит родные звуки,
Да есть родное в высях дальних гор.
«Пятнадцать лет! пятнадцать лет разлуки!
Искать друзей иль убежать назад?»
Но вдруг до плеч его коснулись руки.
Он смотрит: золото, браслетов ряд,
И жгучий взор под бровью слишком черной.
«Моряк, пойдем! на нынче ты мой брат!»
И за гетерой он идет покорный.
IV
Не начато вино в больших амфорах,
Он с ней не рядом (то недобрый знак),
И мало радости в упорных взорах.
Глядит он молча за окно, во мрак;
Ее вопросы гаснут без ответа;
Он страшен ей, задумчивый моряк.
Но сознает она всю власть обета.
Рукой привычной скинут плащ. Спеши!
Она зовет тебя полураздетой.
Но он, — томим до глубины души, —
Садится к ней на каменное ложе,
И вот они беседуют в тиши.
«Зачем меня ты позвала?» — «Прохожий,
Ты так хорош». — «Ты здешняя?» — «О да!»
«Что делала ты прежде?» — «Да все то же».
«Нет, прежде! Ты была ведь молода,
Быть может, ты любила…» — «Я не сказки
Рассказывать звала тебя сюда!»
И вдруг, вскочив, она спешит к развязке,
Зовет его. Но, потупляя взгляд,
Не внемлет он соблазнам слов и ласке.
Потом, глухим предчувствием объят,
Еще вопрос он задает подруге:
«А как зовут тебя?» — «Я — Аганат!»
И вздрогнул он и прянул прочь в испуге.
V
О, велика богиня всех богинь,
Астарта светлая! ты царствуешь всевластно
Над морем, над землей, над сном пустынь.
Ты видишь все, все пред бессмертной ясно;
Твое желанье — всем мирам завет;
Дрожат и боги — пред тобой, прекрасной!
Когда свершилась эта встреча, свет
Твоей звезды затмился на мгновенье…
Но благости твоей предела нет.
Решила ты, — исполнено решенье.
И в тот же миг рассеялись года,
Как смутный сон исчезли поколенья,
Восстали вновь из праха города,
Вернулись к солнцу спавшие в могиле,
Все стало вновь как прежде, как тогда.
Все о недавнем, как о сне, забыли.
Был вечер. Аганат и с ней жених
Опять в лесу за городом бродили.
И длинный спор, как прежде, шел у них:
До свадьбы он хотел пуститься в море,
Искать богатства в городах чужих.
А ей была разлука эта — горе.
«Не уезжай! на что богатство нам!»
И, этот раз, он уступил ей в споре.
И в день, когда, отдавшись парусам,
Его корабль ушел по глади синей,
Они торжественно пошли во храм —
Свои обеты повторить богине.
19 декабря 1897 — 4 октября 1898

Иннокентий Анненский

Моя душа (стихотворения в прозе)

Нет, я не хочу внушать вам
сострадания. Пусть лучше буду я
вам даже отвратителен. Может
быть, и себя вы хоть на миг тогда
оцените по достоинству.Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелеванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.
Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.
Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк — вату, что ли, — тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-желтая и тошнотно-теплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой веревки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, еще сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.
Он был еще строен, этот шафранно-золотистый перс, еще картинно красив, но уже весь и навсегда не свой. Он был весь во власти вот этого самого масляно-чадного солнца, и угарной трубы, и раскаленного парапета, весь во власти этой грязно-парной Волги, весь во власти у моего плюшевого дивана, и даже у моего размаянного тела, которое никак не могло, сцепленное грезой, расстаться с его жарким ворсом…
Я не совсем проснулся и заснул снова. Туча набежала, что ли? Мне хотелось плакать… И опять снилось мне то единственное, чем я живу, чем я хочу быть бессмертен и что так боюсь при этом увидеть по-настоящему свободным.
Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг нее была толпа грязная и грубая. Ее толкали — мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на ее отечном лице странно выделялись желтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот.
И опять-таки вся она — была не своя. Только кроме власти пьяных матросов и голода, над ней была еще одна странная власть. Ею владел тот еще не существующий человек, который фатально рос в ней с каждым ее неуклюжим шагом, с каждым биением ее тяжело дышавшего сердца.
Я проснулся, обливаясь потом. Горело не только медно-котельное солнце, но, казалось, вокруг прело и пригорало все, на что с вожделением посмотрит из-за своей кастрюли эта сальная кухарка. Моя душа была уже здесь, со мной, робкая и покладливая, и я додумывал свои сны.
Носильщик-перс… О нет же, нет… Глядите: завидно горделиво он растянулся на припеке и жует что-то, огурцы или арбузы, что-то сочное, жует, а сам скалит зубы синему призраку холеры, который уже давно высматривает его из-за горы тюков с облипшими их клочьями серой ваты.
Глядите: и та беременная, она улыбается, ну право же, она кокетничает с тем самым матросом, который не дальше как сегодня ночью исполосовал кулачищем ее бумажно-белую спину.
Нет, символы, вы еще слишком ярки для моей тусклой подруги. Вот она, моя старая, моя чужая, моя складная душа. Видите вы этот пустой парусиновый мешок, который вы двадцать раз толкнете ногой, пробираясь по палубе на нос парохода мимо жаркой дверцы с звучной надписью «граманжа».
Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы ее топчете. Погодите, придет росистая ночь, в небе будут гореть яркие июльские звезды. Придет и человек — может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает ее всяким добром, — и она, этот мешок, раздуется, она покорно сформируется по тому скарбу, который должны потащить в ее недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого черного обоза… А там с зарею заскрипят возы, и долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя, покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозема…
Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно… В самом деле — кому и с какой стати служил он?
Просил ли он, что ли, о том, чтобы беременная мать, спешно откусывая нитки, сметывала его грубые узлы и чтобы вы потом его топтали, набивали тряпьем да колотили по черным ухабам?
Во всяком случае, отслужит же и он, и попадет наконец на двузубую вилку тряпичника. Вот теперь бы в люк!
Наверное, небытие это и есть именно люк. Нет, погодите еще… Мешок попадет в бездонный фабричный чан, и из него, пожалуй, сделают почтовую бумагу… Отставляя мизинец с темным сапфиром, вы напишете на мне записку своему любовнику… О проклятие!
Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины.
А ведь этот мешок был душою поэта — и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил ее жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что ее в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Соловей Будимирович

Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.

Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,

Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,

Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.

Яков Петрович Полонский

Кассандра

То не ветер, — вздох Авроры
Всколыхнул морской туман;
Обозначилися горы
И во мгле Данаев стан…
Многобашенная Троя
Чутко дремлет: здесь и там
Жаждут мести, — жаждут боя… —
Жаждет отдыха Приам…

Лишь Кассандра легче тени,
Не спеша будить отца,
Проскользнула на ступени
Златоверхого дворца;
И в семье никто не знает, —
Кто проснулся, чей хитон
Белым призраком мелькает
В сонном сумраке колонн…

Ей в лицо прохлада дышит,
Ночи темь в ее очах;
Складки длинные колышет
Удаляющийся шаг…
Глухи Гектора чертоги, —
Только храмы настежь, — там
Только мраморные боги
Предвкушают фимиам.

Аполлона жрец суровый
Не вчера ли ей предрек,
Что, едва зарею новой
Зарумянится восток,
К ней, — царевне, в тень священной
Рощи, где царит Эрот,
Новой страстью вдохновенный,
Аполлон сойдет с высот.

В этом видел он спасенье
Трои, замкнутой врагом,
И ей дал благословенье
Сочетаться с божеством;
Скрыв свое негодованье
К назиданиям жреца,

Дочь Приама на свиданье
Шла из отчего дворца.

Вот уж видны ей: могила, —
С новой урной саркофаг,
Даль залива и ветрила,
И костры, и дым в горах…
Вот и холм, — за ним высоко
Бледно-розовая мгла…
И Кассандра одиноко
В роковую сень вошла.

В дни счастливые, — бывало,
Жрица бога своего,
Дочь царя не раз лобзала
Ноги идола его;
Ныне сердце девы чистой
В жизнь увлек иной поток…
Замерла она в тенистой
Роще, глядя на восток. —

Алый блеск зари струится…
Это он идет, — не сон…

Наяву Кассандре снится
Светозарный Аполлон.
Руки — сила, ноги — крылья,
Голос — лиры сладкий звон…
— «Никого так не любил я»,
Говорить ей Аполлон…

«К жизни, к творчеству зову я
Тук земли, моря и — кровь…
Вечный свет тебе несу я,
Этот свет — моя любовь.
Неземное полюби ты,
О, земная красота!»
Девы вспыхнули ланиты,
И дрожат ее уста.

— «В мире вечных ликований,
Посреди воздушных стран,
Ты не ведаешь страданий,
Ты не знаешь наших ран…
Слез твои не знают очи,
И тебе неведом страх;
Ни одной бессонной ночи
Не провел ты в небесах…»

Ей не внемлет бог влюбленный, —
Страстью дышит светлый лик;
Но Кассандры непреклонной
Руки сжаты, — взор поник.
«Полюбила б я, быть может,
Да любви мешает стыд…
Участь родины тревожит… —
Неизвестность тяготит.

Ты стрелой сразил Ахилла,
Но Зевес, отец твой, нам
За Ахилла мстит, и сила
Напирает на Пергам.
Я устала ненавидеть, —
Я любить хочу, но знай,
Я, любя, хочу предвидеть… —
Дар предвиденья мне дай!..»

Омраченный бог очами
Зорко в очи глянул ей
И вещал, встряхнув волнами
Золотых своих кудрей:
«Смертной девы но могу я
Сопричислить к божествам,

Но за негу поцелуя
Страшный дар тебе я дам.

Ты, — цветок живой природы, —
Мне милей моих богинь…
Я покинул неба своды, —
Ты — родной свой край покинь.
Позабудь порывы мщенья,
Ряд могил, отца, семью…
Да врачует дар прозренья
Душу скорбную твою!

От мечей, огня и дыма,
От цепей позорных — я
Унесу тебя незримо
В благодатные края.
Там, роясь, витают Грезы,
Там, красавица, пророчь,
Где любовью дышат розы,
Соловьи поют всю ночь!..»

Ароматный, знойно-сладкий
Не зефир ли опахнул

Грудь и плечи ей, и складкой
Белой ткани шевельнул?..
Луч блуждающей надежды
Озарил ее черты,
Красота склонила вежды,
Устыдясь своей мечты.

Но волшебной речи сила
Разливала жар в крови,
И уж все готово было
К торжеству его любви…
Вдруг Кассандра оглянулась
И — очами повела,
С диким воплем отшатнулась,
Вскинув руки, замерла.

Обезумев, оборвала
Шнур повязки головной,
И, как жертва, простонала:
«Боги, боги! что со мной?!!
Если я тобой любима,
Не к добру твоя любовь?!
Вижу я сквозь клубы дыма
Блеск мечей, резню и кровь…

Пирр на стогнах Илиона…
Вопли жен, — насилье, — плен…
Бой на рынке, бой у трона,
Бой среди родных мне стен!..
Не спасают и Пенаты
Утварь старого дворца, —
Грабят пышные палаты
Скиптроносного отца!

Или это сновиденье?..
Или это наяву?!..
Труп царя без погребенья,
Обезглавленный, во рву…
Тщетны вопли и молитвы…
Даже храм твой, Аполлон,
Вижу я, — в разгаре битвы
Закопчен и осквернен…

Даже гибель Илиона
Не разжалобит Судьбы…
Даже смерть Агамемнона
Не спасет его рабы…
Ах! Предчувствуя позор свой,
Мне ль прильнуть к твоей груди?!

Уходи, в глухой простор свой, —
От проклятий уходи!..»

И в одно мгновенье ока
Гневный лик его погас, —
Исступленной издалека
Он воззвал в последний раз.
Гром… И пыль пошла столбами…
Чу! не Фурии ли там
Погнались, свистя бичами,
За Кассандрой по следам?..

Веют белые одежды…
Слышен вой: «в коне… в коне
Гибель Трои!.. — Нет надежды!..
Или мне внимайте, — мне!..»
Прибежала… ноги босы,
Грудь, лицо, глаза в огне,
Растрепавшиеся косы
Разметались по спине.

Слыша дочери стенанье,
Просыпается Приам,

Но напрасны предреканья, —
Веры нет ее речам.
Ей рыдать дают свободу,
Ничего не говоря, —
Обезумела! — народу
Шепчут ближние царя.

Дни бегут… Врагам поверив,
Троя в праздничных цветах;
Лишь она одна, измерив
Бездну зла, внушает страх…
Одичала… на ограде
Села и — глядит, стеня,
Как встречает царь Палладе
Посвященного коня.

