Мертвое море пустыни безбрежной…
В ней одиноко стоит
Старый угрюмый утес, безнадежной,
Темною грустью грустит.
Там — за песками, где мутною мглою
Стелется знойный туман,
Город, блеснувший крылатой мечтою,
Видел утес-великан.
К синему небу высоко вздымались
Куполы белых дворцов;
Гордыя, стройныя пальмы качались
В зелени пышных садов.
А между ними змеился, сверкая,
Синий хрустальный ручей,
Небо, сады и дворцы отражая
В зеркале ленты своей.
Миг — все растаяло… Мутною мглою
Стелется знойный туман.
В мертвую даль с безысходной тоскою
Смотрит утес-великан.
Дрогнуло сердце его — он впервые
Понял, что он одинок,
Возненавидел он дали немыя,
Знойный туман и песок…
Мертвая тишь… Солнце жадно ла-
[скает
Грудь его полную дум…
Вихрем взметая пески, пролетает
Дышащий смертью самум…
Воздух недвижный разрежет кры-
[лами
Вольный орел — и в туман
Скроется синий… Немыми песками
Шумный пройдет караван…
Мертвая тишь… Одиноко тоскует
В знойной пустыне утес.
В каменной груди безсильно бушует
Море несбыточных грез:
Если бы пальмы над ним разметали
Листья резные свои
И одинокому нежно шептали
Светлыя сказки любви!
Если б молчанье пустыни печальной
Звонкий ручей разбудил,
Звонко журчал-бы и влагой хру-
[стальной
Грудь великана поил!
Нет ничего! Нет исхода печали!
Пусто все… Он — одинок.
Морем уходит в свинцовыя дали
Желтый горячий песок.
1
Песчаные зыбкие кручи
обглоданы ветром дотла,
И в небе топорщатся сучья
И тускло горят купола.
И отблеск над скверами алый,
И гаснет закат над Днепром,
И лошадь поводит устало
Расширенным смутным зрачком.
Уже тополя облетели,
Но в воздухе пахнет весной
От серой походной шинели,
От флагов — над головой.
И с красным полотнищем вместе
Шумели в степях ковыли.
Богунцы вступали с предместий
И песней победной росли.
2
Ничего так не радостно в этом
Мире, сотканном из облаков,
Как песчаное жаркое лето
С комариною песней без слов.
Этот лепет кузнечиков близкий,
Островки и каштаны — вдали,
Это солнце, висящее низко,
Убаюкали сонный залив.
Каждый камушек дышит покоем.
Но внезапно из дальних высот
Над распластанным Чертороем
Стрекозой промелькнет самолет.
Он поднимется с облаком вровень,
И тогда, посмотрев в небеса,
Только сердце забьется суровей
И на миг станут зорче глаза.
3
Весь город, словно желтым воском,
Закатом полон до краев.
Дома забрызганы известкой,
И в щебне переплет лесов.
Над разноцветными лотками
Сиропы радугой горят,
И в небо целится ветвями
Огромный Первомайский сад.
Оберегаемый ревниво
Косыми вспышками ракет,
Он замер на краю обрыва
И жадно свесился к реке,
Где отмели у дамбы новой
И видно, как, издалека,
Горит звезда огнем свинцовым
Над белым зданием ЦК.
Как ствол полусгнивший, в лесу я лежал,
И ветер мне гимн похоронный свистал,
И жгло меня солнце горячим лучом,
И буря кропила холодным дождем…
Семь дней, семь ночей, чужд житейской тревоги,
Как мертвый, я в грезах безумных лежал,
Но круг завершился, и снова я встал,
Заратустра, плясун легконогий!..
Я вижу, весь мир ожидает меня,
И ветер струит ароматы,
И небо ликует в сиянии дня,
Меня обгоняя, весельем обяты,
Бегут ручейки, беззаботно звеня!..
И снова живу я, и снова отрада —
Внимать болтовню беззаботных зверей,
Весь мир принимает подобие сада,
Веселое царство детей!
Вновь сердце трепещет… вновь пестрой толпою
Вкруг звуки и песни парят,
И радуги в небе повисли дугою —
Мостов ослепительных ряд…
Мне снова открыты все в мире дороги,
Повсюду я встречу привет,
Со мной закружится весь свет!..
Заратустра, плясун легконогий!..
В этот миг океан к небесам воздымает
Вновь ряды бесконечные жадных грудей,
Снова щедрое солнце в волнах утопает,
Рассыпая снопы золотистых лучей…
Тучи искр золотых, золотые колонны
Протянулись в бездонных водах,
Горы звонких червонцев дрожат на волнах,
И поток серебра отраженный
Разлился в пробежавших по дну облаках!..
В этот миг каждый нищий-рыбак, глядя в море,
Может тихо о веслах мечтать золотых!..
Только я не забуду безумное горе
В этот миг!..
В тот вечер мы стояли у окна.
Была весна, и плыл горячий запах
Еще не распустившихся акаций
И влажной пыли. Тишина стояла
Такой стеною плотной, что звонки
Трамваев и пролеток дребезжанье
Высокого окна не достигали.
Весенний дух, веселый и беспутный,
Ходил повсюду. Он на мокрых крышах
Котов и кошек заставлял мяукать,
И маленькие быстрые зверьки
Царапались, кувыркались, кусались.
И перепела в клетке над окном
Выстукивать он песню заставлял, —
И перепел метался, и вавакал,
И клювом проводил по частым прутьям,
Водою брызгал, и бросал песком.
В такие вечера над нами небо
Горячею сияет глубиною,
И звезды зажигаются, и ветер
Нам в лица дует свежестью морской.
Пусть будет так. Недаром пела флейта
Сегодня утром. И недаром нынче,
Когда ударит на часах двенадцать,
Умрет апрель. Припоминаю вьюгу,
И сизые медлительные тучи,
И скрип саней, и топот заглушенный
Копыт, и ветер, мчащийся с разбегу
В лицо, в лицо. И так за днями день,
Неделя за неделей, год за годом
Младенческое улетает время.
И вижу я — широкий мир лежит
Как на ладони предо мной.
И нежно поет во мне и закипает сладко
Та буйная отвага, что толкала
Меня когда-то в битвы и удачи.
Я вспоминаю: длинный ряд вагонов,
И паровоз, летящий вдаль, и легкий,
Назад откинувшийся дым. А после
Мы наступали с гиканьем и пеньем,
И перед нами полыхало знамя,
Горячее, как кровь, и цвета крови.
Мы рассыпались легкими цепями,
Мы наступали, вскидывая ловко
К плечам винтовки, — выстрел, и вперед
Бежали мы. И снова знамя в небе
Кровавое к победе нас вело.
И в эту ночь, последнюю в апреле,
Наполненную звездами и ветром,
Благословляю шумное былое
И в светлое грядущее гляжу.
И первомайской радостью гудит
Внизу, внизу освобожденный город.
«Рядовой Борисов!» — «Я!» — «Давай, как было дело!» —
«Я держался из последних сил:
Дождь хлестал, потом устал, потом уже стемнело…
Только — я его предупредил!
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор». —
«Бросьте, рядовой, давайте правду — вам же лучше!
Вы б его узнали за версту…» —
«Был туман… узнать не мог… темно, на небе тучи…
Кто-то шёл — я крикнул в темноту.
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор». —
«Рядовой Борисов, — снова следователь мучил, —
Попадёте вы под трибунал!» —
«Я был на посту — был дождь, туман, и были тучи, —
Снова я упрямо повторял. —
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор».
…Год назад — а я обид не забываю скоро —
В шахте мы повздорили чуток…
Правда по душам не получилось разговора:
Нам мешал отбойный молоток.
На крик души «Оставь её!» он стал шутить,
На мой удар он закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался — я был обижен, зол, —
Чинарик выплюнул, нож бросил и ушёл.
Счастие моё, что оказался он живучим!..
Ну, а я — я долг свой выполнял.
Правда ведь, был дождь, туман, по небу плыли тучи…
По уставу — правильно стрелял!
На первый окрик «Кто идёт?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался, и не вступая в спор,
Чинарик выплюнул — и выстрелил в упор.
Гроза фиолетовым языком
Лижет с шипеньем мокрые тучи.
И кулаком стопудовым гром
Струи, звенящие серебром,
Вбивает в газоны, сады и кручи.
