Костер сооружен, и роковое
Готово вспыхнуть пламя. Все молчит.
Лишь слышен легкий треск — и в нижнем слое
Костра огонь предательски сквозит.
Дым побежал — народ столпился гуще,
Вот все они — весь этот темный мир:
Тут и гнетомый люд — и люд гнетущий,
Ложь и насилье — рыцарство и клир.
Тут вероломный кесарь — и князей
Имперских и духовных сонм верховный,
И сам он, римский иерарх, в своей
Непогрешимости греховной.
Тут и она — та старица простая,
Не позабытая с тех пор,
Что? принесла, крестясь и воздыхая,
Вязанку дров, как лепту, на костер.
И на костре, как жертва пред закланьем,
Вам праведник великий предстоит,
Уже обвеян огненным сияньем,
Он молится — и голос не дрожит.
Народа чешского святой учитель,
Бестрепетный свидетель о Христе
И римской лжи суровый обличитель,
В своей высокой простоте
Не изменив ни Богу, ни народу,
Боролся он — и был необорим —
За правду Божью, за ее свободу,
За все, за все, что бредом назвал Рим.
Он духом в небе — братскою ж любовью
Еще он здесь, еще в среде своих,
И светел он, что собственною кровью
Христову кровь он отстоял для них.
О чешский край — о род единокровный!
Не отвергай наследья своего —
О, доверши же подвиг свой духовный
И братского единства торжество!
И цепь порвав с юродствующим Римом,
Гнетущую тебя уж так давно,
На Гусовом костре неугасимом
Расплавь ее последнее звено.
Разговорились люди нынче.
От разговоров этих чад.
Вслух и кричат, но вслух и хнычат,
и даже вслух порой молчат.Мне надоели эти темы.
Я бледен. Под глазами тени.
От этих споров я в поту.
Я лучше в парк гулять пойду.Уже готов я лезть на стену.
Боюсь явлений мозговых.
Пусть лучше пригласит на сцену
меня румяный массовик.Я разгадаю все шарады
и, награжден двумя шарами,
со сцены радостно сойду
и выпущу шары в саду.Потом я ролики надену
и песню забурчу на тему,
что хорошо поет Монтан,
и возлюбуюсь на фонтан.И, возжелавши легкой качки,
лелея благостную лень,
возьму я чешские «шпикачки»
и кружку с пеной набекрень.Но вот сидят два человека
и спорят о проблемах века.Один из них кричит о вреде
открытой критики у нас,
что, мол, враги кругом, что время
неподходящее сейчас.Другой — что это все убого,
что ложь рождает только ложь
и что, какая б ни была эпоха,
неправдой к правде не придешь.Я закурю опять, я встану,
вновь удеру гулять к фонтану,
наткнусь на разговор, другой…
Нет, — в парк я больше ни ногой! Всё мыслит: доктор медицины,
что в лодке сетует жене,
и женщина на мотоцикле,
летя отвесно, но стене.На поплавках уютно-шатких,
и аллеях, где лопочет сад,
и на раскрашенных лошадках —
везде мыслители сидят.Прогулки, вы порой фатальны!
Задумчивые люди пьют,
задумчиво шумят фонтаны,
задумчиво по морде бьют.Задумчивы девчонок челки,
и ночь, задумавшись всерьез,
перебирает, словно четки,
вагоны чертовых колес…
В одном переулке
Стояли дома.
В одном из домов
Жил упрямый Фома.
Ни дома, ни в школе,
Нигде, никому —
Не верил
Упрямый Фома
Ничему.
На улицах слякоть,
И дождик,
И град.
«Наденьте калоши», —
Ему говорят.
«Неправда, —
Не верит Фома, —
Это ложь…»
И прямо по лужам
Идет без калош.
Мороз.
Надевают ребята коньки.
Прохожие подняли воротники.
Фоме говорят:
«Наступила зима».
В трусах
На прогулку выходит Фома.
Идет в зоопарке
С экскурсией он.
«Смотрите, — ему говорят, —
Это слон».
И снова не верит Фома:
«Это ложь.
Совсем этот слон
На слона не похож».
Однажды
Приснился упрямому сон,
Как будто шагает по Африке он.
С небес
Африканское солнце печет,
Река под названием Конго
Течет.
Подходит к реке
Пионерский отряд.
Ребята Фоме
У реки говорят:
«Купаться нельзя:
Аллигаторов тьма».
«Неправда», —
Друзьям отвечает Фома.
Трусы и рубашка
Лежат на песке.
Упрямец плывет
По опасной реке.
Близка
Аллигатора хищная
Пасть.
«Спасайся, несчастный,
Ты можешь пропасть!»
Но слышен ребятам
Знакомый ответ:
«Прошу не учить,
Мне одиннадцать лет!»
Уже крокодил
У Фомы за спиной,
Уже крокодил
Поперхнулся Фомой;
Из пасти у зверя
Торчит голова.
До берега
Ветер доносит слова:
«Непра…
Я не ве…»
Аллигатор вздохнул
И, сытый,
В зеленую воду нырнул.
Трусы и рубашка
Лежат на песке.
Никто не плывет
По опасной реке.
Проснулся Фома,
Ничего не поймет,
Трусы и рубашку
Со стула берет.
Фома удивлен,
Фома возмущен:
«Неправда, товарищи,
Это не сон!»
Ребята,
Найдите такого Фому
И эти стихи
Прочитайте ему.
— В чем смысл твоей жизни? — Меня спросили. —
Где видишь ты счастье свое, скажи?
— В сраженьях, — ответил я, — против гнили
И в схватках, — добавил я, — против лжи!
По-моему, в каждом земном пороке,
Пусть так или сяк, но таится ложь.
Во всем, что бессовестно и жестоко,
Она непременно блестит, как нож.
Ведь все, от чего человек терзается,
Все подлости мира, как этажи,
Всегда пренахальнейше возвышаются
На общем фундаменте вечной лжи.
И в том я свое назначенье вижу,
Чтоб биться с ней каждым своим стихом,
Сражаясь с цинизма колючим льдом,
С предательством, наглостью, черным злом,
Со всем, что до ярости ненавижу!
Еще я хочу, чтоб моя строка
Могла б, отверзая тупые уши,
Стругать, как рубанком, сухие души
До жизни, до крохотного ростка!
Есть люди, что, веря в пустой туман,
Мечтают, чтоб счастье легко и весело
Подсело к ним рядом и ножки свесило:
Мол, вот я, бери и клади в карман!
Эх, знать бы им счастье совсем иное:
Когда, задохнувшись от высоты,
Ты людям вдруг сможешь отдать порою
Что-то взволнованное, такое,
В чем слиты и труд, и твои мечты!
Есть счастье еще и когда в пути
Ты сможешь в беду, как зимою в реку,
На выручку кинуться к человеку,
Подставить плечо ему и спасти.
И в том моя вера и жизнь моя.
И, в грохоте времени быстротечного,
Добавлю открыто и не тая,
Что счастлив еще в этом мире я
От женской любви и тепла сердечного…
Борясь, а не мудрствуя по-пустому,
Всю душу и сердце вложив в строку,
Я полон любви ко всему живому:
К солнцу, деревьям, к щенку любому,
К птице и к каждому лопуху!
Не веря ни злым и ни льстивым судьям,
Я верил всегда только в свой народ.
И, счастлив от мысли, что нужен людям,
Плевал на бураны и шел вперед.
От горя — к победам, сквозь все этапы!
А если летел с крутизны порой,
То падал, как барс, на четыре лапы
И снова вставал и кидался, а бой.
Вот то, чем живу я и чем владею:
Люблю, ненавижу, борюсь, шучу.
А жить по-другому и не умею,
Да и, конечно же, не хочу!
(По поводу живой картины).
Костер сооружен, и роковое
Готово вспыхнуть пламя. Все молчит.
Лишь слышен легкий треск, и в нижнем слое
Костра огонь предательски сквозит.
Дым побежал—народ столпился гуще,
Вот все они, весь этот темный мир:
Тут и гнетомый люд—и люд гнетущий,
Ложь и насилье—рыцарство и клир.
Тут вероломный Кесарь и князей
Имперских и духовных сонм верховный,
И сам он, Римский иерарх, в своей
Непогрешимости греховной.
Тут и она, та старица простая,
Не позабытая с тех пор,
Что принесла, крестясь и воздыхая,
Вязанку дров, как лепту, на костер.
И на костре, как жертва пред закланьем,
Вам праведник великий предстоит,
Уже обвеян огненным сияньем,
Он молится, и голос не дрожит.
Народа чешскаго святой учитель,
Безтрепетный свидетель о Христе,
И римской лжи суровый обличитель
В своей высокой простоте.
Не изменив ни Богу, ни народу,
Боролся он и был необорим,—
За правду Божью, за ея свободу,
За все, за все, что̀ бредом назвал Рим.
Он духом в небе, братскою ж любовью
Еще он здесь, еще в среде своих,
И светел он, что собственною кровью
Христову кровь он отстоял для них.
О, чешский край, о, род единокровный!
Не отвергай наследья своего,
О, доверши же подвиг свой духовный
И братскаго единства торжество!
И, цепь порвав с юродствующим Римом
Гнетущую тебя уж так давно,
На Гусовом костре неугасимом
Расплавь ея последнее звено.
Все утратил наш век, кроме смеха,—свободной стихии,
Над которой не властны ни скорби, ни силы земныя…
Можно мысль оковать, задержать своевольныя грезы,
Могут выплакать очи последния теплыя слезы
И отчаянья вопли сдавиться в груди человека;
Лишь не ведает смех ни цепей, ни препятствий от века!
И когда царство мрака и лжи своей маской холодной
Мысль упорно гнетет, душит голос свободный,
Из окованной груди, как будто на грех,
Вырывается гордо несдержанный смех,
И от смеха раскатов спадает холодная маска,
Бьет в лицо фарисеев стыда позабытая краска.
Нет сильней на земле и свободней владыки,
Чем властительный смех- вопли, грозные клики,
И угрозы земныя, гордыню и скрежет зубовный,
Своенравную мысль и проклятья, и шепот любовный, —
Все в ничто обращают могучаго смеха раскаты:,
Перед смехом трепещут властителей гордых палаты,
Перед смехом смолкают и хитрость людская, и злоба,
И страшится его все как хладнаго, мрачнаго гроба;
Перед смехом побед торжество разлетается в прах,
И смеются, воспрянув душою в цепях,
Те, что миг лишь один перед тем трепетали
И главою склонялись покорной в тоске и печали.
Смейтесь, други! не ведает смех ни цепей, ни препоны!
Если грудь не дерзает извергнуть проклятья и стоны,
Если гложет вам душу отчаянье долгие годы, —
Смейтесь, други, сильнее в сознаньи духовной свободы!
Смейтесь, други, над мглою, что грозно на бой выступает!
Смейтесь, други, над ложью, что с правдой бороться дерзает!
Пусть властительны скорби и душу борьба утомила,
Смейтесь, други! есть в смехе волшебная, чудная сила!
Смехом вашим, как стройными звуками лир,
От неправды и зла исцеляется мир;
И ведет этот смех вас к победе добра и святыни,
Словно огненный столб, что Израиля вел по пустыне.
Неуловимый маг в иллюзии тумана,
Среди тобою созданных фигур,
Я не могу узнать тебя, авгур,
Но я люблю тебя, правдивый друг обмана!
Богач комедии и нищий из романа,
То денди чопорный, то юркий балагур,
Ты даже прозу бедную одежды
От фрака строгого до «колеров надежды»
Небрежным гением умеешь оживить:
Здесь пуговицы нет, зато свободна нить,
А там на рукаве в гармонии счастливой
Смеется след чернил и плачет след подливы.
За ярким натянул ты матовый сапог,
А твой изящный бант развязан так красиво,
Что, глядя на тебя, сказать бы я не мог,
Неуловимый маг, и ложный, но не лживый,
Гулять ли вышел ты на розовой заре
Иль вешаться идешь на черном фонаре.
Загадкою ты сердце мне тревожишь,
Как вынутый блестящий нож,
Но если вещий бред поэтов только ложь,
Ты, не умея лгать, не лгать не можешь.