Петр Ершов

Песня казачки

Полетай, мой голубочек,
Полетай, мой сизокрылый,
Через степи, через горы,
Через темные дубровы! Отыщи, мой голубочек,
Отыщи, мой сизокрылый,
Мою душу, мое сердце,
Моего мил_о_ва друга! Опустись, мой голубочек,
Опустись, мой сизокрылый,
Легким перышком ко другу,
На его правую руку! Проворкуй, мой голубочек,
Проворкуй, мой сизокрылый,
Моему милому другу
О моей тоске-кручине! Ты лети, мой голубочек,
От восхода до заката,
Отдыхай, мой сизокрылый,
Ты во время темной ночи! Если на небо порою
Набежит налётна тучка,
Ты сокройся, голубочек,
Под кусток частой, под ветку! Если коршун — хищна птица —
Над тобой распустит когти,
Ты запрячься, сизокрылый,
Под навес крутой, под кровлю! Ты скажи мне, голубочек,
Что увидел мое сердце!
Ты поведай, сизокрылый,
Что здоров мой ненаглядный! Я за весточку любую
Накормлю тебя пшеничкой, Я за радостну такую
Напою сытой медвяной.Я прижму к ретиву сердцу,
Сладко, сладко поцелую,
Обвяжу твою головку
Дорогою алой лентой.Вдруг песок полетел,
Ясный день потемнел
И гроза поднялась от восхода…
Гром — от громких речей!
Молнья — с светлых мечей!
То казаки летят из похода.Пламень грозный в очах,
Клик победный в устах,
За спиной понавешаны вьюки.
На коне боевом
Впереди молодцом
Выезжает удача Безрукий.И широкой копной
Вьет песок конь степной,
Рвет узду, и храпит, и бодрится.
Есаулы за ним
Пред отрядом своим,
Грозны их загорелые лица.«Гей! мои трубачи!
Опустите мечи,
Заиграйте в трубы боевые!
С хлебом, с солью скорей
Пусть встречают гостей
И отворят врата крепостные!»И, не медля, зараз
Атаманский приказ
Трубачи-усачи выполняют:
Боевой меч — в ножны,
И трубу со спины,
И походную песню играют.«Гей, скорей на редут!
Наши, наши идут!» —
Закричал часовой. И в минуту —
«Наши, наши идут!» —
Крича, люди бегут
Отовсюду толпами к редуту.Грянул в пушку пушкарь,
Зазвонил пономарь,
И широки врата заскрипели.
Из отверстых ворот
Хлынул с шумом народ
И казаки орлом налетели.«К церкви, храбрый отряд! —
Есаулы кричат, —
Исполняйте отцовский обычай,
И к иконе святой
Вы усердной рукой
Приносите дары из добычи».Казаки с коней в ряд,
В божью церковь спешат, —
Им навстречу причет со крестами:
Под хоругвью святой
В ризах пастырь седой
Их встречает святыми словами.ПастырьС нами бог! С нами бог!
Он возвысил наш рог!
Укрепил он во брани десницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьМышцей сильной своей
Укротил он зверей,
Он низвергнул коней, колесницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн услышал наш глас,
Он стал крепко за нас,
Он явился во блеске денницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн щиты их сломил,
Ярый огнь воздымил,
И вихрь бурный пожрал их станицы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! Старец кончил. За ним,
За начальством своим
Казаки в божью церковь вступили,
И с молитвой в устах
При святых образах
Они часть из добычи сложили.И, под гром пушкарей,
Петь владыке царей
Благодарственный гимн за спасенных;
И, под медленный звон,
Похоронный канон
Возгласили за прах убиенных.Служба кончена. Тут
Все на площадь бегут:
Их родные, друзья ожидают.
Сын к отцу, к брату брат
С полным сердцем летят
И с слезами на грудь упадают.Что ж казачка? Она,
Вещей грусти полна,
Ищет друга мил_о_ва очами:
Вся на площади рать,
Но его не видать,
Не видать казака меж рядами! Не во храме ли он?
Божий храм затворен —
Вот ограду ключарь запирает!
Что ж он к ней не спешит?
Сердце рвется спросить —
Но вопрос на устах замирает.Вдруг урядник седой
Подошел к молодой
И взглянул на нее со слезами;
Ей кольцо подает:
«Он окончил поход!» —
И поспешными скрылся шагами.И, бледней полотна,
С тихим стоном она
Недвижима, безгласна упала.
Свет померкнул в очах,
Смерть на бледных устах,
Тихо полная грудь трепетала.Вот с угрюмым челом
Ночь свинцовым крылом
Облекла и поля, и дубравы,
И с далеких небес
Сыплет искрами звезд,
И катит в облаках шар кровавый.И на ложе крутом
Спит болезненным сном
Молодая казачка. Прохладой
Над ее головой
Веет ветер ночной
И дымится струей над лампадой.Кровь горит. Грудь в огне,
И в мучительном сне
Страшный призрак, как червь, сердце гложет.
Темнота. Тишина.
И зловещего сна
Ни один звук живой не тревожит.Вдруг она поднялась!..
Чья-то тень пронеслась
Мимо окон и в мраке сокрылась.
Вот — храпенье коня!
Вот, кольцом не звеня,
Дверь тяжелая вдруг отворилась! Он вошел. Страшный вид!
Весь он кровью покрыт,
Страшно впали померкшие очи;
Кости в кожу вдались,
И уста запеклись.
Мрачен взор: он мрачней темной ночи! Он близ ложа стоит,
Он ей в очи глядит,
Он манит посинелой рукою.
То казак молодой!
Он пришел в тьме ночной
Свой исполнить обет пред женою.И она узнает,
Тихо с ложа встает
И выходит за ним молчаливо.
У ворот черный конь
Бьет копытом огонь
И трясет серебристою гривой.Вмиг казак — в стремена.
Молодая жена
С ним, дрожа и бледнея, садится.
Закусив, удила,
Как свинец, как стрела,
Конь ретивый дорогою мчится.Вот гора. На лету
Он сравнял высоту
И несется широкой долиной!
Вот река. Чрез реку!
На могучем скаку
Он сплотил берега над пучиной.Скачут день. Скачут два.
Ни жива ни мертва
И не смеет взглянуть на милова.
Куда путь их лежит,
Она хочет спросить,
Но боится. Казак — ни полслова.Наконец в день шестой,
Как ковер золотой,
Развернулися степи пред ними.
И кругом пустота!
Лишь вдали три креста
Возвышались в безбрежной пустыне.«Вот наш кров! Вот наш дом
Под лазурным шатром! —
Вдруг промолвил казак. — Посмотри же,
Как хорош он на взгляд!
Что за звезды горят!
Что за блеск! То вдали, что же ближе? Нас тут сто казаков,
Все лихих молодцов.
Мы привольно живем, не стареем.
Ни печаль, ни болезнь
Нам неведомы здесь,
И житейских забот не имеем.Мы и утром, и днем
Спим в земле крепким сном
До явленья вечерней зарницы;
Но зато при звездах
Мы гарцуем в степях
До восхода румяной денницы».Тут казак замолчал.
Конь заржал, запрядал…
И казачка глядит в изумленье.
Степь! Средь белого дня
Ни его, ни коня;
Только что-то гудит в отдаленье.И в степи! И одна!
Будто пытка, страшна
Одинокая смерть! Озирая
На холме насыпном
Степь горящу кругом,
Ищет тени казачка младая.Но кругом степь пуста!
Ни травы, ни куста,
Ни оттенка в сини отдаленной.
Кругом небо горит,
Воздух душен — томит —
Что за зной на степи раскаленной! И на жгучий песок,
Как увядший цветок,
Задыхаясь, она упадает.
И в томленье немом,
Сжавши руки крестом,
Безнадежно в степи погибает.

Джакомо Леопарди

Сон

То было ранним утром. Первый луч
Разсвета, сквозь затворенныя ставни,
Пробился в спальню темную мою,
И в час, когда уже слабей и слаще
Смыкает сон ресницы нам, предстал
Передо мной, в лицо смотря мне кротко,
Знакомый образ той, что научила
Меня любить впервые и потом
Покинула измученнаго горем.

Не мертвою явилась мне она,
Но вид ея был грустен, как у тех,
Которые несчастны… Тихо руку
Свою она ко лбу мне приложила
И молвила со вздохом: «жив-ли ты?
Хранишь-ли обо мне воспоминанье
В душе своей?» — Откуда, я ответил,
И как пришла ко мне ты, дорогая?
Как о тебе я плакал, и как плачу,
Я думал, что не можешь ты узнать
О том, и скорбь моя при этой мысли
Еще сильней и жгучей становилась.
Ужель меня опять покинешь ты?
Я этого страшусь. Но что-же было
С тобой, скажи. Все та-ли ты, что прежде,
И что тебе так удручает сердце? —

«Ты сном обят, произнесла она,
И мысль твоя помрачена забвеньем:
Я умерла. И год прошел с тех пор,
Как ты меня в последний раз увидел».
Мучительной, безмерною тоскою
Ея слова наполнили мне грудь.
«Я умерла, она сказала дальше,
На утре дней, в расцвете полном сил,
Когда так жаждешь жить, — и не успела
Еще душа утратить веры в счастье.
Летами удрученный иль недугом
Взывает часто к смерти, чтоб она
Пришла его избавить от страданья;
Но юности так страшно умирать,
Так жаль надежд, могиле обреченных!
Зачем тому, кто жизни не изведал,
Сокрытое от нас природой знать?
И лучше преждевременнаго знанья,
Слепая скорбь». — Умолкни, дорогая,
Я возразил, умолкни! Сердце мне
Терзаешь ты печальной этой речью.
Так ты мертва, а я еще живу!
Так этой чистой, нежной красоты
Не пощадила смерть; и не коснулась
Моей презренной, грубой оболочки!
Как часто я ни думал, что лежишь
В могиле ты, что в жизни не встречаться
Уж больше нам; но все не верил я.
Что-ж это — смерть? На опыте изведать
Я мог-бы нынче, что̀ зовем мы смертью,
И избежать преследований рока.
Я юн еще, но молодость моя
Проходит грустно, старости подобно,
Которой так боюсь я, хоть она
И не близка, и утро дней моих
Не многим отличается от ночи! —
Она опять: «Для горя и невзгод
Родились мы: бежало счастье нас,
И небеса над нами издевались».
Я продолжал: — Теперь, когда мой взор
Слезами застилается, и бледно
Лицо мое; когда тоской тяжелой
Я удручен при мысли, что навек
Покинула меня ты, дорогая, —
Скажи, молю: покамест ты жила,
Являлась-ли в душе твоей порою
Хоть тень любви, хоть искра состраданья
К несчастному, что так тебя любил?
То горем, то надеждою томимый,
Тогда я дни и ночи проводил;
Сомненья те гнетут меня поныне.
О! если жизнь печальную мою
Хотя единый раз ты пожалела,
Не скрой, молю! Пускай воспоминанье
О прошлых днях мне утешеньем служит,
Коль будущее отнято у нас! —
Она в ответ мне: «успокойся, бедный,
И верь, что никогда к твоей судьбе
При жизни не была я безучастна,
Как и теперь не безучастна к ней.
Ах! и сама ведь я страдала тоже;
Не упрекай несчастную меня!»
— Страданьем нашим, юностью погибшей,
Воскликнул я, и муками любви,
Которые испытываю я,
Утраченной надеждой заклинаю:
Дай прикоснуться мне к руке твоей! —
И подала она мне тихо руку,
Пока ее я крепко, крепко жал
И целовал, и обливал слезами,
А сердце билось, полное восторга,
И замирало слово на устах,
Очам моим внезапно день блеснул…
Она в лицо мне ласково взглянула
И молвила: «забыл ты, милый мой,
Что я уж красоты своей лишилась
Давно… и тщетно ты, обятый страстью,
Несчастный друг, трепещешь и горишь;
В последний раз прощай! Разлучены
С тобою мы навек душой и телом;
Ты для меня уж не живешь и больше
Не будешь жить. Обет, произнесенный
Тобой, судьба разорвала. Прощай!»

Отчаянья исполненный хотел
Я вскрикнуть; слезы подступали
К глазам моим, и судорожно я
Вскочил… но тут мои раскрылись веки,
И сон исчез; но предо мной она
Стояла все и, мне казалось, видел
Я в солнечных лучах ея черты…

Джакомо Леопарди

Сон

То было ранним утром. Первый луч
Рассвета, сквозь затворенные ставни,
Пробился в спальню темную мою,
И в час, когда уже слабей и слаще
Смыкает сон ресницы нам, предстал
Передо мной, в лицо смотря мне кротко,
Знакомый образ той, что научила
Меня любить впервые и потом
Покинула измученного горем.

