На Берклей-сквере Томлинсон скончался в два часа.
Явился Призрак и схватил его за волоса,
Схватил его за волоса, чтоб далеко нести,
И он услышал шум воды, шум Млечного Пути,
Шум Млечного Пути затих, рассеялся в ночи,
Они стояли у ворот, где Петр хранит ключи.
«Восстань, восстань же, Томлинсон, и говори скорей,
Какие добрые дела ты сделал для людей,
Творил ли добрые дела для ближних ты иль нет?»
И стала голая душа белее, чем скелет.
«О, — так сказал он, — у меня был друг любимый там,
И если б был он здесь сейчас, он отвечал бы вам».
«Что ты любил своих друзей — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, а райские врата.
Хоть с ложа вызван твой друг сюда — не скажет он ничего.
Ведь каждый на гонках бежит за себя, а не двое за одного».
И Томлинсон взглянул вокруг, но выигрыш был небольшой,
Смеялись звезды в высоте над голой его душой,
А буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про добрые дела.
«О, это читал я, — он сказал, — а это был голос молвы,
А это я думал, что думал другой про графа из Москвы».
Столпились стаи добрых душ, совсем как голубки,
И загремел ключами Петр от гнева и тоски.
«Ты читал, ты слыхал, ты думал, — он рек, — но толку в сказе нет!
Во имя плоти, что ты имел, о делах твоих дай ответ!»
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад —
Был сзади мрак, а впереди — створки небесных врат.
«Я так ощущал, я так заключил, а это слышал потом,
А так писали, что кто-то писал о грубом норвежце одном».
«Ты читал, заключал, ощущал — добро! Но в райской тишине,
Среди высоких, ясных звезд, не место болтовне.
О, не тому, кто у друзей взял речи напрокат
И в долг у ближних все дела, от бога ждать наград.
Ступай, ступай к владыке зла, ты мраку обречен,
Да будет вера Берклей-сквера с тобою, Томлинсон!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Его от солнца к солнцу вниз та же рука несла
До пояса Печальных звезд, близ адского жерла.
Одни, как молоко, белы, другие красны, как кровь,
Иным от черного греха не загореться вновь.
Держат ли путь, изменяют ли путь — никто не отметит никак,
Горящих во тьме и замерзших давно, поглотил их великий мрак,
А буря мировых пространств леденила насквозь его,
И он стремился на адский огонь, как на свет очага своего.
Дьявол сидел среди толпы погибших темных сил,
И Томлинсона он поймал и дальше не пустил.
«Не знаешь, видно, ты, — он рек, — цены на уголь, брат,
Что, пропуск у меня не взяв, ты лезешь прямо в ад.
С родом Адама я в близком родстве, не презирай меня,
Я дрался с богом из-за него с первого же дня.
Садись, садись сюда на шлак и расскажи скорей,
Что злого, пока еще был жив, ты сделал для людей».
И Томлинсон взглянул наверх и увидел в глубокой мгле
Кроваво-красное чрево звезды, терзаемой в адском жерле.
И Томлинсон взглянул к ногам, пылало внизу светло
Терзаемой в адском жерле звезды молочное чело.
«Я любил одну женщину, — он сказал, — от нее пошла вся беда,
Она бы вам рассказала все, если вызвать ее сюда».
«Что ты вкушал запретный плод — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, но адские врата.
Хоть мы и свистнули ее и она пришла, любя,
Но каждый в грехе, совершенном вдвоем, отвечает сам за себя».
И буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про скверные дела:
«Раз я смеялся над силой любви, дважды над смертным концом,
Трижды давал я богу пинков, чтобы прослыть храбрецом».
На кипящую душу дьявол подул и поставил остыть слегка:
«Неужели свой уголь потрачу я на безмозглого дурака?
Гроша не стоит шутка твоя, и нелепы твои дела!
Я не стану своих джентльменов будить, охраняющих вертела».
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад,
Легион бездомных душ в тоске толпился близ адских врат.
«Эго я слышал, — сказал Томлинсон, — за границею прошлый год,
А это в бельгийской книге прочел покойный французский лорд».
«Ты читал, ты слышал, ты знал — добро! Но начни сначала рассказ —
Из гордыни очей, из желаний плотских согрешил ли ты хоть раз?»
За решетку схватился Томлинсон и завопил: «Пусти!
Мне кажется, я чужую жену сбил с праведного пути!»
Дьявол громко захохотал и жару в топки поддал:
«Ты в книге прочел этот грех?» — он спросил, и Томлинсон молвил: «Да!»
А дьявол на ногти себе подул, и явился взвод дьяволят:
«Пускай замолчит этот ноющий вор, что украл человечий наряд
Просейте его между звезд, чтоб узнать, что стоит этот урод,
Если он вправду отродье земли, то в упадке Адамов род».
В аду малыши — совсем голыши, от жары им легко пропасть,
Льют потоки слез, что малый рост не дает грешить им всласть;
По угольям гнали душу они и рылись в ней без конца —
Так дети шарят в вороньем гнезде или в шкатулке отца.
В клочьях они привели его, как после игр и драк,
Крича: «Он душу потерял, не знаем где и как!
Мы просеяли много газет, и книг, и ураган речей,
И много душ, у которых он крал, но нет в нем души своей.
Мы качали его, мы терзали его, мы прожгли его насквозь,
И если зубы и ногти не врут, души у него не нашлось».
Дьявол главу склонил на грудь и начал воркотню:
«С родом Адама я в близком родстве, я ли его прогоню?
Мы близко, мы лежим глубоко, но когда он останется тут,
Мои джентльмены, что так горды, совсем меня засмеют.
Скажут, что я — хозяин плохой, что мой дом — общежитье старух,
И, уж конечно, не стоит того какой-то никчемный дух».
И дьявол глядел, как отрепья души пытались в огонь пролезть,
О милосердье думал он, но берег свое имя и честь:
«Я, пожалуй, могу не жалеть углей и жарить тебя всегда,
Если сам до кражи додумался ты?» и Томлинсон молвил — «Да!»
И дьявол тогда облегченно вздохнул, и мысль его стала светла:
«Душа блохи у него, — он сказал, — но я вижу в ней корни зла.
Будь я один здесь властелин, я бы впустил его,
Но Гордыни закон изнутри силен, и он сильней моего.
Где сидят проклятые Разум и Честь — при каждом Блудница и Жрец,
Бываю там я редко сам, тебе же там конец.
Ты не дух, — он сказал, — и ты не гном, ты не книга, и ты не зверь.
Не позорь же доброй славы людей, воплотись еще раз теперь.
С родом Адама я в близком родстве, не стал бы тебя я гнать,
Но припаси получше грехов, когда придешь опять.
Ступай отсюда! Черный конь заждался твоей души.
Сегодня они закопают твой гроб. Не опоздай! Спеши!
Живи на земле и уст не смыкай, не закрывай очей
И отнеси Сынам Земли мудрость моих речей.
Что каждый грех, совершенный двумя, и тому, и другому вменен,
И… бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!»
Прекрасное изображение Фелицы,
сочинение Гавриила Романовича Державина,
дало мне повод к написанию ответа Рафаэла,
в котором весь пятый куплет заимствован
из следующих трех прекрасных строф его:
Престол ее на скандинавских,
Камчатских и златых горах,
От стран таймурских до кубанских
Поставь на сорок двух столбах.
Как зеркал восемь бы, стояли
Ее великие моря.
С полнеба звезды освещали,
Вокруг — багряная заря.
Строфа 8
На сребролунно государство
Простри крылатый, сизый гром;
В железно-каменное царство
Брось молньи и поставь вверх дном.
Орел царевнин бы ногою
Вверху рога Луны сгибал;
Тогда ж бы на земле другою
У Льва голодный зев сжимал.
Строфа 47
Представь, чтоб глас сей светодарный,
Как луч с небес, проник сердца,
Извлек бы слезы благодарны,
И все монарха и отца
И бога бы в Фелице зрели,
Который праведен и благ;
Из уст бы громы лишь гремели,
Которы у нее в руках.
Строфа 26
Рафаэл Санкцио Урбинской,
За Стикс отшедший на покой,
Мурзе Орды Киргизской, Крымской,
Каракалпацкой, Золотой,
А подлинно какой, не знает,
Здоровья, счастия желает
И просит сей принять ответ
На то посланье длинновато,
Которое Эрмий крылатый
Ему на сей доставил свет.
Мурза! Сто тридцать повелений,
Предписанных тобою мне,
Признаться, удивили тени,
Живущи в здешней стороне:
Казалось им то очень странно,
Что так слегка и столь пространный
Ты вздумал мне урок задать,
Над коего и сотой долей,
Поверь, со всею доброй волей
Пришло бы в пень Апеллу стать.
Ты, видно, думал, что не диво
Изобразившим вещество
Изобразить достойно, живо
И непостижно божество;
Что как воображенью слово,
Так краской мастерство готово
Высоку мысль глазам казать;
И как ума паренья скоры,
Так кисти смелые узоры
И чувствам образ могут дать.
Но нет, Мурза! не так не трудно,
Как то себе мечтаешь ты,
Всех прелестей собранье чудно
Искусно слить в одни черты,
Чтоб душу ангела небесна
Представила краса телесна.
Мы солнце видим каждый день,
Однако вся искусства сила
Изобразить сего светила
Одну подобья может тень.
Не так легко «над полвселенной
На сорок токмо двух столбах
Престол поставить вознесенный,
В осьми смотрящийся морях;
Так ноги распростерть Орлины,
Чтоб сжал одною зев он Львиный,
Другой рога Луны сгибал;
И написать, как гром горящий,
В деснице кроткой, злым грозящий,
Гремел из уст, но не сражал».
А ты хотел, чтобы все дива,
Которы нам ты возвестил,
Чтоб опись славных дел архива
В одну картину я вместил!
Хоть знал я тщетное желанье,
Но все употребил старанье
Тебе сколь можно угодить;
И так пустяся наудачу,
Чтобы решить твою задачу,
Я предприял ее дробить.
Сперва, созвав в совет согласный
Весь живописный наш синклит,
Фелицы твоея прекрасной
Решился я представить вид;
А чтоб исполнить чудно дело,
Юноны сановитой тело
Минервиной главой свершил;
И, прелестьми трех граций нежных
Покрыв, о чреслах белоснежных
Кипридин пояс обложил.
И восхищался... как, пред мною
Представши, бей каких-то орд,
Под шайкой, бритой головою
И длинными усами горд,
Спросил: кого изображаю?
«Фелицу». — «Как, ее? — я чаю,
Что бредишь ты, — брось кисти прочь,
И труд, мой друг, оставь напрасный:
Ее ли образ то прекрасный?
Он сходен с ним, как с полднем ночь».
Сказал и с гневом удалился.
Приветством удивлен таким,
Я речь завесть поторопился
О чудной сей Фелице с ним;
Догнав его: «О бей почтенный! —
Сказал. — Оставим несравненный
Фелицын вид; позволь спросить
Совета, как бы кисть счастлива
Могла сего осьмого дива
Хоть подвиги изобразить?»
«Хоть подвиги? Не трудно дело
Затеял ты в уме своем!
Хотя б вас сто над ним сидело
Весь век, вы стали бы ни с чем.
Для рам обширной толь картины
Мал лес всей здешней Палестины;
А где взять красок и кистей?
Опомнися, тебе ль пристало
Явить нам ясное зерцало
Великих дел царевны сей?
Над всеми царствами вселенной
Она возносится как кедр
Над тростью гибкой, униженной,
Чуть выросшей из влажных недр.
Державный скипетр простирает:
На царства там граждан венчает,
В подданство царствы здесь берет:
Тут в брань текущи зря державы,
Претит потоки лить кровавы,
И суд и мир им подает.
Се гром и треск ее перуна,
Страшилища владык земли,
С полнощи грянув, дом Нептуна
В Средземном понте потрясли.
Там гидр она в волнах сжигала,
Луну надменну затмевала
Крылами своего Орла;
И, царств не возмутя покою,
В предел свой сильною рукою
Пространно море вовлекла.
Но слова ли возможет сила
Явить в величии своем,
Как мрак полнощи просветила
Она премудрости лучом?
Как с подданных сняла оковы,
В них души поселила новы
И как, где труд свой не свершен
За прагом гроба оставляла,
Она там счастье засевала
Для жатвы будущих племен.
Но что! по всей вселенной ныне
Гремят дела ее одной,
И на пространной сей холстине
Насилу кистию златой
Писать их слава успевает,
То как рука твоя дерзает
Подять толь непомерный труд?
Оставь, мой друг, не суетися;
Кому дивится свет — дивися,
А кисть и краски спрячь под спуд».
Премудрого сего совета,
Мурза! отнюдь не презрю я.
Итак, Фелицына портрета,
Ниже картины дел ея
Тебе доставить не намерен.
Когда ж ты в способах уверен
Те чуда живо написать,
То кисть и краски пред тобою:
Пиши волшебною рукою,
Что живо так умел сказать.
Как человек разумной середины,
Он многого в сей жизни не желал:
Перед обедом пил настойку из рябины
И чихирем обед свой запивал.
У Кинчерфа заказывал одежду
И с давних пор (простительная страсть)
Питал в душе далекую надежду
В коллежские асессоры попасть, —
Затем, что был он крови не боярской
И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь
Детей его породой семинарской
Осмелился надменно попрекнуть.Был с виду прост, держал себя сутуло,
Смиренно всё судьбе предоставлял,
Пред старшими подскакивал со стула
И в робость безотчетную впадал,
С начальником ни по каким причинам —
Где б ни было — не вмешивался в спор,
И было в нем всё соразмерно с чином —
Походка, взгляд, усмешка, разговор.