И в шуме пенистой кутерьмы
С крыш, словно с гор, тугие потоки
Смывают в звонкие водостоки
Остатки холода и зимы.
Но ветер уж вбил упругие клинья
В сплетения туч. И усталый гром
С ворчаньем прячется под мостом,
А небо смеется умытой синью.
В лужах здания колыхаются,
Смешные, раскосые, как японцы.
Падают капли. И каждая кажется
Крохотным, с неба летящим солнцем.
Рухлядь выносится с чердаков,
Забор покрывается свежей краской,
Вскрываются окна, летит замазка.
Пыль выбивается из ковров.
Весна даже с душ шелуху снимает
И горечь, и злость, что темны, как ночь,
Мир будто кожу сейчас меняет.
В нем все хорошее прорастает,
А все, что не нужно, долой и прочь!
И в этой солнечной карусели
Ветер мне крикнул, замедлив бег:
— Что же ты, что же ты в самом деле,
В щебете птичьем, в звоне капели
О чем пригорюнился, человек?!
О чем? И действительно, я ли это?
Так ли я в прошлые зимы жил?
С теми ли спорил порой до рассвета?
С теми ли сердце свое делил?
А радость-то — вот она — рядом носится,
Скворцом заливается на окне.
Она одобряет, смеется, просится:
— Брось ерунду и шагни ко мне!
И я (наплевать, если будет странным)
Почти по-мальчишески хохочу.
Я верю! И жить в холодах туманных,
Средь дел нелепых и слов обманных.
Хоть режьте, не буду и не хочу!
Ты слышишь, весна? С непогодой — точка!
А вот будто кто-то разбил ледок, —
Это в душе моей лопнула почка,
И к солнцу выпрямился росток.
Весна! Горделивые свечи сирени,
Солнечный сноп посреди двора,
Пора пробуждений и обновлений —
Великолепнейшая пора!
…На скрещенье путей непреложных
дом возник из сырой темноты.
В этой комнате умер художник,
и соседи свернули холсты.
Изумляли тяжелые рамы
бесполезной своей пустотой
на диковинных зорях, пока мы
были счастливы в комнате той.
Как звучит эта строчка нелепо!
Были счастливы… Что за слова!
Ленинградское бедное небо,
беззащитна твоя синева.
Ты не знаешь минуты покоя.
Бьют зенитки, сгущается дым.
Не чудесно ль, что небо такое
было все-таки голубым?
Что оно без оглядки осталось
с бедным городом с глазу на глаз?
Не чудесно ль, что злая усталость
стала доброю силою в нас?
Может, нас потому не убили
ни снаряды, ни бомбы врага,
что мы верили, жили, любили,
что была нам стократ дорога
та сырая весна Ленинграда,
не упавшая в ноги врагам…
И почти неземная отрада
нисходила нечаянно к нам.
Чем приметы ее бесполезней,
тем щедрее себя раскрывай.
…Осторожно, как после болезни,
дребезжит ослабевший трамвай.
Набухают побеги на ветках,
страшно первой неяркой траве…
Корабли в маскировочных сетках,
как невесты, стоят на Неве.
Сколько в городе терпких и нежных,
ледяных и горячих ветров.
Только жалко, что нету подснежных,
голубых и холодных цветов.
Впрочем, можно купить у старушки,
угадавшей чужие мечты,
из нехитро раскрашенной стружки
неживые, сухие цветы.
И тебя, мое сердце, впервые,
может быть, до скончания дней,
волновали цветы неживые
сверхъестественной жизнью своей.
…Быстро, медленно ли проходили
эти годы жестоких потерь,
не смирились мы, а победили,
и поэтому смеем теперь
нашей собственной волей и властью
все, что мечено было огнем,
все, что минуло, помнить, как счастье,
и беречь его в сердце своем.
IV
<Демон>По голубому небу пролетал
Однажды Демон. С злобою немой
Он в беспредельность грустный взор кидал,
И вспоминанья перед ним толпой
Теснились. Это небо, где творец
Внимал его хвалам и наконец
Проклятьям, эти звезды… всё кругом
Прекрасно в блеске вечно-молодом;
Как было в тот святой, великий час,
Когда от мрака отделился свет,
И, ангел радостный, он в первый раз
Взглянул на будущность. И сколько лет,
И сколько тысяч лет с тех пор прошло!
И он уже не тот. Его чело
Померкло… он один, один… один…
Враг счастья и порока властелин.
Изгнанник, для чего тоскуешь ты
О том, что невозвратно? — но пускай!
Не воскресив душевной чистоты,
Ты не найдешь потерянный свой рай!
Напрасно обращен преступный взор
На небеса: их свет — тебе укор.
Будь горд. Старайся мстить, живи, губя.
Но что ж? — и зло не радует тебя?
И часто, очень часто людям он
Завидовал. У них надежда есть
На искупленье, на могильный сон.
Все их несчастья легче перенесть
Одной палящей капли адских мук.
И вечность (это слово, этот звук,
Который значит всё) им не страшна.
Нет! Вечность для рабов не создана!
Так мыслил Демон. Медленно крылом,
Спускаяся на землю, рассекал
Он воздух. Всё цвело в краю земном.
Весенний день краснея догорал.
Растения и волны, ветерком
Колеблемы, негреющим лучом
Казались зажжены. Туман сырой
Ревниво подымался над землей.
И только крест пустынный, наконец,
Стоящий на горе, едва в дали
Блестел. И гаснет! Звездный свой венец
Надела ночь. В молчании текли
Светила неба в этот мирный час,
Но в их молчанье есть понятный глас,
О будущем пророчествует он.
Вот встала и луна. Повсюду сон.
Свети! Свети, прекрасная луна!
Природа любит шар твой золотой,
В его сиянье нежится она,
Одетая полупрозрачной мглой.
Но человека любишь ты дразнить
Несбыточной мечтой. Как не грустить,
Когда на нас ты льешь свой бледный свет, –
Ты — памятник всего, чего уж нет!
* * *
Я хотел писать эту поэму в стихах: но нет. — В прозе лучше.
Темнело. Каймой серебристой
Спустился над парком туман,
И веяло влагой душистой
С зеленых лугов и полян.
Померкли блестящие краски
Вечерних небес. Тишина
Какой-то загадочной ласки
И грусти казалась полна.
Чуть слышно листы трепетали,
Чуть слышно журчала вода;
Мы шли, сознавая едва ли,
Как долго идем и куда?
То было ли грезой минутной,
Иль годы прошли и века?
Все было неясно и смутно,
Как в небе ночном облака.
В душе, в сочетании странном,
Сливались восторг и печаль,
Как небо — с вечерним туманом,
Как с лесом — стемневшая даль.
Спокойно прозрачного озера воды
Дремали в серебряном свете луны,
И грезились в лепете сонном природы
Волшебные сны.
Бесшумно волна омывала ступени,
Бесшумно плескалась в края берегов,
Ложились далеко прозрачные тени
От темных холмов.
Вся даль потонула в серебряном блеске,
Огни, догорая, погасли везде,
Причудливо лунных лучей арабески
Дробились в воде.
Когда же луна исчезала за тучей,
На миг омрачавшей собой небосвод —
Туман поднимался волною зыбучей
Над зеркалом вод.
И сразу, окутан покровом тумана,
Менял выраженье знакомый пейзаж,
И все в нем казалось так призрачно странно,
Как дальний мираж.
Не так ли и в жизни — сиянье и тени
Идут чередою друг другу вослед,
Но длятся в их странной, загадочной смене —
Лишь тени — не свет…
Что не туча темная
По небу плывет —
На гумно по улице
Староста идет.
Борода-то черная,
Красное лицо,
Волоса-то жесткие
Завились в кольцо.
Пузо перевязано
Красным кушаком,
Плечи позатянуты
Синим кафтаном.
Палкой подпирается,
Бровью не ведет;
В сапоги-то новые
Мера ржи войдет.
Он идет по улице —
Без метлы метет;
Курица покажется —
В ворота шмыгнет.
Одаль да с поклонами
Мужички идут,
Ребятишки малые
Ко дворам ползут.
Утомился староста:
На гумне стоит,
Гладит ус и бороду
Да на люд глядит.
На небе ни облачка,
Ветерок-ат спит,
Солнце землю-матушку
Как огнем палит.
