Все стихи про каплю - cтраница 3

Найдено стихов - 110

Жан Экар

Волна жизни

Бежали струи с заглушенным журчаньем своим, —
И вновь предо мною, в причудливой смене,
Сливались, подобно игре светотени —
Фантазия с миром живым.

Журчали струи, — им ответное вторило эхо,
И капля за каплей, как слезы, струилась вода,
Сменялись рыданья журчанием звонкого смеха,
И думал я: — В жизни не так ли бывает всегда?

Ласкались струи, — и от ласки их трепетно чудной
Тепло разливалось, весны возвещая приход;
Весна молодая, дочь светлого солнца и вод —
Рождалась, в уборе листвы изумрудной.

Синели струи, — и, на темное дно опустясь,
В волнах отражался оттенок лазури небесной,
Скрывая собою, под дымкою грезы чудесной
Подводную тину и грязь.

Минувшего призрак, мгновений волшебный полет,
Любовь и веселье, и песни и звуки рыданий,
Не все ль, уносимое светлой волною мечтаний —
Бесследно, подобно волне, утечет?

Константин Дмитриевич Бальмонт

Не в эти дни

Не в эти дни вечеровые
Паденья капель дождевых, —
Не в эти дни полуживые,
Когда мы душу прячем в стих,
Чтоб озарить себя самих, —
О, нет, тогда, когда впервые,
Как капли жаркого дождя,
Струились звезды, нисходя
На долы Неба голубые, —
Тогда, как в первый раз, в ночи,
Средь звезд, как меж снежинок — льдина,
Жерло́ могучего Рубина,
Соткав кровавые лучи,
Окружность Солнца-Исполина
Взметнуло в вышний небосклон,
И Хаос древний был пронзен, —
Тогда, как рушащие громы,
Бросая миллионный след,
Качали новые хоромы,
Где длился ливнем самоцвет,
И свет был звук, и звук был свет, —
Тогда, Тебя, кого люблю я,
С кем Я мое — навек сплелось,
Взнести хотел бы на утес,
В струях разметанных волос,
Яря, качая, и волнуя,
Тебя, касаньем поцелуя,
Сгорая, сжег бы в блеске гроз.

Белла Ахмадулина

Шел дождь

Шел дождь — это чья-то простая душа
пеклась о платане, чернеющем сухо.
Я знал о дожде. Но чрезмерность дождя
была впечатленьем не тела, а слуха.

Не помнило тело про сырость одежд,
но слух оценил этой влаги избыток.
Как громко! Как звонко! Как долго! О, где ж
спасенье от капель, о землю разбитых!

Я видел: процессии горестный горб
влачится, и струи небесные льются,
и в сумерках скромных сверкающий гроб
взошел, как огромная черная люстра.

Быть может, затем малый шорох земной
казался мне грубым и острым предметом,
что тот, кто терпел его вместе со мной,
теперь не умел мне способствовать в этом.

Не знаю, кто был он, кого он любил,
но как же в награду за сходство, за странность,
что жил он, со мною дыханье делил,
не умер я — с ним разделить бездыханность!

И я не покаран был, а покорен
той малостью, что мимолетна на свете.
Есть в плаче над горем чужих похорон
слеза о родимости собственной смерти.

Бессмертья желала душа и лгала,
хитросплетенья дождя расплетала,
и капли, созревшие в колокола,
раскачивались и срывались с платана.

Иосиф Бродский

В деревне никто не сходит с ума

В деревне никто не сходит с ума.
По темным полям здесь приходит труд.
Вдоль круглых деревьев стоят дома,
в которых живут, рожают и мрут.
В деревне крепче сожми виски.
В каждой деревне растет трава.
В этой деревне сквозь шум реки
на круглых деревьях шумит листва.

Господи, Господи, в деревне светло,
и все, что с ума человека свело,
к нему обратится теперь на ты.
Смотри, у деревьев блестят цветы
(к былому мосты), но ведь здесь паром,
как блещет в твоем мозгу велодром,
умолкшей музыки ровный треск
и прямо в зубы кричит, кричит.
Из мертвой чаши глотает трек,
к лицу поднося деревянный щит.

В деревне никто не сходит с ума.
С белой часовни на склоне холма,
с белой часовни, аляповат и суров,
смотрит в поля Иоанн Богослов.
Спускаясь в деревню, посмотришь вниз —
пылит почтальон-велосипедист,
а ниже шумит река,
паром чернеет издалека,

на поезд успеешь наверняка.
А ты не уедешь, здесь денег нет
в такую жизнь покупать билет.
На всю деревню четыре письма.
В деревне никто не сходит с ума.
В пальто у реки посмотри на цветы,
капли дождя заденут лицо,
падают на воду капли воды
и расходятся, как колесо.

Демьян Бедный

Последняя капля

Парадный ход с дощечкой медной:
«Сергей Васильевич Бобров».
С женой, беременной и бледной,
Швейцар сметает пыль с ковров.
Выходит барин, важный, тучный.
Ждет уж давно его лихач.
«Куда прикажете?» — «В Нескучный».
Сергей Васильевич — богач.
Он капиталов зря не тратит.
А капиталы всё растут.
На черный день, пожалуй, хватит, -
Ан черный день уж тут как тут.Пришли советские порядки.
Сергей Васильичу — беда.
Сюртук обвис, на брюхе складки,
Засеребрилась борода.
Нужда кругом одолевает,
Но, чувство скорби поборов,
Он бодр, он ждет, он уповает,
Сергей Васильевич Бобров.
Когда Колчак ушел со сцены,
Махнули многие рукой,
Но у Боброва перемены
Никто не видел никакой.
Юденич кончил полным крахом:
У многих сердце в эти дни
Каким, каким сжималось страхом,
А у Боброва — ни-ни-ни.
Деникин — словно не бывало,
Барон — растаял аки дым.
Боброву, с виду, горя мало —
Привык уж он к вестям худым.
И даже видя, что в газетах
Исчез военный бюллетень,
Он, утвердясь в своих приметах,
Ждет, что наступит… белый день.И вдруг… Что жизнь и смерть? Загадка!
Вчера ты весел был, здоров,
Сегодня… свечи, гроб, лампадка…
Не снес сердечного припадка
Сергей Васильевич Бобров.Бубнит псалтырь наемный инок
Под шепоток старушек двух:
«Закрыли Сухарев-то рынок!»
— «Ох, мать, от этаких новинок
И впрямь в секунт испустишь дух!»

Николай Некрасов

Умру я скоро. жалкое наследство…

Посвящается неизвестному другу, приславшему мне стихотворение «Не может быть»Умру я скоро. Жалкое наследство,
О родина! оставлю я тебе.
Под гнетом роковым провел я детство
И молодость — в мучительной борьбе.
Недолгая нас буря укрепляет,
Хоть ею мы мгновенно смущены,
Но долгая — навеки поселяет
В душе привычки робкой тишины.
На мне года гнетущих впечатлений
Оставили неизгладимый след.
Как мало знал свободных вдохновений,
О родина! печальный твой поэт!
Каких преград не встретил мимоходом
С своей угрюмой музой на пути?..
За каплю крови, общую с народом,
И малый труд в заслугу мне сочти! Не торговал я лирой, но, бывало,
Когда грозил неумолимый рок,
У лиры звук неверный исторгала
Моя рука… Давно я одинок;
Вначале шел я с дружною семьею,
Но где они, друзья мои, теперь?
Одни давно рассталися со мною,
Перед другими сам я запер дверь;
Те жребием постигнуты жестоким,
А те прешли уже земной предел…
За то, что я остался одиноким,
Что я ни в ком опоры не имел,
Что я, друзей теряя с каждым годом,
Встречал врагов всё больше на пути —
За каплю крови, общую с народом,
Прости меня, о родина! прости! Я призван был воспеть твои страданья,
Терпеньем изумляющий народ!
И бросить хоть единый луч сознанья
На путь, которым бог тебя ведет,
Но, жизнь любя, к ее минутным благам
Прикованный привычкой и средой,
Я к цели шел колеблющимся шагом,
Я для нее не жертвовал собой,
И песнь моя бесследно пролетела,
И до народа не дошла она,
Одна любовь сказаться в ней успела
К тебе, моя родная сторона!
За то, что я, черствея с каждым годом,
Ее умел в душе моей спасти,
За каплю крови, общую с народом,
Мои вины, о родина! прости!..26–27 февраля 1867

Вадим Шершеневич

Принцип звука минус образ

Влюбится чиновник, изгрызанный молью входящих и старый
В какую-то молоденькую худощавую дрянь,
И натвердит ей, бренча гитарой,
Слова простые и запыленные, как герань.
Влюбится профессор, в очках, плешеватый,
Отвыкший от жизни, от сердец, от стихов,
И любовь в старинном переплете цитаты
Поднесет растерявшейся с букетом цветов.
Влюбится поэт и хвастает: выграню
Ваше имя солнцами по лазури я!
— Ну, а если все слова любви заиграны,
Будто вальс «На сопках Манджурии»?
Хочется придумать для любви не слова, а вздох малый,
Нежный, как пушок у лебедя под крылом,
А дураки назовут декадентом, пожалуй.
И футуристом — написавший критический том!
Им ли поверить, что в синий, синий
Дымный день у озера, роняя перья, как белые капли,
Лебедь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине,
А на чужом языке (стрекозы или капли).
Когда в петлицу облаков вставлена луна чайная,
Как расскажу словами людскими
Про твои поцелуи необычайные
И про твое невозможное имя?
Вылупляется бабочка июня из зеленого кокона мая,
Через май за полдень любовь не устанет расти,
И вместо прискучившего: Я люблю тебя, дорогая! —
Прокричу: пинь-пинь-пинь-ти-ти-ти!
Это демон, крестя меня миру на муки,
Человечьему сердцу дал лишь людские слова,
Не поймет даже та, которой губ тяну я руки
Мое простое: лз-сз-фиорррр-эй-ва!
Осталось придумывать небывалые созвучья,
Малярной кистью вычерчивать профиль тонкий лица,
И душу, хотящую крика, измучить
Невозможностью крикнуть о любви до конца!

Аполлон Григорьев

Вечер душен, ветер воет

Вечер душен, ветер воет,
Воет пес дворной;
Сердце ноет, ноет, ноет,
Словно зуб больной.

Небосклон туманно-серый,
Воздух так сгущён…
Весь дыханием холеры,
Смертью дышит он.

Все одна другой страшнее
Грёзы предо мной;
Все слышнее и слышнее
Похоронный вой.

Или нервами больными
Сон играет злой?
Но запели: «Со святыми, —
Слышу, — упокой!»

Все сильнее ветер воет,
В окна дождь стучит…
Сердце ломит, сердце ноет,
Голова горит!