Внимательным, уступчиво-смиренным
Был при родных, при теще, при жене,
Но поддержать умел пред подчиненным
Достоинство чиновника вполне;
Мог и распечь при случае (распечь-то
Мы, впрочем, все большие мастера),
Имел даже значительное нечто
В бровях… Теперь тяжелая пора!
С тех дней, как стал пытливостью рассудка
Тревожно-беспокойного наш век
Задерживать развитие желудка,
Уже не тот и русский человек.
Выводятся раскормленные туши,
Как ни едим геройски, как ни пьем,
И хоть теперь мы так же бьем баклуши,
Но в толщину от них уже нейдем.
И в наши дни, читатель мой любезный,
Лишь где-нибудь в коснеющей глуши
Найдете вы, по благости небесной,
Приличное вместилище души.Но мой герой — хоть он и шел за веком —
Больных влияний века избежал
И был таким, как должно, человеком:
Ни тощ, ни толст. Торжественно лежал
Мясистый, двухэтажный подбородок
В воротничках, — но промежуток был
Меж головой и грудью так короток,
Что паралич — увы! — ему грозил.
Спина была — уж сказано — горбата,
И на ногах (шепну вам на ушко:
Кривых немножко — нянька виновата!)
Качалося солидное брюшко… Сирот и вдов он не был благодетель,
Но нищим иногда давал гроши
И называл святую добродетель
Первейшим украшением души.
О ней твердил в семействе беспрерывно,
Но не во всем ей следовал подчас
И извинял грешки свои наивно
Женой, детьми, как многие из нас.По службе вел дела свои примерно
И не бывал за взятки под судом,
Но (на жену, как водится) в Галерной
Купил давно пятиэтажный дом.
И радовал родительскую душу
Сей прочный дом — спокойствия залог.
И на Фому, Ванюшу и Феклушу
Без сладких слез он посмотреть не мог… Вид нищеты, разительного блеска
Смущал его — приличье он любил.
От всяких слов, произносимых резко,
Он вздрагивал и тотчас уходил.
К писателям враждой — не беспричинной —
Пылал… бледнел и трясся сам не свой,
Когда из них какой-нибудь бесчинный
Ласкаем был чиновною рукой.
За лишнее считал их в мире бремя,
Звал книги побасенками: «Читать —
Не то ли же, что праздно тратить время?
А праздность — всех пороков наших мать» —
Так говорил ко благу подчиненных
(Мысль глубока, хоть и весьма стара)
И изо всех открытий современных
Знал только консоляцию….Пора
Мне вам сказать, что, как чиновник дельный
И совершенно русский человек,
Он заражен был страстью той смертельно,
Которой все заражены в наш век,
Которая пустить успела корни
В обширном русском царстве глубоко
С тех пор, как вист в потеху нашей дворни
Мы отдали… «Приятно и легко
Бегут часы за преферансом; право,
Кто выдумал — был малый c головой» —
Так иногда, прищурившись лукаво,
Говаривал почтенный наш герой.
И выше он не ведал наслаждений…
Как он играл?.. Серьезная статья!
Решить вопрос сумел бы разве гений,
Но так и быть, попробую и я.Когда обед оканчивался чинный,
Крестясь, гостям хозяин руки жал
И, приказав поставить стол в гостиной,
С улыбкой добродушной замечал:
«Что, господа, сразиться бы не дурно?
Жизнь коротка, а нам не десять лет!»
Над ним неслось тогда дыханье бурно,
И — вдохновен — он забывал весь свет,
Жену, детей; единой предан страсти,
Молчал как жрец, бровями шевеля,
И для него тогда в четыре масти
Сливалось всё — и небо и земля! Вне карт не знал, не слышал и не видел
Он ничего, — но помнил каждый приз…
Прижимистых и робких ненавидел,
Но к храбрецам, готовым на ремиз,
Исполнен был глубокого почтенья.
При трех тузах, при даме сам-четверт
Козырной — в вист ходил без опасенья.
В несчастье был, как многие, нетверд:
Ощипанной подобен куропатке,
Угрюм, сердит, ворчал, повеся нос,
А в счастии любил при каждой взятке
Пристукивать и говорил: «А что-с?»Острил, как все острят или острили,
И замечал при выходе с бубен:
«Ну, Петр Кузмич! недаром вы служили
Пятнадцать лет — вы знаете закон!»
Валетов, дам красивых, но холодных
Пушил слегка, как все; но никогда
Насчет тузов и прочих карт почетных
Не говорил ни слова… Господа!
Быть может, здесь надменно вы зевнете
И повесть благонравную мою
В подробностях излишних упрекнете…
Ответ готов: не пустяки пою! Пою, что Русь и тешит и чарует,
Что наши дни — как средние века
Крестовые походы — знаменует,
Чем наша жизнь полна и глубока
(Я не шучу — смотрите в оба глаза),
Чем от «Москвы родной» до Иртыша,
От «финских скал» до «грозного Кавказа»
Волнуется славянская душа!.Притом я сам страсть эту уважаю, —
Я ею сам восторженно киплю,
И хоть весьма несчастно прикупаю,
Но вечеров без карт я не терплю
И, где их нет, постыдно засыпаю… Что ж делать нам?.. Блаженные отцы
И деды наши пировать любили,
Весной садили лук и огурцы,
Волков и зайцев осенью травили,
Их увлекал, их страсти шевелил
Паратый пес, статистый иноходец;
Их за столом и трогал и смешил
Какой-нибудь наряженный уродец.
Они сидеть любили за столом,
И было им и любо и доступно
Перепивать друг друга и потом,
Повздоривши по-русски, дружелюбно
Вдруг утихать и засыпать рядком.
Но мы забав отцов не понимаем
(Хоть мало, всё ж мы их переросли),
Что ж делать нам?.. Играть!.. И мы играем,
И благо, что занятие нашли, —
Сидеть грешно и вредно сложа руки… В неделю раз, пресытившись игрой,
В театр Александринский, ради скуки,
Являлся наш почтеннейший герой.
Удвоенной ценой за бенефисы
Отечественный гений поощрял,
Но звание актера и актрисы
Постыдным, по преданию, считал.
Любил пальбу, кровавые сюжеты,
Где при конце карается порок…
И, слушая скоромные куплеты,
Толкал жену легонько под бочок.Любил шепнуть в антракте плотной даме
(Всему научит хитрый Петербург),
Что страсти и движенье нужны в драме
И что Шекспир — великий драматург, —
Но, впрочем, не был твердо в том уверен
И через час другое подтверждал, —
По службе быв всегда благонамерен,
Он прочее другим предоставлял.Зато, когда являлася сатира,
Где автор — тунеядец и нахал —
Честь общества и украшенье мира,
Чиновников, за взятки порицал, —
Свирепствовал он, не жалея груди,
Дивился, как допущена в печать
И как благонамеренные люди
Не совестятся видеть и читать.
С досады пил (сильна была досада!)
В удвоенном количестве чихирь
И говорил, что авторов бы надо
За дерзости подобные — в Сибирь!..
Под сводом обширным темницы подземной,
Куда луч приветный отрадных светил
Страшился проникнуть, где в области темной
Лишь бледный свет лампы, мерцая, бродил, —
Гремевший в Варшаве, Литве и России
Бесславьем и славой свершенных им дел,
В тяжелой цепи по рукам и по вые,
Князь Глинский задумчив сидел.
Волос уцелевших седые остатки
На сморщенно веком и грустью чело
Спадали кудрями, виясь в беспорядке:
Страданье на Глинском бразды провело...
Сидел он, склоненный на длань головою,
Угрюмою думой в минувшем летал;
Звучал средь безмолвья цепями порою
И тяжко, стоная, вздыхал.
При нем неотступно в темнице сидела
Прелестная дева — отрада слепца;
Свободой, и счастьем, и светом презрела,
И блага все в жертву она для отца.
Блеск пышный чертога для ней заменила
Могильная мрачность темницы сырой;
Здесь девичья прелесть дочь нежная скрыла
И жизни зарю молодой.
«О, долго ли будешь, стоная, лить слезы? —
Рекла она нежно.— Печали забудь!
Быть может, расторгнешь сии ты железы:
Надежда лелеет и узников грудь!
Быть может, остаток несчастливой жизни,
Спокоя волненье и бурю души,
Как гражданин верный, на лоне отчизны
Ты счастливо кончишь в тиши».
«На лоне отчизны! — воскликнул изменник.—
Не мне утешаться надеждою сей:
Страшась угрызений, стенающий пленник,
Несчастный, и вспомнить трепещет о ней.
Могу ль быть покоен хотя на мгновенье?
Червь совести тайно терзает меня;
К себе самому я питаю презренье
И мучусь, измену кляня.
Природа дала мне возможные блага,
Чтоб славным быть в мире иль грозным в войне:
Богатство, познанья, порода, отвага —
Все с щедростью было ниспослано мне.
Желал еще славы и лавров победы;
Душа трепетала, дух юный кипел...
Вдруг поднялись тучей на Польшу соседы —
И лавр мне достался в удел.
Могольские орды влетели бедою:
Литва задымилась в пылу боевом —
И старцы, и жены, и дети толпою
Влеклися в неволю свирепым врагом;
И в пепел деревни и пышные грады;
И буйный татарин в крови утопал;
Ни веку, ни полу не зрели пощады —
Меч жадный над всеми сверкал.
Встревожен невзгодой, я к хищным навстречу
С дружиною храбрых помчался грозой,
Достиг — и отважно в кровавую сечу,
И кровь полилася, напенясь, рекой.
Покрылись телами поля и равнины:
Литвин и татарин упорно стоял;
Но с яростью новой за мною дружины —
И гордый могол побежал.
Боролся с кончиной властитель державный;
Тревогой и плачем наполнен дворец —
И вдруг о победе и громкой и славной
От Глинского с вестью примчался гонец.
Чело Александра веселость покрыла:
«Когда торжествует родная страна, —
Он рек предстоящим, — тогда и могила,
Поверьте, друзья, не страшна!»
Сим подвигом славным чрез меру надменный,
Не мог укротить я волненья страстей —
И род Забржезенских, давно мне враждебный,
Внезапно средь ночи пал жертвой мечей.
Погиб он—и други мне стали врагами,
И, предан душою лишь мести одной,
Дерзнул я внестися с чужими полками
В отчизну свирепой войной.
О мука! о совесть — тиран неотступный!..
Ни зрелище стягов родимой земли,
Ни тайный глас сердца из длани преступной
В час битвы исторгнуть меча не могли!
Среди раздраженных, пылающих мщеньем,
И ярых и грозных душой москвитян,
Увы, к преступленью влеком преступленьем,
Разил я своих сограждан!..
Бой кончен — и Глинский узрел на равнине
Растерзанных трупы и груды костей;
Душа предалася невольно кручине,
И брызнули слезы на грудь из очей.
Не в пору познал я тоску преступленья!
Вся гнусность измены представилась мне;
Молил Сигизмунда проступкам забвенья,
Мечтал о родной стороне!
Но гений враждебный о тайне душевной
Царю в злое время известие дал,
И русский властитель, смущенный и гневный,
Раскаянье сердца изменой назвал:
Лишил меня зренья убийцы руками,
Забывши и славу и старость мою,
И дядю царицы, опутав цепями,
Забросил в темницу сию.
Лет десять живу я в могиле сей хладной;
Ни звезды, ни солнце не светят ко мне;
Тоскую, угрюмый, в душе безотрадной
И думой стремлюся к родимой стране.
Приметно слабею в утраченных силах,
Чуть сердце трепещет, немеет мой глас,
И медленней льется кровь хладная в жилах,
И смерти уж близится час.
О дочь моя! скоро, над гробом рыдая,
Ты бросишь на прах мой горсть чуждой земли.
Скорее, друг юный, беги сего края:
От милой отчизны жить грустно вдали!
Свободный народ наш, деяньями славный,
Издавна известный в далеких краях,
Проступки несчастных отцов своенравно
Не будет отмщать на детях.
Край милый увидишь — и сердца утраты
И юных лет горе в душе облегчишь;
И башни, и храмы, и предков палаты,
И сердцу святые гробницы узришь!
Отца проклиная, дочь милую нежно
И ласково примут отчизны сыны —
И ты дни окончишь в тиши безмятежной
На лоне родимой страны.
Пусть рок мой, исполнен тоской и мученьем,
Пребудет примером отчизны моей!
Да каждый, пылая преступным отмщеньем,
Идти не посмеет стезею страстей!
Да видят во мне моей родины братья,
Что рано иль поздно — измене взгремят
Ужасные сердцу сограждан проклятья
И совесть от сна пробудят!»
Несчастный умолкнул с душевной тоскою;
Вдруг стон по темнице — и Глинский упал
На дочери лоно седой головою,
И холод кончины его оковал!..
Так Глинский — муж Думы и пламенный воин -
Погиб на чужбине, как гнусный злодей;
Хвалы бы он вечной был в мире достоин,
Когда бы не буря страстей.
На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные
на болоте выпи
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще
силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги, в каком-то
яростном пожаре,
Как пламень возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движеньям подражая червяка игривей в шалости
котят.
Тогда части поездов с надписью «для некурящих»
и «для служилых»
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот и вот плывет по волнам, как порог
Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов
отпавшийся Тучков!
О Род Людской! Ты был как мякоть
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть
Плывут восстанием на тя, иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь
уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод
Плывет наперекорь волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверсся в осень плод
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня —
длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит безумный «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба
В дожде летящих в небе дуг.
Летят как листья в непогоду
Трубы сохраняя дым и числа года.
Мост который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Обяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита
золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И может быть то был спасшийся из воды в рубахе
красной и лаптях волгарь,
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым
зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
вызвать крушенье поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы —
оконные
Дома образуют род ужасной селезенки.
Зеленно грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза, протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости.
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки
Покрытые точками точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы.