Увив безумием свободное чело,
Тверди ж им, что луна детей озябших греет,
Что от нее сердцам покинутым тепло,
Передавай им ложь про черное крыло,
Что хлороформом смерти нежно веет,
Покуда в сердце зуб больной не онемеет…
Пой муки их, поэт. Но гордо о своей
Молчи, — в ответ, увы! Эльвира засмеется.
Пусть сердце ранено, пусть кровью обольется
Незримая мишень завистливых друзей, —
Ты сердца, что любовью к людям бьется,
Им не показывай и терпеливо жди:
Пусть смерть одна прочтет его в груди, —
И белым ангелом в лазурь оно взовьется.
Проходите толпою, трусливо блуждающей,—
Тощий ум тощий плод принесет!—
Роскошь праздных затей — пустоцвет, взор ласкающий,—
Без плода на ветру опадет.
Бедной правде не верите вы — да и кстати ли,
Если сытая ложь тешит вас!
И безмолвствуем мы, не затем, что утратили
Нашей честности скудный запас,—
Не затем, что спешим под покров лицемерия,
Или манны с небес молча ждем,
А затем, что кругом все полно недоверия
И довольства грошовым умом.
Проходите! от вас ничего не останется,—
Ни решенных задач, ни побед…
И потомство с любовью на вас не оглянется, Затеряет в потемках ваш след,—
Пожелает простора для мысли и гения,
И тогда — о, тогда, может быть,
Все проснется с зарей обновления,
Чтоб не даром бороться и жить…
Проходите толпою, трусливо блуждающей,—
Тощий ум тощий плод принесет!—
Роскошь праздных затей — пустоцвет, взор ласкающий,—
Без плода на ветру опадет.
Бедной правде не верите вы — да и кстати ли,
Если сытая ложь тешит вас!
И безмолвствуем мы, не затем, что утратили
Нашей честности скудный запас,—
Не затем, что спешим под покров лицемерия,
Или манны с небес молча ждем,
А затем, что кругом все полно недоверия
И довольства грошовым умом.
Проходите! от вас ничего не останется,—
Ни решенных задач, ни побед…
И потомство с любовью на вас не оглянется,
Затеряет в потемках ваш след,—
Пожелает простора для мысли и гения,
И тогда — о, тогда, может быть,
Все проснется с зарей обновления,
Чтоб не даром бороться и жить…
Посвящено А. А. Фету
Уходит пестрый день и, теша смертных очи,
Горит на западе зарею золотой;
Кой-где румянится теней сгущенный рой,
И бездна ярких звезд плывет над бездной ночи…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон: —
Кой-где голодному блестящий снится сон,
Кой-где для слез любви еще горят лампады…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
На склоне скорбных дней, еще глаза поэта
Сквозь бездну зла и лжи провидят красоту;
Еще душа таит горячую мечту
И вдохновение,— последний проблеск света…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Когда земной кумир окажется химерой,
И в мир, где некогда лилась людская кровь,
Сойдет сиять и греть небесная любовь,
Все человечество, быть может, скажет с верой:
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Посвящено А. А. Фету
Уходит пестрый день и, теша смертных очи,
Горит на западе зарею золотой;
Кой-где румянится теней сгущенный рой,
И бездна ярких звезд плывет над бездной ночи…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон: —
Кой-где голодному блестящий снится сон,
Кой-где для слез любви еще горят лампады…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
На склоне скорбных дней, еще глаза поэта
Сквозь бездну зла и лжи провидят красоту;
Еще душа таит горячую мечту
И вдохновение,— последний проблеск света…
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
Когда земной кумир окажется химерой,
И в мир, где некогда лилась людская кровь,
Сойдет сиять и греть небесная любовь,
Все человечество, быть может, скажет с верой:
Вот-вот они,—
О, Господи!— Твои вечерние огни!..
И были дни, как муть опала,
И был один, как аметист.
Река несла свои зерка́ла,
Дрожал в лазури бледный лист.
Хрустальный день пылал так ярко,
И мы ушли в затишье парка,
Где было сыро на земле,
Где пел фонтан в зелёной мгле,
Где трепетали поминутно
Струи и полосы лучей,
И было в глубине аллей
И величаво, и уютно.
Синела даль. Текла река.
Душа, как воды, глубока.
И наших ног касалась влажно
Густая, цепкая трава;
В душе и медленно и важно
Вставали редкие слова.
И полдня вещее молчанье
Таило жгучую печаль
Невыразимого страданья.
И, смутным оком глядя вдаль,
Ты говорила:
«Смерть сурово
Придёт, как синяя гроза.
Приблизит грустные глаза.
И тихо спросит: «Ты готова?»
Что я отвечу в этот день?
Среди живых я только тень.
Какая тёмная Обида
Меня из бездны извлекла?
Я здесь брожу, как тень Аида,
Я не страдала, не жила…
Мне надо снова воплотиться
И крови жертвенной напиться,
Чтобы понять язык людей.
Печален сон души моей.
Она безрадостна, как Лета…
Кто здесь поставил ей межи?
Я родилась из чьей-то лжи,
Как Калибан из лжи поэта.
Мне не мила земная твердь…
Кто не жил, тех не примет смерть».
Как этот день теперь далёко
С его бескрылою тоской!
Он был, как белый свет востока
Пред наступающей зарёй.
Он был, как вещий сон незрящей,
Себя не знающей, скорбящей,
Непробудившейся души.
И тайны в утренней тиши
Свершались:
«Некий встал с востока
В хитоне бледно-золотом
И чашу с пурпурным вином
Он поднял в небо одиноко.
Земли пустые страшны очи.
Он встретил их и ослепил,
Он в мире чью-то кровь пролил
И затопил ей бездну ночи».
И, трепеща, необычайны,
Горе́ мы подняли сердца
И причастились страшной Тайны
В лучах пылавшего лица.
И долу, в мир вела дорога —
Исчезнуть, слиться и сгореть.
Земная смерть есть радость Бога:
Он сходит в мир, чтоб умереть.
И мы, как боги, мы, как дети,
Должны пройти по всей земле,
Должны запутаться во мгле,
Должны ослепнуть в ярком свете,
Терять друг друга на пути,
Страдать, искать и вновь найти…
Господа! я нынче все бранить готов —
Я не в духе — и не в духе потому,
Что один из самых злых моих врагов
Из-за фразы осужден идти в тюрьму…
Признаюсь вам, не из нежности пустой
Чуть не плачу я, — а просто потому,
Что подавлена проклятою тюрьмой
Вся вражда во мне, кипевшая к нему.
Он язвил меня и в прозе, и в стихах;
Но мы бились не за старые долги,
Не за барыню в фальшивых волосах,
Нет! — мы были бескорыстные враги!
Вольной мысли то владыка, то слуга,
Я сбирался беспощадным быть врагом,
Поражая беспощадного врага;
Но — тюрьма его прикрыла, как щитом.
Перед этою защитой я — пигмей…
Или вы еще не знаете, что мы
Легче веруем под музыку цепей
Всякой мысли, выходящей из тюрьмы;
Иль не знаете, что даже злая ложь
Облекается в сияние добра,
Если ей грозит насилья острый нож,
А не сила неподкупного пера?!.
Я вчера еще перо мое точил,
Я вчера еще кипел и возражал; —
А сегодня ум мой крылья опустил,
Потому что я боец, а не нахал.
Я краснел бы перед вами и собой,
Если б узника да вздумал уличать.
Поневоле он замолк передо мной —
И я должен поневоле замолчать.
Он страдает, оттого что есть семья —
Я страдаю, оттого что слышу смех.
Но что значит гордость личная моя,
Если истина страдает больше всех!
Нет борьбы — и ничего не разберешь —
Мысли спутаны случайностью слепой, —
Стала светом недосказанная ложь,
Недосказанная правда стала тьмой.
Что же делать? и кого теперь винить?
Господа! во имя правды и добра, —
Не за счастье буду пить я — буду пить
За свободу мне враждебного пера!
Над Римом царствовал Траян,
И славил Рим его правленье,
А на смиренных христиан
Возникло новое гоненье,
И вот — седого старика
Схватили; казнь его близка,
Он служит сам себе уликой:
Всё крест творит рукою он,
Когда на суд уж приведен
К богам империи великой.
Вот, говорят ему, наш храм
И жертвенник! Пред сим кумиром
Зажги обычный фимиам —
И будешь жив отпущен с миром.
«Нет, — отвечает, — не склонюсь
Пред вашим идолом главою
И от Христа не отрекусь;
Умру, но с верою живою!
Прочь, искушенье ада! Прочь,
Соблазна демонские сети!»
Вотще хотят жена и дети
Его упорство превозмочь,
И заливаются слезами,
И вопиют они, скорбя:
«Склонись — и жить останься с нами!
Ведь мы погибнем без тебя».
Не увлекаясь их речами,
Глух на родные голоса,
Стоит он, впалыми очами
Спокойно глядя в небеса.
Его чужие сожалеют,
О нем язычники скорбят,
Секиры ликторов коснеют
И делом казни не спешат.
Он был так добр! — Ему вполслуха
Толпа жужжит и вторит глухо:
«Склонись! Обряд лишь соверши —
Обряд! Исполни эту меру,
А там — какую хочешь веру
Питай во глубине души!»
— «Нет, — возразил он, — с мыслью дружны
Слова и действия мои:
На грудь кладу я крест наружный,
Зане я крест несу в груди.
Нет! Тот, кому в составе целом
Я предан весь душой и телом,
Учитель мой, Спаситель мой,
Мне завещал бороться с тьмой
Притворства, лжи и лицемерья.
Я — христианин; смерть мне — пир, —
И я у райского преддверья
Стою средь поднятых секир.
Тот обречен навеки аду,
Злой раб — не христианин тот,
Кто служит мертвому обряду
И с жертвой к идолу идет.
Приди, о смерть! » — И без боязни
Приял он муку смертной казни,
И, видя, как он умирал,
Как ясный взор его сиял
В последний миг надеждой смелой, —
Иной язычник закоснелый
Уже креститься замышлял.
А мы так много в сердце носим
Вседневной лжи, лукавой тьмы —
И никогда себя не спросим:
О люди! христиане ль мы?
Творя условные обряды,
Мы вдруг, за несколько монет,
Ото всего отречься рады,
Зане в нас убежденья нет,
И там, где правда просит дани
Во славу божьего креста,
У нас язык прилип к гортани
И сжаты хитрые уста.
Все люди исстари не чтут за правду сказки,
А ложь употреблять привыкли для прикраски.
Что слышал от людей, я сказываю то ж;
Коварные, сплетая ложь,
Других обманом уязвляют.
Кто хочет, верь тому; кто хочет, хоть не верь,
Я сказочку начну теперь:
Коза с рождения Медведя не видала
И не слыхала,
Что есть такой на свете зверь;
Но храброю себя повсюду называла,
Хотела показать геройские дела,
И, следственно, была
Смела.
Однако на словах, а не на деле,
Геройских дел ее не знал никто доселе;
И, по ее словам, Самсон и Геркулес
Не много перед ней поделали чудес.
«Причина ль, — говорит, — увидеться с Медведем?
Тотчас туда поедем», —
И в доказательство пошла, не медля, в лес,
Пошла Коза на драку;
Так бодро Телемак не оставлял Итаку,
Так храбро Ахиллес не шел против троян,
Великий Александр, с победой персиян,
В толикой пышности не возвращался в стан.
Идет и говорит, чтоб дали ей дорогу.
Идет Коза в берлогу,
И приближается смотреть:
Незнаем ей Медведь.
Увидела, что с ним лежит ее подружка,
И думала, у них великие лады, —
Пошла туда Коза, не знаючи беды.
Худая с ним игрушка;
Неугомонен стал сосед,
Для гостьи кинул он обед;
А гостья в шутку то не ставит,
Что жестоко ее Медведь за горло давит.
Не хочет уж Коза гостить
И просится, чтоб быть, по-прежнему, на воле;
Клянется, что к нему ходить не станет боле,
Когда он от себя изволит отпустить.