Вот с постели поднимают,
Вот кладут на стол…
Руки бледные сжимают
На груди крестом.

Ноги лентою обвили,
А под головой
Две подушки положили
С длинной бахромой.

Тёмно, тёмно… Ветер воет…
Воет где-то пес…
Сердце ноет, ноет, ноет…
Хоть бы капля слёз!

Вот теперь одни мы снова,
Не услышат нас…
От тебя дождусь ли слова
По душе хоть раз?

Нет! навек сомкнула вежды,
Навсегда нема…
Навсегда! и нет надежды
Мне сойти с ума!

Говори, тебя молю я,
Говори теперь…
Тайну свято сохраню я
До могилы, верь.

Я любил тебя такою
Страстию немой,
Что хоть раз ответа стою…
Сжалься надо мной.

Не сули мне счастье встречи
В лучшей стороне…
Здесь — хоть звук бывалой речи
Дай услышать мне.

Взгляд один, одно лишь слово…
Холоднее льда!
Боязлива и сурова
Так же, как всегда!

Ночь темна и ветер воет,
Глухо воет пес…
Сердце ломит, сердце ноет!..
Хоть бы капля слёз!..

Константин Бальмонт

Красный

— Кораллы, рубины, гранаты,
Вы странным внушеньем богаты:
На вас поглядишь — и живешь,
Как будто кого обнимаешь;
На вас поглядев, понимаешь,
Что красная краска не ложь.

О кровь, много таинств ты знаешь!

Когда по равнине пустынно-седой
Скользишь утомленно чуть зрячей мечтой,
Лишь встретишь ты красный какой лоскуток, —
Вмиг в сердце — рождение строк,
Как будто бы что-то толкнуло мечту,
И любишь опять горячо Красоту
И красочный ловишь намек.

О кровь, я намеков твоих не сочту!

Когда, как безгласно-цветочные крики,
Увижу я вдруг на июльских лугах
Капли крови в гвоздике,
Внутри, в лепестках,
Капли алые крови живой,
Юной, страстной, желающей ласк и
деления чуждой на
«мой» или «твой», —
Мне понятно, о чем так гвоздика мечтает,
Почему лепестки опьяненному солнцу она подставляет;
Вижу, вижу, вливается золото в алую кровь
И теряется в ней, возрождается вновь,
Взор глядит — и не знает, где именно солнце,
Где отливы и блеск золотого червонца,
Где гвоздики девически-нежной любовь.

О кровь, как ты странно-пленительна, кровь!

Вот, словно во сне,
Почудились мне
Столепестковые розы,
В оттенках, в несчетности их лепестков
Вновь вижу, как девственны, женственны грезы,
Но знаю, что страстность доходит почти до угрозы,
Знаю я, как бесконечно-богаты уста,
Поцелуи, сближенье, альков,
Как первозданно-богаты два рта
В красноречье без слов.
Я гляжу и теряюсь, робею,
Я хочу и не смею
Сорвать эту розу, сорвать и познать упоенье, любовь.

О кровь, сколько таинств и счастий скрываешь ты, кровь!

Владимир Бенедиктов

Радость и горе

О радость! — Небесной ты гостьей слетела
И мне взволновала уснувшую грудь.
Где ж люди? Придите: я жажду раздела,
Я жажду к вам полной душою прильнуть.
Ты соком из гроздий любви набежала —
О братья! вот нектар: идите на пир!
Мне много, хоть капля в мой кубок упала:
Мне хочется каплей забрызгать весь мир!
Приди ко мне, старец — наперсник могилы!
Минувшего зеркалом став пред тобой,
Я новою жизнью зажгу твои силы,
И ты затрепещешь отрадной мечтой!
Дай руку, друг юный! Пусть милая радость
Проглянет в пылающих братством очах,
И крепко сомкнется со младостью младость
За чашей, в напевах и бурных речах!
Красавица — дева, мой змей черноокой,
Приди: тебе в очи я радость мою,
В уста твои, в перси, глубоко, глубоко,
Мятежным лобзаньем моим перелью! Но ежели горе мне в душу запало —
Прочь, люди! оно нераздельно мое.
Вам брызги не дам я тогда из фиала,
В котором заветное бродит питье!
Как клад, я зарою тяжелое горе
Печального сердца в своих тайниках,
И миру не выдам ни в сумрачном взоре,
Ни в трепетных вздохах, ни в жалких слезах. Нейдите с участьем: вам сердце откажет;
В нем целое море страдания ляжет, —
И скорби волна берегов не найдет!
Пред искренним другом умедлю признаньем:
Мне страшно — он станет меня утешать!
И тайн моих дева не вырвет лобзаньем,
Чтоб после с улыбкой о них лепетать.
Так, чуждые миру, до дня рокового
Я стану беречь мои скорби, — а там
Пошлю все залоги терпенья святого
На сладостный выкуп к эдемским вратам!

Владимир Солоухин

Колодец

Колодец вырыт был давно.
Все камнем выложено дно,
А по бокам, пахуч и груб,
Сработан плотниками сруб.
Он сажен на семь в глубину
И уже видится ко дну.
А там, у дна, вода видна,
Как смоль, густа, как смоль, черна.
Но опускаю я бадью,
И слышен всплеск едва-едва,
И ключевую воду пьют
Со мной и солнце и трава.
Вода нисколько не густа,
Она, как стеклышко, чиста,
Она нисколько не черна
Ни здесь, в бадье, ни там, у дна.Я думал, как мне быть с душой
С моей, не так уж и большой:
Закрыть ли душу на замок,
Чтоб я потом разумно мог
За каплей каплю влагу брать
Из темных кладезных глубин
И скупо влагу отдавать
Чуть-чуть стихам, чуть-чуть любви!
И чтоб меня такой секрет
Сберег на сотню долгих лет.
Колодец вырыт был давно,
Все камнем выложено дно,
Но сруб осыпался и сгнил
И дно подернул вязкий ил.
Крапива выросла вокруг,
И самый вход заткал паук.
Сломав жилище паука,
Трухлявый сруб задев слегка,
Я опустил бадью туда,
Где тускло брезжила вода.
И зачерпнул — и был не рад:
Какой-то тлен, какой-то смрад.У старожила я спросил:
— Зачем такой колодец сгнил?
— А как не сгнить ему, сынок,
Хоть он и к месту, и глубок,
Да из него который год
Уже не черпает народ.
Он доброй влагою налит,
Но жив, пока народ поит.-
И понял я, что верен он,
Великий жизненный закон:
Кто доброй влагою налит,
Тот жив, пока народ поит.
И если светел твой родник,
Пусть он не так уж и велик,
Ты у истоков родника
Не вешай от людей замка.
Душевной влаги не таи,
Но глубже черпай и пои!
И, сберегая жизни дни,
Ты от себя не прогони
Ни вдохновенья, ни любви,
Но глубже черпай и живи!

Иван Саввич Никитин

Вечер после дождя

Замерли грома раскаты. Дождем окропленное поле
После грозы озарилось улыбкой румяного солнца.
Заревом пышет закат. Золотисто-румяные тучи
Ярко горят над вершиной кудрявого леса.
Спят неподвижные нивы, обвеяны негой вечерней.
О, как хорош этот воздух, грозой и дождем освеженный!
Как ему рады повсюду, куда он проник, благодатный!
Видел я в полдень вот этот цветок темно-синий: от жару
Грустно свернув лепестки, он клонился к земле раскаленной;
Вот он опять развернулся и держится прямо на стебле.
Солнце-художник покрыло его золотистою краской,
Светлые капли, как жемчуг, горят на головке махровой;
Крепко прильнула к нему хлопотливо жужжащая пчелка,
Сок ароматный сбирая. А как забелелася ярко
Гречка расцветшая, чистой омытая влагой от пыли!
Издали кажется, снег это белой лежит полосою.
Словно воздушный цветок, стрекоза опустилась на колос;
Бедная! долго ждала она капли прозрачной из тучки.
Вышел сурок из норы своей темной, кругом оглянулся,
Стал осторожно на задние лапки и слушает: тихо…
Только кричит где-то перепел и распевает овсянка;
Весело свистнул и он и водицы напился из лужи.
Вот пожилой мужичок показался из лесу. Под мышкой
Держит он свежие лыки. Окинувши поле глазами,
Шляпу он снял с головы, сединой серебристой покрытой,
Тайно молитву творя, осенился крестом и промолвил:
«Экую радость послал нам Господь — проливной этот дождик!
Хлеб-ат в неделю поправится так, что его не узнаешь».

Александр Грибоедов

Восток

Из Заволжья, из родного края,
Гости, соколы залетны,
Покручали сумки переметны,
Долги гривы заплетая;
На конях ретивых посадились,
На отъезд перекрестились,
Выезжали на широкий путь.
Что замолкли? в тишине
Что волнует молодецку грудь?
Мысль о дальней стороне?
Ах, не там ли воздух чудотворный,
Тот Восток и те сады,
Где не тихнет ветерок проворный,
Бьют ключи живой воды;
Рай-весна цветет, не увядает,
Нега, роскошь, пир в лесах,
Солнышко горит, не догорает
На высоких небесах!
Терем злат, а в нем душа-девица,
Красота, княжая дочь;
Блещет взор, как яркая зарница
Раздирает черну ночь;
Если ж кровь ее зажжется,
Если вспыхнет на лице, —
То забудь о матери, отце,
С кем душой она сольется.
Станом гибким, гибкими руками
Друга мила обвивает,
Крепко жмет, румяными устами
Жизнь до капли испивает!
Путники! от дочери княжой
Отбегите неоглядкой!
Молодые! к стороне чужой
Не влекитесь думой сладкой,
Не мечтайте чародейных снов!
Тех земель неправославных
Дивна прелесть и краса лугов,
Сладки капли роз медвяных,
Злак шелковый, жемчуги в зерне.
Что же видно в стороне?
Столб белеет на степи широкой,
Будто сторож одинокой,
Камень! Он без надписи стоит:
Темная под ним могила,
Сирый им зашельца прах покрыт.
И его любовь манила;
Чаял: «Тут весельем разольюсь,
Дни на веки удолжатся!»
Грешный позабыл святую Русь.,
Дни темнеют, вновь зарятся;
Но ему лучом не позлатятся
Из-за утренних паров
Божьи церкви, град родимый, отчий дом!
Буйно пожил век, а ныне —
Мир ему! один лежит в пустыне,
И никто не поискал,
Не нарезал имени, прозванья
На отломке диких скал;
Не творят молитвы, поминанья;
Персть забвенью предана;
У одра больного пожилая
Не корпела мать родная,
Не рыдала молода жена…

Дмитрий Борисович Кедрин

Беседа

На улице пляшет дождик. Там тихо, темно и сыро.
Присядем у нашей печки и мирно поговорим.
Конечно, с ребенком трудно. Конечно, мала квартира.
Конечно, будущим летом ты вряд ли поедешь в Крым.