Какая-то птица шагая по небу ногами могильного
холма
С восьмиконечными крестами
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет
И в свете том яснеют толпы мертвецов
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь
Старушка уверяла: «он летит болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем.
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал убийца и советчик сразу,
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум.
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо,
Только ягель покрывший болото.
Он пляшет в небо высоко.
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца.
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая, во взоре ждали.
О дне от счастия лицо и концы уст зыбят.
Другие, упав на руки, рыдали
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины
И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги, жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса.
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь под телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога.
Но однажды он поднялся и улетел в даль.
Больше его не видали.
Я получил сей дар, наперсник Аполлона,
Друг вкуса, верный страж Парнасского закона,
Вниманья твоего сей драгоценный дар.
Он пробудил во мне охолодевший жар,
И в сердце пасмурном, добыче мертвой скуки,
Поэзии твоей пленительные звуки,
Раздавшись, дозвались ответа бытия:
Поэт напомнил мне, что был поэтом я.
Но на чужих брегах, среди толпы холодной,
Где жадная душа души не зрит ей сродной,
Где жизнь издержка дней и с временем расчет,
Где равнодушие, как все мертвящий лед,
Сжимает и теснит к изящному усилья —
Что мыслям смелость даст, а вдохновенью крылья?
В бездействии тупом ослабевает ум,
Без поощренья спит отвага пылких дум.
Поэзия должна не хладным быть искусством,
Но чувства языком иль, лучше, самым чувством.
Стих прибирать к стиху есть тоже ремесло!
Поэтов цеховых размножилось число.
Поэзия в ином слепое рукоделье:
На сердце есть печаль, а он поет веселье;
Он пишет оттого, что чешется рука;
Восторга своего он ждет не свысока,
За вдохновением является к вельможе,
И часто к небесам летает из прихожей.
Иль, утром возмечтав, что комиком рожден,
На скуку вечером сзывает город он;
Иль, и того смешней, любовник краснощекой,
Бледнеет на стихах в элегии: К жестокой!
Кривляется без слез, вздыхает невпопад
И чувства по рукам сбирает напрокат;
Он на чужом огне любовь разогревает
И верно с подлинным грустит и умирает.
Такой уловки я от неба не снискал:
Поется мне, пою, — вот что поэт сказал,
И вот пиитик всех первейшее условье!
В обдуманном пылу хранящий хладнокровье,
Фирс любит трудности упрямством побеждать
И, вопреки себе, а нам назло — писать.
Зачем же нет? Легко идет в единоборство
С упорством рифмачей читателей упорство.
Что не читается? Пусть имянной указ
К печати глупостям путь заградит у нас.
Бурун отмстить готов сей мере ненавистной,
И промышлять пойдет он скукой рукописной.
Есть род стократ глупей писателей глупцов —
Глупцы читатели. Обильный Глазунов
Не может напастись на них своим товаром:
Иной божиться рад, что Мевий пишет с жаром.
В жару? согласен я, но этот лютый жар —
Болезнь и божий гнев, а не священный дар.
Еще могу простить чтецам сим угомоннным,
Кумира своего жрецам низкопоклонным,
Для коих таинством есть всякая печать
И вольнодумец тот, кто смеет рассуждать;
Но что несноснее тех умников спесивых,
Нелепых знатоков, судей многоречивых,
Которых все права — надменность, пренья шум,
А глупость тем глупей, что нагло корчит ум!
В слепом невежестве их трибунал всемирной
За карточным столом иль кулебякой жирной
Венчает наобум и наобум казнит;
Их осужденье — честь, рукоплесканье — стыд.
Беда тому, кто мог языком благородным,
Предупреждений враг, друг истинам свободным,
Встревожить невзначай их раболепный сон
И смело вслух вещать, что смело мыслил он!
Труды писателей, наставников отчизны,
На них, на их дела живые укоризны;
Им не по росту быть вменяется в вину,
И жалуют они посредственность одну.
Зато какая смесь пред тусклым их зерцалом?
Тот драмой бьет челом иль речью, сей журналом,
В котором, сторож тьмы, взялся он на подряд,
Где б мысль ни вспыхнула иль слава, бить в набат.
Под сенью мрачною сего ареопага
Родится и растет марателей отвага,
Суд здравый заглушен уродливым судом,
И на один талант мы сто вралей сочтем.
Как мало, Дмитриев, твой правый толк постигли,
Иль крылья многие себе бы здесь подстригли!
Но истины язык невнятен для ушей:
Глас самолюбия доходней и верней.
Как сладко под его напевом дремлет Бавий!
Он в людях славен стал числом своих бесславий;
Но, счастливый слепец, он все их перенес:
Чем ниже упадет, тем выше вздернет нос.
Пред гением его Державин — лирик хилый;
В балладах вызвать рад он в бой певца Людмилы,
И если смельчака хоть словом подстрекнуть,
В глазах твоих пойдет за Лафонтеном в путь.
Что для иного труд, то для него есть шутка.
Отвергнув правил цепь, сложив ярмо рассудка,
Он бегу своему не ведает границ.
Да разве он один? Нет, много сходных лиц
Я легким абрисом в лице его представил,
И подлинников ряд еще большой оставил,
Когда, читателей моих почтив корысть,
Княжнин бы отдал мне затейливую кисть,
Которой Чудаков он нам являет в лицах —
Какая б жатва мне созрела в двух столицах!
Сих новых чудаков забавные черты
Украсили б мои нельстивые листы;
Расставя по чинам, по званью и приметам,
Без надписей бы дал я голос их портретам.
Но страхом робкая окована рука:
В учителе боюсь явить ученика.
Тебе, о смелый бич дурачеств и пороков,
Примерным опытом и голосом уроков
Означивший у нас гражданам и певцам,
Как с честью пролагать блестящий путь к честям,
Тебе, о Дмитриев, сулит успехи новы
Свет, с прежней жадностью внимать тебе готовый.
Что медлишь? На тобой оставленном пути
Явись и скипетр ты первенства схвати!
Державин, не одним ты с ним гордишься сходством,
Сложив почетный блеск, изящным благородством
И даром, прихотью не власти, но богов,
Министра пережал на поприще певцов.
Люблю я видеть в вас союзом с славой твердым
Честь музам и упрек сим тунеядцам гордым,
Князьям безграмотным по вольности дворян,
Сановникам, во тьме носящим светлый сан,
Вы постыдили спесь чиновничью раскола:
Феб двух любимцев зрел любимцами престола.
Согражданам своим яви пример высокий,
О Дмитриев, рази невежества вражду,
И снова пристрастись к полезному труду,
И в новых образцах дай новые уроки!
Accusarе еt amarе tеmporе uno
Иpsи vиx fuиt Hеrculи fеrodum.
Pеtron. Satyrиcon.
Среди кровавых смут, в те тягостные годы
Заката грустнаго величья и свободы
Народа Римскаго, когда со всех сторон
Порок нахлынул к нам и онемел закон,
И побледнела власть, и зданья вековаго
Под тяжестию зла шатнулася основа,
И светочь истины, средь бурь гражданских бед,
Уныло догорал—родился я на свет;
Но правда и боязнь порока и разврата
В утроб матери со мной была зачата.
С младенчества во мне квиритов древних дух
Проснулся: детских лет к призывам был я глух,
И резвых сверстников не разделял забавы,
Но жажда подвигов и благородной славы
Смущали с ранних пор покой души моей.
Достигнув возраста кипучих юных дней,
Я убегал пиров и ласки дев прекрасных
И взор свой отвращал от взоров сладострастных.
Смешным казался мне страстей безумных пыл,
Лукавый неги глас мне непонятен был,
И говорил душе моей красноречивей .
Саллюстий, правды друг, иль величавый Ливий.
В часы отраднаго безмолвия ночей,
От хартий вековых не отводя очей,
В преданья древности я думой погружался,
И духом праотцев мой дух воспламенялся,
И с новой ревностью я жаждал славных дел,
И в яростной вражде к пороку закоснел.
И ждал я с трепетом, когда придет мне время
Поднять на рамена народной власти бремя,
Закона узами замкнуть пороку пасть.
Иль в медленной борьбе за правду честно пасть, —
И увлечен мечтой в воображеньи юном,
Ужь представлял себя безтрепетным трибуном
И словом громовым оледенял сенат,
Иль мощным ценсором карающим разврат,
И грозно обличал сановников подкупных
И в рабство низводил их жен и чад преступных.
Так юных дней моих пронесся быстрый ток,
И зрелых лет пришел давно желанный срок,
И в дни весенних ид, в обычной тоге белой
Я на площадь предстал перед народом смело.
Речьми лукавыми народу я не льстил,
Ни игр, ни праздников, ни зрелищ не сулил,
И мнил я в гордости слепаго заблужденья,
Что нравов чистота средь общаго паденья,
Да имя доброе, да предков древний род
Права священныя на славу и почет
В народе мне дают. Но правда, доблесть, предки,
В наш век не ценятся в народе, хоть и редки.
И площадь целая, ругаясь и смеясь
Меня отвергнула,—насмешки, камни, грязь
И взгляд ликующий соперника счастливца,
Соседей и друзей сияющия лица —
Вот все, что родина в награду мне дала
За ум, высокий род и чистыя дела.
Стыдом подавленный и злобою стесненный
От шумной площади в свой дом уединенный
Направил быстро я дрожащия стопы,
При грубом хохоте безчисленной толпы.
И ктожь, о, боги, был мой грозный победитель?
Распутный юноша, безумный расточитель
Отцев наследия на играх и пирах,
Погрязший в праздности, пороках и долгах,
В кругу безстыдных дев и параситов грязных
Проведший жизнь свою средь оргий безобразных,
До дна для прихоти исчерпавший порок,
Разврата гнусных тайн прославленный знаток,
Но в глубине души усталой и холодной,
Безчувственной к добру и славе благородной
Презренной зависти червь безпокойный жил
И сердце низкое блеск почестей манил.
И к цели хитро шел, как честолюбец жадный,
Беспечный юноша. Вкус черни кровожадной,
Звериной травлею он тешил без конца, —
И имя там стяжал отечества отца.
И вот развратник, мот и гражданин негодный
Избран торжественно на площади народной,
И тот, кого клеймил молвы всеобщий гул,
Кто пред кредитором смиренно выю гнул,
На поле бранном трус, нахал в толп разгульной,
Возсел торжественно на древний стул курульный,
И, грозных ликторов толпою окружен,
Гражданам суд дает, сановникам закон,
С осанкой гордою, в сенате пркдлагает
И взором как герой увенчанный блистает.
И понял я, что там, где правды луч поблек,
Где безразлично все—и доблесть и порок,
Где власть пристанище корысти и разсчета,
Постыдно требовать народнаго почета.
И, льстивых почестей оставя шумный путь,
В семейном счастии я думал отдохнуть,
И муки гордости глубоко уязвленной
Любовью тихою, но други неизменой,
Пред скромным очагом домашним усыпить,
И участь горькую отчизны позабыть.
И жизнь моя на миг роскошно просияла:
Нашел подругу я… Безвестно разцветала
Она под властию суроваго отца,
Квиритов доблестных прямаго образца,
Вдали от шумнаго и суетнаго Рима,
От взора дерзкаго заботливо хранима;
Стыдливой робости и гордости полна
Самой Лукрецией казалась мн она,
И боги счастие казалось мне сулили, —
Но счастья нет в стране, где рушились и сгнили
Твердыни грозныя законов, где кругом
Развратом осажден, как язвой, каждый дом,
Где от порока нет ни стражей, ни затворов!
Средь общей гибели и я от наглых взоров
Не в силах был сокрыть мой драгоценный клад,
И в сердце нежное тлетворный страсти яд
Проник украдкою, и душу сжег… и вскоре
Рим целый говорил вслух о моем позоре.
Я много от судьбы ударов перенес,
Но духом не слабел, не пролил капли слез,
И взрыв отчаянья смиряя волей твердой,
Стоял я под грозой безтрепетно и гордо,
Но новый сей удар душе смертелен был,
И перенесть его во мне не стало сил.
Бедой подавленный, безславием покрытый,
С душой обманутой и скорбию разбитый,
Униженный стыдом, не смел я глаз поднять,
Страшась в очах других позор свой прочитать,
И гневом я дрожал безсильным, и впервые
Познал отчаянья мученья роковыя.
О, горе тяжкое! Как быть? Куда бежать?
Как гнусное клеймо безчестия сорвать?
Как вырвать из души воспоминаний жало?
Где скрыться от тоски? Куда главой усталой
Склониться, и душе покой и мир обресть?
Где счастье? Где семья? Где родина и честь?
Все, все утрачено, все чуждо мне!.. Ужели
На жизнь я осужден без славы и без цели?
Ужель мне ничего в ней рок не сохранил?
Ужель не обрету в душ я новых сил,
И Римский гражданин, как раб тупой, безгласный
Безсмысленно пройду я жизни путь несчастный?
Нет! мне оставили святые боги в дар
Святаго мщения неугасимый жар,
Громовый, мощный стих, речей поток сердитый,
И жало тонкое насмешки ядовитой.
Вот все, что я сберег средь бедствий и утрат,
Чем горд и силен я, вот мой единый клад,
Оспорить и отнять его никто не может,
Не сокрушит пожар и ржавчина не сгложет!
Да, знай и трепещи великий, гордый Рим,
Не все подавлено величием твоим,
Не все подкуплено твоим всесильным златом,
Потоплено в крови, усыплено развратом!
Ты грозен и могуч, прославлен, вознесен,
Ты вождь и судия безчисленных племен,
Все гимн гремит тебе;—но льстивый глас народный
Не заглушит в сердцах глас правды благородный,
И легионы сил безчисленных твоих
Не покорят тебе мой непреклорный стих,
И повесть темную всех дел твоих презренных
Он грозно прогремит в потомствах отдаленных.