Не мертвою явилась мне она,
Но вид ее был грустен, как у тех,
Которые несчастны… Тихо руку
Свою она ко лбу мне приложила
И молвила со вздохом: «жив-ли ты?
Хранишь-ли обо мне воспоминанье
В душе своей?» — Откуда, я ответил,
И как пришла ко мне ты, дорогая?
Как о тебе я плакал, и как плачу,
Я думал, что не можешь ты узнать
О том, и скорбь моя при этой мысли
Еще сильней и жгучей становилась.
Ужель меня опять покинешь ты?
Я этого страшусь. Но что-же было
С тобой, скажи. Все та-ли ты, что прежде,
И что тебе так удручает сердце? —

«Ты сном обят, произнесла она,
И мысль твоя помрачена забвеньем:
Я умерла. И год прошел с тех пор,
Как ты меня в последний раз увидел».
Мучительной, безмерною тоскою
Ее слова наполнили мне грудь.
«Я умерла, она сказала дальше,
На утре дней, в расцвете полном сил,
Когда так жаждешь жить, — и не успела
Еще душа утратить веры в счастье.
Летами удрученный иль недугом
Взывает часто к смерти, чтоб она
Пришла его избавить от страданья;
Но юности так страшно умирать,
Так жаль надежд, могиле обреченных!
Зачем тому, кто жизни не изведал,
Сокрытое от нас природой знать?
И лучше преждевременного знанья,
Слепая скорбь». — Умолкни, дорогая,
Я возразил, умолкни! Сердце мне
Терзаешь ты печальной этой речью.
Так ты мертва, а я еще живу!
Так этой чистой, нежной красоты
Не пощадила смерть; и не коснулась
Моей презренной, грубой оболочки!
Как часто я ни думал, что лежишь
В могиле ты, что в жизни не встречаться
Уж больше нам; но все не верил я.
Что-ж это — смерть? На опыте изведать
Я мог-бы нынче, что зовем мы смертью,
И избежать преследований рока.
Я юн еще, но молодость моя
Проходит грустно, старости подобно,
Которой так боюсь я, хоть она
И не близка, и утро дней моих
Не многим отличается от ночи! —
Она опять: «Для горя и невзгод
Родились мы: бежало счастье нас,
И небеса над нами издевались».
Я продолжал: — Теперь, когда мой взор
Слезами застилается, и бледно
Лицо мое; когда тоской тяжелой
Я удручен при мысли, что навек
Покинула меня ты, дорогая, —
Скажи, молю: покамест ты жила,
Являлась-ли в душе твоей порою
Хоть тень любви, хоть искра состраданья
К несчастному, что так тебя любил?
То горем, то надеждою томимый,
Тогда я дни и ночи проводил;
Сомненья те гнетут меня поныне.
О! если жизнь печальную мою
Хотя единый раз ты пожалела,
Не скрой, молю! Пускай воспоминанье
О прошлых днях мне утешеньем служит,
Коль будущее отнято у нас! —
Она в ответ мне: «успокойся, бедный,
И верь, что никогда к твоей судьбе
При жизни не была я безучастна,
Как и теперь не безучастна к ней.
Ах! и сама ведь я страдала тоже;
Не упрекай несчастную меня!»
— Страданьем нашим, юностью погибшей,
Воскликнул я, и муками любви,
Которые испытываю я,
Утраченной надеждой заклинаю:
Дай прикоснуться мне к руке твоей! —
И подала она мне тихо руку,
Пока ее я крепко, крепко жал
И целовал, и обливал слезами,
А сердце билось, полное восторга,
И замирало слово на устах,
Очам моим внезапно день блеснул…
Она в лицо мне ласково взглянула
И молвила: «забыл ты, милый мой,
Что я уж красоты своей лишилась
Давно… и тщетно ты, обятый страстью,
Несчастный друг, трепещешь и горишь;
В последний раз прощай! Разлучены
С тобою мы навек душой и телом;
Ты для меня уж не живешь и больше
Не будешь жить. Обет, произнесенный
Тобой, судьба разорвала. Прощай!»

Отчаянья исполненный хотел
Я вскрикнуть; слезы подступали
К глазам моим, и судорожно я
Вскочил… но тут мои раскрылись веки,
И сон исчез; но предо мной она
Стояла все и, мне казалось, видел
Я в солнечных лучах ее черты…

Сергей Дуров

Смерть сластолюбца

Он юношеских лет еще не пережил,
Но жизни не щадя, не размеряя сил,
Он насладился всем не во-время, чрез меру,
И рано, наконец, во все утратил веру.
Бывало, если он по улице идет,
На тень его одну выходит из ворот
Станица буйная безнравственных вакханок,
Чтоб обольстить его нахальностью приманок —
И он на лоне их, сок юности точа,
Ослабевал душой и таял как свеча.
Его и день и ночь преследовала скука:
Нередко в опере Моцарта или Глюка
Он, опершись рукой, безмысленно зевал.
Он головы своей в тот ключ не погружал,
Откуда черпал нам Шекспир живые волны.
Все радости ему казалися неполны:
Он жизни не умел раскрашивать мечтой.
Желаний не было в груди его больной:
А ум, насмешливый и несогретый чувством,
Смеялся дерзостно над доблестным искусством
И всё великое с презреньем разрушал:
Он покупал любовь, а совесть продавал.
Природа — ясный свод, тенистые овраги,
Шумящие леса, струн лазурной влаги —
И всё, что тешит нас и радует в тиши,
Не трогало его бездейственной души,
В нем сердца не было; любил он равнодушно:
Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно.
Не занятый ничем, испытанный во всем,
Заране он скучал своим грядущим днем.
Вот — раз, придя домой, больной и беспокойный,
Тревожимый в душе своею грустью знойной,
Он сел облокотясь, с раздумьем на челе,
Взял тихо пистолет, лежавший на столе,
Коснулся до замка… огонь блеснул из полки…
И череп, как стекло, рассыпался в осколки.
О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол,
Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел
Достойную себя. Никто, никто на свете
Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете.
Но если плачем мы, то жаль нам мать твою,
У сердца своего вскормившую змею,
Которая тебя любила всею силой,
А ты за колыбель ей заплатил могилой.
Не жалко нам тебя — о нет! но жаль нам ту,
Как ангел чистую, бедняжку-сироту,
К которой ты пришел, сжигаемый развратом
И соблазнил ее приманками и златом.
Она поверила. Склонясь к твоей груди,
Ей снилось счастие и радость впереди.
Но вот теперь она — увы! — упала с неба:
Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба
С отчаяньем глядя на пагубную связь,
Она — букет цветов, с окна столкнутых в грязь!
Нет, нет — не будем мы жалеть о легкой тени:
Негодной цифрою ты был для исчислений;
Но жаль нам твоего достойного отца,
Непобедимого в сражениях бойца.
Встревожа тень его своей преступной тенью,
Ты имя славное его обрек презренью.
Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей,
Жаль старого слугу и жалко тех людей,
Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою,
Кто должен был итти с тобой одной стезею,
Жаль пса, лизавшего следы преступных ног,
Который за любовь любви найти не мог.
А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый,
Довольствуйся своей заслуженною платой.
Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть,
Своею смертию кого-нибудь смутить —
Но нет! на пиршестве светильник не потухнул,
Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул.
Наш век имеет мысль — и он стремится к ней,
Как к цели истинной. Ты смертию своей
Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных,
Не совратил толпы с путей определенных:
Ты пал — и об тебе не думают теперь,
Без шума за тобой судьба закрыла дверь.
Ты пал — но что нашел, свершивши преступленье?
Распутный — ранний гроб, а суетный — забвенье.
Конечно, эта смерть для общества чужда:
Он свету не принес ни пользы, ни вреда —
И мы без горести, без страха и волненья
Глядим на падшего, достойного паденья.
Но если, иногда, подумаешь о том,
Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем,
Когда встречаем мы, что юноша живой,
Какой-нибудь Робер, с талантом и душой
Едва посеявший великой жатвы семя,
Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя;
Когда историк Рабб, точа на раны яд,
С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд;
Когда ученый Грос, почти уже отживший,
До корня общество и нравы изучивший,
Как лань, испуганный внезапным лаем псов,
Кидается в реку от зависти врагов;
Когда тлетворный вихрь открытого злодейства,
Отъемлет каждый день сочленов у семейства:
У сына мать его, у дочери отца,
У плачущих сестер их брата-первенца,
Когда старик седой, ценивший жизни сладость,
Насильной смертию свою позорит старость;
Когда мы, наконец, посмотрим на детей,
Созревших до поры за книгою своей,
Мечтавших о любви, свободе и искусствах, —
И после ошибясь в своих заветных чувствах
И к истине нагой упав лицом к лицу,
На смерть стремящихся, как к брачному венцу, —
Тогда невольно в грудь сомненье проникает:
Смиренный — молится, а мудрый — размышляет:
Не слишком скоро ли вперед шагнули мы?
Куда влечет нас век? к чему ведут умы?
Какие движут нас сокрытые пружины?
Чем излечиться нам? И где всему причины?
Быть может, что в душе, безвременно, у нас
Высокой истины святой огонь погас,
Что слишком на себя надеемся мы много,
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
Не время ль пожалеть о тех счастливых днях,
Когда мы видели учителей в отцах
И набожно несли свое ярмо земное,
Раскрыв перед собой Евангелье святое;
Для ока. смертного — таинственная тьма!
Неразрешимые вопросы для ума!
Как часто, иногда, от них, во время ночи,
Поэт не может свесть задумчивые очи,
И, преданный мечтам и мыслям роковым,
Один — блуждает он по улицам пустым,
Встречая изредка, кой-где, у переходов
Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.

Эдуард Багрицкий

Трясина

1

Ночь

Ежами в глаза налезала хвоя,
Прели стволы, от натуги воя.

Дятлы стучали, и совы стыли;
Мы челноки по реке пустили.

Трясина кругом да камыш кудлатый,
На черной воде кувшинок заплаты.

А под кувшинками в жидком сале
Черные сомы месяц сосали;

Месяц сосали, хвостом плескали,
На жирную воду зыбь напускали.

Комар начинал. И с комарьим стоном
Трясучая полночь шла по затонам.

Шла в зыбуны по сухому краю,
На каждый камыш звезду натыкая…

И вот поползли, грызясь и калечась,
И гад, и червяк, и другая нечисть…

Шли, раздвигая камыш боками,
Волки с булыжными головами.

Видели мы — и поглядка прибыль! —
Узких лисиц, золотых, как рыбы…

Пар оседал малярийным зноем,
След наливался болотным гноем.

Прямо в глаза им, сквозь синий студень
Месяц глядел, непонятный людям…

Тогда-то в болотном нутре гудело:
Он выходил на ночное дело…

С треском ломали его колена
Жесткий тростник, как сухое сено.

Жира и мышц жиляная сила
Вверх не давала поднять затылок.

В маленьких глазках — в болотной мути —
Месяц кружился, как капля ртути.

Он проходил, как меха вздыхая,
Сизую грязь на гачах вздымая.

Мерно покачиваем трясиной, —
Рылом в траву, шевеля щетиной,

На водопой, по нарывам кочек,
Он продвигался — обломок ночи,

Не замечая, как на востоке
Мокрой зари проступают соки;

Как над стеной камышовых щеток
Утро восходит из птичьих глоток;

Как в очерете, тайно и сладко,
Ноет болотная лихорадка…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Время пришло стволам вороненым
Правду свою показать затонам,

Время настало в клыкастый камень
Грянуть свинцовыми кругляками.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А между тем по его щетине
Солнце легло, как багровый иней, —

Солнце, распухшее, водяное,
Встало над каменною спиною.

Так и стоял он в огнях без счета,
Памятником, что воздвигли болота.

Памятник — только вздыхает глухо
Да поворачивается ухо…

Я говорю с ним понятной речью:
Самою крупною картечью.

Раз!
Только ухом повел — и разом
Грудью мотнулся и дрогнул глазом.

Два!
Закружились камыш с кугою,
Ахнул зыбун под его ногою…

В солнце, встающее над трясиной,
Он устремился горя щетиной.

Медью налитый, с кривой губою,
Он, убегая храпел трубою.

Вплавь по воде, вперебежку сушей,
В самое пекло вливаясь тушей, —

Он улетал, уплывал в туманы,
В княжество солнца, в дневные страны…

А с челнока два пустых патрона
Кинул я в черный тайник затона.




2

День

Жадное солнце вставало дыбом,
Жабры сушило в полоях рыбам;

В жарком песке у речных излучий
Разогревало яйца гадючьи;

Сыпало уголь в берлогу волчью,
Птиц умывало горючей желчью;

И, расправляя перо и жало,
Мокрая нечисть солнце встречала.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тропка в трясине, в лесу просека
Ждали пришествия человека.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он надвигался, плечистый, рыжий,
Весь обдаваемый медной жижей.

Он надвигался — и под ногами
Брызгало и дробилось пламя.

И отливало пудовым зноем
Ружье за каменною спиною.

Через овраги и буераки
Прыгали огненные собаки.