Еще тошноты и пятен даже в помине нету,
Твой пояс, как прежде, узок, хоть в зеркало посмотри!
Но ты по неуловимым, по тайным женским приметам
Испуганно догадалась, что́ у тебя внутри.

Не скоро будить он станет тебя своим плачем тонким
И розовый круглый ротик испачкает молоком.
Нет, глубоко под сердцем, в твоих золотых потемках
Не жизнь, а лишь завязь жизни завязана узелком.

И вот ты бежишь в тревоге прямо к гомеопату.
Он лыс, как головка сыра, и нос у него в угрях,
Глаза у него навыкат и борода лопатой,
Он очень ученый дядя — и все-таки он дурак!

Как он самодовольно пророчит тебе победу!
Пятнадцать прозрачных капель он в склянку твою нальет.
«Пять капель перед обедом, пять капель после обеда —
И все как рукой снимает! Пляшите опять фокстрот!»

Так, значит, сын не увидит, как флаг над Советом вьется?
Как в школе Первого мая ребята пляшут гурьбой?
Послушай, а что ты скажешь, если он будет Моцарт,
Этот не живший мальчик, вытравленный тобой?

Послушай, а если ночью вдруг он тебе приснится,
Приснится и так заплачет, что вся захолонешь ты,
Что жалко взмахнут в испуге подкрашенные ресницы
И волосы разовьются, старательно завиты,

Что хлынут горькие слезы и начисто смоют краску,
Хорошую, прочную краску с темных твоих ресниц?..
Помнишь, ведь мы читали, как в старой английской сказке
К охотнику приходили души убитых птиц.

А вдруг, несмотря на капли мудрых гомеопатов,
Непрошеной новой жизни не оборвется нить!
Как ты его поцелуешь? Забудешь ли, что когда-то
Этою же рукою старалась его убить?

Кудрявых волос, как прежде, туман золотой клубится,
Глазок исподлобья смотрит лукавый и голубой.
Пускай за это не судят, но тот, кто убил, — убийца.
Скажу тебе правду: ночью мне страшно вдвоем с тобой!

Николай Олейников

Вулкан и Венера

Мифологическое1Спускался вечер. Жук, летая,
Считал улепетнувших мух.
И воробьев крикливых стая
Неслася в гору во весь дух.Вулкан опушку пересек.
На ней стоял высокий домик двухэтажный.
Шел из трубы, клубясь, дымок.
Из-за забора лаял пес отважный.2Венера в комнате лежала.
Она лежала у окна.
Под ней — постель и покрывало.
А ночь уже была темна.Вверху пустое небо блещет.
Светильник в комнате чадит.
Огонь, как бабочка, трепещет.
Венера смотрит и молчит.Она любуется звездою.
Звезда мерцает и горит.
Венера белою рукою
Открыть окошечко спешит.3Венера ручкой замахала.
— Уйди, уйди! — она кричит.
— Гони скорей его, нахала, —
Она служанке говорит.Он смело лезет прямо в окна.
Секунды нет — а он уж здесь.
Венера дергает волокна
И говорит ему: — Не лезь! 4Вулкан-красавец — с нею рядом.
Он за руку ее берет,
И под его тяжелым взглядом
Она дышать перестает.Ее огонь желанья душит.
Рукой служанке давши знак,
Она сама светильник тушит,
И комнату объемлет мрак.Служанка, выскользнув за двери,
Спешит оставить их вдвоем,
Дабы они при ней, как звери,
Срамной не начали содом.Рукою жадною хватает
Вулкан красавицу за грудь.
Она его отодвигает,
Иной указывая путь.5Проходит час, другой проходит.
Опять открылося окно,
И в эту дверь Вулкан уходит —
Ему домой пора давно.И вот она опять одна.
Во мраке ночи — тишина.6Еще немного. Ветер жгучий
В окно открытое подул.
На небе из тяжелой тучи
Огонь малиновый сверкнул.Как речка с многими ручьями,
Из тучи молния текла.
Весь мир был освещен свечами
На краткий миг. И снова — мгла.Вдруг ветра бег остановился,
И присмирели ветви вдруг.
И гром огромный прокатился,
В сердца зверей вселив испуг.Поверхность вод пошла кругами,
И капли первые дождя
В листы ударили руками,
Кусты и травы бередя.И дождь пошел холодный, крупный,
И горсти капель мчались вниз
И крепость листьев неприступных
Громили с грохотом в карниз.Во мраке темные деревья
Стучали сучьями в стекло,
И туч свинцовые кочевья
Холодным ветром понесло.И гром гремел, сады украсив,
Свой гнев смиряя иногда.
И ледяной струей лилася
Из труб железная вода.7Пучками молнии украшенный,
Казалось, двигался с трудом
Многоэтажный, многобашенный
На четырех колесах гром.И капли, силой натяжения
Приобретая форму шара,
Летели вниз, призвав кружение,
Под ослабевшие удары.Дул ветер, жалкий и бескровный,
И дождик шел, спокойный, ровный.8Вулкану летний лес казался
Сооруженьем из воды и серебра.
Он шел и листьев чуть касался.
Там чижик шумно умывался,
Проникнув в куст до самого нутра.И капли, собранные в ветки,
Висели прямо над землею.
Паук дремал в алмазной сетке,
Мохнатой шевеля ногою.

Эдуард Багрицкий

Песня о рубашке

Автор Томас Гуд
Перевод Эдуарда Багрицкого

От песен, от скользкого пота
В глазах растекается мгла;
Работай, работай, работай,
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев, с налета,
Не выпрыгнет рыбкой игла.

Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.

Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под влагой осенних дождей.

Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой,
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.

Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…

О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей.

Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.

Стежки за стежками без счета,
Где нитка тропой залегла,
Работай, работай, работай,
Поет, пролетая, игла,
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла.

Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
… Над кровлею месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…

Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой,
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя,
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой.

Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла,
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Преображение


Я был на зиккуратах Вавилона,
Бог Солнца жег меня своим лучом,
И, жрец, я препоясан был мечом,
А мой псалом был завываньем стона.

Я в жарком Кэми древняго закона
Был солнечник. И мыслил я. О чем?
О том, что Узури—судья с бичом.
И звездный цеп взвивался в вихрях звона.

Я был везде. Я древле был Варяг.
Вся кровь моя есть красный путь к Валгалле.
И каждый мне желанным был как враг.

Я был жрецом на грозном теокалли.
И, дымный в грудь вонзал обсидиан.
Зачем, зачем вся кровь веков и стран?

Все в мире правда, в мире все обман.
,
. В основах мира
Закон разрыва нам глубинно дан.

Вместишь-ли в малой капле Океан?
И да, и нет. Среди веселий пира
Без плача звонкой может-ли быть лира?
Мост радуг упирается в туман.

Когда бы в Океане безграничном
Мы медлили, мы были б слитны с ним.
А в капле брызги радуг мы дробим.

Смеемся мы и плачем в малом личном.
В вертеньи круга—радость и печаль,
Но в высь ведет змеиная спираль.

Я не ропщу. Мне ничего не жаль.
Я вижу брата в сильном и в убогом.
Я жертвой был и жертву взявшим богом.
Я сердце и пронзающая сталь.

Я близь—родной души. Я дух—и даль.
Я улыбаюсь, медля над порогом.
Застыв, молюсь в отединеньи строгом.
Я вижу, как рубин течет в хрусталь.

Я чувствую, я знаю, что за гранью
Предельнаго я вновь найду родник,
Где гранью из безграннаго возник.

Со всем моим приду туда, как с данью.
Глянь в зеркало, и верь его гаданью:—
На дне глубин преображен твой лик.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказка Месяца и Солнца

Юноша Месяц и Девушка Солнце знают всю длительность мира,
Помнят, что было безветрие в щели, в царство глухого Имира.
В ночи безжизненно-злого Имира был Дымосвод, мглистый дом,
Был Искросвет, против Севера к Югу, весь распаленный огнем.

Щель была острая возле простора холода, льдов, и мятели,
Против которых, в багряных узорах, капли пожара кипели.
Выдыхи снега, несомые вьюгой, мчались до щели пустой,
Рдяные вскипы, лизнувши те хлопья, пали, в капели, водой.

Так из касания пламени с влагой вышли все разности мира,
Юноша Месяц и Девушка Солнце помнят рожденье Имира.

Капля за каплей сложили огромность больше всех гор и долин,
Лег над провальною щелью тяжелый льдов и снегов исполин.

Не было Моря, ни трав, ни песчинок, все было мертвой пустыней,
Лишь белоснежная диво-корова фыркала, нюхая иней.
Стала лизать она иней соленый, всюду был снег широко,
Вымя надулось, рекой четверною в мир потекло молоко.

Пил, упивался Имир неподвижный, рос от обильнаго пира,
После, из всех его членов разятых, выросли области мира.
Диво-корова лизала снежинки, соль ледовитую гор,
В снеге означились первые люди, Бурэ и сын его Бор.

Дети красиваго Бора убили злого снегов исполина,
Кости Имира остались как горы, плоть его стала равнина.
Мозг его тучи, и кровь его Море, череп его небосвод,
Брови угрознаго стали Мидгардом, это Срединный Оплот.

Прежде все было безтравно, безводно, не было зверя, ни птицы,
Раньше без тропок толкались, бродили спутанно звезд вереницы.
Дети же Бора, что стали богами, Один, и Виле, и Ве,
Звездам велели, сплетаясь в узоры, лить серебро по траве.

Радуга стала Дрожащей Дорогой для проходящих по выси,
В чащах явились медведи и волки и остроглазыя рыси.
Ясень с осиной, дрожа, обнимались, лист лепетал до листа,
Один велел им быть мужем с женою, первая встала чета.

Корни свои чрез миры простирая, высится ствол Игдразила,
Люди как листья, увянут, и снова сочная тешится сила.
Быстрая белка мелькает по веткам, снов паутинится нить,
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают, как любо любить.

Томас Гуд

Песня о рубашке

От песен, от скользкого пота —
В глазах растекается мгла.
Работай, работай, работай
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев с налета
Не выпрыгнет рыбкой игла!..

Швея! Этой ниткой суровой

Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.

Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.

Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой, —
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.

Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…

О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей!

Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.

Стежки за стежками, без счета,
Где нитка тропой залегла;
«Работай, работай, работай, —
Поет, пролетая, игла, —
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла!..»

Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
…Над кровлею — месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…

Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой, —
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой…

Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла…
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла!..