Так тяжкой скорбию и злобою томим,
Тебе я мщением грозил, могучий Рим,
И слово я сдержал, и правды голос мочный
Раздался пред тобой, и неги сон порочный,
И совесть он смутил в сердцах твоих сынов,
И злобой отравил веселье их пиров.
И бедный гражданин, народом позабытый,
Я в бой с ним выступил упорный и открытый,
И ненавистен всем, и славен, силен стал, —
И шумный глас молвы торжественно признал,
Что свыше одарен я злой насмешки даром —
И понял я, что в свет родился я не даром.
С тех пор все силы я, всю жизнь свою обрек
Искать, раскапывать и уличать порок;
С тех пор заботливо, неутомимым оком,
Как за роскошною добычей, за пороком
Повсюду следую, ловлю чуть видный след,
И взору моему преград и тайны нет.
Ни в темной улице, ни в терме потаенной,
Ни под личиною философа смиренной,
Нигде порок и страсть себя не утаят,
Повсюду их пронзит мой безпощадный взгляд.
Как смелый рудокоп, корыстью увлеченный,
Нисходит в недра гор за глыбой драгоценной,
Так погружаюсь я всей мыслию моей
В пучину мрачную пороков и страстей.
Сбираю жадно в ней, как перлы дорогие,
Деянья низкия, движенья сердца злыя,
И тайны гнусныя домашних очагов,
Лелею в памяти… И в час ночных трудов,
Пергамент развернув, и мыслию спокойной
Окинув зол людских весь хлам и сброд нестройный,
Я резвой Талии лукавый слышу глас
И Полиимнии огнем воспламенясь ,
В речах безжалостных сограждан обличаю,
И на позорище народу выставляю.
И всюду дверь мосй сатире отперта:
Молва передает мой стих из уст в уста,
На рынках, площадях, порой в сенате самом
Все внемлют с жадностью летучим эпиграммам,
Упрекам, остротам и жалобам моим;
Намеки смелые, с весельем сердца злым
Друг другу на ухо тихонько повторяют,
И озираяся, с улыбкой называют
Все жертвы славныя мои по именам.
Слова мои дошли и к чуждым племенам,
И из конца в конец империи великой:
В Аѳины пышныя, в край Галлов полудикий,
И к Нильским берегам, и всюду за толпой
Чрез горы и моря пронесся голос мой.
И сердце веселю я мыслию отрадной,
Что словом праведным сатиры безпощадной,
Перед лицом толпы я развенчал порок;
Кумиры грозные с подножия совлек;
Что, пробудив в сердцах глас совести сердитой,
Подлил я горечи в напиток сибарита,
И злаго мытаря смутил безпечный сон,
И ложе мягкое преступных дев и жен
Усыпал камнями, и тернием колючим;
Что страшен голос мой временщикам могучим,
Что в неприступные дворцы и термы их
Ворвется силою мой разяренный стих,
И грозно огласят роскошныя палаты
Моих гекзаметров суровые раскаты.
Среди шумящих волн седого океана
Со удивлением вдали мой видит взор
Одну из высочайших гор.
Древами гордыми глава ее венчанна,
Из бездны вод она, поднявшись вверх, стоит
И вкруг себя далеко зрит.
Огромные куски гранита,
Которых древняя поверхность мхом покрыта,
С боков ее торчат, навесясь на валы:
Чудовищным сосцам подобны те скалы;
Из оных сильные бьют с ревом водопады
И часто, каменны отторгнувши громады,
Влекут на дно морей с собой;
С ужасным шумом ниспадая,
Всю гору пеной обмывая,
Они рождают гром глухой.
Пловец чуть-чуть от страха дышит,
Он мнит во ужасе, что слышит
Циклопов в наковальню бой —
И кит приближиться не смеет
К подножью тех грозящих скал,
К ним даже, кажется, робеет
Коснуться разъяренный вал.
Стихий надменный победитель,
Сей камень как Атлант стоит небодержитель.
Вотще Нептун своим трезубцем
Его стремится сдвигнуть в хлябь.
Смеется он громам и тучам,
Эол, Нептун в борьбе с ним слаб.
Плечами небо подпирая,
Он стал на дне морском пятой
И, грудь кремнисту выставляя,
Зовет моря на бой. И бурные волны
На вызов текут.
Досадою полны,
В него отвсюду неослабно бьют.
И свищущие Аквилоны
На шумных крылиях грозу к нему несут:
Но ветры, волны, громы
Его не потрясут!
Их тщетен труд,
Перуны в тучах потухают,
Гром молкнет, ветры отлетают;
Валы бока его ребристы опеняют,
И с шумом вспять бегут. Я зрел: на сей громаде дикой
Тысящелистный дуб стоял
И около себя великой
Шатер ветвями простирал.
Глубоко тридцатью корнями
В кремнистой почве утвержден,
И день, и ночь борясь с ветрами,
Противу их стал крепок он.
Под ним покров свой находили
Станицы многи птиц морских,
Без опасенья гнезда вили
В дуплах его, в ветвях густых. Столетья, мимо шед, дивились,
Его маститу древность зря;
Играла ли над ним румяная заря
Иль серебристы мглы вокруг его носились. Но дни его гордыни длились
Не вечно: ветр завыл, воздвиглися моря;
Пучина вод надулась и вскипела,
Густая с норда навалила мгла;
Тогда, казалося, от страху обомлела
До самых недр своих великая гора:
На дубах листвия боязненно шептали,
И птицы с криком в них укрытия искали,
Един лишь пребыл тверд их рождший великан. Но буря сделалась еще, еще страшнее;
Секома молньями ложилась ночь мрачнее,
И гость ее, свирепый ураган,
Стремя повсюду смерть, взрыл к тучам океан. Из сильных уст своих дыханием палящим
Он хаос разливал по облакам гремящим,
Волнуя и гоня и угнетая их.
Дебелы трупы чуд морских,
Ударами его на самом дне убитых,
И части кораблей разбитых
Метал он по водам.
Могила влажная раззинулась пловцам,
И страшно вдалеке им буря грохотала. Перунами она и тут и там сверкала,
И часто вся гора являлась мне в огне…
Но не мечтается ли мне?
Вдруг с блеском молнии ударил гром ужасный
И, раздроблен в щепы, лежит
Тысящелистный дуб, сей сын холмов прекрасный! О тленности прискорбный вид!
Не тако ль низится гордыня?
Объемлет гору вящий страх,
И в каменных ее сосцах
Иссякли водопады…
Еще боязненны туда кидаю взгляды,
Ах, что… что вижу я! Громада та трещит:
В широких ребрах расседаясь,
Скалами страшными на части распадаясь.
Она как будто бы от ужаса дрожит! —
Землетрясение! дух, адом порожденный!
Сей победитель волн, боец неодоленный,
Который все стихии презирал,
Против тебя не устоял:
Он пал!.. Еще в уме своем я зрю его паденье:
Удвоил океан тогда свое волненье,
Удвоил вихрь свой свист, гром чаще слышен стал;
Навстречу к молниям подземный огнь взлетал,
Из недр растерзанных выскакивая горных.
Уже в немногих глыбах черных,
Которы из воды торчат
И серный дым густой родят,
Той величавые громады,
Что нудила к себе всех плавателей взгляды,
Остатки зрю. Она подобна есть царю,
Который властию заятою гордится,
Но славы истинной не тщится
Делами добрыми стяжать,
И Бога правды не страшится
Неправдой раздражать!
Но если б был знаком с своими должностями,
Царь только над страстями,
А пред законом раб;
Великим истинно он назван был тогда б.
Тогда б не лесть одна его увенчивала
Нечистым, вянущим своим венцом,
Сама бы истина Отечества отцом
И добродетельным его именовала.
Такого видели в Великом мы Петре
И во второй Екатерине,
Такого приобресть желаем, россы, ныне
В новопоставленном у нас младом царе! Без добродетелей и впрямь земной владыка
Есть та среди зыбей морских гора велика,
Которой вышина и живописный вид
Вдали хотя пловца пленяет и дивит,
Но быстрых вод порыв, камения ужасны
Для судна мирного его вблизи опасны.
Блажен, кто в жизни океан
На суднышке своем пустившись,
И на мель не попав, к скалам не приразившись,
Без многих сильных бурь до тех доходит стран,
Где ждет его покой душевный! Но ждет того удел плачевный,
Кто равен был тебе, низринутый колосс!
Чем выше кто чело надменное вознес,
Тем ниже упадает.
Рука Сатурнова с лица земли сметает
Людскую гордость, блеск и славу, яко прах.
Напрасно мнят они в воздвигнутых столпах
И в сводах каменных тьмулетней пирамиды
Сберечь свои дела от злой веков обиды:
Ко всем вещам как плющ привьется едкий тлен,
И все есть добыча времен!
Миры родятся, мрут — сей древен, тот юнеет;
И им единая с червями участь спеет.
Равно и нам!
А мы, безумные! предавшись всем страстям,
Бежим ко пагубе по скользким их путям. Зачем не держимся всегда златой средины,
На коей всякий дар божественной судьбины
Лишь в пользу служит, не во вред —
Коль продолжительности нет
Утехам жизненным, то станем осторожно
И с мерою вкушать, чтобы продлить, коль можно,
Срок жизни истинной, срок юных, здравых лет,
Способностей, ума и наслаждений время,
Когда нас не тягчит забот прискорбных бремя,
Забавы, радости когда объемлют нас!
Не слышим, как за часом час
Украдкою от нас уходит;
Забавы, радости уводит:
А старость хладная и всех их уведет,
И смерть застанет нас среди одних забот.
Смерть!.. часто хищница сия, толико злая,
Молению любви нимало не внимая,
Жнет острием своей всережущей косы
Достоинства, и ум, и юность, и красы!
Во младости весеннем цвете
Я друга сердцу потерял!
Еще в своем двадцатом лете
Прекрасну душу он являл.
За милый нрав простой, за искренность сердечну
Всяк должен был его, узнавши, полюбить;
И, с ним поговорив, всяк склонен был открыть
Себя ему всего, во всем, чистосердечно:
Такую мог Филон доверенность вселить!
Вид привлекательный, взор огненный, любезный,
Склоняя пол к нему прелестный,
Обещевал в любви успех;
Веселость чистая была его стихия;
Он думал: посвящу я дни свои младыя
Любви и дружеству; жить буду для утех.
Какой прекрасный план его воображенье
Чертило для себя
В сладчайшем упоенье:
Природы простоту и сельску жизнь любя,
Он выбрал хижинку, при коей садик с нивой,
Чтоб в мирной тишине вести свой век счастливой.
Всего прекрасного Филон любитель был,
Так льзя ли, чтоб предмет во всем его достойной
Чувствительного не пленил?
И близ себя, в своей он хижине спокойной
Уже имел драгой и редкой сей предмет!
Теперь на свете кто блаженнее Филона?
Ему не надобен ни скипетр, ни корона,
Он Элисейску жизнь ведет! Увы, мечта! Филона нет!
Филона нет! — болезнь жестока
Похитила его у нас.
Зачем неумолимость рока
Претила мне во оный час
При смерти друга находиться?
Зачем не мог я с ним впоследние проститься;
Зачем не мог я в душу лить
Ему при смерти утешенье,
Не мог печальное увидеть погребенье
И хладный труп его слезами оросить!..
К кончине ранней сей, увы, и неизбежной,
Я так же б милого приуготовить мог,
И из объятий дружбы нежной
Его бы душу принял Бог. Когда, богиня непреклонна,
Меня серпом своим пожнешь,
О, будь тогда ко мне хоть мало благосклонна,
И жизни нить моей тихонько перережь!
Не дай, чтобы болезни люты
В мои последние минуты
Ослабили и плоть, и дух;
До часу смерти рокового
Пусть буду неприятель злого,
А доброго усердный друг.
Когда ж я, бедный, совращуся
С прямого к истине пути;
В туманах, на стезю порока заблужуся, —
Тогда, о смерть! ко мне помощницей лети
И силою меня ко благу обрати! Внемлю взывающих: все в мире вещи тленны,
Не жалуйся, слепая тварь!
Вечна материя, лишь формы переменны:
Источник бытия, Вседвижитель, Всецарь,
Есть вечная душа вселенной.
А ты смирись пред ним, безмолвствуй, уповай,
И с благодарностью участок свой вкушай!
Для общих благ мы то перед скотом имеем,
Что лучше, как они, друг друга разумеем
И помощию слов пространна языка
Все можем изяснить, как мысль ни глубока.
Описываем все: и чувствие, и страсти,
И мысли голосом делим на мелки части.
Прияв драгой сей дар от щедрого творца,
Изображением вселяемся в сердца.
То, что постигнем мы, друг другу обявляем,
И в письмах то своих потомкам оставляем.
Но не такие так полезны языки,
Какими говорят мордва и вотяки.
Возьмем себе в пример словесных человеков:
Такой нам надобен язык, как был у греков,
Какой у римлян был и, следуя в том им,
Как ныне говорит, Италия и Рим.
Каков в прошедший век прекрасен стал французский,
Иль, ближе обявить, каков способен русский.
Довольно наш язык себе имеет слов,
Но нет довольного на нем числа писцов.
Один, последуя несвойственному складу,
В Германию влечет Российскую Палладу.
И, мня, что тем он ей приятства придает,
Природну красоту с лица ея сотрет.
Другой, не выучась так грамоте, как должно,
По-русски, думает, всего сказать не можно,
И, взяв пригоршни слов чужих, сплетает речь
Языком собственным, достойну только сжечь.
Иль слово в слово он в слог русский переводит,
Которо на себя в обнове не походит.
Тот прозой скаредной стремится к небесам
И хитрости своей не понимает сам.
Тот прозой и стихом ползет, и письма оны,
Ругаючи себя, дает, пиша, в законы.