В сумерки, где над травой зыбучей
Зверь надвигался косматой тучей,

Где в камышах, в земноводной прели,
Сердце стучало в огромном теле

И по ноздрям всё чаще и чаще
Воздух врывался струей свистящей.

Через болотную гниль и одурь
Передвигалась башки колода

Кряжистым лбом, что порос щетиной,
В солнце, встающее над трясиной.

Мутью налитый болотяною,
Черный, истыканный сединою, —

Вот он и вылез над зыбунами
Перед убийцей, одетым в пламя.

И на него, просверкав во мраке,
Ринулись огненные собаки.

Задом в кочкарник упершись твердо,
Зверь превратился в крутую морду,

Тело исчезло, и ребра сжались,
Только глаза да клыки остались,

Только собаки перед клыками
Вертятся огненными языками.

«Побереги!» — и, взлетая криво,
Псы низвергаются на загривок.

И закачалось и загудело
В огненных пьявках черное тело.

Каждая быстрая капля крови,
Каждая кость теперь наготове.

Пот оседает на травы ржою,
Едкие слюни текут вожжою,

Дыбом клыки, и дыханье суше, —
Только бы дернуться ржавой туше…

Дернулась!
И, как листье сухое,
Псы облетают, скребясь и воя.

И перед зверем открылись кругом
Медные рощи и топь за лугом.

И, обдаваемый красной жижей,
Прямо под солнцем убийца рыжий.

И побежал, ветерком катимый,
Громкий сухой одуванчик дыма.

В брюхо клыком — не найдешь дороги,
Двинулся — но подвернулись ноги,

И заскулил, и упал, и вольно
Грянула псиная колокольня:

И над косматыми тростниками
Вырос убийца, одетый в пламя…

Антон Антонович Дельвиг

Изобретение ваяния

(Идиллия)
(Посвящается В. И. Григоровичу)
«В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!
Боги благие меня, презренного девой жестокой,
Дивно возвысили! Слабые взоры мои усладились
Светлым, небесным видением! Персты мои совершили,
Смертные, дело бессмертное! Зов мой услышьте, бегите
В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!»
Так по холмам и долинам бегал и голосом звонким
Кликал мирно пасущих стада пастухов ионийских
Ликидас юный, из розовой глины творивший искусно
Чаши, амфоры и урны печальные, именем славный,
Пламенным сердцем несчастный! Любовь без раздела — несчастье!
Ликидас, всеми любимый, был презрен единой пастушкой,
Злою Харитой, которою он безрассудно пленился!

«Образ Хариты! Харита живая! Харита из глины!» —
Разом вскричали вбежавшие в кущу. Крики слилися
В радостный вой, восходящий до неба, и в узкие двери,
Словно река, пастухи потекли, толпа за толпою.
«Други, раздайтесь! — им Ликидас молвил. — Так, образ Хариты,
Девы жестокой, вы видите! Боги сей подвиг великий
Мне помогли совершить и глину простую в небесный
Облик одели, но в прочности ей отказали! Раздайтесь,
Други, молю вас! Может иной, в тесноте продираясь,
Вдруг без намеренья ринуться прямо на лик сей и глину
Смять и меня еще в злейшую долю повергнуть! Садитесь,
Крайние, вы же все замолчите, вам чудо скажу я!

Много дней и ночей, томим безнадежной любовью,
Сна не знал я, пищи не брал и дела не делал.
Словно призрак печальный, людей убегая, блуждал я
Вдоль по пустынному брегу морскому; слушал стенанье
Волн и им отвечал неутешным рыданием. Нынче
Ночью — как и когда, не припомню — упал на песок я,
Смолк и забылся. К утру, чувствую, теплой рукою
Кто-то плечо мое тронул и будит меня, и приятно
На ухо шепчет: «Ликидас, встань! Подкрепи себя пищей,
В кущу иди и за дело примися! Что сотворишь ты,
Вечной Киприде в дар принеси: уврачует богиня
Сердце недужное!» Взоры я поднял — напрасно! Поднялся —
Нет никого ни вблизи, ни вдали! Но советы благие
В сердце запали послушное: в кущу иду я и глину
Мну и, мягкий кусок отделивши, на круг повергаю;
Сел я, не зная, что делать; по глыбе послушной без мыслей
Пальцы блуждают, глаза не смотрят за ними, а сердце —
Сердце далеко, на гордость Хариты, несчастное, ропщет!
Вдруг, как лучом неожиданным в бурю, меня поразило
Что-то знакомое, я встрепенулся, и сердце забилось.
Боги! на глине я вижу очерк прямой и чудесный
Лба и носа прекрасной Хариты, дивно похожий!
Вижу: и кудри густые, кругом завиваясь, повисли;
Место для глаз уж назначено, пальцы ж трудятся добраться
В мякоти чудной до уст говорливых! С этого мига
Я не знаю, что было со мною! Пламя, не сердце,
Билось во мне, и не в персях, а в целом разлитое теле,
С темя до ног! И руки мои, и глина, и куща,
Дивно блистая, вертелись! Лишь помню: прекрасный младенец
Стрелкой златою по глине сверкал, придавая то гордость
Светлому лбу, то понятливость взгляду, то роскошь ланитам.
Кончил улыбкой, улыбкой заманчиво-сладкой! Свершил ось!
С места восстал я, закрыл рукою глаза, а другою —
Кудри свои захватил и подернул: хотел я скорее
Боль почувствовать, все ли живу я, узнать! — «Совершилось
Смертным бессмертное! — голос священный внезапно раздался. —
Эрмий, раскуй Промефея! Старец, утешься меж славных
Теней! Небесный огонь не вотще похищен был тобою!
Пользой твое святотатство изгладилось! Ты же, мгновенной,
Бренной красе даровавший бессмертье, взглянь, как потомкам
Поздним твоим представятся боги в нетленном сияньи,
Камень простой искусством твоим оживить в их подобьи,
Смертных красой к небесам восхищать и о Зевсе глаголать!»

Где я? Стрела прорезала небо! Олимп предо мною!
Феб-Аполлон, это ты, это ты! Тетива еще стонет,
Взор за стрелой еще следует, славой чело и ланиты
Блещут; лишь длань успокоилась, смерть со стрелою пустивши!
Мне ли пред вами стоять, о бессмертные боги! Колени
Гнутся, паду! Тебе я сей лик приношу, Киферея,
Дивно из моря исшедшая в радость бессмертным и смертным!
Слепну! Узрел я Зевеса с Горгоной на длани могучей!
Кудри, как полные грозды, венчают главу золотую,
В легком наклоне покрывшую вечный Олимп и всю землю!»

Алексей Толстой

Слепой

1

Князь выехал рано средь гридней своих
В сыр-бор полеванья изведать;
Гонял он и вепрей, и туров гнедых,
Но время доспело, звон рога утих,
Пора отдыхать и обедать.

2

В логу они свежем под дубом сидят
И брашна примаются рушать;
И князь говорит: «Мне отрадно звучат
Ковши и братины, но песню бы рад
Я в зелени этой послушать!»

3

И отрок озвался: «За речкою там
Убогий мне песенник ведом;
Он слеп, но горазд ударять по струнам»;
И князь говорит: «Отыщи его нам,
Пусть тешит он нас за обедом!»

4

Ловцы отдохнули, братины допив,
Сидеть им без дела не любо,
Поехали дале, про песню забыв, —
Гусляр между тем на княжой на призыв
Бредёт ко знакомому дубу.

5

Он щупает посохом корни дерев,
Плетётся один чрез дубраву,
Но в сердце звучит вдохновенный напев,
И дум благодатных уж зреет посев,
Слагается песня на славу.

6

Пришёл он на место: лишь дятел стучит,
Лишь в листьях стрекочет сорока —
Но в сторону ту, где, не видя, он мнит,
Что с гриднями князь в ожиданье сидит,
Старик поклонился глубоко:

7

«Хвала тебе, княже, за ласку твою,
Бояре и гридни, хвала вам!
Начать песнопенье готов я стою —
О чём же я, старый и бедный, спою
Пред сонмищем сим величавым?

8

Что в вещем сказалося сердце моём,
То выразить речью возьмусь ли?»
Пождал — и, не слыша ни слова кругом,
Садится на кочку, поросшую мхом,
Персты возлагает на гусли.

9

И струн переливы в лесу потекли,
И песня в глуши зазвучала…
Все мира явленья вблизи и вдали:
И синее море, и роскошь земли,
И цветных камений начала,

10

Что в недрах подземия блеск свой таят,
И чудища в море глубоком,
И в тёмном бору заколдованный клад,
И витязей бой, и сверкание лат —
Всё видит духовным он оком.

11

И подвиги славит минувших он дней,
И всё, что достойно, венчает:
И доблесть народов, и правду князей —
И милость могучих он в песне своей
На малых людей призывает.

12

Привет полонённому шлёт он рабу,
Укор градоимцам суровым,
Насилье ж над слабым, с гордыней на лбу,
К позорному он пригвождает столбу
Грозящим пророческим словом.

13

Обильно растёт его мысли зерно,
Как в поле ячмень золотистый;
Проснулось, что в сердце дремало давно —
Что было от лет и от скорбей темно,
Воскресло прекрасно и чисто.

14

И лик озарён его тем же огнём,
Как в годы борьбы и надежды,
Явилася власть на челе поднятом,
И кажутся царской хламидой на нём
Лохмотья раздранной одежды.

15

Не пелось ему ещё так никогда,
В таком расцветанье богатом
Ещё не сплеталася дум череда —
Но вот уж вечерняя в небе звезда
Зажглася над алым закатом.

16

К исходу торжественный клонится лад,
И к небу незрящие взоры
Возвёл он, и, духом могучим объят,
Он песнь завершил — под перстами звучат
Последние струн переборы.

17

Но мёртвою он тишиной окружён,
Безмолвье пустынного лога
Порой прерывает лишь горлицы стон,
Да слышны сквозь гуслей смолкающий звон
Призывы далёкого рога.

18

На диво ему, что собранье молчит,
Поник головою он думной —
И вот закачалися ветви ракит,
И тихо дубрава ему говорит:
«Ты гой еси, дед неразумный!

19

Сидишь одинок ты, обманутый дед,
На месте ты пел опустелом!
Допиты братины, окончен обед,
Под дубом души человеческой нет,
Разъехались гости за делом!

20

Они средь моей, средь зелёной красы
Порскают, свой лов продолжая;
Ты слышишь, как, в след утыкая носы,
По зверю вдали заливаются псы,
Как трубит охота княжая!

21

Ко сбору ты, старый, прийти опоздал,
Ждать некогда было боярам,
Ты песней награды себе не стяжал,
Ничьих за неё не услышишь похвал,
Трудился, убогий, ты даром!»

22

«Ты гой еси, гой ты, дубравушка-мать,
Сдаётся, ты правду сказала!
Я пел одинок, но тужить и роптать
Мне, старому, было б грешно и нестать —
Наград моё сердце не ждало!

23

Воистину, если б очей моих ночь
Безлюдья от них и не скрыла,
Я песни б не мог и тогда перемочь,
Не мог от себя отогнать бы я прочь,
Что душу мою охватило!

24

Пусть по следу псы, заливаясь, бегут,
Пусть ловлею князь удоволен!
Убогому петь не тяжёлый был труд,
А песня ему не в хвалу и не в суд,
Зане он над нею не волен!

25

Она, как река в половодье, сильна,
Как росная ночь, благотворна,
Тепла, как душистая в мае весна,
Как солнце приветна, как буря грозна,
Как лютая смерть необорна!

26

Охваченный ею не может молчать,
Он раб ему чуждого духа,
Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,
Неволей иль волей он должен вещать,
Что слышит подвластное ухо!

27

Не ведает горный источник, когда
Потоком он в степи стремится,
И бьёт и кипит его, пенясь, вода,
Придут ли к нему пастухи и стада
Струями его освежиться!

28

Я мнил: эти гусли для князя звучат,
Но песня, по мере как пелась,
Невидимо свой расширяла охват,
И вольный лился без различия лад
Для всех, кому слушать хотелось!

29

И кто меня слушал, привет мой тому!
Земле-государыне слава!
Ручью, что ко слову журчал моему!
Вам, звёздам, мерцавшим сквозь синюю тьму!
Тебе, мать сырая дубрава!

30

И тем, кто не слушал, мой также привет!
Дай Бог полевать им не даром!
Дай князю без горя прожить много лет,
Простому народу без нужды и бед,
Без скорби великим боярам!»

Кондратий Федорович Рылеев

Иван Сусанин

«Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги! —
Сусанину с сердцем вскричали враги, —
Мы вязнем и тонем в сугробинах снега;
Нам, знать, не добраться с тобой до ночлега.
Ты сбился, брат, верно, нарочно с пути;
Но тем Михаила тебе не спасти!

Пусть мы заблудились, пусть вьюга бушует,
Но смерти от ляхов ваш царь не минует!..
Веди ж нас, — так будет тебе за труды;
Иль бойся: не долго у нас до беды!
Заставил всю ночь нас пробиться с метелью…
Но что там чернеет в долине за елью?»