Коза Медведя не обманет,
Он сделал, что она ходить к нему не станет,
Затем, что с места уж не встанет.
Не лучше ль было бы, когда б моя Коза,
Не пяля в лес глаза,
Жила без храбрости в покое?
А смелость только быть должна в прямом герое.
Где вы, источники вечной любви, —
Жажда всех видеть счастливыми, —
Клад дорогой, скрытый в нервах, в крови,
В пламенном сердце с порывами?
Где та великая вера в людей,—
В славу всего человечества?
Или хоть в смелую правду друзей,
Шедших страдать за отечество?..
Где та заря, что вставала?— скажи,
Где та душа, что проснулася?..
Или земля,— это скопище лжи, —
В грозные тучи замкнулася?..
Или опять племенная вражда
В каждый народ протеснилася
И, как осенняя с грязью вода,
В сердце мое проточилася…
Или в умы замешался хаос,— Или опять первобытная
Дичь разрастается,— крови и слез
Требует власть ненасытная!?—
Если погаснет священный огонь,—
Что впереди?— тьма бездонная…
Милая! в эту минуту не тронь
Сердце мое омраченное…
Может быть, эта минута пройдет,
Может быть, завтра ж попутная
Звездочка луч свой уронит,— сойдет
В душу хоть радость минутная.
Рад буду встретить я гостью мечту
И принести ей раскаянье
За ненавистную мне слепоту
И за минуту отчаянья…
Где вы, источники вечной любви, —
Жажда всех видеть счастливыми, —
Клад дорогой, скрытый в нервах, в крови,
В пламенном сердце с порывами?
Где та великая вера в людей,—
В славу всего человечества?
Или хоть в смелую правду друзей,
Шедших страдать за отечество?..
Где та заря, что вставала?— скажи,
Где та душа, что проснулася?..
Или земля,— это скопище лжи, —
В грозные тучи замкнулася?..
Или опять племенная вражда
В каждый народ протеснилася
И, как осенняя с грязью вода,
В сердце мое проточилася…
Или в умы замешался хаос,—
Или опять первобытная
Дичь разрастается,— крови и слез
Требует власть ненасытная!?—
Если погаснет священный огонь,—
Что впереди?— тьма бездонная…
Милая! в эту минуту не тронь
Сердце мое омраченное…
Может быть, эта минута пройдет,
Может быть, завтра ж попутная
Звездочка луч свой уронит,— сойдет
В душу хоть радость минутная.
Рад буду встретить я гостью мечту
И принести ей раскаянье
За ненавистную мне слепоту
И за минуту отчаянья…
Дай оглянусь…
ПушкинТы победил!.. Все силы жизни
Ты положил в борьбу… Ну что ж?
Ты в ком обрел любовь к отчизне?
В ком честь?. Где истина? Где ложь?.
Скажи, о совопросник века,
Чтоесть безумец? что- мудрец?
Где ж отыскал ты человека
И гражданина наконец?.
Прочтем времен недавних повесть…
Она печальна и мрачна.
В ней наш позор. Пред ней должка
Скорбеть общественная совесть!
Не говори мне о врагах,
Не говори мне об измене…
Не трогай тех, кто в рудниках…
С какою злобою тупой,
С каким самодовольством глупым
Мы приговор читали свой
Над пылом юности живой,
Как будто лекцию над трупом!..
Не мы ль, безумные, тогда,
О здравомыслии радея,
Бесспорным признаком злодея
Считали юные года?
Не мы ль, как безнадежно падших,
На посрамленье всей земли
И сыновей и братьев младших
К столбам позорным привели?
Припомним подвиги другие…
О тех с тобой поговорим,
Чьи думы и дела благие
Теперь рассеялись как дым.
Кто нас вернул на путь обратный?
И чьей рукою святотатной
Разрушен жизни честный строй,
Чтобы создать на нем другой —
Благонамеренно-развратный?
И этой лжи, и этой тьмы,
Нам неизвестностью грозящей, -
Кто их виновник настоящий?
Мы сами! да, с тобою мы!.. Хотели ль мы порядок стройный
От смутных оградить тревог,
Взнуздать мы думали ль порок
И дерзость мысли беспокойной, -
Но в страшный мы вступили бой,
Все средства в помощь призывая,
И по земле своей родной
Прошли как язва моровая!..
Ни страх неправды, ни боязнь
Пятна позорного на чести —
Не умеряли злобной мести…
То не борьба была, а казнь!
Пьяны усердия разгулом,
Мы, сыщики измен и смут,
Всю Русь на свой призвали суд,
Чтоб обвинить ее огулом.
Наш слух всё слышал; зоркий глаз
Умел во все проникнуть щели…
И никого нам суд не спас
Из тех, кто в мыслях и на деле
Честней и чище были нас!
Мы их святыню оплевали;
Мы клеветали на народ;
Против врагов, зажав им рот,
Мы власть доносом раздражали…
И вот — затихло всё кругом…
Но ум замолк не пред умом.
Свободу, честность, чувства, мысли
Мы задушили, мы загрызли!
Богатой жизни в темноте
Лежат обломки… Люди, дело —
В первоначальной чистоте
Ничто от нас не уцелело!.. Что ж, современный гражданин!
Что, соль земли, столп государства,
Питомец крепостного барства,
Времен бессудья буйный сын!
Зачем ты, счастлив и нахален,
Среди погрома и развалин
Трубил победы торжество?
Ведь не создашь ты ничего!..
В наш век заснуть умом не можно;
Несчастье это понял ты,
Подчас лаская с страстью ложной
Благообразные мечты…
Обман!.. В сокровищницу мира
Сам ничего ты не принес!
Ты гложешь, как голодный пес,
Остатки прерванного пира…
Брели паломники сирые
в Мекку
по серой Сирии.
Скрюченно и поломанно
передвигались паломники,
от наваждений
и хаоса —
каяться,
каяться,
каяться.
А я стоял на вершине
грешником
нераскаянным,
где некогда -
не ворошите! —
Авель убит был Каином.
И — самое чрезвычайное
из всех сообщений кровавых,
слышалось изначальное:
"Каин,
где брат твой, Авель?"
Но вдруг —
голоса фарисейские,
фашистские,
сладко-злодейские:
"Что вам виденья отжитого?
Да, перегнули с Авелем.
Конечно, была ошибочка,
но, в общем-то, путь был правилен…"
И мне представился каменный
угрюмый детдом,
где отравленно
кормят детёныши Каиновы
с ложечки ложью —
Авелевых.
И проступает,
алая,
когда привыкают молчать,
на лицах детей Авеля
каинова печать.
Так я стоял на вершине
меж праотцев и потомков
над миром,
где люди вершили
растленье себе подобных.
Безмолнийно было,
безгромно,
но камни взывали ребристо:
"Растление душ бескровно,
но это —
братоубийство".
А я на вершине липкой
стоял,
ничей не убийца,
но совесть
библейской уликой
взывала:
"Тебе не укрыться!
Свой дух растлеваешь ты ложью,
и дух крошится,
дробится.
Себя убивать —
это тоже братоубийство.
А скольких женщин
ты сослепу
в пути растоптал,
как распятья,
Ведь женщины —
твои сестры,
а это больше,
чем братья.
И чьи-то серые,
карие
глядит на тебя
без пощады,
и вечной печатью каиновой
ко лбу прирастают взгляды…
Что стоят гусарские тосты
за женщин?
Бравада, отписка…
Любовь убивать —
это тоже братоубийство…»
Я вздрогнул:
"Совесть, потише…
Ведь это же несравнимо,
как сравнивать цирк для детишек
с кровавыми цирками Рима".
Но тень измождённого Каина
возникла у скал угловато,
и с рук нескончаемо капала
кровь убиенного брата.
"Взгляни —
мои руки кровавы.
А начал я с детской забавы.
Крылья бабочек бархатных
ломал я из любопытства.
Всё начинается с бабочек.
После —
братоубийство".
И снова сказала,
провидица,
с пророчески-горькой печалью
совесть моя —
хранительница
каиновой печати:
"Что вечности звёздной, безбрежной
ты скажешь,
на суд её явленный?
"Конечно же, я не безгрешный,
но, в общем-то, путь мой правилен"?
Ведь это возводят до истин
все те, кто тебе ненавистен,
и человечиной жжёной
"винстоны" пахнут
и "кенты",
и пуля,
пройдя сквозь Джона,
сражает Роберта Кеннеди.
И бомбы землю пытают,
сжигая деревни пламенем.
Конечно, в детей попадают,
но, в общем-то, путь их правилен…
Каин во всех таится
и может вырасти тайно.
Единственное убийство
священно —
убить в себе Каина!"
И я на вершине липкой
у вечности перед ликом
развёрз мою грудь неприкаянно,
душа
в зародыше
Каина.
Душил я всё подлое,
злобное,
всё то, что может быть подло,
но крылья бабочек сломанные
соединить было поздно.
А ветер хлестал наотмашь,
невидимой кровью намокший,
как будто страницы Библии
меня
по лицу
били…
С грустной матерью, ставшей недавно вдовой,
Мальчик маленький жил в Верее под Москвой.
Голубятник он ласковый был и умелый.
Как-то утром — при солнечном первом луче —
Мальчик с голубем белым на левом плече
Вдруг без крика на снег повалился, на белый,
К солнцу лик обернув помертвелый.
Вечным сном он в могиле безвременной спит,
Был он немцем убит.
Но о нем — неживом — пошли слухи живые,
Проникая к врагам через их рубежи,
В их ряды, в охранения сторожевые,
В их окопы н в их блиндажи.
По ночам, воскрешенный любовью народной,
Из могилы холодной
Русский мальчик встает
И навстречу немецкому фронту идет.
Его взгляд и презреньем сверкает и гневом,
И, всё тот же — предсмертный! — храня его вид,
Белый голубь сидит
На плече его левом.
Ни травинки, ни кустика не шевеля,
Через минные мальчик проходит поля,
Чрез колюче-стальные проходит препоны,
Чрез окопы немецкие и бастионы.
«Кто идет?» — ему немец кричит, часовой.
«Месть!» — так мальчик ему отвечает.
«Кто идет?» — его немец другой
Грозным криком встречает.
«Совесть!» — мальчик ему отвечает.
«Кто идет?» — третий немец вопрос задает.
«Мысль!» — ответ русский мальчик дает.
Вражьи пушки стреляют в него и винтовки,
Самолеты ведут на него пикировки,
Рвутся мины, и бомбы грохочут кругом,
Но идет он спокойно пред пушечным зевом,
Белый голубь сидит на плече его левом.
Овладело безумие лютым врагом.
Страх у немцев сквозил в каждом слове и взгляде.
Била самых отпетых разбойников дрожь,
«С белым голубем мальчика видели…» «Ложь!»
«Нет, не ложь: его видели в третьей бригаде».
«Вздор, отъявленный вздор!»
«Нет не вздор.
Мальчик…»
«Вздор! Уходите вы к шуту!»
«Вот он сам!»
Мальчик с голубем в ту же минуту
Возникал, где о нем заходил разговор.
С взором грозным и полным немого укора
Шел он медленным шагом, скрестив на груди
Свои детские руки.
«Уйди же! Уйди!» —
Выла воем звериным фашистская свора.
«Ты не мною, убит! Я тебя не встречал!»
«И не мной!» — выли немцы, упав на колени.
«И не мною!» Но мальчик молчал.
И тогда, убоявшись своих преступлений
И возмездья за них, немцы все — кто куда,
Чтоб спастися от кары, бежать от суда, —
И ревели в предчувствии близкого краха.
Как на бойне быки, помертвевши от страха.
Страх охватывал тыл, проникал в города,
Нарастая быстрее повальной заразы.
По немецким войскам полетели приказы
С черепными значками, в тройном сургуче:
«Ходит слух — и ему не дается отпору, —
Что тревожит наш фронт в полуночную пору
Мальчик с голубем белым на левом плече.
Запрещается верить подобному вздору,
Говорить, даже думать о нем!»
Но о мальчике русском всё ширилась повесть.