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказ о камнях

Кто алмазы расцветил?
Кто цветы дал? — Звездный Гений,
В час рождения светил,
Горсть сверканий ухватил,
И обжегся от горений,
От живых воспламенений,
Исходивших из горнил.
Он обжегся, усмехнулся,
Все ж, сверкая, содрогнулся,
Пламень взятый уронил.
Капли пламени летели,
Охлаждаясь в темноте,
Все ж храня в небесном теле,
В малом теле, в круглоте,
Взрыв, и дрожь, и зов к мечте,
Брызги радуг — Красоте.

Из горячих водоемов
Закипающих светил,
Звездный Гений, в гуле громов,
В блеске молний и кадил,
Много чувств поработил,
В тело вольными вместил,
И замкнув их в разном теле,
Повелел, чтоб вспевно рдели,
Чтобы пели песнь побед,
А в иных, как в колыбели,
Чтоб дремотный грезил свет,
Словно ночью от планет.
И чтоб ярче было чудо,
В ямы горной тесноты
Бросил стебли и цветы,
Вспыхнул пламень изумруда,
И тая огней раскат,
Был рубин и жил гранат.
Камни чувство задержали,
Целы разные скрижали,
Как различен цвет лица.
Лунный холод есть в опале,
И кровавятся сердца
В сердолике без конца.

И чтоб искристого пира
Был в мирах протяжней гул,
Звездный Гений, с кровли мира,
Синей влаги зачерпнул, —
Капли нежного сапфира,
Голубея, полились
С Моря сверху — в Море вниз, —
Камни были там слепые,
Камни стали голубые,
Синью молнии зажглись,
Мчась высокою твердыней,
И в очах агат зрачков
Окружился сказкой — синей,
Словно Небо над пустыней,
Или вспышки васильков.

Звездный Гений, с грезой дружен,
Возжелав свою печать
В нашей жизни отмечать,
Бросил нам еще жемчужин,
Уронил он капли слез,
Ветер с Неба их донес.
Но с волной морей гуторя,
Дух свой к Морю наклоня,
Уронил он в бездну Моря
Слезы вышнего огня.
Бездна встала с кликом гула,
Был тот рокот говорлив,
Бездна жадная сверкнула,
Сонмы раковин раскрыв.
И отпрянула к хоромам
Темным, вниз, как от врага,
Закрывая синим громом
Неземные жемчуга.

Там и будет эта ясность,
Та немая полногласность
Слез, упавших с высоты, —
Чтобы тешила опасность,
Тех, кто жаждет Красоты.
И земным бросаться нужно
В пропасть Моря с берегов,
Чтоб сверкнула им содружно
Нитка круглых жемчугов.

Перси Биши Шелли

Песнь к Небу

Хор духов
Первый дух
Дворцовый свод безоблачных ночей,
Эдем светил, их золотых лучей!
Бессмертный храм и зал блестяще-тронный
Всегдашних «где», всегда живых «когда», —
Как ты теперь, и как ты был тогда,
Пространный, и безмерный, и бездонный;
Очаг потухнувших огней,
Собор теперешних теней,
Тайник готовящихся дней!

В тебе живут созданья жизнью слитой,
Земля, со всей своей лучистой свитой;
Шары, толпой кишащею, блестят
В твоих стремнинах диких и пустынях;
Зеленые миры в провалах синих,
И звезды огнекудрые летят;
И солнца мощные проходят,
И льдины светлых лун уводят,
И атомы сверканий бродят.

Твое названье — имя божества,
В тебе, о, небо, власть всегда жива,
В чьем зеркале, — с мольбой склонив колени, —
Свою природу видит человек;
В течении твоих могучих рек
Ряды людей на миг встают, как тени;
Проходит быстрая вода,
Их боги тают в блеске льда,
Ты неизменно навсегда.

Второй дух
Ты лишь преддверье духа, отраженье,
Где нежно спят его воображенья,
Как по стенам пещеры вековой,
Где светит сталактит нежней зарницы,
Спят бабочки; ты только дверь гробницы,
Где вспыхнет мир восторгов, но такой,
Что блеск твой самый золотистый
Пред этой славою лучистой
Предстанет сном и тенью мглистой!

Третий дух
Тсс! Бездна светлой гневностью зажглась,
О, атоморожденные, на вас!
Что́ небо? — пусть, с огнем его знакомы,
Его лучей наследники вы тут, —
Что́ солнца все, которые бегут,
Тем духом нескончаемым влекомы,
Которого вы только часть,
Лишь капли, что Природы власть
Сквозь жилы мчит, им давши страсть!

Что́ небо? — только капля круговая
Росы, что блещет утром, наполняя
Глаза непостижимого цветка,
Чьи листья раскрываются все шире,
Проснувшись в им не грезившемся мире:
Несчетность солнц, бестрепетных века,
Неизмеримые орбиты,
В той хрупкой сфере вместе слиты,
Сверкнули, дрогнули, забыты.

Владимир Владимирович Маяковский

Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка

По небу
По небу тучи бегают,
дождями
дождями сумрак сжат,
под старою
под старою телегою
рабочие лежат.
И слышит
И слышит шепот гордый
вода
вода и под
вода и под и над:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Темно свинцовоночие,
и дождик
и дождик толст, как жгут,
сидят
сидят в грязи
сидят в грязи рабочие,
сидят,
сидят, лучину жгут.
Сливеют
Сливеют губы
Сливеют губы с холода,
но губы
но губы шепчут в лад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Свела
Свела промозглость
Свела промозглость корчею —
неважный
неважный мокр
неважный мокр уют,
сидят
сидят впотьмах
сидят впотьмах рабочие,
подмокший
подмокший хлеб
подмокший хлеб жуют.
Но шепот
Но шепот громче голода —
он кроет
он кроет капель
он кроет капель спад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Здесь
Здесь взрывы закудахтают
в разгон
в разгон медвежьих банд,
и взроет
и взроет недра
и взроет недра шахтою
стоугольный
стоугольный «Гигант».
Здесь
Здесь встанут
Здесь встанут стройки
Здесь встанут стройки стенами.
Гудками,
Гудками, пар,
Гудками, пар, сипи.
Мы
Мы в сотню солнц
Мы в сотню солнц мартенами
воспламеним
воспламеним Сибирь.
Здесь дом
Здесь дом дадут
Здесь дом дадут хороший нам
и ситный
и ситный без пайка,
аж за Байкал
аж за Байкал отброшенная
попятится тайга».
Рос
Рос шепоток рабочего
над темью
над темью тучных стад,
а дальше
а дальше неразборчиво,
лишь слышно —
лишь слышно — «город-сад».
Я знаю —
Я знаю — город
Я знаю — город будет,
я знаю —
я знаю — саду
я знаю — саду цвесть,
когда
когда такие люди
в стране
в стране в советской
в стране в советской есть!

Владимир Маяковский

Атлантический океан

Испанский камень
          слепящ и бел,
а стены —
     зубьями пил.
Пароход
     до двенадцати
             уголь ел
и пресную воду пил.
Повёл
   пароход
       окованным носом
и в час,
сопя,
   вобрал якоря
          и понесся.
Европа
    скрылась, мельчась.
Бегут
   по бортам
         водяные глыбы,
огромные,
     как года,
Надо мною птицы,
         подо мною рыбы,
а кругом —
     вода.
Недели
    грудью своей атлетической —
то работяга,
      то в стельку пьян —
вздыхает
     и гремит
          Атлантический
океан.
«Мне бы, братцы,
к Сахаре подобраться…
Развернись и плюнь —
пароход внизу.
Хочу топлю,
хочу везу.
Выходи сухой —
сварю ухой.
Людей не надо нам —
малы к обеду.
Не трону…
     ладно…
пускай едут…»
Волны
    будоражить мастера́:
детство выплеснут;
          другому —
               голос милой.
Ну, а мне б
      опять
         знамёна простирать!
Вон —
   пошло,
       затарахтело,
              загромило!
И снова
    вода
       присмирела сквозная,
и нет
   никаких сомнений ни в ком.
И вдруг,
    откуда-то —
         чёрт его знает! —
встаёт
    из глубин
         воднячий Ревком.
И гвардия капель —
         воды партизаны —
взбираются
      ввысь
         с океанского рва,
до неба метнутся
         и падают заново,
порфиру пены в клочки изодрав.
И снова
    спаялись воды в одно,
волне
   повелев
        разбурлиться вождём.
И прет волнища
        с под тучи
             на дно —
приказы
     и лозунги
          сыплет дождём.
И волны
    клянутся
         всеводному Цику
оружие бурь
      до победы не класть.
И вот победили —
        экватору в циркуль
Советов-капель бескрайняя власть.
Последних волн небольшие митинги
шумят
    о чём-то
         в возвышенном стиле.
И вот
   океан
      улыбнулся умытенький
и замер
    на время
         в покое и в штиле.
Смотрю за перила.
         Старайтесь, приятели!
Под трапом,
      нависшим
           ажурным мостком,
при океанском предприятии
потеет
    над чем-то
          волновий местком.
И под водой
      деловито и тихо
дворцом
     растёт
         кораллов плетёнка,
чтоб легше жилось
         трудовой китихе
с рабочим китом
         и дошкольным китёнком.
Уже
  и луну
     положили дорожкой.
Хоть прямо
      на пузе,
          как по суху, лазь.
Но враг не сунется —
          в небо
              сторожко
глядит,
    не сморгнув,
           Атлантический глаз.
То стынешь
      в блеске лунного лака,
то стонешь,
      облитый пеною ран.
Смотрю,
     смотрю —
          и всегда одинаков,
любим,
    близок мне океан.
Вовек
   твой грохот
         удержит ухо.
В глаза
    тебя
       опрокинуть рад.
По шири,
     по делу,
         по крови,
              по духу —
моей революции
         старший брат.

Борис Заходер

Азбука фантазёров

АВсем известна буква А –
Буква очень славная.
Да к тому же буква А
В алфавите главная.

БВеселый, толстый клоун
Играет на трубе.
На этого пузатого
Похожа буква Б.

ВВ — буква очень важная,
Воображала страшная.
Грудь колесом, живот надут,
Как будто нет важнее тут.

ГАист на одной ноге
Напоминает букву Г.

ДД — словно домик аккуратный
С высокой крышею двускатной.

ЕВ слове ель мы Е услышим,
Букву Е мы так напишем:
Ствол и у ствола три ветки.
Букву Е запомним, детки.

ЁЁлка то же, что и ель,
А над ёлочкой капель.
Капли-точки добавляем,
Ё — мы букву так читаем.

ЖЖ имеет столько ножек,
Будто буква ползать может.
Буква Ж наверняка
На бумаге тень жука.