«Деревня! — сарматам в ответ мужичок —
Вот гумна, заборы, а вот и мосток.
За мною! в ворота! — избушечка эта
Во всякое время для гостя нагрета.
Войдите — не бойтесь!» — «Ну, то-то, москаль!..
Какая же, братцы, чертовская даль!

Такой я проклятой не видывал ночи,
Слепились от снегу соколии очи…
Жупан мой — хоть выжми, нет нитки сухой! —
Вошед, проворчал так сармат молодой. —
Вина нам, хозяин! мы смокли, иззябли!
Скорей!.. не заставь нас приняться за сабли!»

Вот скатерть простая на стол постлана;
Поставлено пиво и кружка вина,
И русская каша и щи пред гостями,
И хлеб перед каждым большими ломтями.
В окончины ветер, бушуя, стучит;
Уныло и с треском лучина горит.

Давно уж за полночь!.. Сном крепким обяты,
Лежат беззаботно по лавкам сарматы.
Все в дымной избушке вкушают покой;
Один, настороже, Сусанин седой
Вполголоса молит в углу у иконы
Царю молодому святой обороны!..

Вдруг кто-то к воротам подехал верхом.
Сусанин поднялся и в двери тайком…
«Ты ль это, родимый?.. А я за тобою!
Куда ты уходишь ненастной порою?
За полночь… а ветер еще не затих;
Наводишь тоску лишь на сердце родных!»

«Приводит сам бог тебя к этому дому,
Мой сын, поспешай же к царю молодому,
Скажи Михаилу, чтоб скрылся скорей,
Что гордые ляхи, по злобе своей,
Его потаенно убить замышляют
И новой бедою Москве угрожают!

Скажи, что Сусанин спасает царя,
Любовью к отчизне и вере горя.
Скажи, что спасенье в одном лишь побеге
И что уж убийцы со мной на ночлеге».
«Но что ты затеял? подумай, родной!
Убьют тебя ляхи… Что будет со мной?

И с юной сестрою и с матерью хилой?»
«Творец защитит вас святой своей силой.
Не даст он погибнуть, родимые, вам:
Покров и помощник он всем сиротам.
Прощай же, о сын мой, нам дорого время;
И помни: я гибну за русское племя!»

Рыдая, на лошадь Сусанин младой
Вскочил и помчался свистящей стрелой.
Луна между тем совершила полкруга;
Свист ветра умолкнул, утихнула вьюга.
На небе восточном зарделась заря,
Проснулись сарматы — злодеи царя.

«Сусанин! — вскричали, — что молишься богу?
Теперь уж не время — пора нам в дорогу!»
Оставив деревню шумящей толпой,
В лес темный вступают окольной тропой.
Сусанин ведет их… Вот утро настало,
И солнце сквозь ветви в лесу засияло:

То скроется быстро, то ярко блеснет,
То тускло засветит, то вновь пропадет.
Стоят не шелохнясь и дуб и береза,
Лишь снег под ногами скрипит от мороза,
Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит,
И дятел дуплистую иву долбит.

Друг за другом идут в молчаньи сарматы;
Все дале и дале седой их вожатый.
Уж солнце высоко сияет с небес —
Все глуше и диче становится лес!
И вдруг пропадает тропинка пред ними:
И сосны и ели, ветвями густыми

Склонившись угрюмо до самой земли,
Дебристую стену из сучьев сплели.
Вотще настороже тревожное ухо:
Все в том захолустье и мертво и глухо…
«Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал.
«Туда, куда нужно! — Сусанин сказал.—

Убейте! замучьте! — моя здесь могила!
Но знайте и рвитесь: я спас Михаила!
Предателя, мнили, во мне вы нашли:
Их нет и не будет на Русской земли!
В ней каждый отчизну с младенчества любит
И душу изменой свою не погубит».

«Злодей! — закричали враги, закипев, —
Умрешь под мечами!» — «Не страшен ваш гнев!
Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело,
И радостно гибнет за правое дело!
Ни казни, ни смерти и я не боюсь:
Не дрогнув, умру за царя и за Русь!»

«Умри же! — сарматы герою вскричали,
И сабли над старцем, свистя, засверкали!—
Погибни, предатель! Конец твой настал!»
И твердый Сусанин, весь в язвах, упал!
Снег чистый чистейшая кровь обагрила:
Она для России спасла Михаила!

Алджернон Чарльз Суинберн

Три стихотворения

Сад Прозерпины
Здесь, где миры спокойны,
Где смолкнут в тишине
Ветров погибших войны,
Я вижу сны во сне:
Ряды полей цветущих,
Толпы людей снующих,
То сеющих, то жнущих,
И все, как сон, во мне.
Устал от слез и смеха,
От суеты людской:
Ведь суета помеха
Для жизни неземной.
А здесь весь мир беззвучен;
Я временем измучен,
От радости отучен,
Люблю тебя, покой.
Здесь жизнь и смерть—соседки,
А там в тумане ждут
Больных теней их предки,
А корабли плывут,
Куда плывут не зная,
Причалить не желая,
Но влажных ветров стая
И волны их несут.
Здесь не манят долины,
Ни рощи, ни лужок,
Лишь лозы Прозерпины
Да блекнущий цветок,
Обвеянный ветрами.
Она готовит с нами
Смертельными руками
Смертельный, пьяный сок.
Мы ничему не внемлем,
Нам ничего не жаль;
Кивая, тихо дремлем,
Глядя в пустую даль.
И, как душа больная,
Вне ада и вне рая,
В тумане исчезая,
Плывет из тьмы печаль.
И тот, в ком много силы,
Тот должен смертью жить,
Изведать мрак могилы,
О жизни не тужить.
Печальный жребий ясен
Того, кто так прекрасен,
И щит любви напрасен,
А хочется любить.
Парит Она, летая,
С увенчанной главой,
Все смертное сбирая
Бессмертною рукой.
Как страсть—Она пугает,
Как страсть—Она ласкает,
Людей Она встречает
Безжалостной косой.
Идет любовь и вянет,
И вянет навсегда,
Сюда же время манит
Погибшие года.
Убиты сны годами,
А лепестки снегами,
Листы взяты ветрами,
От лета нет следа.
Пленительны печали,
И радость только бред,
И что сейчас встречали,
Того уж завтра нет.
Вот вздохи Афродиты:
«О счастье, подожди ты!»
Но эти сны разбиты,
Возможен ли ответ?
От жизни излечившись,
От счастья и от ран;
Спокойствия добившись,
Мы шлем богам пэан
За то, что Смерть навеки
Закроет смертных веки,
Устав, вольются реки
Куда-нибудь в лиман.
Здесь солнце не проснется
Для гаснущих очей,
Вода не встрепенется,
Ни звуков, ни лучей…
Не надо песен чудных,
Забот пустых и трудных,
Лишь снов нам непробудных
Да дремлющих ночей.
На северном море
И
Земля молчаливей развалин,
И море мрачнее, чем смерть,
Здесь ветер гневлив и печален;
Не красится розами твердь;
Цветов не рождает пустыня,
Пустыня рождает туман,
Уставши, лежит, как рабыня,
А царь—Океан.
Здесь негде стадам приютиться,
В лугах ни коров, ни овец;
Без сна и без песен здесь птицы,
Здесь ветер—бессонный беглец;
Бесследно проносятся крики,
Как молнии, птицы летят,
Здесь Море и Смерть—два владыки
Всевластно царят.
Как царь с молчаливой подругой,
У Смерти лежит Океан,
Он вечно дрожит от испуга,
Он страшною близостью пьян;
Блестят Его белые ризы,
Как с выси мутнеющей дождь;
В Нем слава Ее и капризы,
А в Ней Его мощь.
Она улыбается гордо,
Ее Он присутствию рад:
Как темною ночью аккорды,
Полногласно их речи звучат.
«Ты убьешь меня, Смерть, для забавы,
Но я весь, весь наполнен тобой!»—
«Океан, о мой Страшный! Кровавый!
О, мой брат дорогой!»
Год рождает живые мгновенья,
А хоронят немые века;
Сердце Смерти не знает прощенья,
А Его не устанет рука.
Смерти хохот, и ропот, и голод
Разжигают в Нем дикую страсть:
На корабль Он направил свой молот
И, как волк, свою пасть.
Нет спасенья от Моря и Смерти.
Нет спасенья от хляби морской!
Нет убежища, люди, поверьте,
Нет Вам гавани, кроме одной,
Той, где ветер утихнет лукавый,
Где спокойные воды молчат,
Где, как сталью подбитые травы,
Мертвецы тихо спят.
Сосчитать волны в море не может
Даже ветер—владыка валов:
Сколько волн он на море встревожит,
Сколько спит там на дне мертвецов.
На чужбине ли мы иль в отчизне,
И которые лучше живут,
Те из нас, что на якорях жизни,
Или те, что плывут?
ИИ
У моря сердце так жестоко
И поцелуи его грустны;
Для кораблей волна потока,
Огонь для дро равно страшны.
Блестит алмазом моря око:
То очи солнца внутри волны.
Летит к волне веселым светом
От солнца смех и нежный взор,
И к ласкам льнет волна, к приветам,
Что ей приносит бризов хор.
Уж бури нет. И вечным летом
Сверкает вдруг морской простор.
Рококо
Расстанемся без смеха,
Расстанемся без слез;
Нам годы не помеха,
Когда их вихрь унес.
Разбиты сердца звенья,
Нам не сковать куски
И дрожжи наслажденья
Не жать из лоз тоски.
Какие будут вести,
Что даст судьба нам вновь?
И мне не даст ли мести,
Не даст ли Вам любовь?
Печаль всегда бездомна,
У радости нет крыл.
Забудьте, что я помню,
И грезьте: он забыл.
Любовь от грез устала,
От ласки умерла;
И плакали мы мало,
Когда она ушла.
От моря упоенья
Остались лишь пески,
Ни капли наслажденья
И ни волны тоски.
Поверь и смерти горя,
И доброте богов,
И верности во взоре,
И тихой ласке снов.
Поверь, что страсть огромна
И есть без дыма пыл,
Но помни, что я помню.
Забудь, что я забыл.
И мы узнали змея,
Как жалит лаской он,
В восторге холодея,
От нег рождали стон.
Дрожа в одном биеньи,
Как дрожь одной реки,
Из сердца наслажденья
Струится кровь тоски.
Любовь есть цепь измены,
Любовь есть ряд измен,
Бессменность перемены
И наш свободный плен.
Разоблачим нескромно
Сон дорогих могил—
И то, что я не помню,
И то, что я забыл.
Жизнь топчет наши страсти,
А время сушит их:
В его найдете пасти
Курган сердец сухих.
Всего три дня биенья,
И смолкли родники…
Из почки наслажденья
Растет бутон тоски.
Не пролетит над нами
Сверкание зарниц,
Не брызнет страсти пламя
Из-под густых ресниц.
Ты плачешь, плачешь томно,
Я слезы осушил,
Одну из них запомню,
А десять позабыл.

Альфонс Де Ламартин

Провидение человеку

Не ты ли, о мой сын, восстал против меня?
Не ты ли порицал мои благодеянья
И, очи отвратя от прелести созданья,
Проклял отраду бытия?

Еще ты в прахе был, безумец своенравный,
А я уже радел о счастии твоем,
Растил тебя, как плод, и в промысле святом
Тебе удел готовил славный.

В Совете вековом твой век образовал,
И времена текли моим произволеньем,
И рек я: «Появись и чистым наслажденьем
Почти мой горний Трибунал!»

И ты возник. Мое благое попеченье
Не обрекло тебя игралищем судьбе;
Огнем моих очей посеял я в тебе
С началом жизни вдохновенье.

Из груди я воззвал млеко твоим устам,
И сладко ты прильнул к источнику любови,
И ты впивал в себя и жар и силу крови,
И свет мелькнул твоим очам.

И — искра Божества под бренным покрывалом —
Свободная душа невидимо зажглась,
Младенческая мысль словами излилась,
И имя Бог служило ей началом.

В каком великом торжестве
Перед тобой оно сияло!
Везде и все напоминало
Тебе о тайном Божестве.
На небе в солнце лучезарном
Мое величье ты читал;
Когда же с чувством благодарным
На землю очи обращал,
То всюду зрел мои деянья
Во всей красе благодеянья;
В природе зрел ты образ мой,
В порядке — Предопределенье,
В пространстве мира — Провиденье,
В судьбе послушной и слепой —
Мое могущее веленье.