От цепов-то стук и дробь, —
Стонет все гумно;
Баб и девок жар печет,
Мужичков равно.
Староста надумался:
«Молоти дружней!»
Баб и девок пот прошиб,
Мужичков сильней.
Бабу чернобровую
Староста позвал,
Речь-то вел разумную,
Дело толковал.
Дура-баба плюнула,
Молотить пошла.
То-то, значит, молодость,
В нужде не была!
Умная головушка
Рубит не сплеча:
Староста не выпустил
Слова сгоряча.
На скирды посматривал,
Поглядел на рожь, —
Поглядел и вымолвил;
«Умолот хорош!»
Улыбнулся ласково,
Девок похвалил,
Бабе с бровью черною
Черта посулил.
«Вечером, голубушка,
Чистить хлев пошлю…»
— «Не грешно ли, батюшка?»
— «Нет, коли велю!»
Баба призадумалась…
Староста пошел,
Он прошел по улице,
Без метлы подмел.
На гумне-то стон стоит,
Весело гумно:
Потом обливается
Каждое зерно.
Сотворя Зевес вселенну,
Звал богов всех на обед.
Вкруг нектара чашу пенну
Разносил им Ганимед;
Мед, амброзия блистала
В их устах, по лицам огнь,
Благовоний мгла летала,
И Олимп был света полн;
Раздавались песен хоры,
И звучал весельем пир;
Но незапно как-то взоры
Опустил Зевес на мир
И, увидя царствы, грады.
Что погибли от боев,
Что богини мещут взгляды
На беднейших пастухов,
Распалился столько гневом,
Что, курчавой головой
Покачав, шатнул всем небом,
Адом, морем и землей.
Вмиг сокрылся блеск лазуря:
Тьма с бровей, огонь с очес,
Вихорь с риз его, и буря
Восшумела от небес;
Разразились всюду громы,
Мрак во пламени горел,
Яры волны — будто холмы,
Понт стремился и ревел;
В растворенны бездн утробы
Тартар искры извергал;
В тучи Феб, как в черны гробы,
Погруженный трепетал;
И средь страшной сей тревоги
Коль еще бы грянул гром, —
Мир, Олимп, богов чертоги
Повернулись бы вверх дном.
Но Зевес вдруг умилился:
Стало, знать, красавиц жаль;
А как с ними не смирился,
Новую тотчас создал:
Ввил в власы пески златые,
Пламя — в щеки и уста,
Небо — в очи голубые,
Пену — в грудь, — и Красота
Вмиг из волн морских родилась.
А взглянула лишь она,
Тотчас буря укротилась
И настала тишина.
Сизы, юные дельфины,
Облелея табуном,
На свои ее взяв спины,
Мчали по пучине волн.
Белы голуби станицей,
Где откуда ни взялись,
Под жемчужной колесницей
С ней на воздух поднялись;
И, летя под облаками,
Вознесли на звездный холм:
Зевс объял ее лучами
С улыбнувшимся лицом.
Боги молча удивлялись,
На Красу разинув рот,
И согласно в том признались:
Мир и брани — от красот.
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье;
Солнцем полудня палима,
Лилия дремлет в томленье.
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Блещут на солнце, с цветами,
Кружев тончайших узоры.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Спит она, будто играя
Всем, что на свете ей мило.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Ви́дны все проблески чувства,
Хоть не видать ее взгляда.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Что ж в этой сладкой дремо́те
Грудь ей волнует так страстно?
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Обнял ее и, смущенный,
Ручку целует несмело...
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью —
И разукрасились ярко
Бедность и слава любовью?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью?
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Так прилетают весною
Ласточки к крову родному.
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ну, расскажи нам, какие,
Милая, сны тебе снились? —
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
Золото, груду за грудой,
Муж мне нес, старый-престарый.
Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный?
— Всех я затмила собою.
Выше всех быть так приятно!
Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный!
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
Золото все омрачает
Блеском своим всемогущим.
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
В комнате милой моей и день я любить научаюсь,
Сидя часы у стола за одиноким трудом,
Видя в окно — лишь сруб соседней избы, а за нею —
Небо — и зелень одну, зелень — и небо кругом.
Только мой мир и покой нарушали несносные мухи;
Их я врагами считал — злее полночных мышей;
Но — до поры и до времени: мыши то вдруг расхрабрились,
Начали ночью и днем, не разбирая когда,
Быстрые, верткие, тихие — по полу бегать неслышно,
Голос порой подавать чуть не в ногах у меня.
Кончилось тем, что добрые люди жильца мне сыскали:
Черного Ваську-кота на ночь ко мне привели.
Черный без пятнышка, стройный и гибкий, неслышно ступал он;
Желтые щуря глаза, сразу ко мне подошел;
Ластясь, как свой, замурлыкал, лежал у меня на коленях;
Ночью же против меня сел на столе у окна,
Круглые, желтые очи спокойно в мои устремляя;
Или (все глядя) ходил взад и вперед по окну.
Чуткие ноздри, и уши, и очи — недобрую тайну
Чуяли; словно о ней так и мурлычет тебе
Демон, спокойно-жесток и вкрадчиво, искренно нежен.
Тронул он их или нет — как не бывало мышей.
Я же узнал лишь одно: в обыденном почувствуешь тайну, —
Черного на ночь кота в спальню к себе позови.
Из Баку уезжая,
припомню, что видел
я — поклонник работы,
войны и огня.
В храме огнепоклонников
огненный идол
почему-то
не интересует меня.
Ну — разводят огонь,
бьют башкою о камень,
и восходит огонь
кверху
дымен, рогат.
— Нет! — кричу про другой,
что приподнят руками
и плечами
бакинских ударных бригад.
Не царица Тамара,
поющая в замке,
а турчанки, встающие
в общий ранжир.
Я узнаю повсюду их
по хорошей осанке,
по тому, как синеют
откинутые паранджи.
И, тоску отметая,
заикнешься, товарищи, разве
про усталость, про то,
что работа не по плечам?
Чёрта с два!
Это входит Баку в Закавказье,
В Закавказье, отбитое у англичан…
Ветер загремел.
Была погодка аховая —
серенькие волны
ударили враз,
но пристань отошла,
платочками помахивая,
благими пожеланиями
провожая нас.
Хватит расставанья.
Пойдёмте к чемоданам,
выстроим, хихикая,
провизию в ряды —
выпьем телиани,
что моря, вода нам?
Выплывем, я думаю,
из этой воды.
Жить везде прекрасно:
на борту промытом,
чуть поочухавшись
от разной толчеи,
палуба в минуту
обрастает бытом —
стелет одеяла,
гоняет чаи.
Слушайте лирические
телеграммы с фронта —
небо велико,
и велика вода.
Тихо по канату горизонта
нефтеналивные балансируют суда.
И ползут часы,
качаясь и тикая,
будто бы кораблики,
по воде шурша,
и луна над нами
просияла тихая —
в меру желтоватая,
в меру хороша.
Скучно наблюдая
за игрой тюленей,
мы плывем и видим —
нас гнетут пуды
разных настроений,
многих впечатлений
однородной массы
неба и воды.
Хватит рассусоливать —
пойдёмте к чемоданам,
выстроим, хихикая,
провизию в ряды,
выпьем телиани, —
что моря, воды нам?
Выплывем, я думаю, —
из этой воды.
Испанским республиканцам
Нет больше родины. Нет неба, нет земли.
Нет хлеба, нет воды. Все взято.
Земля. Он даже не успел в слезах, в пыли
Припасть к ней пересохшим ртом солдата.
Чужое море билось за кормой,
В чужое небо пену волн швыряя.
Чужие люди ехали «домой»,
Над ухом это слово повторяя.
Он знал язык. Его жалели вслух
За костыли и за потертый ранец,
А он, к несчастью, не был глух,
Бездомная собака, иностранец.
Он высадился в Лондоне. Семь дней
Искал он комнату. Еще бы!
Ведь он искал чердак, чтоб был бедней
Последней лондонской трущобы.
И наконец нашел. В нем потолки текли,
На плитах пола промокали туфли,
Он на ночь у стены поставил костыли —
Они к утру от сырости разбухли.
Два раза в день спускался он в подвал
И медленно, скрывая нетерпенье,
Ел черствый здешний хлеб и запивал
Вонючим пивом за два пенни.