Кто пишет, должен мысль очистить наперед
И прежде самому себе подати свет,
Дабы писание воображалось ясно
И речи бы текли свободно и согласно.
По сем скажу, какой похвален перевод.
Имеет склада всяк различие народ:
Что очень хорошо на языке французском,
То может скаредно во складе быти русском.
Не мни, переводя, что склад тебе готов:
Творец дарует мысль, но не дарует, слов.
Ты, путаясь, как твой творец письмом ни славен,
Не будешь никогда, французяся, исправен.
Хотя перед тобой в три пуда лексикон,
Не мни, чтоб помощью тебя снабжал и он,
Коль речи и слова поставишь без порядка,
И будет перевод твой некая загадка,
Которую никто не отгадает ввек,
Хотя и все слова исправно ты нарек.
Когда переводить захочешь беспорочно,
Во переводе мне яви ты силу точно.
Мысль эта кажется гораздо мне дика,
Что не имеем мы богатства языка.
Сердися: мало книг у нас, и делай пени.
Когда книг русских нет, за кем идти в степени?
Однако больше ты сердися на себя:
Пеняй отцу, что он не выучил тебя.
А если б юности не тратил добровольно,
В писании ты б мог искусен быть довольно.
Трудолюбивая пчела себе берет
Отвсюду то, что ей потребно в сладкий мед,
И, посещающа благоуханну розу,
В соты себе берет частицы и с навозу.
А вы, которые стремитесь на Парнас,
Нестройного гудка имея грубый глас,
Престаньте воспевать! Песнь ваша не прелестна,
Когда музыка вам прямая неизвестна!
Стихосложения не зная прямо мер,
Не мог бы быть Мальгерб, Расин и Молиер.
Стихи писать — не плод единыя охоты,
Но прилежания и тяжкия работы.
Однако тщетно все, когда искусства нет,
Хотя творец, пиша, струями поты льет.
Без пользы на Парнас слагатель смелый всходит,
Коль Аполлон его на верх горы не взводит.
Когда искусства нет, иль ты не тем рожден,
Нестроен будет глас, и слаб, и принужден,
А если естество тебя и одарило,
Старайся, чтоб сей дар искусство повторило.
Во стихотворстве знай различие родов
И, что начнешь, ищи к тому приличных слов,
Не раздражая муз худым своим успехом:
Слезами Талию, а Мельпомену смехом.
Пастушка моется на чистом берегу,
Не перлы, но цветы сбирает на лугу.
Ни злато, ни сребро ее не утешает —
Она главу и грудь цветами украшает.
Подобно, каковой всегда на ней наряд,
Таков быть должен весь стихов пастушьих склад.
В них громкие слова чтеца ушам жестоки,
В лугах подымут вихрь и возмутят потоки.
Оставь свой пышный глас в идиллиях своих,
И в паствах не глуши трубой свирелок их.
Пан кроется в леса от звучной сей погоды,
И нимфы у поток уйдут от страха в воды.
Любовну ль пишешь речь или пастуший спор —
Чтоб не был ни учтив, ни грубым разговор,
Чтоб не был твой пастух крестьянину примером,
И не был бы, опять, придворным кавалером.
Вспевай в идиллии мне ясны небеса,
Зеленые луга, кустарники, леса,
Биющие ключи, источники и рощи,
Весну, приятный день и тихость темной нощи.
Дай чувствовати мне пастушью простоту
И позабыти всю мирскую суету.
Плачевной музы глас быстряе проницает,
Когда она, в любви стоная, восклицает,
Но весь ее восторг — Эрата чем горит, —
Едино только то, что сердце говорит.
Противнее всего элегии притворство,
И хладно в ней всегда без страсти стихотворство,
Колико мыслию в него не углубись:
Коль хочешь то писать, так прежде ты влюбись.
Гремящий в оде звук, как вихорь, слух пронзает,
Кавказских гор верхи и Альпов осязает.
В ней молния делит наполы горизонт,
И в безднах корабли скрывает бурный понт.
Пресильный Геркулес злу Гидру низлагает,
А дерзкий Фаетон на небо возбегает,
Скамандрины брега богов зовут на брань,
Великий Александр кладет на персов дань,
Великий Петр свой гром с брегов Бальтийских мещет,
Екатеринин меч на Геллеспонте блещет.
В эпическом стихе Дияна — чистота,
Минерва — мудрость тут, Венера — красота.
Где гром и молния, там ярость возвещает
Разгневанный Зевес и землю возмущает.
Когда в морях шумит волнение и рев,
Не ветер то ревет, ревет Нептуна гнев.
И эха голосом отзывным лес не знает, —
То нимфа во слезах Нарцисса вспоминает.
Эней перенесен на африканский брег,
В страну, в которую имели ветры бег,
Не приключением; но гневная Юнона
Стремится погубить остаток Илиона.
Эол в угодность ей Средьземный понт ломал
И грозные валы до облак воздымал.
Он мстил Парисов суд за почести Венеры
И ветрам растворил глубокие пещеры.
По сем рассмотрим мы свойство и силу драм,
Как должен представлять творец пороки нам
И как должна цвести святая добродетель.
Посадский, дворянин, маркиз, граф, князь, владетель
Восходят на театр: творец находит путь
Смотрителей своих чрез действо ум тронуть.
Коль ток потребен слез, введи меня ты в жалость,
Для смеху предо мной представь мирскую шалость.
Не представляй двух действ моих на смеси дум:
Смотритель к одному тогда направит ум,
Ругается, смотря, единого он страстью
И беспокойствует единого напастью.
Афины и Париж, зря крашу царску дщерь,
Котору умерщвлял отец, как лютый зверь,
В стенании своем единогласны были
И только лишь о ней потоки слезны лили.
Не тщись мои глаза различием прельстить
И бытие трех лет во три часа вместить:
Старайся мне в игре часы часами мерить,
Чтоб я, забывшися, возмог тебе поверить,
Что будто не игра то действие
Но самое тогда случившесь бытие.
И не гремя в стихах, летя под небесами;
Скажи мне только то, что страсти скажут сами.
Не сделай трудности и местом мне своим,
Чтоб я, зря, твой театр имеючи за Рим,
В Москву не полетел, а из Москвы к Пекину:
Всмотряся в Рим, я Рим так скоро не покину.
Для знающих людей не игрищи пиши:
Смешить без разума — дар подлыя души.
Представь бездушного подьячего в приказе,
Судью, не знающа, что писано в указе.
Комедией писец исправить должен нрав:
Смешить и пользовать — прямой ея устав.
Представь мне гордого, раздута, как лягушку,
Скупого: лезет он в удавку за полушку.
Представь картежника, который, снявши крест,
Кричит из-за руки, с фигурой сидя: «Рест!»
В сатире ты тому ж пекись, пиша, смеяться,
Коль ты рожден, мой друг, безумных не бояться,
И чтобы в страстные сердца она втекла:
Сие нам зеркало сто раз нужняй стекла.
А эпиграммы тем единым лишь богаты,
Когда сочинены остры и узловаты.
Склад басен Лафонтен со мною показал,
Иль эдак Аполлон писати приказал.
Нет гаже ничего и паче мер то гнусно,
Коль притчей говорит Эсоп, шутя невкусно.
Еще мы видим склад геройческих поэм,
И нечто помяну я ныне и о нем.
Он подлой женщиной Дидону превращает,
Или нам бурлака Энеем возвещает,
Являя рыцарьми буянов, забияк.
Итак, таких поэм шутливых склад двояк:
Или богатырей ведет отвага в драку,
Парис Фетидину дал сыну перебяку.
Гектор не в брань ведет, но во кулачный бой,
Не воинов — бойцов ведет на брань с собой.
Иль пучится буян: не подлая то ссора,
Но гонит Ахиллес прехраброго Гектора.
Замаранный кузнец во кузнице Вулькан,
А лужа от дождя не лужа — океан.
Робенка баба бьет, — то гневная Юнона.
Плетень вокруг гумна, — то стены Илиона.
Невежа, верь ты мне и брось перо ты прочь
Или учись писать стихи и день и ночь.
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.
Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»
«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».
Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.
Я давно замечал этот серенький дом,
В нем живут две почтенные дамы,
Тишина в нем глубокая днем,
Сторы спущены, заперты рамы.
А вечерней порой иногда
Здесь движенье веселое слышно:
Приезжают сюда господа
И девицы, одетые пышно.
Вот и нынче карета стоит,
В ней какой-то мужчина сидит;
Свищет он, поджидая кого-то,
Да на окна глядит иногда.
Наконец, отворились ворота,
И, нарядна, мила, молода,
Вышла женщина…
«Здравствуй, Наташа!
Я уже думал — не будет конца!»
— Вот тебе деньги, папаша!—
Девушка села, цалует отца.
Дверцы захлопнулись, скрылась карета,
И постепенно затих ее шум.
«Вот тебе деньги!» Я думал: что ж это?
Дикая мысль поразила мой ум.
Мысль эта сердце мучительно сжала.
Прочь ненавистная, прочь!
Что же, однако, меня испугало?
Мать, продающая дочь,
Не ужасает нас… так почему же?..
Нет, не поверю я!.. изверг, злодей!
Хуже убийства, предательства хуже…
Хуже-то хуже, да легче, верней,
Да и понятней. В наш век утонченный
Изверги водятся только в лесах.
Это не изверг, а фат современный —
Фат устарелый, без места, в долгах.
Что ж ему делать? Другого закона,
Кроме дендизма, он в жизни не знал,
Жил человеком хорошего тона
И умереть им желал.
Поздно привык он ложиться,
Поздно привык он вставать,
Кушая кофе, помадиться, бриться,
Ногти точить и усы завивать;
Час или два перед тонким обедом
Невский проспект шлифовать.
Смолоду был он лихим сердцеедом:
Долго ли денег достать?
С шиком оделся, приставил лорнетку
К левому глазу, прищурил другой,
Мигом пленил пожилую кокетку,
И полилось ему счастье рекой.
Сладки трофеи нетрудной победы —
Кровные лошади, повар француз…
Боже! какие давал он обеды —
Роскошь, изящество, вкус!
Подлая сволочь глотала их жадно.
Подлая сволочь?.. о, нет!
Все, что богато, чиновно, парадно,
Кушало с чувством и с толком обед.
Мы за здоровье хозяина пили,
Мы цаловалися с ним,
Правда, что слухи до нас доходили…
Что нам до слухов — и верить ли им?
Старый газетчик, в порыве усердия,
Так отзывался о нем:
«Друг справедливости! жрец милосердия!»
То вдруг облаял потом,—
Верь, чему хочешь! Мы в нем не заметили
Подлости явной: в игре он платил.
Муза! воспой же его добродетели!
Вспомни, он набожен был;
Вспомни, он руку свою тороватую
Вечно раскрытой держал,
Даже Жуковскому что-то на статую
По доброте своей дал!
Счастье, однако, на свете непрочно —
Хуже да хуже с годами дела.
Сил ему много отпущено, точно,
Да красота изменять начала.
Он уж купил три таинственных банки:
Это — для губ, для лица и бровей,
Учетверил благородство осанки
И величавость походки своей;
Ходит по Невскому с палкой, с лорнетом
Сорокалетний герой.
Ходит зимою, весною и летом,
Ходит и думает: «Черт же с тобой,
Город проклятый! Я строен, как тополь,
Счастье найду по другим городам!»
И, рассердясь, покидает Петрополь…
Может быть, ведомо вам,
Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам —
Милых поклонниц свободы,
Дам и отчасти девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц,
Но одинаково страстных,—
Словом, таких, у которых талант
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
Что привлекает их в город такой,
Славный не столько водами,
Сколько азартной игрой
И… но вы знаете сами…
Трудно решить. Говорят,
Годы терпенья и плена,
Тяжких обид и досад
Вдруг выкупает измена;
Ежели так, то целительность вод
Не подлежит никакому сомненью.
Бурно их жизнь там идет,
Вся отдана наслажденью,
Оригинален наряд,—
Дома одеты, а в люди
Полураздеться спешат:
Голые спины и голые груди!
(Впрочем, не к каждой из дам
Эти идут укоризны:
Так, например, только лечатся там
Скромные дочери нашей отчизны…)
Наш благородный герой
Там свои сети раскинул,
Там он блистал еще годик-другой,
Но и оттудова сгинул.
Лет через восемь потом
Он воротился в Петрополь,
Все еще строен, как тополь,
Но уже несколько хром,
То есть не хром, а немножко
Стала шалить его левая ножка —
Вовсе не гнулась! Шагал
Ею он словно поленом,
То вдруг внезапно болтал
В воздухе правым коленом.
Белый платочек в руке,
Грусть на челе горделивом,
Волосы с бурым отливом —
И ни кровинки в щеке!
Плохо!..
А вкусы так пошлы и грубы —
Дай им красавчика, кровь с молоком…
Волк, у которого выпали зубы,
Бешено взвыл; огляделся кругом
Да и решился… Трудами питаться
Нет ни уменья, ни сил,
В бедности гнусной открыто признаться
Перед друзьями, которых кормил,
И удалиться с роскошного пира —
Нет! добровольно герой
Санктпетербургского модного мира
Не достигает развязки такой.
Молод — так дело женитьбой поправит,
Стар — так игорный притон заведет,
Вексель фальшивый составит,
В легкую службу пойдет,
Славная служба! Наш старый красавец
Чуть не пошел было этой тропой,
Да не годился… Вот этот мерзавец!
Под руку с дочерью! Весь завитой,
Кольца, лорнетка, цепочка вдоль груди…
Плюньте в лицо ему, честные люди!
Или уйдите хоть прочь!
Легче простить за поджог, за покражу —
Это отец, развращающий дочь
И выводящий ее на продажу!..
«Знаем мы, знаем — да дела нам нет,
Очень горяч ты, любезный поэт!»