В него веры не выжечь огнем,
Потому — это месть,
это мысль,
это совесть!
И о нем говорят всюду ночью и днем.
Говорят, его видели под Сталинградом:
По полям, где судилось немецким отрядам
Лечь костьми на холодной, на снежной парче,
Русский мальчик прошел с торжествующим
взглядом,
Мальчик с голубем белым на левом плече!
Прощай!
Прощай! Я поднял паруса
И встал со вздохом у руля,
И резвых чаек голоса
Да белой пены полоса —
Все, чем прощается земля
Со мной… Прощай!
Мне даль пути грозит бедой,
И червь тоски мне сердце гложет,
И машет гривой вал седой…
Но—море всей своей водой
Тебя из сердца смыть не может!..
О, нет!.. Прощай!
Не замедляй последний час,
Который я с тобой вдвоем
Переживал уже не раз!
Нет, больше он не сблизит нас,
Напрасно мы чего-то ждем…
Прощай!
Зачем тебя я одевал
Роскошной мантией мечты?
Любя тебя,—я сознавал,
Что я себе красиво лгал
И что мечта моя—не ты!
Зачем? Прощай!
Любовь—всегда немного ложь,
И правда вечно в ссоре с ней;
Любви достойных долго ждешь,
А их все нет… И создаешь
Из мяса в тряпках—нежных фей…
Прощай!
Прощай! Я поднял паруса
И встал со вздохом у руля,
И резвых чаек голоса
Да белой пены полоса —
Все, чем прощается земля
Со мной… Прощай!
В Черноморье
Знойно. Тихо… Чудный вид!
Там, далеко,—море спит.
С берегов же в волны пали
Тени тонких миндалей,
И чинары в них купали
Зелень пышную ветвей;
И в прибрежной белой пене,
Как улыбка—эти тени, —
Как улыбка старых гор,
Чьи угрюмые вершины
Вознеслись туда, в пустынный,
Голубой небес простор,
Где суровый их гранит
От земли туманом скрыт.
Важно, молча и сурово
В бархат неба голубого
Смотрят главы старых гор,
Сизой дымкою обяты.
И пугают мысль и взор
Их крутые к морю скаты.
Им в дали небес не слышны
Вздохи волн и пены пышной —
Этот стройный плеск и шум,
Полный нежной, сладкой ложью,
Шум, притекший к их подножью,
Чтоб нарушить мир их дум.
Но, безмолвны и угрюмы,
Схоронили скалы думы
Глубоко в гранит сырой.
И, одеты облаками,
Так стоят они, веками
Тешась шумной волн игрой.
В мягком пухе нежной пены
Волны скалам, как сирены,
Что-то нежно так поют,
Но в ответ на их набеги
Тайн суровые ковчеги
Ничего им не дают:
Ни намека, ни полслова,
Ничего из тайн былого…
Между камня выползали
Полусонные кусты
Роз, жасминов и азалий,
И кадили их цветы
Душной, сочною истомой
Небесам, обятым дремой,
Морю, серым грудам скал,
На которых чинно в ряд
Сели чайки и следят:
Не дарит ли их тот вал,
Что пришел из дали зыбкой,
Золотистой, вкусной рыбкой?
Но седой,—на эти груды
Набегая,—им дарил
Только брызги-изумруды
И о чем-то говорил…
И, взмахнувши гребнем белым,
Вновь бросал движеньем смелым
Разноцветных брызг каскад.
А ему с вершины горной
Лысый гриф свой крик задорный
Вниз кидал… И вал назад
Уходил, кипя сердито,
О твердыни скал разбитый.
Моря даль—покрыта сонной
Дымкой нежного опала.
Глубиной своей бездонной
В волны небо там упало
И смешалось с ними странно.
Мягко эти два титана,
Оба полны южным зноем,
Грудь на грудь друг другу пали,
Обнялись, слились—и спали.
И не видным глазу роем
Там, по светлой синей выси,
Надо мной в ту даль неслися
Грез гирлянды…
В чудном сне
Сам я жил,—казалось мне…
«Боже! Се врази Твои возшумеше…
на люди Твоя лукавноваше и совещаше
на Святыя Твоя»….
Моя душа волнуется, болит
От современной лжи и горестных открытий,
От стольких жертв и мировых событий,
От спорных прав, вопросов и обид!
Но с Верою не страшны ожиданья:
Про милости и наказанья
Не нам земным слепцам судить….
А все нельзя ж, чтоб сердце не болло,
Когда настанет мировое дело,
Где Богу одному решить
Кому велит Он: «быть или но быть.»
Но ты меня, Россия, помирила.
В тебе прекраснаго велик залог!…
Ты так честна с твоей гигантской силой
В волнах коварства и тревог!
Стоишь ты твердо, но смиренно;
За то и скажешь ты, что рок пророком Бог:
«Я видел до небес превознесенной,
Как кедр Ливанский, нечестивец был
И се не бе,—когда я мимо
Недавно проходил!»
Ты устоишь, моя отчизна, невредимо,
За упование на Бога сил!
И так, уже ль, в сем мировом движенье,
Мы, женщины, участья не возьмем?
Есть и для женщин назначенье
Высокое, когда его поймем!…
Настали времена святыя.
Не с неба ль говорится нам:
«Оставьте пиршества земныя
Базарной жизни пестрый хлам!..
Не все ж смотреть на представленья,
Что мимолетом вас манят:
Живыя, яркия в глазах теперь явленья,
Оне так много сердцу говорят!»
И правда то!…. Не можем, как мужчины,
Мы жизнь отечеству отдать:
Не всем удел—полет орлиный,
Не всем и к солнцу подлетать!
Но нам назначено другое:
Наш мир—мир внутренний души,
За то скорей сойдет к душе святое,
Когда мы ждем его с покорностью в тиши!…
Пойдем же в храм, перед Распятьем,
Все немощи, все горе сдать,
Помолимся Христу, чтоб нам и нашим братьям,
Дал силу жизни—благодать!
И Распятый, за искренность желаний,
(На жертву Он себя за нас принес!)
Он не отринет наших слез,
Ни сердца жарких упований!…
Но эти слезы за родных
Должны принесть еще плоды другие:
Все недуги души, все наши правы злые
Должны откинуть мы. На место их
Займемся добрыми, разумными делами.
Тогда уж Запада тлетворный дух
Не будет с Русскими женами,
И что мы Русския, пред светом скажем вслух!…
Здоровое сынам дадим мы воспитанье.
Пусть каждая из матерей
Вдохнет в сердца своих детей
К отечеству любовь и Веры основанье,
Чтоб взрослые, они могли
Не звонкими безсмыслия речами,
Не к родине презреньем, по делами
Быть славой Русския земли.
Ведь не Французы мы, не Англичане,
Ни нехристи, ни Агаряне!…
И чудно-звучный наш язык тогда
Послышим чаще мы в устах прекрасных.
Не станем почерпать заразнаго вреда
В ученьях Запада опасных:
Чрез женщин все у нас святое зацветет!….
Когда ж Господь к нам наших приведет
В боях непобедимых,
Как сладостно своих родимых
В обятья жаркия герой прижмет
И с благородством им укажет
На раны славныя свои,
И милым сердцу нежно скажет:
«Целите их целением любви!»
Ах! если бы и мы—как-то отрадно б было! —
Могли им в свой черед но совести сказать:
«И к нам без вас сходила благодать
И мы исцелены небесной силой
От прежних ран…. И все уж зацвело,
И Вера, и любовь к отчизне,
И всякое изгнали мы из жизни
На нас навеянное зло!….
Покинув прежняго безумныя причуды,
Мы дома рай найдем в спокойствии святом,
Оставим Западу и ложь, и пересуды,
И будем Русския—и будем со Христом…»
Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.
А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.
И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!
Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…
Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…
Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!
И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…
И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…
Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…
Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…
Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.
И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!
Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…
Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…
И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…
Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!
А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!
Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…
А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!
И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!
Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!
Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:
«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»
Уже не за горой тот день, когда наш Царь
Предстанет, как жених России, пред алтарь
И сочетает с ней судьбу свою и славу,
И даст Творцу обет блюсти свою державу
И царствовать на страх ее врагам,
На радость доблести, на помощь беднякам,
На то, чтоб быть грозой неправды и стяжанья…
День, вожделенный день, уже не за горой…
Все озабочены счастливой суетой,
Я тоже, и — пишу к вам братское посланье:
Молитесь, торгаши, чтоб Царь Царей с небес
Благословил Его и ваше достоянье…
Чтоб не попутал вас корысти хитрый бес,
Чтоб вы в священный день народного восторга
Забыли навсегда безбожный лозунг торга
— «Драть с мертвых и живых»… Чтоб ради торжества Вы доказали нам, что честное служенье
Царю, Отечеству… и самоотверженье
Для вас не суть одни слова, слова, слова,—
Что христиане вы, что Русь должна вам верить,
Что неспособны вы открыто лицемерить,
Что общей радости в стенах родной Москвы
Всечасно отравлять не захотите вы
Своекорыстия постыдным побужденьем;
Что вы не станете с злорадным ухищреньем
Во имя праздников карман свой набивать,
Иль, всех прижав к стене, неправедной и ложной
Наживою, в Москве голодных распложать
И с бедняков тянуть такую дань, которой
Татарская орда и та бы не взяла.
Нет, вы не будете виновниками зла
В те дни, когда душа для радости открыта
И всяческая ложь должна быть позабыта.—
Не верю толкам я газетного пера…
Не верю и молве, пока еще московской.
Нет, вы народ далеко не таковский,
Чтоб только выгоде одной кричать: ура!
Уже не за горой тот день, когда наш Царь
Предстанет, как жених России, пред алтарь
И сочетает с ней судьбу свою и славу,
И даст Творцу обет блюсти свою державу
И царствовать на страх ее врагам,
На радость доблести, на помощь беднякам,
На то, чтоб быть грозой неправды и стяжанья…
День, вожделенный день, уже не за горой…
Все озабочены счастливой суетой,
Я тоже, и — пишу к вам братское посланье:
Молитесь, торгаши, чтоб Царь Царей с небес
Благословил Его и ваше достоянье…
Чтоб не попутал вас корысти хитрый бес,
Чтоб вы в священный день народного восторга
Забыли навсегда безбожный лозунг торга
— «Драть с мертвых и живых»… Чтоб ради торжества
Вы доказали нам, что честное служенье
Царю, Отечеству… и самоотверженье
Для вас не суть одни слова, слова, слова,—
Что христиане вы, что Русь должна вам верить,
Что неспособны вы открыто лицемерить,
Что общей радости в стенах родной Москвы
Всечасно отравлять не захотите вы
Своекорыстия постыдным побужденьем;
Что вы не станете с злорадным ухищреньем
Во имя праздников карман свой набивать,
Иль, всех прижав к стене, неправедной и ложной
Наживою, в Москве голодных распложать
И с бедняков тянуть такую дань, которой
Татарская орда и та бы не взяла.
Нет, вы не будете виновниками зла
В те дни, когда душа для радости открыта
И всяческая ложь должна быть позабыта.—
Не верю толкам я газетного пера…
Не верю и молве, пока еще московской.
Нет, вы народ далеко не таковский,
Чтоб только выгоде одной кричать: ура!
1
В пол-оборота ты встала ко мне,
Грудь и рука твоя видится мне.
Мать запрещает тебе подходить,
Мне — искушенье тебя оскорбить!
Нет, опустил я напрасно глаза,
Дышит, преследует, близко — гроза…
Взор мой горит у тебя на щеке,
Трепет бежит по дрожащей руке…
Ширится круг твоего мне огня,
Ты, и не глядя, глядишь на мня!
Пеплом подернутый бурный костер —
Твой не глядящий, скользящий твой взор!
Нет! Не смирит эту черную кровь
Даже — свидание, даже — любовь!
2 января 19142
Я гляжу на тебя. Каждый демон во мне
Притаился, глядит.
Каждый демон в тебе сторожит,
Притаясь в грозовой тишине…
И вздымается жадная грудь…
Этих демонов страшных вспугнуть?
Нет! Глаза отвратить, и не сметь, и не сметь
В эту страшную пропасть глядеть!