Он по ночам смотрел на потолок
И удивлялся, ничего не слыша:
Где «юнкерсы», где неба черный клок
И звезды сквозь разодранную крышу?
На третий месяц здесь, на чердаке,
Его нашел старик, прибывший с юга;
Старик был в штатском платье, в котелке,
Они едва смогли узнать друг друга.
Старик спешил. Он выложил на стол
Приказ и деньги — это означало,
Что первый час отчаянья прошел,
Пора домой, чтоб все начать сначала,
Но он не может. «Слышишь, не могу!»-
Он показал на раненую ногу.
Старик молчал. «Ей-богу, я не лгу,
Я должен отдохнуть еще немного».
Старик молчал. «Еще хоть месяц так,
А там — пускай опять штыки, застенки, мавры».
Старик с улыбкой расстегнул пиджак
И вынул из кармана ветку лавра,
Три лавровых листка. Кто он такой,
Чтоб забывать на родину дорогу?
Он их смотрел на свет. Он гладил их рукой,
Губами осторожно трогал.
Как он посмел забыть? Три лавровых листка.
Что может быть прочней и проще?
Не все еще потеряно, пока
Там не завяли лавровые рощи.
Он в полночь выехал. Как родина близка,
Как долго пароход идет в тумане…
Когда он был убит, три лавровых листка
Среди бумаг нашли в его кармане.
Если
Если с неба
Если с неба радуга
Если с неба радуга свешивается
или
или синее
или синее без единой заплатки —
неужели
неужели у вас
неужели у вас не чешутся
обе
обе лопатки?!
Неужели не хочется,
Неужели не хочется, чтоб из-под блуз,
где прежде
где прежде горб был,
сбросив
сбросив груз
сбросив груз рубашек-обуз,
раскры́лилась
раскры́лилась пара крыл?!
Или
Или ночь когда
Или ночь когда в звездищах разночится
и Медведицы
и Медведицы всякие
и Медведицы всякие лезут —
неужели не завидно?!
неужели не завидно?! Неужели не хочется?!
Хочется!
Хочется! до зарезу!
Тесно,
Тесно, а в небе
Тесно, а в небе простор —
Тесно, а в небе простор — дыра!
Взлететь бы
Взлететь бы к богам в селения!
Предявить бы
Предявить бы Саваофу
Предявить бы Саваофу от ЦЖО
Предявить бы Саваофу от ЦЖО ордера̀
на выселение!
Калуга!
Калуга! Чего окопалась лугом?
Спишь
Спишь в земной яме?
Тамбов!
Тамбов! Калуга!
Ввысь!
Ввысь! Воробьями!
Хорошо,
Хорошо, если жениться собрался:
махнуть крылом —
махнуть крылом — и
махнуть крылом — и губерний за двести!
Выдернул
Выдернул перо
Выдернул перо у страуса —
и обратно
и обратно с подарком
и обратно с подарком к невесте!
Саратов!
Саратов! Чего уставил глаз?!
Зачарован?
Зачарован? Птичьей точкой?
Ввысь —
Ввысь — ласточкой!
Хорошо
Хорошо вот такое
Хорошо вот такое обделать чисто:
Вечер.
Вечер. Ринуться вечеру в дверь.
Рим.
Рим. Высечь
Рим. Высечь в Риме фашиста —
и
и через час
и через час обратно
и через час обратно к самовару
и через час обратно к самовару в Тверь.
Или просто:
Или просто: глядишь,
Или просто: глядишь, рассвет вскрыло —
и начинаешь
и начинаешь вперегонку
и начинаешь вперегонку гнаться и гнаться.
Но…
Но… люди — бескрылая
нация.
Людей
Людей создали
Людей создали по дрянному плану:
спина —
спина — и никакого толка.
Купить
Купить по аэроплану —
одно остается
одно остается только.
И вырастут
И вырастут хвост,
И вырастут хвост, перья,
И вырастут хвост, перья, крылья.
Грудь
Грудь заостри
Грудь заостри для любого лета.
Срывайся с земли!
Срывайся с земли! Лети, эскадрилья!
Россия,
Россия, взлетай развоздушенным флотом.
Скорей!
Скорей! Чего,
Скорей! Чего, натянувшись жердью,
с земли
с земли любоваться
с земли любоваться небесною твердью?
Буравь ее,
авио.
Этот воздух пусть будет свидетелем —
Дальнобойное сердце его —
И в землянках — всеядный и деятельный,
Океан без окна, вещество…
Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в пустоте:
Доброй ночи! всего им хорошего
От лица земляных крепостей…
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами
Растяжимых созвездий шатры, —
Золотые созвездий жиры…
Аравийское месиво, крошево —
Свет размолотых в луч скоростей —
И своими косыми подошвами
Свет стоит на сетчатке моей, —
Сквозь эфир, десятично означенный
Свет размолотых в луч скоростей
Начинает число, опрозрачненный
Светлой болью и молью нолей:
И за полем полей — поле новое
Трехугольным летит журавлем —
Весть летит светопыльной обновою
И от битвы давнишней светло…
Весть летит светопыльной обновою:
— Я не Лейпциг, я не Ватерлоо,
Я не битва народов — я новое —
От меня будет свету светло…
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб — от виска до виска,
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?
Развивается череп от жизни —
Во весь лоб — от виска до виска,
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится —
Чаша чаш и отчизна отчизне —
Звездным рубчиком шитый чепец —
Чепчик счастья — Шекспира отец…
Будут люди холодные, хилые
Убивать, холодать, голодать,
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат, —
Неподкупное небо окопное,
Небо крупных оптовых смертей —
За тобой, от тебя — целокупное —
Я губами несусь в темноте, —
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил —
Развороченных — пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил…
Вершины Альп… Целая цепь крутых уступов… Самая сердцевина гор.
Над горами бледно-зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из-под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал.
Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн.
И говорит Юнгфрау соседу:
— Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу?
Проходят несколько тысяч лет — одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн:
— Сплошные облака застилают землю… Погоди!
Проходят еще тысячелетия — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Теперь вижу; там внизу всё то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них всё еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня.
— Люди?
— Да; люди.
Проходят тысячи лет — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Как будто меньше видать козявок, — гремит Финстерааргорн. — Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса.
Прошли ещё тысячи лет — одна минута.
— Что ты видишь? — говорит Юнгфрау.
— Около нас, вблизи, словно прочистилось, — отвечает Финстерааргорн, — ну, а там, вдали, по долинам есть еще пятна и шевелится что-то.
— А теперь? — спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет — одну минуту.
— Теперь хорошо, — отвечает Финстерааргорн, — опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно.
— Хорошо, — промолвила Юнгфрау. — Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть.
— Пора.
Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей.
Солнце по небу гуляло
И за тучу забежало.
Глянул заинька в окно,
Стало заиньке темно.
А сороки-
Белобоки
Поскакали по полям,
Закричали журавлям:
«Горе! Горе! Крокодил
Солнце в небе проглотил!»
Наступила темнота.
Не ходи за ворота:
Кто на улицу попал —
Заблудился и пропал.
Плачет серый воробей:
«Выйди, солнышко, скорей!
Нам без солнышка обидно —
В поле зёрнышка не видно!»
Плачут зайки
На лужайке:
Сбились, бедные, с пути,
Им до дому не дойти.
Только раки пучеглазые
По земле во мраке лазают,
Да в овраге за горою
Волки бешеные воют.
Рано-рано
Два барана
Застучали в ворота:
Тра-та-та и тра-та-та!
«Эй вы, звери, выходите,
Крокодила победите,
Чтобы жадный Крокодил
Солнце в небо воротил!»
Но мохнатые боятся:
«Где нам с этаким сражаться!
Он и грозен и зубаст,
Он нам солнца не отдаст!»
И бегут они к Медведю в берлогу:
«Выходи-ка ты, Медведь, на подмогу.
Полно лапу тебе, лодырю, сосать.
Надо солнышко идти выручать!»
Но Медведю воевать неохота:
Ходит-ходит он, Медведь, круг болота,
Он и плачет, Медведь, и ревёт,
Медвежат он из болота зовёт:
«Ой, куда вы, толстопятые, сгинули?
На кого вы меня, старого, кинули?»
А в болоте Медведица рыщет,
Медвежат под корягами ищет:
«Куда вы, куда вы пропали?