Музыка вроде шарманки
Однообразно гудит,
Сонно поют испитые цыганки,
Глупый цыган каблуками стучит.
Около русой Наташи
Пять молодых усачей
Пьют за здоровье папаши.
Кажется, весело ей:
Смотрит спокойно, наивно смеется.
Пусть же смеется всегда!
Пусть никогда не проснется!
Если ж проснется, что будет тогда?
Нож ли ухватит, застонет ли тяжко
И упадет без дыханья, бедняжка,
Сломлена ужасом, горем, стыдом?
Кто ее знает? Не дай только боже
Быть никому в ее коже,—
Звать обнищалого фата отцом!
Месяц Травный, нахмурясь, престол свой отдал Изоку;
Пылкий Изок появился, но пасмурен, хладен, насуплен;
Был он отцом посаженым у мрачного Грудня. Грудень, известно,
Очень давно за Зимой волочился; теперь уж они обвенчались.
С свадьбы Изок принес два дождя, пять луж, три тумана.
(Рад ли, не рад ли, а надобно было принять их в подарок).
Он разложил пред собою подарки и фыркал. Меж тем собирался
Тихо на береге Карповки (славной реки, где водятся карпы,
Где, по преданию, Карп-Богатырь кавардак по субботам
Ел, отдыхая от славы), на береге Карповки славной
В семь часов ввечеру Арзамас двадесятый. Под сводом
Новосозданного храма, на коем начертано имя
Вещего Штейна, породой германца, душой арзамасца,
Сел Арзамас за стол с величавостью скромной и мудрой наседки;
Сел Арзамас — и явилось в тот миг небывалое чудо:
Нечто пузообразное, пупом венчанное вздулось,
Громко взбурчало, и вдруг гармонией Арфы стало бурчанье.
Члены смутились, Реин дернул за кофту Старушку,
С страшной перхотой Старушка бросилась в руки Варвику,
Журка клюнул Пустынника, тот за хвост Асмодея,
Начал бодать Асмодей Громобоя, а этот облапил,
Сморщась, как дряхлый сморчок, Светлану. Одна лишь Кассандра
Тихо и ясно, как пень благородный, с своим протоколом,
Ушки сжавши и рыльце подняв к милосердому небу,
В креслах сидела. „Уймись, Арзамас! — возгласила Кассандра. —
Или гармония пуза Эоловой Арфы тебя изумила?
Тише ль бурчало оно в часы пресыщенья, когда им
Водка, селедка, конфеты, котлеты, клюква и брюква
Быстро, как вечностью годы и жизнь, поглощались?
Знай же, что ныне пузо бурчит и хлебещет недаром;
Мне — Дельфийский треножник оно. Прорицаю, внимайте!“
Взлезла Кассандра на пузо, села Кассандра на пузе;
Стала с пуза Кассандра, как древле с вершины Синая
Вождь Моисей ко евреям, громко вещать к арзамасцам:
„Братья-друзья арзамасцы! В пузе Эоловой Арфы
Много добра. Не одни в нем кишки и желудок.
Близко пуза, я чувствую, бьется, колышется сердце!
Это сердце, как Весты лампада, горит не сгорая.
Бродит, я чувствую, в темном Дедале, поблизости пуза,
Честный отшельник — душа; она в своем заточенье
Все отразила прельщенья бесов и душиста добротой!
(Так говорит об ней Николай Карамзин, наш историк).
Слушайте ж, вот что душа из пуза инкогнито шепчет:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Нам, как портным, сидеть на катке и шить на халдеев,
Сгорбясь, дурацкие шапки из пестрых лоскутьев Беседных;
Время проснуться!.. Я вам пример. Я бурчу, забурчите ж,
Братцы, и вы, и с такой же гармонией сладкою. Время,
Время летит. Нас доселе сбирала беспечная шутка;
Несколько ясных минут украла она у бесплодной
Жизни. Но что же? Она уж устала иль скоро устанет.
Смех без веселости — только кривлянье! Старые шутки —
Старые девки! Время прошло, когда по следам их
Рой обожателей мчался! теперь позабыты; в морщинах,
Зубы считают, в разладе с собою, мертвы не живши.
Бойся ж и ты, Арзамас, чтоб не сделаться старою девкой.
Слава — твой обожатель; скорее браком законным
С ней сочетайся! иль будешь бездетен, иль, что еще хуже,
Будешь иметь детей незаконных, не признанных ею,
Светом отверженных, жалких, тебе самому в посрамленье.
О арзамасцы! все мы судьбу испытали; у всех нас
В сердце хранится добра и прекрасного тайна; но каждый,
Жизнью своей охлажденный, к сей тайне уж веру теряет;
В каждом душа, как светильник, горящий в пустыне,
Свет одинокий окрестныя мглы не осветит. Напрасно
Нам он горит, он лишь мрачность для наших очей озаряет.
Что за отрада нам знать, что где-то в такой же пустыне
Так же тускло и тщетно братский пылает светильник?
Нам от того не светлее! Ближе, друзья, чтоб друг друга
Видеть в лицо и, сливши пламень души (неприступной
Хладу убийственной жизни), достоинства первое благо
(Если уж счастья нельзя) сохранить посреди измененья!
Вместе — великое слово! Вместе, твердит, унывая,
Сердце, жадное жизни, томяся бесплодным стремленьем.
Вместе! Оно воскресит нам наши младые надежды.
Что мы розно? Один, увлекаем шумным потоком
Скучной толпы, в мелочных затерялся заботах. Напрасно
Ищет себя, он чужд и себе и другим; каменеет,
К мертвому рабству привыкнув, и, цепи свои презирая,
Их разорвать не стремится. Другой, потеряв невозвратно
В миг единый все, что было душою полжизни,
Вдруг меж развалин один очутился и нового зданья
Строить не смеет; и если бы смел, то где ж ободритель,
Дерзкий создатель — Младость, сестра Вдохновенья? Над грудой развалин
Молча стоит он и с трепетом смотрит, как Гений унывший
Свой погашает светильник. Иной самому себе незнакомец,
Полный жизни мертвец, себя и свой дар загвоздивший
В гроб, им самим сотворенный, бьется в своем заточенье:
Силен свой гроб разломить, но силе не верит — и гибнет.
Тот, великим желаньем волнуемый, силой богатый,
Рад бы разлить по вселенной — в сиянье ль, в пожаре ль — свой пламень;
К смелому делу сзывает дружину, но... голос в пустыне.
Отзыва нет! О братья, пред нами во дни упованья
Жизнь необятная, полная блеска, вдали расстилалась.
Близким стало далекое! Что же? Пред темной завесой,
Вдруг упавшей меж нами и жизнию, каждый стоит безнадежен;
Часто трепещет завеса, есть что-то живое за нею,
Но рука и поднять уж ее не стремится. Нет веры!
Будем ли ж, братья, стоять перед нею с ничтожным покорством?
Вместе, друзья, и она разорвется, и путь нам свободен.
Вместе — наш Гений-хранитель! при нем благодатная Бодрость;
Нам оно безопасный приют от судьбы вероломной;
Пусть налетят ее бури, оно для нас уцелеет!
С ним и Слава, не рабский криков толпы повторитель,
Но свободный судья современных, потомства наставник;
С ним и Награда, не шумная почесть, гремушка младенцев,
Но священное чувство достоинства, внятный не многим
Голос души и с голосом избранных, лучших согласный.
С ним жизнедательный Труд с бескорыстною целью — для пользы;
С ним и великий Гений — Отечество. Так, арзамасцы!
Там, где во имя Отечества по две руки во едину
Слиты, там и оно соприсутственно. Братья, дайте же руки!
Все минувшее, все, что в честь ему некогда жило,
С славного царского трона и с тихой обители сельской,
С поля, где жатва на пепле падших бойцов расцветает,
С гроба певцов, с великанских курганов, свидетелей чести,
Все к нам голос знакомый возносит: мы некогда жили!
Все мы готовили славу, и вы приготовьте потомкам! —
Вместе, друзья! чтоб потомству наш голос был слышен!“
Так говорила Кассандра, холя десницею пузо.
Вдруг наморщилось пузо, Кассандра умолкла, и члены,
Ей поклонясь, подошли приложиться с почтеньем
К пузу в том месте, где пуп цветет лесной сыроежкой.
Тут осанистый Реин разгладил чело, от власов обнаженно,
Важно жезлом волшебным махнул — и явилося нечто
Пышным вратам подобное, к светлому зданью ведущим.
Звездная надпись сияла на них: Журнал арзамасский.
Мощной рукою врата растворил он; за ними кипели
В светлом хаосе призраки веков; как гиганты, смотрели
Лики славных из сей оживленныя тучи; над нею
С яркой звездой на главе гением тихим неслося
В свежем гражданском венке божество — Просвещенье, дав руку
Грозной и мирной богине Свободе. И все арзамасцы,
Пламень почуя в душе, к вратам побежали... Все скрылось.
Реин сказал: „Потерпите, голубчики! я еще не достроил;
Будет вам дом, а теперь и ворот одних вам довольно“.
Члены, зная, что Реин — искусный строитель, утихли,
Сели опять по местам, и явился, клюкой подпираясь,
Сам Асмодей. Погонял он бичом мериносов Беседы.
Важен пред стадом тащился старый баран, волочивший
Тяжкий курдюк на скрипящих колесах, — Шишков седорунный;
Рядом с ним Шутовской, овца брюхатая, охал.
Важно вез назади осел Голенищев-Кутузов
Тяжкий с притчами воз, а на козлах мартышка
В бурке, граф Дмитрий Хвостов, тряслась; и, качаясь на дышле,
Скромно висел в чемодане домашний тушканчик Вздыхалов.
Стадо загнавши, воткнул Асмодей на вилы Шишкова,
Отдал честь Арзамасу и начал китайские тени
Членам показывать. В первом явленье предстала
С кипой журналов Политика, рот зажимая Цензуре,
Старой кокетке, которую тощий гофмейстер Яценко
Вежливо под руку вел, нестерпимый Дух издавая.
Вслед за Политикой вышла Словесность; платье богини
Радужным цветом сияло, и следом за ней ее дети:
С лирой, в венке из лавров и роз, Поээия-дева
Шла впереди; вкруг нее как крылатые звезды летали
Светлые пчелы, мед свой с цветов чужих и домашних
В дар ей собравшие. Об руку с нею поступью важной
Шла благородная Проза в длинной одежде. Смиренно
Хвост ей несла Грамматика, старая нянька (которой,
Сев в углу на словарь, Академия делала рожи).
Свита ее была многочисленна; в ней отличался
Важный маляр Демид-арзамасец. Он кистью, как древле
Тростью Цирцея, махал, и пред ним, как из дыма, творились
Лица, из видов заемных в свои обращенные виды.
Все покорялось его всемогуществу, даже Беседа
Вежливой чушкою лезла, пыхтя, из-под докторской ризы.
Третья дочь Словесности: Критика с плетью, с метелкой
Шла, опираясь на Вкус и смелую Шутку; за нею
Князь Тюфякин нес на закорках Театр, и нещадно
Кошками секли его Пиериды, твердя: не дурачься.
Смесь последняя вышла. Пред нею музы тащили
Чашу большую с ботвиньей; там все переболтано было:
Пушкина мысли, вести о курах с лицом человечьим,
Письма о бедных к богатым, старое заново с новым.
Быстро тени мелькали пред взорами членов одна за другою.
Вдруг все исчезло. Члены захлопали. Вилы пред ними
Важно склонил Асмодей и, стряхнув с них Шишкова,
В угол толкнул сего мериноса; он комом свернулся,
К стенке прижался и молча глазами вертел. Совещанье
Начали члены. Приятно было послушать, как вместе
Все голоса слилися в одну бестолковщину. Бегло
Быстрым своим язычком работала Кассандра, и Реин
Громко шумел; Асмодей воевал на Светлану; Светлана
Бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку,
Криком кричал Громобой, упрямясь родить анекдотец.
Арфа курныкала песни. Пустынник возился с Варвиком.
Чем же сумятица кончилась? Делом: журнал состоялся.
Нагреты нежным воды югом,
Струи полденных теплы рек,
Ликуйте светло друг пред другом:
Златой начался снова век.
Всегдашним льдом покрыты волны,
Скачите нынь, веселья полны,
В брегах чините весел шум.
Повсюду вейте, ветры, радость,
В Неве пролейся меда сладость:
Иоаннов нектар пьет мой ум.
Однако нет, мои пределы,
Смущать не смейте младой слух.
Холмов верьхи полночных белы,
Откуду веет хладной дух,
В любви со страхом тихо тайте,
Покой моей надежде дайте.
Вздержите быстрой реки ток,
Тихонько вниз теча, молчите,
Под мой лишь низкой стих журчите.
Умолкни запад, север, всток.
Породы царской ветвь прекрасна,
Моя надежда, радость, свет,
Счастливых дней Аврора ясна,
Монарх, Младенец райской цвет,
Позволь твоей рабе нижайшей
В твой новой год петь стих тишайшей.
Чем больше я росой кроплюсь,
С Парнасских что верьхов стекает,
Жарчае тем любовь пылает,
К тебе сильняе той палюсь.
Целую вас, вы, щедры очи,
Небесной в коих блещет луч.
Как дни, при вас светлы мне ночи,
Чист воздух мне во время туч.
Послушны вам стихии сами.
Пресекся вихрей бег с громами
(Коль счастлив сих восход планет)!
От вас мои нагреты груди,
И ваши все подданны люди,
Что просят вам несчетных лет.
Целую ручки, что к державе
Природа мудра в свет дала,
Которы будут в громкой славе
Мечем страшить и гнать врага.
От теплых уж брегов азийских
Вселенной часть до вод Балтийских
В объятьи вашем вся лежит.
Лишь только перстик ваш погнется,
Народ бесчислен вдруг сберется,
Готов идти куда велит.