ЗНа эту букву посмотри!
Она совсем как цифра
3.
3 не просто завитушка,
3 — пружина, крендель, стружка.

ИИ похожа на гармошку
И на испуганную кошку.
И — меж двух прямых дорог
Одна легла наискосок.

ЙА дальше по порядку
Я назову И — и краткое.

КК одною лапкой пляшет,
А другою лапкой машет,
И при этом буква К
Будто усики жука.

ЛАлфавит продолжит наш
Буква Л — лесной шалаш.

МЗнать эту букву нехитро,
Кто был хоть раз в метро,
По вечерам нам светит всем
Между домами буква М.

НУ меня про букву Н
Вдруг сложилась песенка:
Н-н-н-н-н-н-н-н-н-н-н-н –
Получилась лесенка.

ОБуква О — луна и солнце,
В доме круглое оконце.
И часы, и колесо,
И это, кажется, не всё.

ПГоворил недавно кто-то:
П похожа на ворота,
Возражать мне было лень,
Я-то знал, что П как пень.

РКак запомнить букву Р?
Каждый может, например,
Руку на бочок поставить
И друг другу Р представить.

СВ небе таял лунный серп,
Серп склонялся на ущерб.
И поэтому с небес
Нам светила буква С.

ТНа антенну Т похожа
И на зонт как будто тоже.

УБуква У напоминает ушки
У зайчонка на макушке.
У улитки рожки тоже
Так на букву У похожи.

ФФ надула свои щеки
Или встала руки в боки.

ХБуква X, ты хохотушка
И хорошая хвастушка!
Хоровод мы заведем,
Дружно, весело споем.

ЦБуква Ц стоит бочком
И цепляет всех крючком.

ЧРисовали цифру 4 –
Букву Ч мы начертили.

ШБуква Ш в таких словах:
Школа, шест, шарада, шах.
Букву Ш я написала:
Три шеста и снизу шпала.

ЩЭта буква Щ как будто…
Все сомненья бросьте.
Украшает эту букву
Поросячий хвостик.

ЪТвердый знак —Ъ —
пишут так:
Колесо и спичка,
Позади — косичка.

ЫЫ… Какая ты толстушка!
Твой животик как подушка.
Чтобы легче ей ходить,
Палочку пришлось добыть.

ЬБукву Р перевернули,
И уселись как на стуле,
И назвали букву так —
мягкий знак — Ь.

ЭБуква Э — как ни взгляни –
Увидишь клещи и клешни.

ЮВся согнулась буква Ю,
Держит палочку свою.
Вот и выглядит такою –
Старой бабкою с клюкою.

ЯКуча яблок на прилавке…
И заметил, я друзья:
Если б яблоку две лапки,
Сразу б вышла буква Я.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Тайна праха

ТАЙНА ПРАХА.

Были сонныя растенья,
Липко-сладкая дрема,
Полусвет и полутьма.
Полуявь и привиденья.
Ожиданье пробужденья,
В безднах праха терема,
Смерть, и рядом жизнь сама.

Были странныя растенья.
Пышный папоротник-цвет,
После долгих смутных лет,
Вновь узнал восторг цветенья.
И людския заблужденья,
Весь дневной нарочный бред,
Я забыл и был поэт.

Вдруг исчезло средостенье
Между тайною и мной.
Я земной и неземной.

Пело в сердце тяготенье,
И шептали мне растенья
«В прах глубокий дверь открой.
Заступ в руки. Глянь и рой».

Колыбелька кораблик,
На кораблике снасть.
Улетает и зяблик,
Нужно травке пропасть.

Колыбельку качает
Триста бешеных бурь.
Кто плывет, тот не чает,
Как всевластна лазурь.

Полевая кобылка
Не поет. Тишина.
Колыбелька могилка,
Захлестнула волна.

Колыбелька послушна,
Притаилось зерно.
Ах, как страшно и душно,
Как бездонно темно!

Колыбелька кораблик,
На кораблике снасть.

Он согреется, зяблик,
В ожидании власть.

И ждать ты будешь миллион минут.
Быть может, меньше. Ровно вдвое.
Ты будешь там, чтоб, вновь проснувшись тут,
Узнать волнение живое.

И ждать ты должен. Стынь. Молчи. И жди.
Познай всю скорченность уродства.
Чтоб новый день был свежим впереди,
У дня не будет с ночью сходства.

Но в должный миг порвется шелуха,
Корней качнутся разветвленья,
Сквозь изумруд сквозистаго стиха
К строфе цветка взбодрится мленье.

Приветствуй смерть. Тебе в ней лучший гость.
Не тщетно, сердце, ты боролось.
Слоновая обята златом кость.
Лоза — вину. И хлебу — колос.

Я облекался в саван много раз.
Что говорю, я твердо знаю.
Возьми в свой перстень этот хризопрас.
Иди к неведомому краю.

«Красныя капли!» Земля возстонала.
«Красныя капли! Их мало!
«В недрах творения — красное млеко,
Чтоб возсоздать человека.

«Туп он, и скуп он, и глух он, и нем он,
Кровь проливающий Демон.
«Красныя капли скорей проливайте,
Крови мне, крови давайте!

«Месть совершающий, выполни мщенье,
Это Земли есть решенье.
«Месть обернется, и будет расцветом.
Только не в этом, не в этом.

«Бойтесь, убившие! Честь убиенным!
Смена в станке есть безсменном.
«Кровь возвратится. Луна возродится.
Мстителю месть отомстится!»

Я сидел на весеннем веселом балконе.
Благовонно цвела и дышала сирень,
И березки, в чуть внятном сквозя перезвоне,
Навевали мне в сердце дремоту и лень.

Я смотрел незаметно на синия очи
Той, что рядом была, и смотрела туда,
Где предвестием снов утоляющей ночи
Под Серпом Новолунним горела звезда.

Я узнал, что под сердцем она, молодая,
Ощутила того молоточка удар,
Что незримыя брызги взметает, спрядая
В новоликую сказку, восторг, и пожар.

И постиг, что за бурями, с грезою новой,
На земле возникает такой человек,
Для котораго будет лишь Солнце основой,
И разливы по небу звездящихся рек.

Я взглянул, и травинка в саду, проростая,
Возвещала, что в мире есть место для всех.
А на небе часовня росла золотая,
Где был сердцем замолен растаявший грех.

Генрих Гейне

Морской призрак

А я лежал на краю корабля и смотрел
Дремотным оком
В зеркально-прозрачную воду,
Все глубже и глубже
Взглядом в нее проникая…
И вот в глубине, на самом дне моря,
Сначала как будто в тумане,
Потом все ясней и ясней,
Показались церковные главы и башни,
И наконец, весь в сиянии солнца,
Целый город,
Старобытно-фламандский,
С живою толпою народной.
Важные граждане в черных плащах,
В белых фрезах, в почетных цепях,
С длинными шпагами, с длинными лицами
Проходят по рыночной площади,
Народом кипящей,
К ратуше
С высоким крыльцом,
Где каменной стражей
Стоят императоров статуи
С мечами и скиптрами.
Неподалеку, вдоль длинного ряда домов,
Где окна так ярко блестят,
Где пирамидами липы подстрижены,
Гуляют, шелком платьев шумя,
Стройные девушки,
И их цветущие лица
Скромно глядят из-под шапочек черных
И из-под золота пышных волос.
Мимо гордо проходят,
Им головою кивая,
Пестрые франты в испанском наряде.
Старые женщины в желтых
Полинявших платьях,
Со святцами, с четками
Мелкими идут шажками к собору…
Уж с башен благовест льется,
А в церкви орган загудел.

И меня самого эти дальние звуки
Охватили таинственным трепетом…
Бесконечная, страстная грусть
И глубокая скорбь
Тихо крадутся в сердце ко мне —
Едва исцеленное сердце…
И кажется, будто сердечные раны мои
Уста любимые
Лобзаньями вновь открывают,
И снова кровь из них льется —
Горячими, красными каплями,
И капли те падают тихо,
Тихо, одна за другой,
На старый дом, в том глубоком,
Подводном городе,
На старый, с высокою кровлею дом,
Унылый, пустой и безлюдный…
Только внизу, под окном,
Сидит пригорюнясь там девушка —
Словно бедный, забытый ребенок…
И я знаю тебя, мое бедное
Дитя позабытое!

Так вот куда,
В какую глубокую глубь
От меня ты скрылась
Из детской прихоти,
И выйти уж больше на свет не могла,
И сидела одна, как чужая,
Средь чуждых людей,
Меж тем как, скорбный душою,
По целой земле я искал тебя —
Все только искал тебя,
Вечно-любимая,
Давно-утраченная,
Наконец-обретенная!
Да, я нашел тебя — и опять
Вижу прекрасное
Лицо твое, вижу глаза,
Умные, преданно-добрые,
Милую вижу улыбку…
И уж теперь не расстанусь с тобой,
И к тебе низойду,
И, раскрывши обятья,
Припаду на сердце к тебе!

Но вовремя тут капитан
Схватил меня за ногу,
И дальше от края меня оттащил,
И молвил, сердито смеясь:
«В уме ли вы, доктор!»

Эдуард Георгиевич Багрицкий

Голуби

Весна. И с каждым днем невнятней
Травой восходит тишина,
И голуби на голубятне,
И облачная глубина.

Пора! Полощет плат крылатый —
И разом улетают в гарь
Сизоголовый, и хохлатый,
И взмывший веером почтарь.

О, голубиная охота,
Уже воркующей толпой
Воскрылий, пуха и помета
Развеян вихрь над головой!

Двадцатый год! Но мало, мало
Любви и славы за спиной.
Лишь двадцать капель простучало
О подоконник жестяной.

Лишь голуби да голубая
Вода. И мол. И волнолом.
Лишь сердце, тишину встречая,
Все чаще ходит ходуном...

Гудит година путевая,
Вагоны, ветер полевой.
Страда распахнута другая,
Страна иная предо мной!

Через Ростов, через станицы,
Через Баку, в чаду, в пыли,—
Навстречу Каспий, и дымится
За черной солью Энзели.

И мы на вражеские части
Верблюжий повели поход.
Навыворот летело счастье,
Навыворот, наоборот!

Колес и кухонь гул чугунный
Нас провожал из боя в бой,
Чрез малярийные лагуны,
Под малярийною луной.

Обозы врозь, и мулы — в мыле,
И в прахе гор, в песке равнин,
Обстрелянные, мы вступили
В тебя, наказанный Казвин!

Близ углового поворота
Я поднял голову — и вот
Воскрылий, пуха и помета
Рассеявшийся вихрь плывет!

На плоской крыше плат крылатый
Полощет — и взлетают в гарь
Сизоголовый, и хохлатый,
И взмывший веером почтарь!