Или в канаву упали?
Или шальные собаки
Вас разорвали во мраке?»
И весь день она по лесу бродит,
Но нигде медвежат не находит.
Только чёрные совы из чащи
На неё свои очи таращат.
Тут зайчиха выходила
И Медведю говорила:
«Стыдно старому реветь —
Ты не заяц, а Медведь.
Ты поди-ка, косолапый,
Крокодила исцарапай,
Разорви его на части,
Вырви солнышко из пасти.
И когда оно опять
Будет на небе сиять,
Малыши твои мохнатые,
Медвежата толстопятые,
Сами к дому прибегут:
«Здравствуй, дедушка, мы тут!»
И встал
Медведь,
Зарычал
Медведь,
И к Большой Реке
Побежал
Медведь.
А в Большой Реке
Крокодил
Лежит,
И в зубах его
Не огонь горит, -
Солнце красное,
Солнце краденое.
Подошёл Медведь тихонько,
Толканул его легонько:
«Говорю тебе, злодей,
Выплюнь солнышко скорей!
А не то, гляди, поймаю,
Пополам переломаю, -
Будешь ты, невежа, знать
Наше солнце воровать!
Ишь разбойничья порода:
Цапнул солнце с небосвода
И с набитым животом
Завалился под кустом
Да и хрюкает спросонья,
Словно сытая хавронья.
Пропадает целый свет,
А ему и горя нет!»
Но бессовестный смеётся
Так, что дерево трясётся:
«Если только захочу,
И луну я проглочу!»
Не стерпел
Медведь,
Заревел
Медведь,
И на злого врага
Налетел
Медведь.
Уж он мял его
И ломал его:
«Подавай сюда
Наше солнышко!»
Испугался Крокодил,
Завопил, заголосил,
А из пасти
Из зубастой
Солнце вывалилось,
В небо выкатилось!
Побежало по кустам,
По берёзовым листам.
Здравствуй, солнце золотое!
Здравствуй, небо голубое!
Стали пташки щебетать,
За букашками летать.
Стали зайки
На лужайке
Кувыркаться и скакать.
И глядите: медвежата,
Как весёлые котята,
Прямо к дедушке мохнатому,
Толстопятые, бегут:
«Здравствуй, дедушка, мы тут!»
Рады зайчики и белочки,
Рады мальчики и девочки,
Обнимают и целуют косолапого:
«Ну, спасибо тебе, дедушка, за солнышко!»
Памяти Мате Залки
В горах этой ночью прохладно.
В разведке намаявшись днем,
Он греет холодные руки
Над желтым походным огнем.
В кофейнике кофе клокочет,
Солдаты усталые спят.
Над ним арагонские лавры
Тяжелой листвой шелестят.
И кажется вдруг генералу,
Что это зеленой листвой
Родные венгерские липы
Шумят над его головой.
Давно уж он в Венгрии не был —
С тех пор, как попал на войну,
С тех пор, как он стал коммунистом
В далеком сибирском плену.
Он знал уже грохот тачанок
И дважды был ранен, когда
На запад, к горящей отчизне,
Мадьяр повезли поезда.
Зачем в Будапешт он вернулся?
Чтоб драться за каждую пядь,
Чтоб плакать, чтоб, стиснувши зубы,
Бежать за границу опять?
Он этот приезд не считает,
Он помнит все эти года,
Что должен задолго до смерти
Вернуться домой навсегда.
С тех пор он повсюду воюет:
Он в Гамбурге был под огнем,
В Чапее о нем говорили,
В Хараме слыхали о нем.
Давно уж он в Венгрии не был,
Но где бы он ни был — над ним
Венгерское синее небо,
Венгерская почва под ним.
Венгерское красное знамя
Его освящает в бою.
И где б он ни бился — он всюду
За Венгрию бьется свою.
Недавно в Москве говорили,
Я слышал от многих, что он
Осколком немецкой гранаты
В бою под Уэской сражен.
Но я никому не поверю:
Он должен еще воевать,
Он должен в своем Будапеште
До смерти еще побывать.
Пока еще в небе испанском
Германские птицы видны,
Не верьте: ни письма, ни слухи
О смерти его неверны.
Он жив. Он сейчас под Уэской.
Солдаты усталые спят.
Над ним арагонские лавры
Тяжелой листвой шелестят.
И кажется вдруг генералу,
Что это зеленой листвой
Родные венгерские липы
Шумят над его головой.
Накрутить вам образов, почтеннейший?
Нанизать вам слов кисло-сладких,
Изысканно гладких
На нити банальнейших строф?
Вот опять неизменнейший
Тощий младенец родился,
А старый хрен провалился
В эту... как ее? .. В Лету.
Как трудно, как нудно поэту!..
Словами свирепо-солдатскими
Хочется долго и грубо ругаться,
Цинично и долго смеяться,
Но вместо того – лирическо-штатскими
Звуками нужно слагать поздравленье,
Ломая ноги каждой строке
И в гневно-бессильной руке
Перо сжимая в волненьи.
Итак: с Новою Цифрою, братья!
С весельем... то бишь, с проклятьем –
Дешевым шампанским,
Цимлянским
Наполним утробы.
Упьемся! И в хмеле, таком же дешевом,
О счастье нашем грошевом
Мольбу к небу пошлем,
К небу, прямо в серые тучи:
Счастья, здоровья, веселья,
Котлет, пиджаков и любовниц,
Пищеваренье и сон –
Пошли нам, серое небо!
Молодой снежок
Вьется, как пух из еврейской перины.
Голубой кружок –
То есть, луна – такой смешной и невинный.
Фонари горят
И мигают с усмешкою старых знакомых.
Я чему-то рад
И иду вперед беспечней насекомых.
Мысли так свежи,
Пальто на толстой подкладке ватной,
И лужи-ужи
Ползут от глаз к фонарям и обратно...
Братья! Сразу и навеки
Перестроим этот мир.
Братья! Верно, как в аптеке:
Лишь любовь дарует мир.
Так устроим же друг другу
С Новой Цифрой новый пир –
Я согласен для начала
Отказаться от сатир!
Пусть больше не будет ни глупых, ни злобных,
Пусть больше не будет слепых и глухих,
Ни жадных, ни стадных, ни низко-утробных –
Одно лишь семейство святых...
...Я полную чашу российского гною
За Новую Цифру, смеясь, подымаю!
Пригубьте, о братья! Бокал мой до краю
Наполнен ведь вами – не мною.
1 Выстрелом дважды и трижды
воздух разорван на клочья…
Пули ответной не выждав,
скрылся стрелявший за ночью. И, опираясь об угол,
раны темнея обновкой,
жалко смеясь от испуга,
падал убитый неловко. Он опускался, опускался,
и небо хлынуло в зрачки.
Чего он, глупый, испугался?
Вон звезд веселые значки, А вот земля совсем сырая…
Чуть-чуть покалывает бок.
Но землю с небом, умирая,
он всё никак связать не мог! 2 Ах, еще, и еще, и еще нам
надо видеть, как камни красны,
чтобы взорам, тоской не крещенным,
переснились бы страшные сны, Чтобы губы, не знавшие крика,
превратились бы в гулкую медь,
чтоб от мала бы всем до велика
ни о чем не осталось жалеть. Этот клич — не упрек, не обида!
Это — волк завывает во тьме,
под кошмою кошмара завидя
по снегам зашагавшую смерть. Он, всю жизнь по безлюдью кочуя,
изучал издалека врагов
и опять из-под ветра почуял
приближенье беззвучных шагов. Смерть несет через локоть двустволку,
немы сосны, и звезды молчат.
Как же мне, одинокому волку,
не окликнуть далеких волчат! 2 Тебя расстреляли — меня расстреляли,
и выстрелов трели ударились в дали,
даль растерялась — расстрелилась даль,
но даже и дали живому не жаль. Тебя расстреляли — меня расстреляли,
мы вместе любили, мы вместе дышали,
в одном наши щеки горели бреду.