22 марта 19143
Даже имя твое мне презренно,
Но, когда ты сощуришь глаза,
Слышу, воет поток многопенный,
Из пустыни подходит гроза.
Глаз молчит, золотистый и карий,
Горла тонкие ищут персты…
Подойди. Подползи. Я ударю —
И, как кошка, ощеришься ты…
30 января 19144
О, нет! Я не хочу, чтоб пали мы с тобой
В объятья страшные. Чтоб долго длились муки,
Когда — ни расплести сцепившиеся руки,
Ни разомкнуть уста — нельзя во тьме ночной!
Я слепнуть не хочу от молньи грозовой,
Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!),
Ни испытать прибой неизреченной скуки,
Зарывшись в пепел твой горящей головой!
Как первый человек, божественным сгорая,
Хочу вернуть навек на синий берег рая
Тебя, убив всю ложь и уничтожив яд…
Но ты меня зовешь! Твой ядовитый взгляд
Иной пророчит рай! — Я уступаю, зная,
Что твой змеиный рай — бездонной скуки ад.
Февраль 19125
Вновь у себя… Унижен, зол и рад.
Ночь, день ли там, в окне?
Вон месяц, как паяц, над кровлями громад
Гримасу корчит мне…
Дневное солнце — прочь, раскаяние — прочь!
Кто смеет мне помочь?
В опустошенный мозг ворвется только ночь,
Ворвется только ночь!
В пустую грудь один, один проникнет взгляд,
Вопьется жадный взгляд…
Всё отойдет навек, настанет никогда,
Когда ты крикнешь: Да!
29 января 19146
Испугом схвачена, влекома
В водоворот…
Как эта комната знакома!
И всё навек пройдет?
И, в ужасе, несвязно шепчет…
И, скрыв лицо,
Пугливых рук свивает крепче
Певучее кольцо…
…И утра первый луч звенящий
Сквозь желтых штор…
И чертит бог на теле спящей
Свой световой узор.
2 января 19147
Ночь — как века, и томный трепет,
И страстный бред,
Уст о блаженно-странном лепет,
В окне — старинный, слабый свет.
Несбыточные уверенья,
Нет, не слова —
То, что теряет всё значенье,
Забрежжит бледный день едва…
Тогда — во взгляде глаз усталом —
Твоя в нем ложь!
Тогда мой рот извивом алым
На твой таинственно похож!
27 декабря 19138
Я ее победил, наконец!
Я завлек ее в мой дворец!
Три свечи в бесконечной дали.
Мы в тяжелых коврах, в пыли.
И под смуглым огнем трех свеч
Смуглый бархат открытых плеч,
Буря спутанных кос, тусклый глаз,
На кольце — померкший алмаз,
И обугленный рот в крови
Еще просит пыток любви…
А в провале глухих око? н
Смутный шелест многих знамен,
Звон, и трубы, и конский топ,
И качается тяжкий гроб.
— О, любимый, мы не одни!
О, несчастный, гаси огни!..
— Отгони непонятный страх —
Это кровь прошумела в ушах.
Близок вой похоронных труб,
Смутен вздох охладевших губ:
— Мой красавец, позор мой, бич…
Ночь бросает свой мглистый клич,
Гаснут свечи, глаза, слова…
— Ты мертва, наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою…
Я кладу тебя в гроб и пою, —
Мглистой ночью о нежной весне
Будет петь твоя кровь во мне!
Октябрь 19099
Над лучшим созданием божьим
Изведал я силу презренья.
Я палкой ударил ее.
Поспешно оделась. Уходит.
Ушла. Оглянулась пугливо
На сизые окна мои.
И нет ее. В сизые окна
Вливается вечер ненастный,
А дальше, за мраком ненастья,
Горит заревая кайма.
Далекие, влажные долы
И близкое, бурное счастье!
Один я стою и внимаю
Тому, что мне скрипки поют.
Поют они дикие песни
О том, что свободным я стал!
О том, что на лучшую долю
Я низкую страсть променял!
Примаюсь за перо, рука моя дрожит,
И муза от меня с спокойствием бежит.
Везде места зрю рая.
И рощи, и луга, и нивы здесь, играя,
Стремятся веселить прельщенный ими взгляд,
Но превращаются они всяк час во ад.
Блаженство на крылах зефиров отлетает,
На нивах, на лугах неправда обитает,
И вырвалась тяжба их тягостных оков.
Церера мещет серп и горесть изявляет,
Помона ягоды неспелы оставляет,
И удаляется и Флора от лугов.
Репейник там растет, где было место крина.
О боже, если бы была Екатерина
Всевидица! Так ты где б делся, толк судей,
Гонящих без вины законами людей?
Законы для того ль, чтоб правда процветала
Или чтоб ложь когда святою ложью стала?
Утопли правости в умедленном ответе.
Такая истина бывала ли на свете?
Кричат: «Закон! закон!»
Но исправляется каким порядком он?
Одна хранится форма
Подьячим для прокорма,
И приключается невинным людям стон.
Я прав по совести, и винен я по делу,
Внимать так льзя ль улику замерзелу?
Такую злу мечту, такой несвязный сон?
Закон тот празен,
Который с совестью и с истиною разен.
По окончании суда
Похвален ли судья, коль скажет он тогда:
«Я знаю, что ты прав, и вижу это ясно,
Что мною обвинен и гибнешь ты напрасно,
Но мной учинено то, форму сохраня,
Так ты не обвиняй закона, ни меня!»
Бывает ли кисель в хорошей форме гнусен?
Кисель не формой вкусен.
Я зрю, невозвратим уже златой к нам век.
О небо! На сие ль созижден человек,
Дабы во всякую минуту он крушился
И чтоб терпения и памяти лишился,
Повсюду испуская стон,
И места б не имел убежищем к отраде?
Покоя нет нигде, ни в поле, ни во граде.
Взошло невежество на самый Геликон
И полномочие и тамо изливает.
Храм мудрых муз оно безумством покрывает.
Благополучен там несмысленный творец,
Языка своего и разума борец,
За иппокренскую болотну пьющий воду,
Не чтущий никакой разумной книги сроду.
Пиитов сих ума ничто не помутит,
Безмозгла саранча без разума летит.
Такой пиит не мыслит,
Лишь только слоги числит.
Когда погибла мысль, другую он возьмет.
Ведь разума и в сей, как во погибшей, нет,
И все ему равно прелестно;
Колико б ни была мысль она ни плоха,
Все гадина равна: вошь, клоп или блоха.
Кто, кроме таковых, стихов вовек не видел,
Возможно ли, чтоб он стихов не ненавидел?
И не сказал ли б он: «Словами нас дарят,
Какими никогда нигде не говорят».
О вы, которые сыскать хотите тайну
В словах, услышав речь совсем необычайну,
Надуту пухлостью, пущенну к небесам,
Так знайте, что творец того не знает сам,
А если к нежности он рифмой прилепился,
Конечно, за любовь безмозглый зацепился
И рифмотворцем быть во всю стремится мочь.
Поэзия — любовной страсти дочь
И ею во сердцах горячих укрепилась,
Но ежели осел когда в любви горит,
Горит, но на стихах о том не говорит.
Такому автору на что спокойства боле?
Пригодно все ему Парнас, и град и поле,
Ничто не трогает стремления его.
Причина та, что он не мыслит ничего.
Спокойство разума невежи не умножит,
Меня против тому безделка востревожит,
И мне ль даны во мзду подьячески крючки?
Отпряньте от меня, приказные сверчки!
Не веселят, меня приятности погоды,
Ни реки, ни луга, ни плещущие воды,
Неправда дерзкая эдемский сад
Преобратит во ад.
А ты, Москва! А ты, первопрестольный град,
Жилище благородных чад,
Обширные имущая границы,
Соответствуй благости твоей императрицы,
Развей невежество, как прах бурливый ветр!
Того, на сей земле цветуща паче крина,
Желает мудрая твоя Екатерина,
Того на небеси желает мудрый Петр!
Сожни плоды, его посеянны рукою!
Где нет наук, там нет ни счастья, ни покою.
Не думай ты, что ты сокровище нашла,
И уж на самый верх премудрости взошла!
Страшна для общества клеветнякова речь:
То самый лютый яд, то самый острый меч.
Хоть скройся за леса иль за высоки горы,
Достанет злой язык, змеины узрят взоры.
Как растворяючи диавол темный ад,
Пускает по свету людей разить свой яд, —
Так точно клеветник льет в мире злость рекою
И ближним не дает ни день ни ночь покою;
Когда растворит пасть, забыв и долг и честь,
И ближних, и родню, и всех он хочет сесть.
Не столько Страшного суда уже боятся,
Как злого языка, когда начнет ругаться,
И мыслят, что послал то бог на грешных бич,
Чтобы сплетенную пороков мрежу стричь.
Но есть ли оного порока боле в свете —
Невинну обругать девицу в лучшем цвете?
Притворно ближнего на дружество манить,
А клевету о нем заочно говорить?
Не мстит ли бог тому, кто кровь свою поносит,
Кто всюду о своих домашних зло разносит?
Что ж сделал тот ему, кто спеть что не умел?
Обидно ли ему, что худо я запел?
Чем тот ему вредит, кто в роскошах воздержан?
Влюбившийся за что ругательству подвержен?
Нанес ли зло ему, что с кем-нибудь дружусь;
Что он — ругательством, я книгой веселюсь?
За что досадою в нем мысли закипели,
В беседе что друзья без ссоры просидели?
Кто с кем поссорился, кто посетил кого,
Кто спросит обо всем ответа у него?
Я жду заранее на все сие ответу.
Мне должно пользою быть обществу и свету.
Как добродетели надлежит мне любить,
Так равно должно мне пороки все губить.
О, философска мысль! Но тем ли нравы править,
Чтоб за приятный взгляд девицу обесславить,
Чтоб заключить, что в том ума ни крошки нет,
На ком длинняй кафтан или короче вздет?
Ты, всех ругаючи, сам вдвое беспокоен,
Зато ругательства сам вдвое ты достоин.
Ты мучишь жизнь свою, ты мучишь и других.
Не трогаю тебя — не трогай дел моих,
Я раз был виноват — ты не был сроду правым;
Ругать, чтоб брань купить, с рассудком сходно ль здравым?
Коль гнусен пред тобой какой-нибудь порок,
Сам не имей его и будь к нему жесток.
Не предавай ты ложь за справедливы вести,
Кто честно век живет, того не трогай чести;
Хули скупого мне, коль подлинно он скуп,
Кто трех не смыслит счесть, скажи ему: ты глуп;
Скажи ему о том, однако пред другими
Не говори, что он осел речьми своими;
Он три когда-нибудь научится, сочтет,
Останется при том — тебе досады нет.
Напрасно не пускай на щеголя ты злости,
Носи он малые или большие трости;
Что нужды до того, на ум его гляди:
Коль горд, несмыслен он, оставь и прочь поди;
Какая польза, что ему начнешь смеяться,
Коль трости никаких ругательств не боятся,
А, напротив, за все пустые клеветы
Они отважны мстить? Так бойся же их ты.
Ты мучишься и тем, что ты ругал, но мало;
Тот терпит, терпишь ты; так что же это стало?
Бранишь отважного, смиренного бранишь,
Кто встретится с тобой, ты и того винишь;
Какая польза в том? Тебя досада мучит.
Хромой ходить прямей хромого не научит;
Ты хочешь исправлять, а неисправен сам,
В делах своих смешон, смеясь чужим делам.
Ты от жены своей сам ходишь за чужою,
А всех любителей чтишь тварью ты слепою.
Ты сам игрок и всех ругаешь игроков;
Поносишь мотовство, а ты и сам таков.
Но пусть бы не был ты картежником и мотом
И только б исправлял мотов с трудом и потом,
Полюбишься ли ты ругательством кому?
Кого бранишь, потом брань сложишь и тому.
Ты разругал совсем худого эконома,
А сам, как хлеб испечь, ей-ей, не знаешь дома.