И ты почтил во мне Царя
Твоих душевных наслаждений,
И, то забывшись, то горя
Огнем приятных впечатлений,
В своей невинной простоте
Ты шел к таинственной мете;
Но между тем, как грозный опыт
Твой свежий ум окаменял,
Ты произнес безумный ропот,
Ты укорять меня дерзал.
Душа твоя одета мглою,
Чело бледнее мертвеца,
И ты, терзаясь думой злою,
Уже не веруешь в Творца.
<«Он есть великая проблема,
Рассудку данная судьбой;
Когда весь мир его эмблема,
То, наподобие Эдема,
Правдивый был бы и благой».>

Умолкни, гордое мечтанье!
Я начертал тебе закон,
Но для меня ничтожен он.
О, как велико расстоянье
Перед тобою: миг один —
Я миллионов властелин!
Когда спадут перед тобою
Покровы мудрости моей,
Тогда, измученный борьбою
Недоумений и страстей,
Ты озаришься совершенством
Неизреченной правоты
И вкусишь с праведным блаженством
От чаши благ и доброты;
Познаешь горнего участья
Дотоле сокрытые плоды,
И миновавшие несчастья
Благословишь в восторге ты.

Но ропот не умолк в душе ожесточенной,
Ты жаждешь до времен узреть великий день
И дивный вертоград, Всевышним насажденный,
Где никогда ночная тень
Не омрачит святую сень.

Безумный! малый свет и темнота ночная
Вожатые к нему. Надейся и иди,
Природу и меня постигнуть не дерзая;
Подобно ей мои пути
Слепой покорностью почти.

Открыл ли я земле законы управленья?
Свирепый океан, великий царь морей,
Окован навсегда десницею моей,
И в час урочного явленья
Он, силой бурного стремленья,
Наводит ужас потопленья
И снова хлынет от степей.

И — тень моих лучей в лазури необятной —
Узнал ли этот шар закон моих путей?
Куда б он полетел без помощи моей?
Кончая подвиг благодатной,
Улыбкой тихой и приятной
Не обещает он обратно
Заутра радужных огней.

И царствует везде порядок неразрывной:
Я утром возбужу вселенную от сна,
И вечером взойдет сребристая луна.
И вот из тишины пустынной
Она, на голос мой призывной,
Стремится с легкостию дивной,
И ночи мгла озарена.

А ты, прекрасное творенье,
Кого создал для неба я,
Ты впал в ужасное сомненье
О мудрой цели бытия.
Ты, человек и царь вселенной,
Дерзнул роптать — и на кого?
Ты смел в душе ожесточенной
Хулить Владыку своего!
Я твой Владыко — благодетель,
Моя святая добродетель
Тебя спасает и хранит,
Я твой незыблемый гранит.
Не мнишь ли ты, что в мраке ночи
Я беззаботно опочил?
О нет! внимательные очи
Я с действий мира не сводил.
Моря в волнении суровом,
Летучий прах и ветров стон,
Все движу я великим словом,
Всему в природе есть закон.
Иди с светильником надежды
За Провидением вослед,
Ты не умрешь, смыкая вежды,
Тебе за гробом новый свет!
И знай, правдиво Провиденье,
В его путях обмана нет.
Зари румяной восхожденье,
Природы целой уверенье
Твердит о нем из века в век, —
Один не верит человек.
Но брось, о смертный, безнадежность,
Моя родительская нежность
Твое сомненье постыдит
И за безумное роптанье
Свое преступное созданье
Любовью вечной наградит.

Александр Пушкин

Воспоминания в Царском Селе

Навис покров угрюмой нощи
На своде дремлющих небес;
В безмолвной тишине почили дол и рощи,
В седом тумане дальний лес;
Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,
Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывет в сребристых облаках.

С холмов кремнистых водопады
Стекают бисерной рекой,
Там в тихом озере плескаются наяды
Его ленивою волной;
А там в безмолвии огромные чертоги,
На своды опершись, несутся к облакам.
Не здесь ли мирны дни вели земные боги?
Не се ль Минервы росской храм?

Не се ль Элизиум полнощный,
Прекрасный Царскосельский сад,
Где, льва сразив, почил орел России мощный
На лоне мира и отрад?
Промчались навсегда те времена златые,
Когда под скипетром великия жены
Венчалась славою счастливая Россия,
Цветя под кровом тишины!

Здесь каждый шаг в душе рождает
Воспоминанья прежних лет;
Воззрев вокруг себя, со вздохом росс вещает:
«Исчезло все, великой нет!»
И, в думу углублен, над злачными брегами
Сидит в безмолвии, склоняя ветрам слух.
Протекшие лета мелькают пред очами,
И в тихом восхищенье дух.

Он видит: окружен волнами,
Над твердой, мшистою скалой
Вознесся памятник. Ширяяся крылами,
Над ним сидит орел младой.
И цепи тяжкие и стрелы громовые
Вкруг грозного столпа трикратно обвились;
Кругом подножия, шумя, валы седые
В блестящей пене улеглись.

В тени густой угрюмых сосен
Воздвигся памятник простой.
О, сколь он для тебя, кагульский брег, поносен!
И славен родине драгой!
Бессмертны вы вовек, о росски исполины,
В боях воспитанны средь бранных непогод!
О вас, сподвижники, друзья Екатерины,
Пройдет молва из рода в род.

О, громкий век военных споров,
Свидетель славы россиян!
Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов,
Потомки грозные славян,
Перуном Зевсовым победу похищали;
Их смелым подвигам страшась, дивился мир;
Державин и Петров героям песнь бряцали
Струнами громозвучных лир.

И ты промчался, незабвенный!
И вскоре новый век узрел
И брани новые, и ужасы военны;
Страдать — есть смертного удел.

Блеснул кровавый меч в неукротимой длани
Коварством, дерзостью венчанного царя;
Восстал вселенной бич — и вскоре новой брани
Зарделась грозная заря.

И быстрым понеслись потоком
Враги на русские поля.
Пред ними мрачна степь лежит во сне глубоком,
Дымится кровию земля;
И селы мирные, и грады в мгле пылают,
И небо заревом оделося вокруг,
Леса дремучие бегущих укрывают,
И праздный в поле ржавит плуг.

Идут — их силе нет препоны,
Все рушат, все свергают в прах,
И тени бледные погибших чад Беллоны,
В воздушных съединясь полках,
В могилу мрачную нисходят непрестанно
Иль бродят по лесам в безмолвии ночи…
Но клики раздались!.. идут в дали туманной! —
Звучат кольчуги и мечи!..

Страшись, о рать иноплеменных!
России двинулись сыны;
Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных,
Сердца их мщеньем зажжены.
Вострепещи, тиран! уж близок час паденья!
Ты в каждом ратнике узришь богатыря,
Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья
За Русь, за святость алтаря.

Ретивы кони бранью пышут,
Усеян ратниками дол,
За строем строй течет, все местью, славой дышат,
Восторг во грудь их перешел.
Летят на грозный пир; мечам добычи ищут,
И се — пылает брань; на холмах гром гремит,
В сгущенном воздухе с мечами стрелы свищут,
И брызжет кровь на щит.

Сразились. Русский — победитель!
И вспять бежит надменный галл;
Но сильного в боях небесный вседержитель
Лучом последним увенчал,
Не здесь его сразил воитель поседелый;
О бородинские кровавые поля!
Не вы неистовству и гордости пределы!
Увы! на башнях галл кремля!

Края Москвы, края родные,
Где на заре цветущих лет
Часы беспечности я тратил золотые,
Не зная горести и бед,
И вы их видели, врагов моей отчизны!
И вас багрила кровь и пламень пожирал!
И в жертву не принес я мщенья вам и жизни;
Вотще лишь гневом дух пылал!..

Где ты, краса Москвы стоглавой,
Родимой прелесть стороны?
Где прежде взору град являлся величавый,
Развалины теперь одни;
Москва, сколь русскому твой зрак унылый страшен!
Исчезли здания вельможей и царей,
Все пламень истребил. Венцы затмились башен,
Чертоги пали богачей.

И там, где роскошь обитала
В сенистых рощах и садах,
Где мирт благоухал и липа трепетала,
Там ныне угли, пепел, прах.
В часы безмолвные прекрасной, летней ночи
Веселье шумное туда не полетит,
Не блещут уж в огнях брега и светлы рощи:
Все мертво, все молчит.

Утешься, мать градов России,
Воззри на гибель пришлеца.
Отяготела днесь на их надменны выи
Десница мстящая творца.

Взгляни: они бегут, озреться не дерзают,
Их кровь не престает в снегах реками течь;
Бегут — и в тьме ночной их глад и смерть сретают,
А с тыла гонит русский меч.

О вы, которых трепетали
Европы сильны племена,
О галлы хищные! и вы в могилы пали.
О страх! о грозны времена!
Где ты, любимый сын и счастья и Беллоны,
Презревший правды глас, и веру, и закон,
В гордыне возмечтав мечом низвергнуть троны?
Исчез, как утром страшный сон!

В Париже росс! — где факел мщенья?
Поникни, Галлия, главой.
Но что я вижу? Росс с улыбкой примиренья
Грядет с оливою златой.
Еще военный гром грохочет в отдаленье,
Москва в унынии, как степь в полнощной мгле,
А он — несет врагу не гибель, но спасенье
И благотворный мир земле.

О скальд России вдохновенный,
Воспевший ратных грозный строй,
В кругу товарищей, с душой воспламененной,
Греми на арфе золотой!
Да снова стройный глас героям в честь прольется,
И струны гордые посыплют огнь в сердца,
И ратник молодой вскипит и содрогнется
При звуках бранного певца.