Уходишь? И я за тобою иду! На пасмурном небе затихнувший вечер,
как мертвое тело, висит, изувечен,
и голубь, летящий изломом, как кречет,
и зверь, изрыгающий скверные речи. Тебя расстреляли — меня расстреляли,
мы сердце о сердце, как время, сверяли,
и как же я встану с тобою, расстрелян,
пред будущим звонким и свежим апрелем?! 4 Если мир еще нами не занят
(нас судьба не случайно свела) —
ведь у самых сердец партизанят
наши песни и наши дела! Если кровь напоенной рубахи
заскорузла в заржавленный лед —
верь, восставший! Размерены взмахи,
продолжается ярый полет! Пусть таежные тропы кривые
накаляются нашим огнем…
Верь! Бычачью вселенскую выю
на колене своем перегнем! Верь! Поэтово слово не сгинет.
Он с тобой — тот же загнанный зверь.
Той же служит единой богине
бесконечных побед и потерь!
Светло, свежо и тихо. Первый снег.
Вот он пестрит помолодевший воздух,
Вот он густой вуалью прикрывает
Мое похолодевшее окно.
И медленно снимаются с земли,
И за окном плывут, не проплывая,
Привычные дома, привычный купол.
Быть может, город в небо улетит,
И станет видно далеко – далеко:
До Крыма, до Урала, до Карпат...
Ведь не навек спускается вуаль,
Густая, белая. Вот-вот за нею
Откроется, и улыбнется в очи
Прекрасное и нежное лицо.
Как медленно спускается она!
Как нерешительно спадают с неба
Большие, нежные, простые хлопья.
Летят, летят тихонько, по косой,
Все медленней, как будто сомневаясь,
Уж падать ли на хлюпкий тротуар,
Под черные, тяжелые калоши,
Уж таять ли...
Вот так к полям сражений,
Вчера ревевшим раскаленной смертью,
Брезгливо прикасался первый снег,
Чистейшей простынею опадая
На скорченные, жесткие тела
Людей, и на разинутые рты
Войною искалеченных орудий.
Вот так в далеком, в самом дальнем поле
Такой же медленный и первый снег
Печатью неподвижности ложился
На шпалы звонкие, на паровоз,
Давно и безнадежно охладелый.
И легкой посыпью оснежены,
Недвижные вагоны цепенели,
Врастая в рельсы...
Вот и первый снег.
Что ж я не радуюсь? Свежо и тихо;
Как сказано, помолодевший воздух
Струею чистою пьянит и жжет.
А может быть, и упадет вуаль?
А может быть, я и лицо увижу?
– Проклятый снег! Проклятый возраст наш!
В знойной степи, у истока священной реки Иордана,
В каменных сжато обятиях скал, раскаленных полуднем,
Чудно синея, безмолвно покоится Мертвое море.
Мрачной пустыни бесплодная почва безжизненна, скудна.
Издали волн заколдованных гладь голубую завидев,
В ужасе зверь убегает; пугливо небесные птицы
С жалобным криком спешат улететь от проклятого места;
Змеи одни обитают в глубоких расщелинах камней;
Лишь бедуин одинокий, копьем тростниковым махая,
Быстрым конем уносимый, промчится песчаным прибрежьем.
Тайны зловещей печать тяготит над страною забвенья.
Древнее ходит сказанье про это пустынное море:
Лишь только звезды златые зажгутся в безоблачном небе,
Тьмою огней отражаясь в заснувших лазоревых волнах,
Лишь в вышину голубую серебряный выплывет месяц, —
Вдруг просветляется влажное лоно прозрачной пучины;
Сноп белоснежных лучей всю глубокую бездну морскую
С глади незыблемой вод и до самого дна проницает.
Там, в глубине, озаренные блеском полночного неба,
Груды развалин толпятся в безжизненном древнем величье;
Словно как трупы недвижные, в мертвенном сне цепенея,
Эти обломки морское песочное дно покрывают…
— Это Содом и Гоморра… Господь их порочное племя
В оные дни покарал за великие, тяжкие вины.
Долготерпенья превечного Бога исполнилась мера:
Огненный дождь ниспослал Он на царство греха и разврата:
Недра земные разверзлись и те города поглотили;
Бездну провала залили морские соленые воды…
Там, где был край многолюдный, подобно великой могиле,
Ныне, синея, безмолвно покоится Мертвое море.
(Стихотворение Александра Цатуриана).
Мы тоскуем без песни твоей,
Наш баян, наш певец-соловей,
Сердце бьется, тревожно болит,
Кто же раны его заживит?
Словно ночь наша жизнь и темна, и мрачна
И в тумане густом вся родная страна,
Под туманом густым тяжело нам дышать;
Горе нам! Больше песен твоих не слыхать!
Ты замолк, наш армянский Баян-соловей,
Мы тоскуем без песни твоей!
Только с горем своим бродим мы по горам;
Что счастливым дано—не отпущено нам.
Голод с жаждою нас и томят, и гнетут.
Просим, молим мы хлеба,—нам камень дают!
Где же ты, отзовись, наш Баян-соловей,
Мы тоскуем без песни твоей!
Путь наш труден, тяжел—кто же нас поведет?
Враг на каждом шагу зорко нас стережет.
К небу взоры свои обращаем с мольбой,
Хмурясь небо в ответ шлет нам тучи с грозой…
Где же ты, наш родимый Баян-соловей,
Мы тоскуем без песни твоей.
Сердце сжалось, болит, кровь родная течет,—
К нам несчастным на помощь никто не идет,
Перед могилой твоей сиротами стоим
И в туманную даль мы печально глядим.
Отзовись же, откликнись Баян-соловей,
Мы тоскуем без песни твоей!
О, Баян, вместе с нами ты плакал, страдал,
И замученным нам ты надежду давал.
В песнях ты утешал: „Не печалься, народ,—
День разсвета, весны скоро, скоро придет!“
Мы не видим весны!… Где ж Баян—соловей?
Мы тоскуем без песни твоей!…
1
Темная дорога ночью среди степи —
Боже мой, о боже, — так страшна!
Я одна на свете, сиротой росла я;
Степь и солнце знают — я одна!
Красные зарницы жгут ночное небо, —
Страшно в синем небе маленькой луне!
Господи! На счастье иль на злое горе
Сердце мое тоже все в огне?
Больше я не в силах ждать того, что будет…
Боже мой, как сладко дышат травы!
О, скорей бы зорю тьма ночная скрыла.
Боже, как лукавы мысли у меня…
Буду я счастливой, — я цветы посею,
Много их посею, всюду, где хочу!
Боже мой, прости мне! Я сказать не смею
То, на что надеюсь… Нет, я промолчу…
Крепко знойным телом я к земле приникла,
Не видна и звездам в жаркой тьме ночной.
Кто там степью скачет на коне на белом?
Боже мой, о боже! Это — он, за мной?
Что ему скажу я, чем ему отвечу,
Если остановит он белого коня?
Господи, дай силу для приветной речи,
Ласковому слову научи меня.
Он промчался мимо встречу злым зарницам,
Боже мой, о боже! Почему?
Господи, пошли скорее серафима,
Белой, вещей птицей вслед ему!
2
Ой, Мара!
К тебе под оконце
Пришел я недаром сегодня,
Взгляни на меня, мое солнце,
Я дам тебе, радость господня,
Монисто и талеры, Мара!
Ой, Мара!
Пусть красные шрамы
Лицо мое старое режут, —
Верь — старые любят упрямо
И знают, как женщину нежить.
Поверь сердцу старому, Мара!
Ой, Мара!
Ты знаешь, — быть может,
Бог дал эту ночь мне последней,
А завтра меня уничтожит, —
Так пусть отслужу я обедню
Святой красоте твоей, Мара!
Ой, Мара!
Любимому другу и брату
(С.М. Соловьеву)Я вижу — лаврами венчанный,
Ты обернулся на закат.
Привет тебе, мой брат желанный,
Судьбою посланный мне брат!
К вам в октябре спешат морозы
На крыльях ветра ледяных.
Здесь все в лучах, здесь дышат розы
У водометов голубых.
Я здесь с утра в Пинакотеке
Над Максом Клингером сижу.
Потом один, смеживши веки,
По белым улицам брожу.
Под небом жарким ем Kalbsbraten,
Зайдя обедать в Breierei.
А свет пройдется сетью пятен
По темени, где нет кудрей.
Там ждет Владимиров Василий
Васильевич (он. шлет привет).
Здесь на чужбине обновили
Воспоминанья прежних лет.
Сидим, молчим над кружкой нива
Над воскрешающим былым,
Засунув трубки в рот лениво,
Пуская в небо пыльный дым.