Два года боя. Не услышал,
Как месяцы ушли во мглу:
Две капли стукнули о крышу
И покатились по стеклу...

Через Баку, через станицы,
Через Ростов — назад, назад,
Туда, где Знаменка дымится
И пышет Елисаветград!

Гляжу: на дальнем повороте —
Ворота, сад и сеновал;
Там в топоте и конском поте
Косматый всадник проскакал.

Гони! Через дубняк дремучий,
Вброд или вплавь гони вперед!
Взовьется шашка — и певучий,
Скрутившись, провод упадет...

И вот столбы глухонемые
Нутром не стонут, не поют.
Гляжу: через поля пустые
Тачанки ноют и ползут...

Гляжу: близ Елисаветграда,
Где в суходоле будяки,
Среди скота, котлов и чада
Лежат верблюжские полки.

И ночь и сон. Но будет время —
Убудет ночь, и сон уйдет.
Загикает с тачанки в темень
И захлебнется пулемет...

И нива прахом пропылится,
И пули запоют впотьмах,
И конница по ржам помчится —
Рубить и ржать. И мы во ржах.

И вот станицей журавлиной
Летим туда, где в рельсах лег,
В певучей стае тополиной,
Вишневый город меж дорог.

Полощут кумачом ворота,
И разом с крыши угловой
Воскрылий, пуха и помета
Развеян вихрь над головой.

Опять полощет плат крылатый,
И разом улетают в гарь
Сизоголовый, и хохлатый,
И взмывший веером почтарь!

И снова год. Я не услышал,
Как месяцы ушли во мглу.
Лишь капля стукнула о крышу
И покатилась по стеклу...

Покой! И с каждым днем невнятней
Травой восходит тишина,
И голуби на голубятне,
И облачная глубина...

Не попусту топтались ноги
Чрез рокот рек, чрез пыль полей,
Через овраги и пороги —
От голубей до голубей!

Ольга Николаевна Чюмина

Осенние мелодии

Сизых тучек плывут караваны,
Опустилися низко к земле;
Непогода и мрак, и туманы,
Капли слез на стекле…

Потускнели блестящие краски,
И, как будто в несбыточном сне,
Вспоминаются старые сказки
О любви, о весне.

Вспоминаются летние грезы
Фантастических белых ночей.
Аромат распустившейся розы.
Тихий шепот речей.

В белой мгле затонувшие дали,
Вереницы безмолвных домов.
В сердце полном любви и печали —
Звуки песни без слов.

Где теперь эти милые тени
Фантастических белых ночей?
Все исчезло, как рой сновидений,
В блеске первых лучей.

Но с сознаньем мучительной боли
Помню я эти сны наяву.
Если нет и не будет их боле —
Для чего я живу?

Хмурый день. Над темной далью леса
С пожелтевшей редкою листвой —
Опустилась серая завеса
Капель влаги дождевой.

Как дитя, осеннее ненастье,
Не смолкая, плачет за окном —
О былом ли невозвратном счастье,
Промелькнувшем чудным сном?

О красе ль благоуханной лета,
О весне ль, царице молодой?
Но звучит во тьме рыданье это
Надрывающей тоской.

И под шум и стон осенней бури,
В бесконечно долгие часы,
Тщетно жду я проблесков лазури,
Как цветок — живительной росы.

И в мечтах, увы, неисполнимых,
Жажду сердцем солнечных лучей,
Как улыбки чьих то уст любимых,
Как сиянья дорогих очей.

Сегодня после дней холодных и ненастных,
Победно разогнав гряду тяжелых туч,
Приветом летних дней, безоблачных и ясных,
Опять с небес сияет солнца луч.

Листва ласкает взор богатою окраской
И, позабыв туман и стужу, и дожди,
Что кажутся теперь несбыточною сказкой —
Невольно ждешь тепла и света впереди.

Сегодня, после дней тяжелых ожиданья,
Тревоги за тебя и ежечасных мук,
Читаю я слова заветного посланья
И отдыхаю вновь душою, милый друг.

Теперь недавний страх мне кажется ничтожным,
В душе, как в небесах, становится ясней,
И снова счастие является возможным
И верю я опять возврату прежних дней.

Леса еще шумят обычным летним шумом —
Могучим, радостным, задорно молодым,
И осень бледная в величии угрюмом
Их не обвеяла дыханием своим.

Все также полдень жгуч, но стали дни короче,
Среди последних роз на зелени куртин
Пестреют лепестки роскошных георгин;
Светлей — созвездия, и гуще — сумрак ночи.

Земля — в расцвете сил и пышной красоты,
И только кое-где своею желтизною,
Как преждевременной печальной сединою —
Смущают взор поблекшие листы.

Меж яркой зеленью таких листов немного,
Но, несмотря на свет, на солнце и тепло —
Мне что-то говорит, что лето уж прошло,
Что осень близится, а с нею — день итога.

Ованес Туманян

Капля меда

Один купец в селе своем
Торговлю всяким вел добром.
Однажды из соседних сел
К нему с собакою пришел
Пастух — саженный молодец.
«Здорово, — говорит, — купец!

Есть мед — продай,
А нет — прощай».

«Есть-есть, голубчик-пастушок!
Горшок с тобой? Давай горшок!
Мед — вот он: что укажешь сам,
Отвешу мигом и продам».

Все по-хорошему идет,
За словом слово — тот же мед.
Отвешен мед, но как алмаз
На землю капля пролилась.
Жзз... муха. Сладкий чуя мед,
Жужжит, звенят и к капле льнет,
Хозяйский кот бочком-бочком.
За мухой крадется. Потом
В один прыжок
На муху — скок!

И в тот же миг пастуший пес
Ощерился, наморщил нос.
Рванулся, взвыл
Что было сил,
Кота подмял,
За горло взял.
Сдавил, куснул —
И отшвырнул.

«Загрыз! Загрыз! Ах, котик мой!
Ах, чтоб те сдохнуть, пес чумной!»
Разгневался купец — и вот,
Чем попадя собаку бьет.
Визжит собака — и рядком
С несчастным падает котом.

«Пропал мой лев, пропал, конец!
Кормилец, друг мой!.. Ну, купец,
Мерзавец, вор, такой-сякой!..
Да провались домишко твой!..
Ты смел собаку бить мою ,—
Отведай же, как сам я бью!»
Взревел пастух наш, над купцом

Дубину тяжкую с кремнем
Занес, — и вмиг хозяин злой
Упал с пробитой головой.

«Убили!.. Кто там?.. Караул!..»
По всем кварталам шум и гул,
Народ стекается, кричит:
«На помощь! Караул! Убит!

С нагорных улиц, из низов,
С дороги, с пастбищ, от станков,
Крича, кляня,
Вопя,стеня,
Отец и мать,
Сестра и зять,
Жена и брат,
И кум, и сват,
И все дядья,
И все друзья,
И с тещей тесть,
И как еще их там — бог весть —
Бегут, бегут, бегут, бегут
И чем попало бьют и бьют:
«Ах, окаянный! Ах, пострел!
Да как ты мог? Да как ты смел?
Да с чем ты шел: товар купить,
Иль даром душу загубить?»

И рядом с псом своим в углу
Пастух простерся на полу.
«Ну, постояли за купца.
Бери, кто хочет, мертвеца!»
И вскоре в ближнее село
Известье скорбное пришло.
«Эй, кто там есть?
Возможно ль снесть?
Ведь это наш пастух убит!..»

Порой шалун разворошит
Гнездо осиное и прочь
Уйдет. Не то же ли точь-в-точь
Наделала и муха та?
Смятенье, шум и суета...
Что подвернулось — второпях
Хватают. Кто с ружьем в руках,
Кто с вилами, а кто с ножом,
С лопатой, с палкой, с топором,
Кто с заступом, кто вертел взял,
Тот шапку в спешке потерял,
Тот вскинул на лошадь седло —
И все на вражее село.
«Что за бессовестный народ!
Ни страха, ни стыд их не берет,
К ним за товаром забредешь —
Накинутся — и в спину нож.
Тьфу, пропасть! Провалиться б вам,
Убийцам лютым, дикарям!
Пойдем, побьем,
Сожжем, сотрем!
Эй, ну-ка, не плошай, вперед!»
И вышел на народ народ.
И каждый бил, и бил, и бил,
Рубил, и резал, и громил.
И всяк, чем больше порубил,
Тем больше в ярость приходил.
Соседа бил сосед.
Соседа жег сосед.
И кто где жил —
Простыл и след.
Но вот беда: меж этих сел
Рубеж, деливший земли, шел,
И подать каждое село
Владыке своему несло.

Заслышавши про тот разбой,
Немедля царь страны одной
Указ громовый издает:
«Да знает верный наш народ,
Отчизны общей каждый сын,
Рабочий, воин, дворянин,
И наш совет,
И целый свет,
Что дерзкий, вероломный враг,
Забывши честь и божий страх,
Нас подлой лестью усыпил,
В цветущий наш предел вступил
И граждан мирную семью
Предал железу и огню.
Кровь жертв из бедного села
К стопам престола притекла,
И сколь ни горько это нам —
Мы отдали приказ войскам
В пределы вражие вступить
И за невинных отомстить.
А чтобы дерзких побороть,
Нам в помощь — пушки и господь».

Но царь враждебный в свой черед
Войскам такой приказ дает:
«Пред господом и всей землей
Мы возвещаем: хитрый, злой
Сосед попрал небес закон
И между братских двух племен
Посеял злобу и раздор.
Он дружбы древний договор
Нарушил первый. Ныне, встав
За нашу честь, за добрый нрав,
За кровь погубленных людей,
За вольность родины своей.
Мы властью нам присущих прав,
На помощь господа призвав,
Подемлем меч победный свой
И гнев над вражеской главой».

И злая началась война.
В огне пылает вся страна,
Шум, грохот, кровь, и крик, и стон,’
И плач, и скорбь со всех сторон,
И в дуновении ветров
Струится запах мертвецов.
И так идет
За годом год:
Станки молчат,
Посев не сжат,
Все ширится войны костер,
За голодом приходит мор.
Людей нещадно косит он,
И вот весь край опустошен.
И в ужасе среди могил
Живой живого вопросил:
«С чего ж, откуда и когда
Такая грянула беда?»

Теофиль Готье

Вариации на тему венецианский карнавал

И. На улице

Есть ария одна в народе,
Ее на скрипке пилит всяк,
Шарманки все ее выводят,
Терзая воющих собак.

И табакерке музыкальной
Она известна, как своя,
Ее щебечет чиж нахальный,
И помнит бабушка моя.

Лишь ею флейты и пистоны
В беседках пыльных на балу
Зовут гризеток в вальс влюбленных
И беспокоят птиц в углу.