Николай Языков

Отрок Вячко

Действующие лица: Руальд — старый воин
Вячко и Бермята — отроки
Действие в 968 году, в Киеве, на городской стенеI
Вечер
Руальд и БермятаРуальдТы прав, Бермята, больно худо нам:
Есть нечего, пить нечего, и голод
И жажда долго и жестоко нас
Томят и мучат, и, вдобавок к ним,
Еще и та невзгода, что Изок
Стоит у нас необычайно жарок,
И тих, и сух, и душен невтерпеж.
Из края в край, небесный свод над нами
Безветрен и безоблачен, и блещет,
Как золотой, и солнце так и жжет
Луга и нивы. С раннего утра
До поздней ночи бродишь, сам не свой;
И ночью нет тебе отрады: ночь
Не освежит тебя, не успокоит
И спать тебе не даст, вертись и бейся
Ты хоть до слез… такие ж точно дни,
Такие ж ночи, помню я, бывали
В земле Сиканской. Уф! какой там жар,
И вспомнишь, так едва не задохнешься, —
Нет, мне мороз сноснее: от него
Уйдешь к огню и спрячешься в одежду,
Не осовеешь; если ж летний жар
Проймет тебя, так от него и в воду
Ты не уйдешь: и в ней прохлады мало.
И весь ты слаб и вял! Да, худо нам
И больно худо.БермятаИ реку у нас
Отрезали злодеи печенеги.РуальдВсе — ничего, лишь уповай на бога,
Да не плошай, да не робей и сам.БермятаОттерпимся, либо дождемся князя
К себе домой из дальнего похода.РуальдДосадно мне, что Претич за Днепром
Стоит и ждет того же. Что б ему
Решиться и ударить, всею силой,
На ратный стан поганых печенегов,
И к ним пробиться б. Что тут долго думать?
Бог весть, когда дождемся Святослава? БермятаПоди, ему и невдомек про то,
Как мы сидим в осаде, еле живы… РуальдА князь далеко, и не может знать
О нашем горе.БермятаКнязю что до нас;
Он Киева не любит, он его
Забыл совсем, он променял свой Киев
На чужеземный город, и живет
Там весело — и хорошо ему!
Ох, не люблю я князя Святослава.РуальдЗа что это? БермятаЗа то и не люблю,
Что он живет не в Киеве.РуальдТы молод,
И многого нельзя тебе понять
Своим умом; а я старик, я вижу
Подалее, чем ты, молокосос!
Что Святослав не нравится тебе,
Так это, брат, печаль не велика,
А я его любить не перестану:
Он молодец! БермятаМне что, что молодец!
У нас их вдоволь: всякой рус — не трус!
Ни ты, ни я нигде мы не уроним,
Не выдадим отцовской славы… Солнце
Давно за лес зашло, а нам на смену
Никто нейдет… РуальдЗнать, сходка задержала,
Чья очередь? БермятаДа Вячки.РуальдЭто он,
Что приходил вчера сюда на стену?
Он мне не полюбился: больно горд он,
Его не тронь, — вишь, он новогородец,
Так и спесив, и с ним не сговоришь;
А парень бойкий! БермятаЭто был не Вячко,
А Спиря. Вячко тоже парень бойкий;
Его ты верно знаешь: он тот самый
Кудрявый, белокурый, быстроглазый,
Что у Ильи Пророка, в расписной
Избе, живет у тетки. Вячко мне
Друг и названный брат; он родом
Из-за Мещеры, из села Рязани.РуальдТак, помню, знаю, как его не знать?
Я сам учил его стрелять из лука,
Метать копьем; он малый хоть куда,
Рязанец. Я всегда любил рязанцев,
У нас в походе пятеро их было,
И живо я их помню и теперь:
Народ высокорослый, здоровенный,
Народ мачтовый, строевой, люблю их.БермятаВот Вячко! Ты, брат, легок на помине.
Здорово! ВячкоЯ замешкался, я был
На сходке. Слушай-ко, Бермята,
Ведь ты мне брат, так сделай мне услугу.БермятаИзволь, готов и рад я хоть на смерть
За своего.ВячкоОстанься на стороже
Ты за меня, покуда я опять
Сюда приду; я к утру ворочусь.БермятаКуда ж ты это? ВячкоВот куда! На сходке
Судили и рядили старики
О том, что-де нельзя ли как-нибудь
За печенежский стан, к Днепру, а там
Уж и за Днепр — и Претичу словцо
Сказать, что нам давно уж силы нет
Терпеть беду: я вызвался; отец
Висарион благословил меня
На славный подвиг. Я иду — прощай… РуальдАх ты мой милый, ах ты удалец,
Мой ученик! Дай мне тебя обнять;
Храни тебя господь! (Обнимает Вячко)БермятаИди, мой Вячко!
Смотри же ты… ВячкоНе бойся! Я, брат, знаю,
Что делаю, прощай! (Уходит)Руальд (кричит вслед Вячке)Прощай, ты встретишь
Фрелафа, так скажи ему, что мне
Не надо смены.БермятаЧто? каков мой брат? РуальдНадежный парень! и поверь ты мне,
Ему удастся… Все они такие… БермятаДобрыня тоже родом из Рязани.
(Помолчав)
Ты говорил про князя Святослава… РуальдИ говорю, что люб мне Святослав,
Он молодец; он со своей дружиной
За панибрата; ест, что мы едим,
Пьет, что мы пьем, спит под открытым небом,
Как мы: под головой седло, постеля —
Седельный войлок. Ветер, дождь и снег
Ему ничто. Ты сам, я чаю, слышал,
Как он, — тогда он был еще моложе, —
Когда ходили наши на древлян,
Бросался первый в битву. Ты увидишь:
В нем будет прок; он будет государь
Великий — и прославит свой народ.
Да, Святослав совсем не то, что Игорь,
Отец его, — будь он не тем помянут, —
Князь Игорь был не добрый человек:
Был непомерно падок на корысть!
Ведь люди терпят, терпят, — наконец
Терпенье лопнет… БермятаМне княгиня Ольга
Тем по сердцу, что бискупа Лаберта
Из Киева прогнала… РуальдСлава ей,
Что приняла она святую веру
От греков.БермятаПочему же Святослав
Не принял той же веры? РуальдОн бы рад,
Да как ему? Нельзя ж ему перечить
Своей дружине! Праведно и верно
Ему дружина служит; за него
Она в огонь и воду; крепко
Стоит она за князя, так еще б он
С ней ссорился… Бермята, я пойду
На угловую башню: ты останься здесь!
И сторожи: не спи и не зевай.
Давно уж ночь. Какая ночь, как день! II
РассветРуальд и БермятаРуальдПрекрасный остров, дивная земля,
Всем хороша. Не слушаешь, товарищ?
Кажись, тебя осиливает сон.БермятаНет, я не сплю, я слушаю тебя;
Я никогда не пророню и слова
Из твоего рассказа: сладко мне,
Мне весело душой переноситься
С тобой в твои отважные походы:
В толпы бойцов, в тревоги боевые,
В разгульный стаи и братский шум и пир
В прохладные, воинские ночлеги;
В чужих полях, при блеске новых звезд,
Летать с тобой, в ладьях ветрокрылатых,
По скачущим, сверкающим волнам
Безбрежного лазоревого моря,
Или, в виду красивых берегов
И городов невиданной земли,
Причаливать — и тут же прямо в бой…
Я слушаю.РуальдСиканская земля
Всем хороша: кругом ее шумит
И блещет море, чисто и светло,
Как синий свод безоблачного неба;
На ней оливы, лавры, виноград,
И яблоки с плодами золотыми!
И города из тесаного камня
Обведены высокими стенами,
Богатые и людные, — и села,
И села, все из тесаного камня,
Богатые, и краше, крепче наших
Родимых деревянных городов
И сел. — Одним она не хороша:
Стоит на ней, на самой середине,
Огромная, престрашная гора,
Высокая, высокая, такая,
Что верх ее до самого до неба
Достал, и облака не залетают
На верх ее, и в той горе огонь, —
И есть жерло, и черный дым выходит
Из той горы, и с той горой бывает
Трясение — и молнию и жупел
Она бросает из себя. В ту пору
Находит страшный мрак на землю; ужас
И трепет обнимает человека
И зверя; — люди вон из городов
И сел бегут и, словно как шальные,
Шатаются, и падают, и вопят!
А из горы огонь столбом встает,
Горячий пепел сыплется, и камень
Растопленный течет, и потопляет
Он целые долины и леса,
И города и села; вся земля дрожит
И воет; и подземный гром и гул
Ревет; и нет спасенья человеку
Ни зверю… БермятаКак же там живут? РуальдЖивут себе… БермятаНе весело ж там жить! РуальдНе весело там — ах ты голова!
Ведь не всегда ж бывает там такое
Трясение. Беды, брат, есть везде,
И нет от них пощады никаким
Странам: одно от всяких бед спасенье,
Одно, везде, для всех людей одно
Спасение: святая наша вера!
Вот и на нас нашла теперь невзгода!
Как быть, терпи… БермятаА Вячки нет, как нет!
Давно уж рассветало — где ж он?.. РуальдТы, чай, слыхал, как на Царьград ходили
Аскольд и Дир? БермятаКак не слыхать! А что?.. РуальдСвирепая, неслыханная буря
Рассеяла и в море потопила
Почти что всю ладейную их рать.БермятаИ это знаю.РуальдОтчего ж та буря
Взялась? БермятаНе знаю, не могу и знать.РуальдА я так знаю! — Вот как было дело:
В то время был у греков царь негодный…
Как бишь его? Василий? не Василий…
Лев? нет, не Лев — какой он лев! Никифор?
И не Никифор, — так вот и вертится
На языке, а нет, не вспомню; царь
У греков был негодный, и такой
Беспутный и смертельный лошадинник,
И был он так безумен, что, бывало,
Война уже под самые под стены
Пришла к его столице, а ему
И горя мало; он о том и слышать
Не хочет; знай себе на скачке: у него
Там день-денской потеха: тьма народу,
И шум и пыль, и гром от колесниц —
Бесперестанно… БермятаПосмотри: бежит!
Ведь это Вячко! Точно, это он,
Мой друг и брат мой…
(Входит Вячко)ВячкоЗнай же наших!
Конец беде, уходят печенеги! РуальдРассказывай! БермятаРассказывай скорее! ВячкоЯ запыхался, я бежал сюда,
Что стало силы, — дайте мне вздохнуть…
Ну, отдышался — вот и хорошо…
Вчера я в руки взял узду… и вышел
Из города; тихонько я пробрался
В стан печенегов, и давай по стану
Ходить; хожу, встречаю печенегов,
Кричу им их собачьим языком: «Не видел ли
кто моего коня?»
А сам к Днепру, — и к берегу, и скоро
Долой с себя одежду! — Бух и поплыл.
Злодеи догадались, побежали
К Днепру толпами, и кричат, и стрелы
В меня пускают. Наши увидали!
И лодку мне навстречу, я в нее
Прыгнул, да был таков! И вышел
Я на берег здоров и цел. Господь
Спас и сберег меня. Сегодня,
Как только что забрезжилась заря
На небе, Претич поднял стан свой,
И трубы затрубили; печенеги
Встревожились, встревожился их князь
И Претича встречает: что такое?
«Веду домой передовой отряд,
А вслед за мной, со всей своею ратью
Сам Святослав!» сказал наш воевода.
Перепугался печенежский князь,
И прочь идет от Киева со всею
Своей ордой. Чу! трубы! Это наши!
Идем встречать их.БермятаСлавно, славно, брат! РуальдСпасибо, Вячко! Ты спасенье наше,
Счастливый отрок, честь родной земли!

Михаил Юрьевич Лермонтов

Беглец

Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла;
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
Их кровь течет и просит мщенья,
Гарун забыл свой долг и стыд;

Он растерял в пылу сраженья
Винтовку, шашку — и бежит! —

И скрылся день; клубясь, туманы
Одели темные поляны
Широкой белой пеленой;
Пахнуло холодом с востока,
И над пустынею пророка
Встал тихо месяц золотой…

Усталый, жаждою томимый,
С лица стирая кровь и пот,
Гарун меж скал аул родимый
При лунном свете узнает;
Подкрался он, никем не зримый…
Кругом молчанье и покой,
С кровавой битвы невредимый
Лишь он один пришел домой.

И к сакле он спешит знакомой,
Там блещет свет, хозяин дома;
Скрепясь душой как только мог,
Гарун ступил через порог;
Селима звал он прежде другом,
Селим пришельца не узнал;
На ложе, мучимый недугом, —
Один, — он молча умирал…
«Велик аллах! от злой отравы
Он светлым ангелам своим
Велел беречь тебя для славы!»
— «Что нового?» — спросил Селим,
Подняв слабеющие вежды,
И взор блеснул огнем надежды!..
И он привстал, и кровь бойца
Вновь разыгралась в час конца.
«Два дня мы билися в теснине;
Отец мой пал, и братья с ним;
И скрылся я один в пустыне,
Как зверь преследуем, гоним,
С окровавленными ногами
От острых камней и кустов,
Я шел безвестными тропами
По следу вепрей и волков.
Черкесы гибнут — враг повсюду.

Прими меня, мой старый друг;
И вот пророк! твоих услуг
Я до могилы не забуду!..»
И умирающий в ответ:
«Ступай — достоин ты презренья.
Ни крова, ни благословенья
Здесь у меня для труса нет!..»

Стыда и тайной муки полный,
Без гнева вытерпев упрек,
Ступил опять Гарун безмолвный
За неприветливый порог.

И, саклю новую минуя,
На миг остановился он,
И прежних дней летучий сон
Вдруг обдал жаром поцелуя
Его холодное чело.
И стало сладко и светло
Его душе; во мраке ночи,
Казалось, пламенные очи
Блеснули ласково пред ним,
И он подумал: я любим,
Она лишь мной живет и дышит…
И хочет он взойти — и слышит,
И слышит песню старины…
И стал Гарун бледней луны:

Месяц плывет
Тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит,
А дева ему говорит:
Мой милый, смелее
Вверяйся ты року,
Молися востоку,
Будь верен пророку,
Будь славе вернее.
Своим изменивший
Изменой кровавой,
Врага не сразивши,
Погибнет без славы,

Дожди его ран не обмоют,
И звери костей не зароют.
Месяц плывет
И тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.

Главой поникнув, с быстротою
Гарун свой продолжает путь,
И крупная слеза порою
С ресницы падает на грудь…

Но вот от бури наклоненный
Пред ним родной белеет дом;
Надеждой снова ободренный,
Гарун стучится под окном.
Там, верно, теплые молитвы
Восходят к небу за него,
Старуха мать ждет сына с битвы,
Но ждет его не одного!..

«Мать, отвори! я странник бедный,
Я твой Гарун! твой младший сын;
Сквозь пули русские безвредно
Пришел к тебе!»
— «Один?»
— «Один!..»
— «А где отец и братья?»
— «Пали!
Пророк их смерть благословил,
И ангелы их души взяли».
— «Ты отомстил?»
— «Не отомстил…
Но я стрелой пустился в горы,
Оставил меч в чужом краю,
Чтобы твои утешить взоры
И утереть слезу твою…»
— «Молчи, молчи! гяур лукавый,
Ты умереть не мог со славой,
Так удались, живи один.
Твоим стыдом, беглец свободы,
Не омрачу я стары годы,
Ты раб и трус — и мне не сын!..»
Умолкло слово отверженья,

И все кругом обято сном.
Проклятья, стоны и моленья
Звучали долго под окном;
И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор…
И мать поутру увидала…
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал, рыча, домашний пес;
Ребята малые ругались
Над хладным телом мертвеца,
В преданьях вольности остались
Позор и гибель беглеца.
Душа его от глаз пророка
Со страхом удалилась прочь;
И тень его в горах востока
Поныне бродит в темну ночь,
И под окном поутру рано
Он в сакли просится, стуча,
Но, внемля громкий стих Корана,
Бежит опять под сень тумана,
Как прежде бегал от меча.

Владимир Григорьевич Бенедиктов

Озеро

Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.

Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.

С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.

Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!

Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.

Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.

Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?

Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!

Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.

Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.

С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.

Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!

Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.

Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.

Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?

Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!