Вы, ножки, что лобзать желают
Давно уста высоких лиц,
Подданства знаки вам являют
Языки многи, павши ниц,
В Петров и Аннин след вступите,
Противных дерзость всех стопчите;
Прямой покажет правда путь;
Вас храбрость над луной поставит
И в тех землях меня прославит,
О коих нынь нигде нечуть.
Земля, пусти таки цветочки,
Сдивиться Флоре чтоб самой;
Жемчуга б чище их листочки,
И злато б ниже тех ценой.
Приятной дух дай им Цейлонов.
Натура, выше встань законов,
Роди, что выше сил твоих.
С весельем, нимфы, те щиплите
И с лавром их в венцы сплетите,
Во знак побед, утех драгих.
Господствуй, радость, ты едина
Над властью толь широких стран.
Но, мышлю, придет лишь година,
Познаешь как, что враг попран
Твоих удачьми славных дедов,
Что страшны те у всех соседов;
Заплачешь как Филиппов сын;
Ревнивы слезы будут литься.
Но твой весельем плач окончится.
Монарх! то было лишь почин.
Что сердце так мое пронзает?
Не дерзк ли то гигант шумит?
Не горы ль с мест своих толкает?
Холмы сорвавши, в твердь разит?
Края небес уже трясутся!
Пути обычны звезд мятутся!
Никак ярится Антей злой!
Не Пинд ли он на Оссу ставит?
А Этна верьх Кавказской давит?
Не Солнце ль хочет снять рукой?
Проклята гордость, злоба, дерзость
В чудовище одно срослись;
Высоко имя скрыло мерзость,
Слепой талант пустил взнестись!
Велит себя в неволю славить,
Престол себе над звезды ставить,
Превысить хочет вышню власть,
На мой живот уж зубы скалит;
Злодейства кто его не хвалит,
Погрязнет скоро в мрачну пасть.
Но зрю с весельем чудо славно,
Дивняе, неж Алцид чинил,
Как он лишь был рожден недавно,
Скрутив змиям главы сломил.
Мой император гром примает,
На гордость свой перун бросает;
Внезапно пала та стремглав
С небес как древня в ад денница;
За рай уж держит ту темница.
Ну, где же твой кичливой нрав?
Исчезли все затеи лишны,
Ужасных нет во мне премен;
Везде веселы клики слышны:
Монарх наш сильных двух колен.
Одно мое, чем я толь славна;
Россиян храбрость где не явна?
Друго германско, с коим Рим
Войну едва дерзал начати,
Весь свет побив, не мог стояти
В бою, тейтон, с полком твоим.
Разумной Гостомысл при смерти
Крепил князей советом сбор:
«Противных чтоб вам силу стерти,
Живите в дружбе, бойтесь ссор.
К брегам варяжских вод сходите,
Мужей премудрых там просите,
Могли б которы править вас».
Послы мои туда сходили,
Откуда Рурик, Трувор были,
С Синавом три князья у нас.
Не славны ль стали их потомки?
Велик был Игорь, хоть и млад;
Дела его при Понте звонки,
Дрожал пред ним и сам Царьград.
Устроил внук меня красняе,
Открыл мне полдня свет ясняе,
Кумиров мерзких мрак прогнал.
Ревнив Донской что Дмитрей деет?
Татарска кровь в Дону багреет;
Мамай, куда б уйти, не знал.
Молчу заслуги, что недавно
Чинила царска мне любовь.
Твое коль, Рурик, племя славно!
Коль мне твоя полезна кровь!
Оттуду ж нынь взошло Светило,
Откуду прежне счастье было.
Спешите скоро те лета,
Когда увижу, что желаю.
О младом Свете больше чаю,
Неж предков слава мне дала.
С желаньем радость чувства долит;
Пронзает очи странен луч!
Незнаем шум мой слух неволит,
Вручает вечность мне свой ключ.
Отмкнулась дверь, поля открылись,
Пределов нет, где б те кончились.
Полков лишь наших слышен плеск.
От устья быстрых струй Дунайских
До самых узких мест ахайских
Меча российска виден блеск.
Боязнь трясет хинейски стены,
Геон и Тигр теряют путь,
Под горы льются, полны пены.
Всегдашней всток не смеет дуть.
Индийских трубят вод тритоны
Пред тем, что им дает законы.
Он скиптр склонил среди валов,
Упал пред младым ниц героем,
Что молвил, войск идя пред строем:
«Сколь много есть впреди светов?»
Что я пою воински звуки,
Которы быть хотят потом?
Пора воздеть на небо руки,
Просить о здравье то драгом,
Чего Иоанну я желаю.
Твои щедроты, боже, знаю,
Что пролил ты во мне пред сим.
Твоей главу покрой рукою,
Котору ты мне дал к покою,
К веселью людям всем твоим.
Надежда, свет, покров, богиня
Над пятой частью всей земли,
Велика севера княгиня,
Языков больше двадцати,
Премудрой правишь что рукою,
Монарха тех держишь другою,
Любовь моих, противных страх,
Воззри на то прещедрым оком,
В подданстве ревность что глубоком
Воспеть дерзнула в сих стопах.
Хотя б Гомер, стихом парящий,
Что древних эллин мочь хвалил,
Ахилл в бою как огнь палящий
Искусством чьем описан был,
Моих увидел дней изрядство,
На Пинд взойти б нашел препятство;
Бессловен был его б язык
К хвале твоих доброт прехвальных
И к славе, что в пределах дальных
Гремит, коль разум твой велик.
Торжествен шум мой глас скрывает,
Скончать некрасной стих пора.
Однако мысль тебе желает
Несчетных благ от всех творца
С твоим светлейшим ввек супругом,
Всего которой света кругом
Достоин толь, как ты, владеть.
Дай Бог! драго чтоб ваше племя
Во мне простерлось в вечно время
И вам сыновних внуков зреть.
Ода, которую в торжественный праздник высокого рождения великого государя Иоанна третияго, императора и самодержца всероссийского, 1741 года августа 12 дня веселящаяся Россия произносит.
Нагреты нежным воды югом,
Струи полденных теплы рек,
Ликуйте светло друг пред другом:
Златой начался снова век.
Всегдашним льдом покрыты волны,
Скачите нынь, веселья полны,
В брегах чините весел шум.
Повсюду вейте, ветры, радость,
В Неве пролейся меда сладость:
Иоаннов нектар пьет мой ум.Однако нет, мои пределы,
Смущать не смейте младой слух.
Холмов верьхи полночных белы,
Откуду веет хладной дух,
В любви со страхом тихо тайте,
Покой моей надежде дайте.
Вздержите быстрой реки ток,
Тихонько вниз теча, молчите,
Под мой лишь низкой стих журчите.
Умолкни запад, север, всток.Породы царской ветвь прекрасна,
Моя надежда, радость, свет,
Счастливых дней Аврора ясна,
Монарх, Младенец райской цвет,
Позволь твоей рабе нижайшей
В твой новой год петь стих тишайшей.
Чем больше я росой кроплюсь,
С Парнасских что верьхов стекает,
Жарчае тем любовь пылает,
К тебе сильняе той палюсь.Целую вас, вы, щедры очи,
Небесной в коих блещет луч.
Как дни, при вас светлы мне ночи,
Чист воздух мне во время туч.
Послушны вам стихии сами.
Пресекся вихрей бег с громами
(Коль счастлив сих восход планет)!
От вас мои нагреты груди,
И ваши все подданны люди,
Что просят вам несчетных лет.
Целую ручки, что к державе
Природа мудра в свет дала,
Которы будут в громкой славе
Мечем страшить и гнать врага.
От теплых уж брегов азийских
Вселенной часть до вод Балтийских
В объятьи вашем вся лежит.
Лишь только перстик ваш погнется,
Народ бесчислен вдруг сберется,
Готов идти куда велит.Вы, ножки, что лобзать желают
Давно уста высоких лиц,
Подданства знаки вам являют
Языки многи, павши ниц,
В Петров и Аннин след вступите,
Противных дерзость всех стопчите;
Прямой покажет правда путь;
Вас храбрость над луной поставит
И в тех землях меня прославит,
О коих нынь нигде нечуть.Земля, пусти таки цветочки,
Сдивиться Флоре чтоб самой;
Жемчуга б чище их листочки,
И злато б ниже тех ценой.
Приятной дух дай им Цейлонов.
Натура, выше встань законов,
Роди, что выше сил твоих.
С весельем, нимфы, те щиплите
И с лавром их в венцы сплетите,
Во знак побед, утех драгих.Господствуй, радость, ты едина
Над властью толь широких стран.
Но, мышлю, придет лишь година,
Познаешь как, что враг попран
Твоих удачьми славных дедов,
Что страшны те у всех соседов;
Заплачешь как Филиппов сын;
Ревнивы слезы будут литься.
Но твой весельем плач окончится.
Монарх! то было лишь почин.Что сердце так мое пронзает?
Не дерзк ли то гигант шумит?
Не горы ль с мест своих толкает?
Холмы сорвавши, в твердь разит?
Края небес уже трясутся!
Пути обычны звезд мятутся!
Никак ярится Антей злой!
Не Пинд ли он на Оссу ставит?
А Этна верьх Кавказской давит?
Не Солнце ль хочет снять рукой? Проклята гордость, злоба, дерзость
В чудовище одно срослись;
Высоко имя скрыло мерзость,
Слепой талант пустил взнестись!
Велит себя в неволю славить,
Престол себе над звезды ставить,
Превысить хочет вышню власть,
На мой живот уж зубы скалит;
Злодейства кто его не хвалит,
Погрязнет скоро в мрачну пасть.Но зрю с весельем чудо славно,
Дивняе, неж Алцид чинил,
Как он лишь был рожден недавно,
Скрутив змиям главы сломил.
Мой император гром примает,
На гордость свой перун бросает;
Внезапно пала та стремглав
С небес как древня в ад денница;
За рай уж держит ту темница.
Ну, где же твой кичливой нрав? Исчезли все затеи лишны,
Ужасных нет во мне премен;
Везде веселы клики слышны:
Монарх наш сильных двух колен.
Одно мое, чем я толь славна;
Россиян храбрость где не явна?
Друго германско, с коим Рим
Войну едва дерзал начати,
Весь свет побив, не мог стояти
В бою, тейтон, с полком твоим.Разумной Гостомысл при смерти
Крепил князей советом сбор:
«Противных чтоб вам силу стерти,
Живите в дружбе, бойтесь ссор.
К брегам варяжских вод сходите,
Мужей премудрых там просите,
Могли б которы править вас».
Послы мои туда сходили,
Откуда Рурик, Трувор были,
С Синавом три князья у нас.Не славны ль стали их потомки?
Велик был Игорь, хоть и млад;
Дела его при Понте звонки,
Дрожал пред ним и сам Царьград.
Устроил внук меня красняе,
Открыл мне полдня свет ясняе,
Кумиров мерзких мрак прогнал.
Ревнив Донской что Дмитрей деет?
Татарска кровь в Дону багреет;
Мамай, куда б уйти, не знал.Молчу заслуги, что недавно
Чинила царска мне любовь.
Твое коль, Рурик, племя славно!
Коль мне твоя полезна кровь!
Оттуду ж нынь взошло Светило,
Откуду прежне счастье было.
Спешите скоро те лета,
Когда увижу, что желаю.
О младом Свете больше чаю,
Неж предков слава мне дала.С желаньем радость чувства долит;
Пронзает очи странен луч!
Незнаем шум мой слух неволит,
Вручает вечность мне свой ключ.
Отмкнулась дверь, поля открылись,
Пределов нет, где б те кончились.
Полков лишь наших слышен плеск.
От устья быстрых струй Дунайских
До самых узких мест ахайских
Меча российска виден блеск.Боязнь трясет хинейски стены,
Геон и Тигр теряют путь,
Под горы льются, полны пены.
Всегдашней всток не смеет дуть.
Индийских трубят вод тритоны
Пред тем, что им дает законы.
Он скиптр склонил среди валов,
Упал пред младым ниц героем,
Что молвил, войск идя пред строем:
«Сколь много есть впреди светов?»Что я пою воински звуки,
Которы быть хотят потом?
Пора воздеть на небо руки,
Просить о здравье то драгом,
Чего Иоанну я желаю.
Твои щедроты, боже, знаю,
Что пролил ты во мне пред сим.
Твоей главу покрой рукою,
Котору ты мне дал к покою,
К веселью людям всем твоим.Надежда, свет, покров, богиня
Над пятой частью всей земли,
Велика севера княгиня,
Языков больше двадцати,
Премудрой правишь что рукою,
Монарха тех держишь другою,
Любовь моих, противных страх,
Воззри на то прещедрым оком,
В подданстве ревность что глубоком
Воспеть дерзнула в сих стопах.Хотя б Гомер, стихом парящий,
Что древних эллин мочь хвалил,
Ахилл в бою как огнь палящий
Искусством чьем описан был,
Моих увидел дней изрядство,
На Пинд взойти б нашел препятство;
Бессловен был его б язык
К хвале твоих доброт прехвальных
И к славе, что в пределах дальных
Гремит, коль разум твой велик.Торжествен шум мой глас скрывает,
Скончать некрасной стих пора.
Однако мысль тебе желает
Несчетных благ от всех творца
С твоим светлейшим ввек супругом,
Всего которой света кругом
Достоин толь, как ты, владеть.
Дай Бог! драго чтоб ваше племя
Во мне простерлось в вечно время
И вам сыновних внуков зреть.
Посланница небес, бессмертных дар счастливый,
Подруга тихая печали молчаливой,
О память! — ты одна беседуешь со мной,
Ты возвращаешь мне отятое судьбой;
Тобою счастия мгновенья легкокрылы
Давно протекшие в мечтах мне снова милы.