О захудалые харчевни,
Где вьется жимолость и хмель,
О дни воскресные в деревне,
Когда горланит ритурнель!

Слепой, что ноет на фаготе
И ставит пальцы не туда,
Собака, что стоит в заботе
С тарелкой, лая иногда.

И маленькие гитаристы,
Что, робко кутаясь в тряпье,
В кафешантанах голосисто
У всех столов визжат ее.

Но Паганини фантастичный
Однажды ночью, как крючком,
Поддел искусно ритм обычный
Своим божественным смычком.

И, восхищенный прежним блеском,
Он воскресил его опять,
Дав золотистым арабескам,
По старой фразе пробежать.

ИИ. На лагунах

Не знает кто у нас мотива:
Тра-ля, тра-ля, ля-ля, ля-лэр?
Сумел он нравиться, счастливый,
Мамашам нашим, например.

Венецианских карнавалов
Напев излюбленнейший, он
Как легким ветерком с каналов
Теперь в балет перенесен.

Я вижу вновь, ему внимая,
Что в голубых волнах бегут
Гондолы, плавно колыхая
Свой нос, как шейка скрипки, гнут.

В волненьи легкого размера
Лагун я вижу зеркала,
Где Адриатики Венера
Смеется розово-бела.

Соборы средь морских безлюдий
В теченьи музыкальных фраз
Поднялись, как девичьи груди,
Когда волнует их экстаз.

Челнок пристал с колонной рядом,
Закинув за нее канат,
Пред розовеющим фасадом
Я прохожу ступеней ряд.

О, да! С гондолами, с палаццо
И с маскарадами средь вод,
С тоской любви, с игрой паяца
Здесь вся Венеция живет.

И воскрешает в пиччикато
Одна дрожащая струна
Смеющуюся, как когда-то,
Столицу песен и вина.

ИИИ. Карнавал

Столица дожей одевает
Все блестки звездные на бал,
Кипит, смеется и болтает,
Сверкает пестрый карнавал.

Вот Арлекин под маской черной,
Как жар горит его тряпье,
Кассандру нотою задорной
Он бьет, посмешище свое.

Весь белый, словно большеротый
Пингвин над северной скалой,
Пьеро в просвете круглой ноты
Покачивает головой.

Болонский доктор обсуждает
В басах понятный всем вопрос,
Полишинель, сердясь, сгибает
Осьмушкой нотной длинный нос.

Отталкивая Тривелина,
Сморкающегося трубой,
У Скарамуша Коломбина
Берет с улыбкой веер свой.

Звучит каданс, и скоро, скоро
В толпе проходит домино,
Но в прорези лукавства взора
Прикрыть ресницам не дано.

О тонкая бородка кружев,
Что вздох колышет, легче сна,
Мне, тотчас тайну обнаружив,
Поет арпеджио: — она!

И я узнал влюбленным слухом
Под страшной маскою губу,
Как слива с золотистым пухом,
И мушку черную на лбу.

ИV. Сантиментальный свет луны

Средь шума, криков, что упрямо
На Лидо площадь Марка шлет,
Одна взнеслась ракетой гамма,
Как в лунном блеске водомет.

В напев веселый и влюбленный,
Гудящий с четырех сторон,
Упрек, как голубь истомленный,
Порой примешивает стон.

Во мгле туманно-серебристой,
Как сон забытый, мне горят
Глаза еще печальной, чистой,
Той, что любил я год назад.

И вспомнила душа в печали
Апрель и рощу, где, ища
Фиалок ранних, мы сжимали
Друг другу руку средь плюща.

И эта нота квинты звонкой,
Поющей, нежа и маня,
Ведь этот голос детский, тонкий,
Стрела, что ранила меня.

Так много скрыто в этом звуке,
Так нежен он и так жесток,
Так жгуч, так холоден, что муки
И счастье слить в себе он мог.

И, точно своды над цистерной,
Что точат воду вновь и вновь,
Пусть сердце с музыкой размерной
За каплей каплю точит кровь.

Веселый и меланхоличный,
Сюжет старинный, где слиты
С одной слезою смех обычный,
Как больно делаешь мне ты!

Александр Башлачев

Егоркина Былина

Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки

Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль

Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.

На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.

прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены

— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.

В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!

Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.

— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…

Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.

— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…

— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…

А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…

Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…

Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…

— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…

Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?

Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.

Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…

Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.

Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.

Виктор Михайлович Гусев

Московская мать

Мать в письме прочитала:
«Сын ваш, Иван, ранен.
Пуля врага пронзила
могучую грудь бойца.
Был ваш сынок, мамаша,
смелым на поле брани.
Дрался, мамаша, за Родину
сын ваш Иван — до конца».
Охнула мать, письмишко
к старой кофтенке прижала,
Рукой, небольшой, морщинистой,
за спинку стула взялась.
Платок почему-то поправила
и тихо, без слез, без жалоб,
По хмурой осенней улице,
старая, поплелась.
Куда ей от горя деться?
Куда ей от памяти деться?
Улица тихая, темная,
нет ни людей, ни огней.
Но всю ее освещает ‘
далекое Ванино детство,
Что мчалось по этой улице,
звенело и пело на ней.
Вот здесь он учился, — и вспомнила,
как она его одевала,
Рубашки ему выкраивала
из стареньких платьиц своих,
Как чай ему наливала,
как дверь за ним закрывала
И как ей хотелось, чтоб Ваня
был мальчик не хуже других.
Вот она дома. Дома.
Ой, как тихо в квартире.
Спой что-нибудь, радио,
пусть умрет тишина,
А то ведь матери кажется,
будто в целом мире
Осталась одна квартира,
а в этой квартире — она.
Вот он стоит, столик,
столик мирного времени,
Скатерть его накрыла
белым своим крылом.
Когда-то сюда слетались
птенцы могучего племени,
Когда-то внуки шумели
за светлым ее столом.
Вот уж она не думала,
что будет такою старость!..
Осень шумит за окошком,
и нет на деревьях листвы.
Дочь далеко на Востоке.
Одна она здесь осталась.
Не захотела уехать
из жизни своей, из Москвы.
А ветер шумит за окошком,
и дождик в Москве начинается,
И гнутся в лесах Подмосковья
ветви берез и осин.
Мать встает и к окошку
лицом она прижимается,
И шепчет куда-то далеко,
в туманную осень: — Сын!
Сын, ты лежал в долине,
с небес опускался вечер,
И кровь твоя, мне родная,
текла по земле сырой.
Сын, тебя родила я, —
чем я тебе отвечу?
Сын, я тебя вскормила,
но как я сравняюсь с тобой
Я уже старая, мальчик,
и меня не берут на работы,
Но я пошла добровольно
помогать укрепления рыть,
Чтобы твой труд тяжелый,
горести и заботы
По-матерински, мальчик,
все с тобой разделить.
Воздушные налеты
стелились угрюмым дымом.
Я во дворе дежурила;
звенела, гудела мгла.
Нет, сынок, не квартиру,
а город, твой город любимый
Для твоего возвращенья,
для радости я берегла.
Я картошку сажала,
грядки я поливала,
Силы-то, знаешь, мало,
придешь — и не чувствуешь ног.
И ты надо мной не смейся,
но это я воевала,
Это я воевала
рядом с тобой, сынок.
Капля твоей крови
в сердце мое рвется,
А сколько ты капель пролил,
кто может их сосчитать?.. —
Дождик стучит по крышам,
береза от ветра гнется,
С далеким сыном беседует
простая московская мать.
Будьте благословенны,
хлебнувшие горя и муки
Старые матери наши!
Мы слышим ваш голос родной
Над черной долиной сражений
вы простираете руки,
Сынов своих благословляя
на справедливый бой…
А утром той матери старой
выписали бумаги.
Вошла она в дальний поезд,
села она у окна.
И за окном замелькали
речки, кусты, овраги —
Милая нашему сердцу
русская сторона.
У светлых ворот госпиталя
сестра ее встречала.
Поцеловала сына
осторожно и тихо мать.
Села тихонько рядом
и целый день промолчала,
Старалась не шевелиться,
раненому не мешать.
Несколько раз поправила
сехавшее одеяло,
Застегнула рубашку
на впалой сыновней груди.
У сына горели раны,
он говорил мало,
Лишь повторял он изредка:
— Посиди еще, посиди…
Ему мерещилось детство,
теплый и смутный вечер,
Тихая песня матери,
обрывки далеких дней,
Весна, Москва и деревья…
А жизнь в нем боролась со смертью,
И эти воспоминанья
в борьбе помогали ей.
А мать — мать сидела молча,
чуть склонясь к изголовью,
Сгоняла с лица сына
смерти тяжелый дым,
Лечила своим страданьем,
лечила своей любовью,
Сердцем своим московским,
материнским сердцем своим.

Иван Афанасьевич Кованько

Перестроенная лира


В тон Пиндара настроив лиру,
Хотел Россию я воспеть
И снаряжался по эфиру
До Ориона возлететь,
Куда чело, венцом лавровым
Покрыто, вознесла она, —
Оттоль Атлантом зрится новым,
Подявшим мир на рамена.

Хотел воспеть, что рок вселенны
В ее деснице заключен,
Что все породы сединенны
Пред мужеством ее — суть тлен;
Что все обширные державы,
Какие в древности цвели,
Ни силой, ни сияньем славы
Сравниться с нею не могли.

Ударил по струнам перстами —
И гром от них пошел с огнем.
Казалось, двигну я горами,
На тигров наложу ярем…
Но вдруг кадило опустилось,
Амуры резвые на луг,
Меня обстали, привалились
И лиру вырвали из рук.

Потом крылами заплескали
Сии малюточки-божки,
Вспорхнули вверх, захохотали,
Вились гирляндой и в кружки,
Струнами бренькали — и, лиру
На ленте опустивши мне,
По жидкому небес сафиру
Помчались с смехом к вышине.

Минуты только три продлился
Тот феномен в моих глазах,
В душе восторг не охладился, —
Хвала отечеству в устах
Опять, опять была готова,
Но я едва коснулся струн,
Уже не мог пропеть ни слова —
Вмиг в сердце мне влетел перун.

Влетел перун любовной страсти
И к ранам рану приложил…
Ах! и без этой злой напасти
Я очень много желчи пил.
Почто ж, амуры! вы забаву
Находите в беде моей,
Почто вы дали мне отраву
К усугублению скорбей?

Взаимность только украшает
Любви терзания и яд;
Меня же всюду ожидает
Отказ, отчаяние, ад.
Так, так, и мыслить мне не должно
Отрады в муках получить:
Увы! Целест уже неможно
Одной любовию пленить.

Власть симпатии и природы
Теперь поверженна лежит;
И се от жертвенника моды
Оракул грозно мне гремит:
«Астреи век не возвратится,
Когда ценили лишь сердца, —
Ведь просвещенным не годится
Снимать с пастушек образца.