Вот и теперь: в лучах заката
(Ты знаешь сам — разлуки нет)
Повеет ветр — услышу брата
И улыбнусь ему в ответ.
Привет тебе, мне Богом данный,
Судьбою посланный мне брат,
Я вижу, лаврами венчанный,
Ты мне киваешь на закат.
Часу в десятом, деньги в кассе
Сочтя, бегу — путь не далек —
Накинув плащ, по Тurkenstrasse
Туда, где красный огонек.
Я знаю, час придет, и снова
Родимый север призовет
И сердце там в борьбе суровой
Вновь сердце кровью изойдет.
Но в миг, как взор падет на глобус,
В душе истает туч гряда.
Я вспомню Munchen, Kathy Cobus
И Simplicissimus тогда.
Придет бывало — бьют минуты
Снопами праздничных ракет,
И не грозится Хронос лютый
Потомкам вечно бледных лет.
Вот ритму вальса незаметно
Тоску угрюмую предашь.
Глядишь — кивает там приветно
Мне длинноносый бритый Asch.
Кивает нежно Fraulein Ани
В бездумной резвости своей,
Идет, несет в простертой длани
Бокал слепительных огней.
Под шелест скрипки тиховейный
Взлетит бокал над головой,
Рассеет искры мозельвейна,
Как некий факел золотой.
Но, милый брат, мне ненадолго
Забыться сном — вином утех —
Ведь прозвучал под небом долга
Нам золотой, осенний смех!
Пусть бесконечно длинен свиток —
Бесцельный свиток бытия.
Пускай отравленный напиток
Обжег мне грудь — не умер я.
Куда сокрылся ты, божественный
С твоим огнем животворным!
Оставил ли оный кому?
Чьи ныне смелые персты тронут
Твою орфическую лиру,
Услаждение ушес и радость сердца?
И кто обует твой котурн,
Сущую обувь аттических муз,
Мельпомены и Талии,
Иначе зовомых:
Сильная, поучительная Истина
Небесная, пленяющая Красота! Ах! с самого неба
К чадам земли ты послан был,
Да не падут они духом,
Утешителем быть и крепким вождем
И сладким пророком изящности! И ты свершил свое послание:
Ни краткость дней твоих, ни гоненье тиранов,
Не воспятили тебе, о гений,
Щедро излить из разжженного небом сердца
То,
Чего многие веки
Ждали,
Чего многим векам
Не дано чувствовать. Блаженна Германия, родившая тебя,
И язык тевтонов,
Его же ты объизяществовал и увековечил, —
Ты, и предтечи твои, Виланд и Гете,
Славный триумвират! Когда Клопшток,
Серафимскими владеяй крилами,
Скрывался в парении горнем,
Тогда Виланд, путем дольним ликуя,
Тевтонскую музу по цветам Эллады
Ко храму Граций повел.
Гете собственные ей показал цветы,
Прекрасные и благоуханные;
Явился Шиллер,
Факел неся Прометеев,
И в каждый цветок
Душу влиял.
Творения Шиллера
Будут цвести в веках,
Как в аере любезное солнце. Но где он сам?
Сей ум исполинский
Истаял ли от рокового дыхания смерти,
Как холм снегу
От вешних Зефиров?
Сие огневместилище чувств (увы нам бедным!)
Червями снедаемо;
Сей сосуд амврозии
Сокрушен и попран тлением! Но чувства где теперь?
Куда пролиялась амврозия? Не поверю, не поверю,
Чтоб божественное было преходяще:
Ты здравствуешь, Шиллер!
Так, — здравствуй, здравствуй на небесах,
Где простираются к тебе объятия днесь
Любви ненарушимой,
И дивномысленную открывают беседу
С вожделенным пришельцем
Оные Духи славы,
Всякую тамо отложши зависть,
Эсхил, и Эврипид с Софоклом,
Корнель с Расином,
И Шекспир.
Мне не выдумать вот такого,
и слова у меня просты —
я родился в деревне Дьяково,
от Семенова — полверсты.
Я в губернии Нижегородской
в житие молодое попал,
земляной покрытый коростой,
золотую картошку копал.
Я вот этими вот руками
землю рыл
и навоз носил,
и по Керженцу
и по Каме
я осоку-траву косил.
На твое, земля,
на здоровье,
теплым жиром, земля, дыши,
получай лепешки коровьи,
лошадиные голяши.
Чтобы труд не пропал впустую,
чтобы радость была жива —
надо вырастить рожь густую,
поле выполоть раза два.
Черноземное поле на озимь
всё засеять,
заборонить,
сеять — лишнего зернышка наземь
понапрасну не заронить.
Так на этом огромном свете
прорастала моя судьба,
вся зеленая,
словно эти
подрастающие хлеба.
Я уехал.
Мне письма слали
о картофеле,
об овсе,
о свином золотистом сале, —
как одно эти письма все.
Под одним существуя небом,
я читал, что овсу капут…
Как у вас в Ленинграде с хлебом
и по скольку рублей за пуд?
Год за годом
мне письма слали
о картофеле,
об овсе,
о свином золотистом сале, —
как одно эти письма все.
Под одним существуя небом,
я читал, что в краю таком
мы до нового хлеба
с хлебом,
со свининою,
с молоком,
что битком набито в чулане…
Как у вас в Ленинграде живут?
Нас, конечно, односельчане
все зажиточными зовут.
Наше дело теперь простое —
ожидается урожай,
в гости пить молоко густое
обязательно приезжай…
И порадовался я с ними,
оглядел золотой простор,
и одно громадное имя
повторяю я с этих пор.
Упрекните меня в изъяне,
год от году
мы всё смелей,
все мы гордые,
мы, крестьяне,
дети сельских учителей.
До тебя, моя молодая,
называя тебя родной,
мы дошли,
любя,
голодая,
слезы выплакав все до одной.
Растопит солнце грязный лед,
В асфальте мокром отразится.
Асфальт — трава не прорастет,
Стиха в душе не зародится.
Свои у города права,
Он в их охране непреложен,
Весна бывает, где земля,
Весна бывает, где трава,
Весны у камня быть не может.
Я встал сегодня раньше всех,
Ушел из недр квартиры тесной.
Ручей. Должно быть, тает снег.
А где он тает — неизвестно.
В каком-нибудь дворе глухом,
Куда его зимой свозили
И где покрылся он потом
Коростой мусора и пыли.
И вот вдоль тротуара мчится
Ручей, его вода грязна,
Он — знак для жителей столицы,
Что где-то в эти дни весна.
Он сам ее еще не видел,
Он здесь рожден и здесь живет,
Он за углом, на площадь выйдя,
В трубу колодца упадет.
Но и минутной жизнью даже
Он прогремел, как трубный клич,
Напомнив мне о самом важном —
Что я земляк, а не москвич.
Меня проспекты вдаль уводят,
Как увела его труба.
Да, у меня с ручьем сегодня
Во многом сходная судьба.
По тем проспектам прямиком
В мои поля рвануться мне бы.
Живу под низким потолком,
Рожденный жить под звездным небом.
Но и упав в трубу колодца,
Во мрак подземных кирпичей,
Не может быть, что не пробьется
На волю вольную ручей.
И, нужный травам, нужный людям,
Под вешним небом средь полей,
Он чище и светлее будет,
Не может быть, что не светлей!
Он станет частью полноводной
Реки, раздвинувшей кусты,
И не асфальт уже бесплодный —
Луга зальет водой холодной,
Где вскоре вырастут цветы.
А в переулок тот, где душно,
Где он родился и пропал,
Вдруг принесут торговки дружно
Весенний радостный товар.
Цветы! На них роса дрожала,
Они росли в лесах глухих.
И это нужно горожанам,
Конечно, больше, чем стихи!
ПРОХОДЯ ПО ЛАБИРИНТУ
Позабыв о блеске Солнца, в свете призрачных огней,
Проходя по лабиринту бесконечных ступеней,
С каждым шагом холодею, с каждым днем темнее грусть,
Все, что было, все, что будет, знаю, знаю наизусть.
Было много… Сны, надежды, свежесть чувства, чистота,
А теперь душа измята, извращенна и пуста.
Я устал. Весна побле́кла. С Небом порван мой завет.
Тридцать лет моих я прожил. Больше молодости нет.
Я в бесцельности блуждаю, в беспредельности грущу,
И, утратив счет ошибкам, больше Бога не ищу.