Николай Гумилев

Осенняя песня

Осенней неги поцелуй
Горел в лесах звездою алой,
И песнь прозрачно-звонких струй
Казалась тихой и усталой.С деревьев падал лист сухой,
То бледно-желтый, то багряный,
Печально плача над землей
Среди росистого тумана.И солнце пышное вдали
Мечтало снами изобилья
И целовало лик земли
В истоме сладкого бессилья.А вечерами в небесах
Горели алые одежды
И, обагренные, в слезах,
Рыдали Голуби Надежды.Летя в безмирной красоте,
Сердца к далекому манили
И созидали в высоте,
Венки воздушно-белых лилий.И осень та была полна
Словами жгучего напева,
Как плодоносная жена,
Как прародительница Ева.*В лесу, где часто по кустам
Резвились юные дриады,
Стоял безмолвно-строгий храм,
Маня покоем колоннады.И белый мрамор говорил
О царстве Вечного Молчанья
И о полете гордых крыл,
Неверно-тяжких, как рыданье.А над высоким алтарем
В часы полуночных видений
Сходились, тихие, вдвоем
Две золотые девы-тени.В объятьях ночи голубой,
Как розы радости мгновенны,
Они шептались меж собой
О тайнах Бога и вселенной.Но миг, и шепот замолкал,
Как звуки тихого аккорда,
И белый мрамор вновь сверкал
Один, задумчиво и гордо.И иногда, когда с небес
Слетит вечерняя прохлада,
Покинув луг, цветы и лес,
Шалила юная дриада.Входила тихо, вся дрожа,
Залита сумраком багряным,
Свой белый пальчик приложа
К устам душистым и румяным.На пол, горячий от луча,
Бросала пурпурную розу
И убегала, хохоча,
Любя свою земную грезу.Её влечет её стезя
Лесного, радостного пенья,
А в этом храме быть нельзя
Детям греха и наслажденья.И долго роза на полу
Горела пурпурным сияньем
И наполняла полумглу
Сребристо-горестным рыданьем.Когда же мир, восстав от сна,
Сверкал улыбкою кристалла,
Она, печальна и одна,
В безмолвном храме умирала.*Когда ж вечерняя заря
На темном небе угасает
И на ступени алтаря
Последний алый луч бросает, Пред ним склоняется одна,
Одна, желавшая напева
Или печальная жена,
Или обманутая дева.Кто знает мрак души людской,
Ее восторги и печали?
Они эмалью голубой
От нас закрытые скрижали.Кто объяснит нам, почему
У той жены всегда печальной
Глаза являют полутьму,
Хотя и кроют отблеск дальний? Зачем высокое чело
Дрожит морщинами сомненья,
И меж бровями залегло
Веков тяжелое томленье? И улыбаются уста
Зачем загадочно и зыбко?
И страстно требует мечта,
Чтоб этой не было улыбки? Зачем в ней столько тихих чар?
Зачем в очах огонь пожара?
Она для нас больной кошмар,
Иль правда, горестней кошмара.Зачем, в отчаяньи мечты,
Она склонилась на ступени?
Что надо ей от высоты
И от воздушно-белой тени? Не знаем! Мрак ночной глубок,
Мечта — пожар, мгновенья — стоны;
Когда ж забрезжится восток
Лучами жизни обновленной? *Едва трепещет тишина,
Смеясь эфирным синим волнам,
Глядит печальная жена
В молчаньи строгом и безмолвном.Небес далеких синева
Твердит неясные упреки,
В ее душе зажглись слова
И манят огненные строки.Они звенят, они поют
Так заклинательно и строго:
«Душе измученной приют
В чертогах Радостного Бога;«Но Дня Великого покров
Не для твоих бессильных крылий,
Ты вся пока во власти снов,
Во власти тягостных усилий.«Ночная, темная пора
Тебе дарит свою усладу,
И в ней живет твоя сестра —
Беспечно-юная дриада.«И ты еще так любишь смех
Земного, алого покрова
И ты вплетаешь яркий грех
В гирлянды неба голубого.«Но если ты желаешь Дня
И любишь лучшую отраду,
Отдай объятиям огня
Твою сестру, твою дриаду.«И пусть она сгорит в тебе
Могучим, радостным гореньем,
Молясь всевидящей судьбе,
Её покорствуя веленьям.«И будет твой услышан зов,
Мольба не явится бесплодной,
Уйдя от радости лесов,
Ты будешь божески-свободной».И душу те слова зажгли,
Горели огненные стрелы
И алый свет и свет земли
Предстал, как свет воздушно-белый*Песня ДриадыЯ люблю тебя, принц огня,
Так восторженно, так маняще,
Ты зовешь, ты зовешь меня
Из лесной, полуночной чащи.Хоть в ней сны золотых цветов
И рассказы подруг приветных,
Но ты знаешь так много слов,
Слов любовных и беззаветных.Как горит твой алый камзол,
Как сверкают милые очи,
Я покину родимый дол,
Я уйду от лобзаний ночи.Так давно я ищу тебя
И ко мне ты стремишься тоже,
Золотая звезда, любя,
Из лучей нам постелет ложе.Ты возьмешь в объятья меня
И тебя, тебя обниму я,
Я люблю тебя, принц огня,
Я хочу и жду поцелуя.*Цветы поют свой гимн лесной,
Детям и ласточкам знакомый,
И под развесистой сосной
Танцуют маленькие гномы.Горит янтарная смола,
Лесной дворец светло пылает
И голубая полумгла
Вокруг, как бабочка, порхает.Жених, как радостный костер,
Горит могучий и прекрасный,
Его сверкает гордый взор,
Его камзол пылает красный.Цветы пурпурные звенят:
«Давайте места, больше места,
Она идет, краса дриад,
Стыдливо-белая невеста».Она, прекрасна и тиха,
Не внемля радостному пенью,
Идет в объятья жениха
В любовно-трепетном томленьи.От взора ласковых цветов
Их скрыла алая завеса,
Довольно песен, грез и снов
Среди лазоревого леса.Он совершен, великий брак,
Безумный крик всемирных оргий!
Пускай леса оденет мрак,
В них было счастье и восторги.*Да, много, много было снов
И струн восторженно звенящих
Среди таинственных лесов,
В их голубых, веселых чащах.Теперь открылися миры
Жене божественно-надменной,
Взамен угаснувшей сестры
Она узнала сон вселенной.И, в солнца ткань облечена,
Она великая святыня,
Она не бледная жена,
Но венценосная богиня.В эфире радостном блестя,
Катятся волны мировые,
А в храме Белое Дитя
Творит святую литургию.И Белый Всадник кинул клик,
Скача порывисто-безумно,
Что миг настал, великий миг,
Восторг предмирный и бездумный.Уж звон копыт затих вдали,
Но вечно — радостно мгновенье!
…И нет дриады, сна земли,
Пред ярким часом пробужденья.

Александр Пушкин

Разговор книгопродавца с поэтом

Книгопродавец

Стишки для вас одна забава,
Немножко стоит вам присесть,
Уж разгласить успела слава
Везде приятнейшую весть:
Поэма, говорят, готова,
Плод новый умственных затей.
Итак, решите; жду я слова:
Назначьте сами цену ей.
Стишки любимца муз и граций
Мы вмиг рублями заменим
И в пук наличных ассигнаций
Листочки ваши обратим…
О чем вздохнули так глубоко?
Нельзя ль узнать?

Поэт

Я был далеко:
Я время то воспоминал,
Когда, надеждами богатый,
Поэт беспечный, я писал
Из вдохновенья, не из платы.
Я видел вновь приюты скал
И темный кров уединенья,
Где я на пир воображенья,
Бывало, музу призывал.
Там слаще голос мой звучал;
Там доле яркие виденья,
С неизъяснимою красой,
Вились, летали надо мной
В часы ночного вдохновенья!..
Все волновало нежный ум:
Цветущий луг, луны блистанье,
В часовне ветхой бури шум,
Старушки чудное преданье.
Какой-то демон обладал
Моими играми, досугом;
За мной повсюду он летал,
Мне звуки дивные шептал,
И тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава;
В ней грезы чудные рождались;
В размеры стройные стекались
Мои послушные слова
И звонкой рифмой замыкались.
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шепот речки тихоструйной.
Тогда, в безмолвии трудов,
Делиться не был я готов
С толпою пламенным восторгом,
И музы сладостных даров
Не унижал постыдным торгом;
Я был хранитель их скупой:
Так точно, в гордости немой,
От взоров черни лицемерной
Дары любовницы младой
Хранит любовник суеверный.

Книгопродавец

Но слава заменила вам
Мечтанья тайного отрады:
Вы разошлися по рукам,
Меж тем как пыльные громады
Лежалой прозы и стихов
Напрасно ждут себе чтецов
И ветреной ее награды.

Поэт

Блажен, кто про себя таил
Души высокие созданья
И от людей, как от могил,
Не ждал за чувство воздаянья!
Блажен, кто молча был поэт
И, терном славы не увитый,
Презренной чернию забытый,
Без имени покинул свет!
Обманчивей и снов надежды,
Что слава? шепот ли чтеца?
Гоненье ль низкого невежды?
Иль восхищение глупца?

Книгопродавец

Лорд Байрон был того же мненья;
Жуковский то же говорил;
Но свет узнал и раскупил
Их сладкозвучные творенья.
И впрям, завиден ваш удел:
Поэт казнит, поэт венчает;
Злодеев громом вечных стрел
В потомстве дальном поражает;
Героев утешает он;
С Коринной на киферский трон
Свою любовницу возносит.
Хвала для вас докучный звон;
Но сердце женщин славы просит:
Для них пишите; их ушам
Приятна лесть Анакреона:
В младые лета розы нам
Дороже лавров Геликона.

Поэт

Самолюбивые мечты,
Утехи юности безумной!
И я, средь бури жизни шумной,
Искал вниманья красоты.
Глаза прелестные читали
Меня с улыбкою любви;
Уста волшебные шептали
Мне звуки сладкие мои…
Но полно! в жертву им свободы
Мечтатель уж не принесет;
Пускай их юноша поет,
Любезный баловень природы.
Что мне до них? Теперь в глуши
Безмолвно жизнь моя несется;
Стон лиры верной не коснется
Их легкой, ветреной души;
Не чисто в них воображенье:
Не понимает нас оно,
И, признак бога, вдохновенье
Для них и чуждо и смешно.
Когда на память мне невольно
Придет внушенный ими стих,
Я так и вспыхну, сердцу больно:
Мне стыдно идолов моих.
К чему, несчастный, я стремился?
Пред кем унизил гордый ум?
Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился?..

Книгопродавец

Люблю ваш гнев. Таков поэт!
Причины ваших огорчений
Мне знать нельзя; но исключений
Для милых дам ужели нет?
Ужели ни одна не стоит
Ни вдохновенья, ни страстей,
И ваших песен не присвоит
Всесильной красоте своей?
Молчите вы?

Поэт

Зачем поэту
Тревожить сердца тяжкий сон?
Бесплодно память мучит он.
И что ж? какое дело свету?
Я всем чужой!.. душа моя
Хранит ли образ незабвенный?
Любви блаженство знал ли я?
Тоскою ль долгой изнуренный,
Таил я слезы в тишине?
Где та была, которой очи,
Как небо, улыбались мне?
Вся жизнь, одна ли, две ли ночи?

И что ж? Докучный стон любви,
Слова покажутся мои
Безумца диким лепетаньем.
Там сердце их поймет одно,
И то с печальным содроганьем:
Судьбою так уж решено.
Ах, мысль о той души завялой
Могла бы юность оживить
И сны поэзии бывалой
Толпою снова возмутить!..
Она одна бы разумела
Стихи неясные мои;
Одна бы в сердце пламенела
Лампадой чистою любви!
Увы, напрасные желанья!
Она отвергла заклинанья,
Мольбы, тоску души моей:
Земных восторгов излиянья,
Как божеству, не нужно ей!..

Книгопродавец

Итак, любовью утомленный,
Наскуча лепетом молвы,
Заране отказались вы
От вашей лиры вдохновенной.
Теперь, оставя шумный свет,
И муз, и ветреную моду,
Что ж изберете вы?

Поэт

Свободу.

Книгопродавец

Прекрасно. Вот же вам совет;
Внемлите истине полезной:
Наш век — торгаш; в сей век железный
Без денег и свободы нет.
Что слава? — Яркая заплата
На ветхом рубище певца.
Нам нужно злата, злата, злата:
Копите злато до конца!
Предвижу ваше возраженье;
Но вас я знаю, господа:
Вам ваше дорого творенье,
Пока на пламени труда
Кипит, бурлит воображенье;
Оно застынет, и тогда
Постыло вам и сочиненье.
Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.
Что ж медлить? уж ко мне заходят
Нетерпеливые чтецы;
Вкруг лавки журналисты бродят,
За ними тощие певцы:
Кто просит пищи для сатиры,
Кто для души, кто для пера;
И признаюсь — от вашей лиры
Предвижу много я добра.

Поэт

Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.