Коль неисправен сам, другого не замай,
Пес скучен лаяньем, а твой вреднее лай:
Пес лаяньем свой двор от вора избавляет,
Твой лай всех на свете бесплодно оскорбляет.
Так лучше ж всех при их ты слабостях оставь,
Порок приметишь в ком, в нем сам себя исправь
И не мути людей несчастливых ты веком,
Без лжи и клеветы будь честным человеком.
Автор Эдгар По.
Перевод Константина Бальмонта.
Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой,
Над старинными томами я склонялся в полусне,
Грезам странным отдавался, — вдруг неясный звук раздался,
Будто кто-то постучался — постучался в дверь ко мне.
«Это, верно, — прошептал я, — гость в полночной тишине,
Гость стучится в дверь ко мне».
Ясно помню… Ожиданье… Поздней осени рыданья…
И в камине очертанья тускло тлеющих углей…
О, как жаждал я рассвета, как я тщетно ждал ответа
На страданье без привета, на вопрос о ней, о ней —
О Леноре, что блистала ярче всех земных огней, —
О светиле прежних дней.
И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет,
Трепет, лепет, наполнявший темным чувством сердце мне.
Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя:
«Это только гость, блуждая, постучался в дверь ко мне,
Поздний гость приюта просит в полуночной тишине —
Гость стучится в дверь ко мне».
«Подавив свои сомненья, победивши опасенья,
Я сказал: «Не осудите замедленья моего!
Этой полночью ненастной я вздремнул, — и стук неясный
Слишком тих был, стук неясный, — и не слышал я его,
Я не слышал…» — тут раскрыл я дверь жилища моего:
Тьма — и больше ничего.
Взор застыл, во тьме стесненный, и стоял я изумленный,
Снам отдавшись, недоступным на земле ни для кого;
Но как прежде ночь молчала, тьма душе не отвечала,
Лишь — «Ленора!» — прозвучало имя солнца моего, —
Это я шепнул, и эхо повторило вновь его, —
Эхо, больше ничего.
Вновь я в комнату вернулся — обернулся — содрогнулся, —
Стук раздался, но слышнее, чем звучал он до того.
«Верно, что-нибудь сломилось, что-нибудь пошевелилось,
Там, за ставнями, забилось у окошка моего,
Это — ветер, — усмирю я трепет сердца моего, —
Ветер — больше ничего».
Я толкнул окно с решеткой, — тотчас важною походкой
Из-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней,
Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво
И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей
Он взлетел на бюст Паллады, что над дверью был моей,
Он взлетел — и сел над ней.
От печали я очнулся и невольно усмехнулся,
Видя важность этой птицы, жившей долгие года.
«Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, —
Я промолвил, — но скажи мне: в царстве тьмы, где ночь всегда,
Как ты звался, гордый Ворон, там, где ночь царит всегда?»
Молвил Ворон: «Никогда».
Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало.
Подивился я всем сердцем на ответ ее тогда.
Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится,
Кто поверить согласится, чтобы где-нибудь, когда —
Сел над дверью говорящий без запинки, без труда
Ворон с кличкой: «Никогда».
И взирая так сурово, лишь одно твердил он слово,
Точно всю он душу вылил в этом слове «Никогда»,
И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он, —
Я шепнул: «Друзья сокрылись вот уж многие года,
Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда».
Ворон молвил: «Никогда».
Услыхав ответ удачный, вздрогнул я в тревоге мрачной.
«Верно, был он, — я подумал, — у того, чья жизнь — Беда,
У страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье
Рек весной, чье отреченье от Надежды навсегда
В песне вылилось о счастьи, что, погибнув навсегда,
Вновь не вспыхнет никогда».
Но, от скорби отдыхая, улыбаясь и вздыхая,
Кресло я свое придвинул против Ворона тогда,
И, склонясь на бархат нежный, я фантазии безбрежной
Отдался душой мятежной: «Это — Ворон, Ворон, да.
Но о чем твердит зловещий этим черным «Никогда»,
Страшным криком: «Никогда».
Я сидел, догадок полный и задумчиво-безмолвный,
Взоры птицы жгли мне сердце, как огнистая звезда,
И с печалью запоздалой головой своей усталой
Я прильнул к подушке алой, и подумал я тогда:
Я — один, на бархат алый — та, кого любил всегда,
Не прильнет уж никогда.
Но постой: вокруг темнеет, и как будто кто-то веет, —
То с кадильницей небесной серафим пришел сюда?
В миг неясный упоенья я вскричал: «Прости, мученье,
Это бог послал забвенье о Леноре навсегда, —
Пей, о, пей скорей забвенье о Леноре навсегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда».
И вскричал я в скорби страстной: «Птица ты — иль дух ужасный,
Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда, —
Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый,
В край, Тоскою одержимый, ты пришел ко мне сюда!
О, скажи, найду ль забвенье, — я молю, скажи, когда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».
«Ты пророк, — вскричал я, — вещий! «Птица ты — иль дух зловещий,
Этим небом, что над нами, — богом, скрытым навсегда, —
Заклинаю, умоляя, мне сказать — в пределах Рая
Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда,
Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».
И воскликнул я, вставая: «Прочь отсюда, птица злая!
Ты из царства тьмы и бури, — уходи опять туда,
Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, черной,
Удались же, дух упорный! Быть хочу — один всегда!
Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь — всегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда».
И сидит, сидит зловещий Ворон черный, Ворон вещий,
С бюста бледного Паллады не умчится никуда.
Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный,
Свет струится, тень ложится, — на полу дрожит всегда.
И душа моя из тени, что волнуется всегда.
Не восстанет — никогда!
Когда среди холмов разслабленнаго Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,
Когда опоры нет для честнаго труда,
И так податлива на подкупы нужда, —
Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.
Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,
И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.
Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул
Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящияся ямы,
И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитаго раба,
Сносившаго от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,
Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,
Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле...
Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарнаго певца не хвалит мой язык,
Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,
Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;
Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.
Бросаю с ужасом проклятыя места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,
Где сна покойнаго, прав голоса лишенный,
Стал безполезен я, как нищий прокаженный...
В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,
Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытыя из Тага,
Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,
От злой безсонницы, от вечнаго испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.
Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,
Явилась тучею роднаго горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта
Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,
В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.
Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,
Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..
О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,
И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.
Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,
Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.
Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,
Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.
За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!
Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…
О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит аѳинский шут,
Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?
Прислушайтесь к словам аѳинскаго льстеца:
Он превозносит ум ничтожнаго глупца,
Клянется в красоте богатаго урода,
И чахлым старикам, у гробоваго входа
Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:
«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»
Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,
И станет пред толпой — то греческой Ѳаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,
И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.
Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.
Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;
Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —
Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,
И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутаго патрона.
За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть
На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.
От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,
И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыднаго разврата.
Когда среди холмов расслабленного Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,
Когда опоры нет для честного труда,
И так податлива на подкупы нужда, —
Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.
Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,
И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.
Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул
Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящиеся ямы,
И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитого раба,
Сносившего от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,
Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,
Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле…
Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарного певца не хвалит мой язык,
Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,
Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;
Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.
Бросаю с ужасом проклятые места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,
Где сна покойного, прав голоса лишенный,
Стал бесполезен я, как нищий прокаженный…
В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,
Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытые из Тага,
Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,
От злой бессонницы, от вечного испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.
Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,
Явилась тучею родного горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта
Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,
В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.
Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,
Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..
О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,
И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.
Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,
Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.
Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,
Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.
За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!
Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…
О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит афинский шут,
Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?
Прислушайтесь к словам афинского льстеца:
Он превозносит ум ничтожного глупца,
Клянется в красоте богатого урода,
И чахлым старикам, у гробового входа
Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:
«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»
Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,
И станет пред толпой — то греческой Фаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,
И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.
Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.
Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;
Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —
Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,
И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутого патрона.
За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть
На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.
От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,
И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыдного разврата.
В 900-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ КРЕЩЕНИЯ РОССИИ
Жизнь без Христа — случайный сон.
Блажен кому дано два слуха, —
Кто и церковный слышит звон,
И слышит вещий голос Духа.
Тому лишь явны небеса,
Кто и в науке прозревает
Неведомые чудеса
И Бога в них подозревает… —
Как высочайший идеал,
Как истинный залог спасенья, —
Любовь и самоотверженье
Христос народам завещал.
В тот день, когда мы облечемся
Душой в нетление Христа, От черных дел мы содрогнемся
И, обновленные, очнемся,—
И ложь не свяжет нам уста.
Сегодня, в первый день крещенья,
Быть может, в бедные селенья,
В обители труда и слез,
Не в нищем рубище Христос
Сойдет, а с ветвию оливы,
И скажет:— будьте все счастливы!
Все,— пожелайте всем добра!..
Сегодня день, когда впервые
Владимир и Мои святые
Крестили Русь в волнах Днепра!..
Князь Киевский, когда-то гневный,
В союзе с Греческой царевной
В златом венце и на своем
Великокняжеском престоле
Для пахаря в далеком поле,
Для гусляра на вольной воле
И для дружинника с копьем —
Для всех стал другом и отцом
И Красным Солнышком желанным…
Пришла Андреем Первозванным
Предвозвещенная пора:
Взыграли омуты Днепра, Славян пугающие боги
Разбились об его пороги
И дрогнули богатыри,
И разбежались дикари…
О, как от утренней зари
Бегут, шатаясь, тени ночи,
И солнце радует нам очи
И озаряет алтари,
Так в день великого крещенья
Сияй нам вера! Прочь сомненья!
Русь не была бы никогда
Такой великою Россией,
Когда б она была чужда
Любви, завещанной Мессией!
Пусть охлажденные умы
Все отрицать готовы,— мы
Не даром приняли с Востока
Святую веру,— видит око
И слышит ухо наше,— мы
Еще не оскудели сердцем;
Еще мы рады помогать
Разрозненным единоверцам
И пленных братьями считать: —
Без нас не встала бы Эллада,
Ей не помог бы Римский трон, Не рухнул бы Наполеон
И грозных войск его громада.
Под тяжким игом Мусульман
Без нас забыли бы Славян.—
Мы жизнь несли на их могилы…
Расшатывая вражьи силы,
Мы не считали наших ран…
Мы за геройские деянья
Не ждали злата и сребра…
За дело славы и добра
Мы не просили воздаянья…
И если перст Господний вновь
Нам цель великую укажет,—
Что делать? сердце вам подскажет
И христианская любовь!..
В сей день торжественный и славный
Россия веру призови!..
Нас бережет Отец Державный
Для новых подвигов любви…
В 900-ЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ КРЕЩЕНИЯ РОССИИ
Жизнь без Христа — случайный сон.
Блажен кому дано два слуха, —
Кто и церковный слышит звон,
И слышит вещий голос Духа.
Тому лишь явны небеса,
Кто и в науке прозревает
Неведомые чудеса
И Бога в них подозревает… —
Как высочайший идеал,
Как истинный залог спасенья, —
Любовь и самоотверженье
Христос народам завещал.
В тот день, когда мы облечемся
Душой в нетление Христа,
От черных дел мы содрогнемся
И, обновленные, очнемся,—
И ложь не свяжет нам уста.
Сегодня, в первый день крещенья,
Быть может, в бедные селенья,
В обители труда и слез,
Не в нищем рубище Христос
Сойдет, а с ветвию оливы,
И скажет:— будьте все счастливы!
Все,— пожелайте всем добра!..
Сегодня день, когда впервые
Владимир и Мои святые
Крестили Русь в волнах Днепра!..
Князь Киевский, когда-то гневный,
В союзе с Греческой царевной
В златом венце и на своем
Великокняжеском престоле
Для пахаря в далеком поле,
Для гусляра на вольной воле
И для дружинника с копьем —
Для всех стал другом и отцом
И Красным Солнышком желанным…
Пришла Андреем Первозванным
Предвозвещенная пора:
Взыграли омуты Днепра,
Славян пугающие боги
Разбились об его пороги
И дрогнули богатыри,
И разбежались дикари…
О, как от утренней зари
Бегут, шатаясь, тени ночи,
И солнце радует нам очи
И озаряет алтари,
Так в день великого крещенья
Сияй нам вера! Прочь сомненья!