Ты будь Кизляр-Агою с рожи,
Да будь в звездах, иль Крезом будь,
Но Хлои, Тации пригожи
Прицепят твой портрет на грудь.
И разумом хоть Милитидом
Как капля в каплю будь похож,
Но под фортуниным эгидом
Жену прекрасную найдешь.

А без сокровищ, без титула
Ты будь лицом хоть Антиной,
Умом — Сократ, однак и стула,
Не только кресел, год, другой
От милых Дафн тебе случится
С терпеньем бесполезным ждать».
Ах! льзя ли ж мне надеждой льститься
Мои страданья окончать?

В моем лице обыкновенность,
Отменности ни искры нет,
И человеческую бренность
На нем являет бренный цвет.
Хоть прадеду за верну службу
Царь-диво деревеньку дал,
Но рок, не восхотевши дружбу
Водить со мной, ее пожрал.

Душой моею лишь владею
И денег в рост не отдаю,
К тому ж чин маленький имею,
Не слишком сладко и пою.
Так, так, и мыслить мне не должно
Отрады в муках получить:
Увы! Целест уже неможно
Одной любовию пленить.

Что ж делать? Клясть любовный пламень,
Лить тайно слезы и вздыхать,
Пока адептов чудный камень
Мне не удастся отыскать
Или пока игра случая
Меня повыше не взведет.
Приди ж, минута золотая!
Гряди ко мне во цвете лет.

Приди, о время преблаженно!
Приди и право дай скорей
Повергнуть сердце уязвленно
К ногам владычицы моей;
Дай право мне просить награды
За страстный жар у алтаря, —
За чувство сладкой сей отрады
Я б не взял скиптра от царя.

А ты, Пленира иль Милена!
Не знаю, как тебя назвать,
Котора мне определенна,
Котору стал я обожать!
Внемли из стороны безвестной,
Клянусь земли и неба в слух,
Что буду вечно я нелестный
Тебе любовник, раб и друг.

Когда ж по самую кончину
С тобой мне должно розно жить,
То я прошу, молю судьбину
Мои дни горьки сократить:
Уединеньем веселиться,
Не видя близ себя друзей,
Лишь может Тимон, что гордится
Названием врага людей.

Александр Николаевич Радищев

Осьмнадцатое столетие


Урна времян часы изливает каплям подобно:
Капли в ручьи собрались; в реки ручьи возросли
И на дальнейшем брегу изливают пенистые волны
Вечности в море; а там нет ни предел, ни брегов;
Не возвышался там остров, ни дна там лот не находит;
Веки в него протекли, в нем исчезает их след.
Но знаменито вовеки своею кровавой струею
С звуками грома течет наше столетье туда;
И сокрушил наконец корабль, надежды несущий,
Пристани близок уже, в водоворот поглощен,
Счастие и добродетель, и вольность пожрал омут ярый,
Зри, восплывают еще страшны обломки в струе.
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро,
Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех,
Крови — в твоей колыбели, припевание — громы сраженьев,
Ах, омоченно в крови ты ниспадаешь во гроб;
Но зри, две вознеслися скалы во среде струй кровавых:
Екатерина и Петр, вечности чада! и росс.
Мрачные тени созади, впреди их солнце;
Блеск лучезарный его твердой скалой отражен.
Там многотысячнолетны растаяли льды заблужденья,
Но зри, стоит еще там льдяный хребет, теремясь;
Так и они — се воля господня — исчезнут, растая,
Да человечество в хлябь льдяну, трясясь, не падет.
О незабвенно столетие! радостным смертным даруешь
Истину, вольность и свет, ясно созвездье вовек;
Мудрости смертных столпы разрушив, ты их паки создало;
Царства погибли тобой, как раздробленный корабль;
Царства ты зиждешь; они расцветут и низринутся паки;
Смертный что зиждет, все то рушится, будет все прах.
Но ты творец было мысли: они ж суть творения бога,
И не погибнут они, хотя бы гибла земля;
Смело счастливой рукою завесу творенья возвеяв,
Скрыту природу сглядев в дальном таилище дел,
Из океана возникли новы народы и земли,
Нощи глубокой из недр новы металлы тобой.
Ты исчисляешь светила, как пастырь играющих агнцев;
Нитью вождения вспять ты призываешь комет;
Луч рассечен тобой света; ты новые солнца воззвало;
Новы луны изо тьмы дальной воззвало пред нас;
Ты побудило упряму природу к рожденью чад новых;
Даже летучи пары ты заключило в ярем;
Молнью небесну сманило во узы железны на землю
И на воздушных крылах смертных на небо взнесло.
Мужественно сокрушило железны ты двери призраков,
Идолов свергло к земле, что мир на земле почитал.
Узы прервало, что дух наш тягчили, да к истинам новым
Молньей крылатой парит, глубже и глубже стремясь.
Мощно, велико ты было, столетье! дух веков прежних
Пал пред твоим олтарем ниц и безмолвен, дивясь.
Но твоих сил недостало к изгнанию всех духов ада,
Брызжущих пламенный яд чрез многотысящный век,
Их недостало на бешенство, ярость, железной ногою
Что подавляют цветы счастья и мудрости в нас.
Кровью на жертвеннике еще хищности смертны багрятся,
И человек претворен в люта тигра еще.
Пламенник браней, зри, мычется там на горах и на нивах,
В мирных долинах, в лугах, мычется в бурной волне.
Зри их сопутников черных! — ужасны!.. идут — ах! идут, зри:
(Яко ночные мечты) лютости, буйства, глад, мор! -
Иль невозвратен навек мир, дающий блаженство народам?
Или погрязнет еще, ах, человечество глубже?
Из недр гроба столетия глас утешенья изыде:
Срини отчаяние! смертный, надейся, бог жив.
Кто духу бурь повелел истязати бунтующи волны,
Времени держит еще цепь тот всесильной рукой:
Смертных дух бурь не развеет, зане суть лишь твари дневные,
Солнца на всходе цветут, блекнут с закатом они;
Вечна едина премудрость. Победа ее увенчает,
После тревог воззовет, смертных достойный...
Утро столетия нова кроваво еще нам явилось,
Но уже гонит свет дня нощи угрюмую тьму;
Выше и выше лети ко солнцу, орел ты российский,
Свет ты на землю снеси, молньи смертельны оставь.
Мир, суд правды, истина, вольность лиются от трона,
Екатериной, Петром вздвигнут, чтоб счастлив был росс.
Петр и ты, Екатерина! дух ваш живет еще с нами.
Зрите на новый вы век, зрите Россию свою.
Гений хранитель всегда, Александр, будь у нас…

Владимир Владимирович Маяковский

Два не совсем обычных случая

Ежедневно
как вол жуя,
стараясь за строчки драть, —
я
не стану писать про Поволжье:
про ЭТО —
страшно врать.
Но я голодал,
и тысяч лучше я
знаю проклятое слово — «голодные!»
Вот два,
не совсем обычные, случая,
на ненависть к голоду самые годные.

Первый. —
Кто из петербуржцев
забудет 18-й год?!
Над дохлым лошадьем воро́ны кружатся.
Лошадь за лошадью падает на лед.
Заколачиваются улицы ровные.
Хвостом виляя,
на перекрестках
собаки дрессированные
просили милостыню, визжа и лая.
Газетам писать не хватало духу —
но это ж передавалось изустно:
старик
удушил
жену-старуху
и ел частями.
Злился —
невкусно.
Слухи такие
и мрущим от голода,
и сытым сумели глотки свесть.
Из каждой по́ры огромного города
росло ненасытное желание есть.
От слухов и голода двигаясь еле,
раз
сам я,
с голодной тоской,
остановился у витрины Эйлерса —
цветочный магазин на углу Морской.
Малы — аж не видно! — цветочные точки,
нули ж у цен
необятны длиною!
По булке должно быть в любом лепесточке.
И вдруг,
смотрю,
меж витриной и мною —
фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет.
И в собственные ноздри
пальцы
воткнула.
Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку
жила из шеи торчала.
Из жилы
капли по улицам сеялись
и стыли черно́, кровянея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это —
виденье! —
что это
людей вымирающих символ.
От этого ужаса я — на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам.
Где ж голова?
Головы и нет!
А возле
с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка —
должно быть,
тот
работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко.
Я понял:
не символ,
стихом позолоченный,
людская
реальная тень прошагала.
Быть может,
завтра
вот так же точно
я здесь заработаю, скалясь шакалом.

Второй. —
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал,
и с другими
в черед
встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
«Тогда
в кафе
журчал фонтан
и плавали форели».
Вздуваемый памятью рос аппетит;
какой ни на есть,
но по крайней мере —
обед.
Как медленно время летит!
И вот
я втиснут в кафейные двери.
Сидели
с селедкой во рту и в посуде,
в селедке рубахи,
и воздух в селедке.
На черта ж весна,
если с улиц
люди
от лип
сюда влипают все-таки!
Едят,
дрожа от голода голого,
вдыхают радостью душище едкий,
а нищие молят:
подайте головы.
Дерясь, получают селедок обедки.

Кто б вспомнил народа российского имя,
когда б не бросали хребты им в горсточки?!
Народ бы российский
сегодня же вымер,
когда б не нашлось у селедки косточки.
От мысли от этой
сквозь грызшихся кучку,
громя кулаком по ораве зверьей,
пробился,
схватился,
дернул за ручку —
и выбег,
селедкой обмазан —
об двери.

Не знаю,
душа пропахла,
рубаха ли,
какими водами дух этот смою?
Полгода
звезды селедкою пахли,
лучи рассыпая гнилой чешуею.

Пускай,
полусытый,
доволен я нынче:
так, может, и кончусь, голод не видя, —
к нему я
ненависть в сердце вынянчил,
превыше всего его ненавидя.
Подальше прочую чушь забрось,
когда человека голодом сводит.
Хлеб! —
вот это земная ось:
на ней вертеться и нам и свободе.
Пусть бабы баранки на Трубной нижут,
и ситный лари Смоленского ломит, —
я день и ночь Поволжье вижу,
солому жующее, лежа в соломе.

Трубите ж о голоде в уши Европе!
Делитесь и те, у кого немного!
Крестьяне,
ройте пашен окопы!
Стреляйте в него
мешками налога!
Гоните стихом!
Тесните пьесой!
Вперед врачей целебных взводы!
Давите его дымовою завесой!
В атаку, фабрики!
В ногу, заводы!
А если
воплю голодных не внемлешь, —
чужды чужие голод и жажда вам, —
он
завтра
нагрянет на наши земли ж
и встанет здесь
за спиною у каждого!