Я хотел от сердца к Небу перебросить светлый мост, —
Сердце прокляло созвездья, сердце хочет лучших звезд.
Что же мне еще осталось? С каждым шагом холодеть?
И на все, что просит счастья, с безучастием глядеть?
О, последняя надежда, свет измученной души,
Смерть, услада всех страданий, Смерть, я жду тебя, спеши!
ОНА ПРИДЕТ
Она придет ко мне безмолвная,
Она придет ко мне бесстрастная,
Непостижимой неги полная,
Успокоительно прекрасная.
Она придет как сон таинственный,
Как звук родной во мгле изгнания,
И сладок будет миг единственный
На грани мрака и сознания.
Я буду тихим, буду радостным,
Изведав счастье примирения,
Я буду полон чувством сладостным,
Неизяснимостью забвения.
Безгласно буду я беседовать
С моей душою улетающей,
Безгласно буду проповедовать
О силе жизни созидающей, —
О силе Правды, не скудеющей
За невозбранными пределами,
И над умершим тихо веющей
В последний раз крылами белыми.
Мне снился сон, что я господь,
Сижу на небе, правя,
И ангелы сидят кругом,
Мои поэмы славя.
Я ем конфеты, ем пирог,
И это все без денег,
Бенедиктин при этом пью,
А долгу ни на пфенниг.
Но скука мучает меня,
Не лезет чаша ко рту,
И если б не был я господь,
Так я пошел бы к черту.
Эй, длинный ангел Гавриил,
Лети, поворачивай пятки,
И милого друга Эугена ко мне
Доставь сюда без оглядки.
Его в деканской не ищи,
Ищи за рюмкой рома,
И в церкви Девы не ищи,
А у мамзели, дома.
Расправил крылья Гавриил
И на землю слетает,
За ворот хвать, и в небо, глядь,
Эугена доставляет.
Ну, братец, я, как видишь, бог,
И вот — землею правлю.
Я говорил ведь, что себя
Я уважать заставлю.
Что день, то чудо я творю, —
Привычка, друг, господня, —
И осчастливить, например,
Хочу Берлин сегодня.
И камень должен на куски
Распасться тротуарный,
И в каждом камне пусть лежит
По устрице янтарной.
Да окропит лимонный сок
Ее живой росою,
Да растекается рейнвейн
По улицам рекою.
И как берлинцы веселы,
И все спешат на ужин;
И члены земского суда
Припали ртами к лужам.
И как поэты веселы,
Найдя жратву святую!
Поручики и фендрики
Оближут мостовую,
Поручики и фендрики
Умнее всех на свете,
И думают: не каждый день
Творятся дива эти.
Жизнь на празднике природы,
Цвет и зелень на полях,
Неба радужные своды
Рдеют в солнечных лучах,
И текут, красуясь, воды.
Все цветет, благоухает,
Всюду радость разлита;
В сердце пламень проницает,
И волшебная мечта
Дух невольно увлекает.
Вновь родятся упованья,
Вновь душа отворена
Обольстительным желаньям,
И, как легкий призрак сна, —
Проявились вспоминанья.
Где же все, что сердцу льстило?
Чем питалася мечта?
То, что к жизни приманило?
Без чего она пуста,
Как безмолвная могила?
К славе гордое стремленье,
Упованья юных дней,
Жар священный вдохновенья,
Вера полная в людей
И восторгов упоенья? —
Погубил все ранний опыт,
Рано пал на сердце хлад!
Зависти презренный шепот,
Добродетель без наград... —
Но, — откинем тщетный ропот!
Все бессильны укоризны,
Победить судьбу — кто мог?
Утешенье в бурной жизни
Мне да будет — вера, Бог
И любовь к святой отчизне!
Прочь же, грешные роптанья:
Бог — властитель над душой,
Погребу мои страданья —
И, быть может, вновь со мной
Примирятся упованья.
Не погибнет в бурях младость,
Западет во глубь души
Вновь — потерянная радость —
И в нерушимой тиши
Я признаю рока благость.
Прилетай же, наслажденье!
Тяжкий мрак души рассей,
Посели мне в грудь терпенье
И отвагу юных дней!
Начинай перерожденье!
Жизнь на празднике природы,
Цвет и зелень на полях,
Неба радужные своды
Блещут в солнечных лучах
И текут, красуясь, воды.
Любовь опять томит, весенний запах нежен,
Кричала чайкой ночь и билась у окна,
Но тело с каждым днем становится все реже,
И сквозь него сияет Иордан.
И странен ангел мне, дощатый мост Дворцовый
И голубой, как небо, Петроград,
Когда сияет солнце, светят скалы, горы
Из тела моего на зимний Летний сад.
Двенадцать долгих дней в груди махало сердце
И стало городом среди Ливийских гор.
А он все ходит по Садовой в церковь
Ловить мой успокоенный, остекленевший взор.
И стало страшно мне сидеть у белых статуй,
Вдыхать лазурь и пить вино из лоз,
Когда он верит, друг и враг заклятый,
Что вновь пойду средь Павловских берез.
Но пестрою, но радостной природой
И башнями колоколов не соблазнен.
Восток вдыхаю, бой и непогоду
Под мякотью шарманочных икон.
Шумит Москва, широк прогорклый говор
Но помню я александрийский звон
Огромных площадей и ангелов янтарных,
И петербургских синих пустырей.
Тиха луна над голою поляной.
Стой, человек в шлафроке! Не дыши!
И снова бой румяный и бахвальный
Над насурмленным бархатом реки.
И пестрой жизнь моя была
Под небом северным и острым,
Где мед хранил металла звон,
Где меду медь была подобна.
Жизнь нисходила до меня,
Как цепь от предков своенравных,
Как сановитый ход коня,
Как смугломраморные лавры.
И вот один среди болот,
Покинутый потомками своими,
Певец-хранитель город бережет
Орлом слепым над бездыханным сыном.
В полях, далеко от усадьбы,
Зимует просяной омет.
Там табунятся волчьи свадьбы,
Там клочья шерсти и помет.
Воловьи ребра у дороги
Торчат в снегу — и спал на них
Сапсан, стервятник космоногий,
Готовый взвиться каждый миг.Я застрелил его. А это
Грозит бедой. И вот ко мне
Стал гость ходить. Он до рассвета
Вкруг дома бродит при луне.
Я не видал его. Я слышал
Лишь хруст шагов. Но спать невмочь.
На третью ночь я в поде вышел…
О, как была печальна ночь! Когтистый след в снегу глубоком
В глухие степи вел с гумна.
На небе мглистом и высоком
Плыла холодная луна.
За валом, над привадой в яме,
Серо маячила ветла.
Даль над пустынными полями
Была таинственно светла.Облитый этим странным светом,
Подавлен мертвой тишиной,
Я стал — и бледным силуэтом
Упала тень моя за мной.
По небесам, в туманной мути,
Сияя, лунный лик нырял
И серебристым блеском ртути
Слюду по насту озарял.Кто был он, этот полуночный
Незримый гость? Откуда он
Ко мне приходит в час урочный
Через сугробы под балкон?
Иль он узнал, что я тоскую,
Что я один? что в дом ко мне
Лишь снег да небо в ночь немую
Глядят из сада при луне? Быть может, он сегодня слышал,
Как я, покинув кабинет,
По темной спальне в залу вышел,
Где в сумраке мерцал паркет,
Где в окнах небеса синели,
А в этой сини четко встал
Черно-зеленей конус ели
И острый Сириус блистал? Теперь луна была в зените,
На небе плыл густой туман…
Я ждал его, — я шел к раките
По насту снеговых полян,
И если б враг мой от привады
Внезапно прянул на сугроб, —
Я б из винтовки без пощады
Пробил его широкий лоб.Но он не шел. Луна скрывалась,
Луна сияла сквозь туман,
Бежала мгла… И мне казалось,
Что на снегу сидит Сапсан.
Морозный иней, как алмазы,
Сверкал на нем, а он дремал,
Седой, зобастый, круглоглазый,
И в крылья голову вжимал.И был он страшен, непонятен,
Таинственен, как этот бег
Туманной мглы и светлых пятен,
Порою озарявших снег, —
Как воплотившаяся сила
Той Воли, что в полночный час
Нас страхом всех соединила —
И сделала врагами нас.