Русь не была бы никогда
Такой великою Россией,
Когда б она была чужда
Любви, завещанной Мессией!
Пусть охлажденные умы
Все отрицать готовы,— мы
Не даром приняли с Востока
Святую веру,— видит око
И слышит ухо наше,— мы
Еще не оскудели сердцем;
Еще мы рады помогать
Разрозненным единоверцам
И пленных братьями считать: —
Без нас не встала бы Эллада,
Ей не помог бы Римский трон,
Не рухнул бы Наполеон
И грозных войск его громада.
Под тяжким игом Мусульман
Без нас забыли бы Славян.—
Мы жизнь несли на их могилы…
Расшатывая вражьи силы,
Мы не считали наших ран…
Мы за геройские деянья
Не ждали злата и сребра…
За дело славы и добра
Мы не просили воздаянья…
И если перст Господний вновь
Нам цель великую укажет,—
Что делать? сердце вам подскажет
И христианская любовь!..
В сей день торжественный и славный
Россия веру призови!..
Нас бережет Отец Державный
Для новых подвигов любви…
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.
Какое привидение, какое страшилище непрестанно меня преследует! Оно убежало от рубежа царства теней, и взор его грозит погублением. Реки горести и желчи текут из оскорбительного рта сего бледного и свирепого чудовища. Оно не имеет другия плоти, кроме лжи, обмана, клеветы, лести и вероломства.
Я познаю тебя по подлым изворотам лица твоего, варварское порождение зависти! Я познаю тебя по неутолимой никогда алчбе бесстыдства и предательства твоего, по змиям твоим и скорпиям, воздоенным твоею лютостию, по покрывалу твоему, по ложному гласу трубы твоей, сему твоему орудию недоброхотства!
Между тем как угасший фиял мрачного твоего подожжения раздуваешь ты вновь и отрясаешь его близ престолов, то в курении сем исчезают оные. Уже к облежимым к ним тобою не доходят более жалобы невинности, коея были они покровители. Тотчас сами они становятся тебе в пороках сопреступниками, тебе служат и угнетают все, что только гонит твоя ненависть.
Личиною притворства прикрываешь ты свое сквернообразие. Продерзость скаредного твоего языка восстает даже на самих государей. С ужасным ревом во всех чертогах царских слышно рыкание твоей наказания достойной зависти. Ты есть единственная душа придворных, преобращающая смеющиеся их дни в печальныя нощи.
Итак наполненный твоими поношениями быстротекущий слух заражает своею лютостию всю вселенную. Европа, жадная к новостям, глотает дым, изрыгаемый твоим ядовитым дыханием. Вверженная тобою в заблуждение, почитает она прорицалище лжи за излагателя правды.
Ржа твоя обыкновенно пристает более к именам славою великим. Сияние их вящшей красоты неудобосносно твоим мрачным взорам. Демон ужаса, которым ты одержима, очерняет Цесареву славу у Никомеда и не щадит Сципиона. Ты изгоняешь Велисария в бедность и преобращаешь его лавры своим волшебством в глазах народа в терние.
Где были великия заслуги, на которых ты когда не зияла? Не гонишь ты Терсита, но Ахиллеса заглушает твой рев. Свирепые твои сообщники вооружалися в Греции острацизмом, истребити всех героев. Великие только люди суть твоя жертва, и еще дымится кровь оных на темных алтарях твоих, пролитая твоими беззакониями.
В безумном упиении твоем Люксембург был обвинен чарованием. Евгений в младости своей носил знаки зубов твоих. Колберт, сей достопочтенный муж совета, и теперь еще стыдит тем Францию, чем ты его поклепала. Тобою даже статуя великого Людовика в минуту после его смерти была обесчещена.
Кинжал твой, прободая честь, восставляет бранников. Более нежели один приводец за победы свои обязан соперника своего славе. Преодолея все препятствия, по многим дивам имя его наконец будет яду твоему противный яд. Но как ты ни на кого более не преогорченна, лишь на людей великих, то в твоем мраке чрезмерное их сияние ослепляет паче глаза смертных.
Потому, претерпев твою лютость, не боюся я более твоих намущений, для того, что пускаемыя тобою стрелы всегда попадают в добродетель. Напрасно ставить против тебя споны: сама Минерва, вооруженная Медузой, не могла обратить тебя в камень. Одно благодеяние времени откроет твою злость и оправдает нас перед светом.
Вы же, которых чудовище сие воскормило и воспитало, излившие пагубными языками своими злость его, соустроевайте свой хулительный глас, орган подлейшего обмана, тонким клеветам его, возмущайте паче, ежели можете, и все бездны моря: ничто не разрушит глубокого моего покою.
Между тем как в прекрасных вертоградах наших, с цветов перелетая на цветы, для своего нектару собирает пчела сладость, то в то же время бесплодный рой шерстнев, для собирания своего яду, высасывает со вредных трав горесть. Когда к трудолюбивому царству пчел припалзывают ненавистные шерстни, тогда царица оных взвивается к облакам.
Всегда полезная невинность, тако счастливая и спокойная, довольная своею судьбиною, трудится для блага человеческаго рода и видит в варварских руках твоих острие железа, подстрекаемое до последнего следа разрушать новые памятники, поставленные премудростию и блаженством.
Стократно видел я, что твои неблагодарныя руки, дабы тем более повредить живущих, ласкают умерших. Пороки твоя обитают в нощи, ибо ты отвращаешься дня, который их изобличить может, — подобно печальным вранам, кои на кладбищах мертвых собираются в кипарисных дебрях и своим криком пужают теней.
Ядовитая гидра! ты, которой угрызение змиино жалит для общего добра рожденного принца, о дикий, кровожаждущий тигр! я отказываюсь труда, не заслуживающего благодарности, умягчить твои свирепые нравы: прежде Аравитянин, под горящим поясом, укротит всех африканских чудовищ.
Будь кто соревнитель Виргилиев и царствуй на горе двухолмистой, но Зоил тебя перехулит и сопхнет со Геликона. Дерзостный орел, вознесший свое парение до чертогов божества света, понижает свой полет и скоро преобращен будет в хищную, или трупы жрущую птицу.
Между тем как разгорячившееся от яду порицания сердце занимается об оном слагать стихи, бесчестит оно свой дар и божественное согласие своея песни. Да не употребим во зло нашего восторга; желчь порицания отравляет источник Иппокрены. Я предпочитаю красноречию своему мудрое и добродетельное Бернардово молчание, который опевал божество любви.
Тако стоит без утешения Наяда, когда возмятут бунтующие вихри тихия ея воды, из недр глубокого ея жилища подымаются камни, песок мешается с волною и помрачает кристаловидныя ея струи. Но ежели наступит тишина, источник становится прозрачен, бежит светло в тихое его течение, то уже ничто не возмущает чистого ея потоку.
Подобны сему и расславленные поношения, между тем, как они еще и новы, касаются только воздуху, потом презирают их, позабывают и пасквили их седаются червями. Одни только справедливыя заслуги находят сами в себе непрестанное покровительство.
Напоследок восставленная истина торжествует над заблуждением. Иулиан находит против священного порицания защитника. Ежели ненависть и ея подружие зависть лежат в пыли, то без дального предстательства, добродетель сама показывается собою. Мы видим в почтения достойных повестях, что лавры славы зеленеют паки, которые было обезлистила ненависть.
Три дня сижу я на Алайском рынке,
На каменной приступочке у двери
В какую-то холодную артель.
Мне, собственно, здесь ничего не нужно,
Мне это место так же ненавистно,
Как всякое другое место в мире,
И даже есть хорошая приятность
От голосов и выкриков базарных,
От беготни и толкотни унылой…
Здесь столько горя, что оно ничтожно,
Здесь столько масла, что оно всесильно.
Молочнолицый, толстобрюхий мальчик
Спокойно умирает на виду.
Идут верблюды с тощими горбами,
Стрекочут белорусские еврейки,
Узбеки разговаривают тихо.
О, сонный разворот ташкентских дней!..
Эвакуация, поляки в желтых бутсах,
Ночной приезд военных академий,
Трагические сводки по утрам,
Плеск арыков и тополиный лепет,
Тепло, тепло, усталое тепло… Я пьян с утра, а может быть, и раньше…
Пошли дожди, и очень равнодушно
Сырая глина со стены сползает.
Во мне, как танцовщица, пляшет злоба,
То ручкою взмахнет, то дрыгнет ножкой,
То улыбнется темному портрету
В широких дырах удивленных ртов.
В балетной юбочке она светло порхает,
А скрипочки под палочкой поют.
Какое счастье на Алайском рынке!
Сидишь, сидишь и смотришь ненасытно
На горемычные пустые лица
С тяжелой ненавистью и тревогой,
На сумочки московских маникюрш.
Отребье это всем теперь известно,
Но с первозданной юной, свежей силой
Оно входило в сердце, как истома.
Подайте, ради бога.
Я сижу
На маленьких ступеньках.
Понемногу
Рождается холодный, хищный привкус
Циничной этой дребедени.Я,
Как флюгерок, вращаюсь.
Я канючу.
Я радуюсь, печалюсь, возвращаюсь
К старинным темам лжи и подхалимства
И поднимаюсь, как орел тянь-шаньский,
В большие области снегов и ледников,
Откуда есть одно движенье вниз,
На юг, на Индию, через Памир.Вот я сижу, слюнявлю черный палец,
Поигрываю пуговицей черной,
Так, никчемушник, вроде отщепенца.
А над Алтайским мартовским базаром
Царит холодный золотой простор.
Сижу на камне, мерно отгибаюсь.
Холодное, пустое красноречье
Во мне еще играет, как бывало.
Тоскливый полдень.Кубометры свеклы,
Коричневые голые лодыжки
И запах перца, сна и нечистот.
Мне тоже спать бы, сон увидеть крепкий,
Вторую жизнь и третью жизнь, — и после,
Над шорохом морковок остроносых,
Над непонятной круглой песней лука
Сказать о том, что я хочу покоя, -
Лишь отдыха, лишь маленького счастья
Сидеть, откинувшись, лишь нетерпенья
Скорей покончить с этими рябыми
Дневными спекулянтами.А ночью
Поднимутся ночные спекулянты,
И так опять все сызнова пойдет, -
Прыщавый мир кустарного соседа
Со всеми примусами, с поволокой
Очей жены и пяточками деток,
Которые играют тут, вот тут,
На каменных ступеньках возле дома.Здесь я сижу. Здесь царство проходимца.
Три дня я пил и пировал в шашлычных,
И лейтенанты, глядя на червивый
Изгиб бровей, на орден — «Знак Почета»,
На желтый галстук, светлый дар Парижа, —
Мне подавали кружки с темным зельем,
Шумели, надрываясь, тосковали
И вспоминали: неужели он
Когда-то выступал в армейских клубах,
В ночных ДК — какой, однако, случай!
По русскому обычаю большому,
Пропойце нужно дать слепую кружку
И поддержать за локоть: «Помню вас…»
Я тоже помнил вас, я поднимался,
Как дым от трубки, на широкой сцене.
Махал руками, поводил плечами,
Заигрывал с передним темным рядом,
Где изредка просвечивали зубы
Хорошеньких девиц широконоздрых.
Как говорил я! Как я говорил!
Кокетничая, поддавая басом,
Разметывая брови, разводя
Холодные от нетерпенья руки,
Поскольку мне хотелось лишь покоя,
Поскольку я хотел сухой кровати,
Но жар и молодость летели из партера,
И я качался, вился, как дымок,
Как медленный дымок усталой трубки.Подайте, ради бога.Я сижу,
Поигрывая бровью величавой,
И если правду вам сказать, друзья,
Мне, как бывало, ничего не надо.
Мне дали зренье — очень благодарен.
Мне дали слух — и это очень важно.
Мне дали руки, ноги — ну, спасибо.
Какое счастье! Рынок и простор.
Вздымаются литые груды мяса,
Лежит чеснок, как рыжие сердечки.
Весь этот гомон жестяной и жаркий
Ко мне приносит только пустоту.
Но каждое движение и оклик,
Но каждое качанье черных бедер
В тугой вискозе и чулках колючих
Во мне рождает злое нетерпенье
Последней ловли.Я хочу сожрать
Все, что лежит на плоскости.
Я слышу
Движенье животов.
Я говорю
На языке жиров и сухожилий.
Такого униженья не видали
Ни люди, ни зверюги.Я один
Еще играю на крапленых картах.
И вот подошвы отстают, темнеют
Углы воротничков, и никого,
Кто мог бы поддержать меня, и ночи
Совсем пустые на Алайском рынке.
А мне заснуть, а мне кусочек сна,
А мне бы справедливость — и довольно.
Но нету справедливости.Слепой —
Протягиваю в ночь сухие руки
И верю только в будущее.
Ночью
Все будет изменяться.
Поутру
Все будет становиться.
Гроб дощатый
Пойдет, как яхта, на Алайском рынке,
Поигрывая пятками в носочках,
Поскрипывая костью лучевой.
Так ненавидеть, как пришлось поэту,
Я не советую читателям прискорбным.
Что мне сказать? Я только холод века,
А ложь — мое седое острие.
Подайте, ради бога.И над миром
Опять восходит нищий и прохожий,
Касаясь лбом бензиновых колонок,
Дредноуты пуская по морям,
Все разрушая, поднимая в воздух,
От человечьей мощи заикаясь.
Но есть на свете, на Алайском рынке
Одна приступочка, одна ступенька,
Где я сижу, и от нее по свету
На целый мир расходятся лучи.Подайте, ради бога, ради правды, Хоть правда, где она?.. А бог в пеленках.Подайте, ради бога, ради правды,
Пока ступеньки не сожмут меня.
Я наслаждаюсь горьким духом жира,
Я упиваюсь запахом моркови,
Я удивляюсь дряни кишмишовой,
А удивленье — вот цена вдвойне.
Ну, насладись, остановись, помедли
На каменных обточенных ступеньках,
Среди мангалов и детей ревущих,
По-своему, по-царски насладись!
Друзья ходили? — Да, друзья ходили.
Девчонки пели? — Да, девчонки пели.
Коньяк кололся? — Да, коньяк кололся.Сижу холодный на Алайском рынке
И меры поднадзорности не знаю.
И очень точно, очень непостыдно
Восходит в небе первая звезда.
Моя надежда — только в отрицанье.
Как завтра я унижусь — непонятно.
Остыли и обветрились ступеньки
Ночного дома на Алайском рынке,
Замолкли дети, не поет капуста,
Хвостатые мелькают огоньки.
Вечерняя звезда стоит над миром,
Вечерний поднимается дымок.
Зачем еще плутать и хныкать ночью,
Зачем искать любви и благодушья,
Зачем искать порядочности в небе,
Где тот же строгий распорядок звезд?
Пошевелить губами очень трудно,
Хоть для того, чтобы послать, как должно,
К такой-то матери все мирозданье
И синие киоски по углам.Какое счастье на Алайском рынке,
Когда шумят и плещут тополя!
Чужая жизнь — она всегда счастлива,
Чужая смерть — она всегда случайность.
А мне бы только в кепке отсыревшей
Качаться, прислонившись у стены.
Хозяйка варит вермишель в кастрюле,
Хозяин наливается зубровкой,
А деточки ложатся по углам.
Идти домой? Не знаю вовсе дома…
Оделись грязью башмаки сырые.
Во мне, как балерина, пляшет злоба,
Поводит ручкой, кружит пируэты.
Холодными, бесстыдными глазами
Смотрю на все, подтягивая пояс.
Эх, сосчитаться бы со всеми вами!
Да силы нет и нетерпенья нет,
Лишь остаются сжатыми колени,
Поджатый рот, закушенные губы,
Зияющие зубы, на которых,
Как сон, лежит вечерняя звезда.Я видел гордости уже немало,
Я самолюбием, как черт, кичился,
Падения боялся, рвал постромки,
Разбрасывал и предавал друзей,
И вдруг пришло спокойствие ночное,
Как в детстве, на болоте ярославском,
Когда кувшинки желтые кружились
И ведьмы стыли от ночной росы…
И ничего мне, собственно, не надо,
Лишь видеть, видеть, видеть, видеть,
И слышать, слышать, слышать, слышать,
И сознавать, что даст по шее дворник
И подмигнет вечерняя звезда.
Опять приходит легкая свобода.
Горят коптилки в чужестранных окнах.
И если есть на свете справедливость,
То эта справедливость — только я.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.
Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,
Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!
На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,
В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной
Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
И Город тот — был замкнут безнадежно!
Давила с Севера отвесная скала,
Купая груди в облачном просторе;
С Востока грань песков, пустыня, стерегла,
И с двух сторон распростиралось море.
О море! даль зыбей! сверканья без числа!
На отмели не раз, глаза, с тоской прилежной,
В узоры волн колеблемых вперив,
Следил я, как вставал торжественный прилив,
Высматривал, как царство вод безбрежно.
И мне по временам мечтались острова
(В тот час, когда заря еще без солнца светит
И явственной чертой границу дали метит).
Но гасло все в лучах, мне памятно едва,
Все в благостный простор вбирала синева,
И снова мир был замкнут безнадежно.
Но Город был овеян тайной лет.
Он был угрюм и дряхл, но горд и строен
На узких улицах дрожал ослабший свет,
И каждый резкий звук казался там утроен.
В проходах темных, полных тишины,
Неслышно прятались пристанища торговли;
Углами острыми нарушив ход стены,
Кончали дом краснеющие кровли;
Виднелись с улицы в готическую дверь
Огромные и сумрачные сени,
Где вечно нежились сырые тени…
И затворялся вход, ворча как зверь.
Из серых камней выведены строго,
Являли церкви мощь свободных сил.
В них дух столетий смело воплотил
И веру в гений свой, и веру в Бога.
Передавался труд к потомкам от отца,
Но каждый камень взвешен и размерен,
Ложился в свой черед по замыслу творца,
И линий общий строй был строг и верен,
И каждый малый свод продуман до конца.
В стремленьи в высь, величественно смелом,
Вершилось здание свободным острием,
И было конченным, и было целым,
Спокойно замкнутым в себе самом.
В музеях запертых, в торжественном покое,
Хранились бережно останки старины:
Одежды, утвари, оружие былое,
Трофеи победительной войны, —
То кормы лодок дерзких мореходов,
То кубки с обликом суровых лиц,
Знамена покорявшихся народов,
Да клювы неизвестных птиц.
И все в себе былую жизнь таило,
Иных столетий пламенную дрожь.
Как в ветер верило истлевшее ветрило!
Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож!..
А все кругом пустынно-глухо было.
Теперь здесь жизнь лилась, как степью льются воды.
Как в зеркале, днем повторялся день,
С покорностью свой круг кончали годы,
С покорностью заря встречала тень.
Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано,
Зайти в собор с толпой нарядных дев,
Они молились там умильно, и органа
Я слушал между них заученный напев.
Случалось вечером, взглянув за занавески,
Всецело выхватить из мирной жизни миг:
Там дремлют старики, там звонок голос детский,
Там в уголке — невеста и жених.
И только изредка над этой сладкой прозой
Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков,
Идущих улицей, да грохотал угрозой
Далекий смех бесчинных кабаков.
За городом был парк, развесистый и старый,
С руиной замка в глубине.
Там тайно в сумерки ходили пары —
«Я вас люблю» промолвить при луне.
В воскресный летний день весь город ратью чинной
Сходился там — дышать и отдохнуть.
И восхищались все из года в год руиной,
И ряд за рядом совершали путь.
Им было сладостно в условности давнишней,
Казались сочтены движенья их.
Кругом покой аллей был радостен и тих,
Но в этой тишине я был чужой и лишний,
Я к пристани бежал от оскорбленных лип,
Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать,
Где с запахом воды сливал свой запах деготь,
Где мачт колеблемых был звучен скрип.
О пристань! я любил тот неумолчный скрип,
Такой же, как в былом, дошедший из столетий, —
И на больших шестах растянутые сети
И лодки с грузом серебристых рыб.
Любил я моряков нахмуренные взоры
И твердый голос их, иной чем горожан.
Им душу сберегли свободные просторы,
Их сохранил людьми безлюдный океан.
Там было мне легко. Присевши на бочонок,
Я забывал тюрьму меня обставших дней,
И облака следил, как радостный ребенок,
И волны пели мне все громче, все ясней.
И ветер с ними пел; и чайки мне кричали;
Что было вкруг меня, все превращалось в зов…
И раскрывались вновь торжественные дали:
Пути, где граней нет, простор без берегов!
Вас много, замкнутых в неволе,
В стенах, в условностях, в любви…
Будь властелин свободной доли,
И каждый миг — живи! живи!
Твоя душа — то ключ бездонный,
Не закрывай стремящих уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир и сух и пуст.
Так! сделай жизнь единой дрожью,
И сердцу смолкнуть не позволь,
Упейся истиной и ложью,
Люби восторг, люби и боль.
Свобода жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастье,
Она уже отрешена.
Над нашей жизнью стал кумир для всех единый:
То — лицемерие, пред искренностью страх!
Мы все притворствуем, в искусстве, и в гостиной,
В поступках, и в движеньях, и в словах.
Вся наша жизнь подчинена условью,
И эта ложь в веках освящена.
Нет! не упиться нам ни гневом, ни любовью,
Ни даже горестью — до глубины, до дна!
На свете нет людей — одни пустые маски,
Мы каждым взглядом лжем, мы кроем каждый крик,
Расчетом и умом мы оскверняем ласки,
И бережет пророк свой пафос лишь для книг!
От этой пошлости, обдуманной, привычной,
Где можно, кроме гор и моря отдохнуть?
Где можно на людей, как есть они, взглянуть.
Там, где игорный дом, и там, где дом публичный!
Как пристани во мгле вы выситесь дома,
Убежище для всех, кому запретно поле.
В вас беспристрастие и купли и найма,
В вас равенство людей и откровенность воли.
В игре восторженность победы и борьбы,
В разврате искренность и слов и побуждений…
Мы дни и месяцы актеры и рабы,
Привет вам, о дворцы свободных откровений.
Когда по городу тени
Протянуты цепью железной,
Ряды безмолвных строений
Оживают, как призрак над бездной.
Загораются странные светы,
Раскрываются двери как зевы,
И в окнах дрожат силуэты
Под музыку и напевы.
Раскрыты дневные гробницы,
Выходит за трупом труп.
Загораются румянцем лица,
Кровавится бледность губ.
Пышны и ярки одежды,
В волосах алмазный венец.
А вглядись в утомленные вежды,
Ты узнаешь, что пред тобой мертвец.
Но страсть, подчиненная плате,
Хороша в огнях хрусталей;
В притворном ее аромате
Дыханье желанней полей.
И идут, идут в опьяненьи
Отрешиться от жизни на час,
Вкусить от оков освобожденье
Под блеском обманных глаз.
Чтоб в мире, на свой непохожем,
От свободы на миг изнемочь.
Тот мир ничем не тревожим,
Пока полновластна ночь.
Но в тумане улицы длинной
Забелеет тусклый рассвет.
И вдруг все мертво́ и пустынно,
Ни светов, ни красок нет.
Безобразных, грязных строений
Тают при дне вереницы,
И женщин белые тени,
Как трупы, ложатся в гробницы.
Нельзя нам не мечтать о будущих веках,
О городах, грядущих без исхода.
Те камни тяжкие — их первый шаг,
Свет электрический — предвестник их прихода.
Громадный город-дом, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предчувствую тебя, земли желанный сын!
Предчувствую я жизнь замкнутых поколений,
Их думы, сжатые познаньем, их мечты,
Мечтам былых веков подвластные как тени,
Весь ужас переставшей пустоты!
Предчувствую раба подавленную ярость
И торжествующих многобразный сон,
Всех наших помыслов блистательную старость
И час предсказанных времен!
Да, нам не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьи две орды.
Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.
Во глубинах души из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать как дети,
Как тигры грызться, жалить как змея.
И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.
В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О солнце! о простор! о высота степей!
Ревель, 190
0.
Москва, 190
1.