Еще в забвении дышу отрадой их;
Люблю, задумавшись, минувших дней моих
Воспоминать мечты, надежды, наслажденья,
Минуты радости, минуты огорченья.
Не раз волшебною взлелеянный мечтой
Я в ночь безмолвную беседовал с тобой;
И в дни счастливые на час перенесенный,
Дремал утешенный и с жизнью примиренный.
Так, всем обязан я твоим приветным снам.
Тебя я петь хочу; — дай жизнь моим струнам,
Цевнице вторь моей; — твой голос сердцу внятен,
И резвой радости и грусти он приятен.
Ах! кто о прежних днях порой не вспоминал?
Кто жизнь печальную мечтой не украшал?
Смотрите: — Вот старик седой, изнеможенный,
На ветхих костылях под ношей лет согбенный,
Он с жизнью сопряжен страданием одним;
Уже могилы дверь отверста перед ним; —
Но он живет еще! — он помнит дни златые!
Он помнит резвости и радости младые!
С товарищем седым, за чашей круговой,
Мечтает о былом, и вновь цветет душой;
Светлеет взор его, весельем дух пылает,
И руку друга он с восторгом пожимает.
Наскучив странствием и жизни суетою,
Усталый труженик под кровлею родною
Вкушает сладостный бездействия покой;
Благодарит богов за мирный угол свой;
Забытый от людей блажит уединенье,
Где от забот мирских нашел отдохновенье;
Но любит вспоминать он были прежних лет,
И море бурное, и столько ж бурный свет,
Мечтанья юности, восторги сладострастья,
Обманы радости и ветреного счастья;
Милее кажется ему родная сень,
Покой отраднее, приятней рощи тень,
Уединенная роскошнее природа,
И тихо шепчет он: — «всего милей свобода!» —
О дети памяти! о Фебовы сыны!
Певцы бессмертные! кому одолжены
Вы силой творческой небесных вдохновений?
— «Отзыву прежних чувств и прежних впечатлений». —
Они неопытный развить умели ум,
Зажгли, питали в нем, хранили пламень дум.
Образовала вас природа — не искусство;
Так, — чувство выражать одно лишь может чувство.
Когда вы кистию волшебною своей
Порывы бурные, волнение страстей
Прелестно, пламенно и верно выражали,
Вы отголоску их в самих себе внимали.
Ах, скольких стоит слез бессмертия венец!
Но все покоится в безмолвии ночном,
И вежды томные сомкнулись тихим сном.
Воспоминания небесный, светлый Гений
К нам ниспускается на крыльях сновидений.
В пленительных мечтах, одушевленных им,
И к играм и к трудам обычным мы спешим:
Пастух берет свирель, — владелец багряницу,
Художник кисть свою, — поэт свою цевницу,
Потомок рыцарей, взлелеянный войной,
Сверкающим мечем махает над главой.
Доколе памяти животворящий свет
Еще не озарил туманной бездны лет,
Текли в безвестности века и поколенья;
Все было жертвою безгласного забвенья:
Дела великие не славились молвой,
Под камнем гробовым незнаем тлел герой.
Преданья свет блеснул, — и камни глас прияли,
Века минувшие из тьмы своей восстали;
Народы поздние урокам внемлют их,
Как гласу мудрому наставников седых.
Рассказы дивные! волшебные картины!
Свободный, гордый Рим! блестящие Афины!
Великолепный ряд триумфов и честей!
С каким волнением внимал я с юных дней
Бессмертным повестям Плутарха, Фукидида!
Я Персов поражал с дружиной Леонида;
С отцом Виргинии отмщением пылал,
Казалось, грудь мою пронзил его кинжал;
И подданный Царя, защитник верный трона,
В восторге трепетал при имени Катона.
Но любопытный ум в одной ли тьме преданий
Найдет источники уроков и познаний? —
Нет; все вокруг меня гласит о прежних днях.
Блуждая странником в незнаемых краях,
Я всюду шествую минувшим окруженный.
Я вопрошаю прах дряхлеющей вселенной:
И грады, и поля, и сей безмолвный ряд
Рукою времени набросанных громад.
Событий прежних лет свидетель молчаливый,
Со мной беседует их прах красноречивый.
Здесь отвечают мне оракулы времен:
Смотрите, — видите ль, дымится Карфаген!
Полнеба Африки пожарами пылает!
С протяжным грохотом Пальмира упадает!
Как волны дымные бегущих облаков,
Мелькают предо мной события веков.
Печать минувшего повсюду мною зрима…
Поля Авзонии! державный пепел Рима!
Глашатаи чудес и славы прежних лет!
С благословеньем вас приветствует поэт.
Смотрите, — как века, незримо пролетая,
Твердыни древние и горы подавляя,
Бросая гроб на гроб, свергая храм на храм,
Остатки гордые являют Рима нам.
Великолепные, бессмертные громады!
Вот здесь висящих рек шумели водопады;
Вот здесь входили в Рим когорты Плебеян,
Обремененные богатством дальних стран;
Чертогов, портиков везде я зрю обломки,
Где начертал резец Римлян деянья громки.
Не смела времени разрушить их рука,
И возлегли на них усталые века.
Все, все вещает здесь уму, воображенью.
Внимайте времени немому поученью!
Познайте тления незыблемый закон!
Из-под развалин сих вещает глухо он:
«Все гибнет, все падет, — и грады, и державы»…
О колыбель наук, величия и славы!
Отчизна светлая героев и богов!
Святая Греция! теперь толпы рабов
Блуждают на брегах божественной Эллады;
Ко храму ветхому Дианы иль Паллады
Шалаш пристроил свой ленивый рыболов!
Ты б не узнал, Солон, страну своих отцов;
Под чуждым скипетром главой она поникла;
Никто не слышит там о подвигах Перикла; —
Все губит, все мертвит невежества ярем.
Но неужель для нас язык развалин нем?
Нет, нет, лишь понимать умейте их молчанье, —
И новый мир для вас создаст воспоминанье.
Счастлив, счастлив и тот, кому дано судьбою
От странствий отдохнуть под кровлею родною,
Увидеть милую, священную страну,
Где жизни он провел прекрасную весну,
Провел невинное, безоблачное детство.
О край моих отцов! о мирное наследство!
Всегда присутственны вы в памяти моей:
И в берегах крутых сверкающий ручей,
И светлые луга, и темные дубравы,
И сельских жителей приветливые нравы. —
Приятно вспоминать младенческие дни…
Когда, едва вздохнув для жизни неизвестной,
Я с тихой радостью взглянул на мир прелестный, —
С каким восторгом я природу обнимал!
Как свет прекрасен был! — Увы! тогда не знал
Я буйственных страстей в беспечности невинной:
Дитя, взлелеянный природою пустынной,
Ее одну лишь зрел, внимал одной лишь ей;
Сиянье солнечных, торжественных лучей
Веселье тихое мне в сердце проливало;
Оно с природою в ненастье унывало;
Не знал я радостей, не знал я мук других,
За мигом не умел другой предвидеть миг;
Я слишком счастлив был спокойствием незнанья;
Блаженства чуждые и чуждые страданья
Часы невидимо мелькали надо мной…
О, суждено ли мне увидеть край родной,
Друзей оставленных, друзей всегда любимых,
И сердцем отдохнуть в тени дерев родимых?..
Там счастье я найду в отрадной тишине.
Не нужны почести, не нужно злато мне; —
Отдайте прадедов мне скромную обитель.
Забытый от людей, дубрав безвестных житель,
Не позавидую надменным богачам;
Нет, нет, за тщетный блеск я счастья не отдам;
Не стану жертвовать фортуне своевольной.
Спокойный совестью, судьбой своей довольный,
И песни нежные, и мирный фимиам
Я буду посвящать отеческим богам.
Так перешедши жизнь незнаемой тропою,
Свой подвиг совершив, усталою главою
Склонюсь я наконец ко смертному одру;
Для дружбы, для любви, для памяти умру;
И все умрет со мной! — Но вы, любимцы Феба,
Вы вместе с жизнию принявшие от неба
И дум возвышенных и сладких песней дар!
Враждующей судьбы не страшен вам удар:
Свой век опередив, заране слышит Гений
Рукоплескания грядущих поколений.
(РАЗСКАЗ).
Посвящается В. Л. Величко.
Кого тут удивишь проклятою привычкой
Ночь коротать в гостях, потом спешить домой,
Звонить, и ждать слуги иль горничной босой,
Чтоб отворила дверь…
Но я пришел с отмычкой…
Неслышно пробрался в ту комнату, где жил;
И, странно, — в темноте, пока я шаркал спичкой,
Чтоб засветить свечу, я смутно ощутил
Неловкий, чуткий страх: рука моя дрожала,
Светильня, Бог знает с чего, слегка трещала,
И я не скоро мог свечи зажечь… За мной, —
Я это чувствовал, — есть кто-то, — вор ночной,
Иль нежеланный гость… И стал я озираться,
Подумав: пустяки! Чего тут мне пугаться!
Какого чорта!! И — едва не уронил
Из рук подсвечника…
Сперва, как бы в тумане,
Потом ясней, у шкапа, на диване,
Я увидал его.
Он темен был,
Как тень, и бледен; с узкими глазами,
Скулистый и худой; одни его виски,
Казалось, лоснились, да кисть сухой руки
Белелась, как пятно, на согнутом колене.
Не сон ли это?.. Гость из-за могильной сени!!
Возможно ли?!.. И долго мой испуг
Держал меня, как бы в оцепененьи.
Хотелось крикнуть, убежать в смятеньи, —
В борьбе неясных дум. — Что̀ если, — вдруг
Пришло мне в голову, — мне одному придется
С ним ночевать, или — с ума сойти — бороться! —
Кто знает, кто это? Или сбежал он?! Вздор!..
Я знал, — наверно знал (вся пресса наша знала),
Что умер он давно в виду туманных гор,
В избе у казака, на берегах Байкала…
Мне было жаль его, как человека, жаль;
Но не одна в те дни нас разлучила даль:
Не лицемерил он, и я не лицемерил, —
Я верил, что идем вперед мы, он не верил.
Я шел своим путем, — он круто своротил
На чуждую душе его дорогу, —
Так расходились мы, и мирно, понемногу,
Навеки разошлись.
Зачем же до меня
За тридевять земель в магнитном урагане
Донесся прах его, — и на моем диване
Уселся и — глядит! — Ужели мы родня
По духу, несмотря на рознь задач и мнений?!
И, задыхаясь, я его спросил:
— Чего ты хочешь, — брат?..
— Не знаю…
— Зачем же ты — ты, призрак, посетил
Мой кабинет рабочий?
— Я страдаю…
— Откуда ты?
— Из темноты…
— И не живой,
А мертвый?!
— Смерти нет. Я был вочеловечен
И, значит, одарен безсмертною душой;
А если вечен я, — то и Спаситель вечен…
— Так что́ же?
— Страшно жжет меня Его глагол.
Искал я выхода к Нему — и не нашел…
Хаос и тьма…
— Но как же ты пробраться
Мог в эту комнату?
— Темна была она.
— Но ты и при свече…
— И при свече остаться
Могу я, потому, что и свеча темна.
Что̀ значит этот свет?! О, есть такия сферы,
Где светится любовь и где Христос…
— Ты жаждешь веры! ты?!..
— Хотя бы только слез!
И тех за гробом нет… Нет ни болезней,
Ни воздыхания…
— И не вздыхаешь ты
О прошлом? Помнишь ли ты юныя мечты
О будущем — о том, что̀ было бы полезней
Для человечества: прогресс или хаос?
И как бы ты теперь решил такой вопрос?
— Не мучь меня… Клянусь, не понимаю
Твоих вопросов; смутно я читаю
В уме твоем давно мне чуждыя слова:
«Свобода», «равенство», «правительство», «права»…
Их смысл утрачен нами, — мы
Питаемся эѳиром нашей тьмы,
Свободны и уже ничем не уязвимы,
У нас одно отчаянье, что свет
Небес — увы! — далек от нас, что нет
И признака того, что̀ видят херувимы…
Что̀ мы такое? Мы необяснимы,—
Мы искры, но не гаснем, — вечной тьмы
Не освещаем, но друг друга видим мы
И, не любя, тоскуем… В этом все равны мы,
Как бы осуществляя идеал
Земного равенства. — О, как бы я желал
Подняться выше!.. — тщетное желанье!..
Неравенство — есть достоянье
Иных, блаженных душ. Лишь там и могут быть
Разнообразныя божественныя сферы,
Где равной нет любви, — ни равной силы веры…
— О! Ты пугал меня, как призрак, а теперь —
Иную поселил в душе моей тревогу…
Я верю, и зову разсудок на подмогу,
И сомневаюсь…
— Одному поверь:
Кто Царства Божия в душе своей не носит,
Тот никуда его с собой не унесет,
И не получит он того, чего не просит,
И не дождется он того, чего не ждет.
— Но ты ждал лучшаго…
— Я ждал хаоса, —
Чтоб все с хаоса началось; —
И я с собой в душе его унес,
И погрузился в тьму. Там все оборвалося,
Что связывало нас как бы в одну семью;
И стал я чужд всему земному,
Всему небесному, всему святому
И даже грешному…
— Ты оживил мою
Фантазию, и, я клянусь мечтами
Всей нашей юности, не все ты по̀рвал с нами, —
Не все оборвано. Ты вовсе не был злой!
Ты многих привлекал своею добротой
И простодушными, сердечными речами…
Зачем же ты, в угоду молодой
Своей возлюбленной, хвалился жаждой крови!
Но если ты в те дни и лживый был пророк, —
Вину с тобой делил неумолимый рок…
— Он дрогнул и, привстав, высоко поднял брови,
И черною кивнул мне головой,
И, мне почудилось, сказал: — спасибо, милый!
Будь обо мне пред Вышним Судией
Живым свидетелем…
И воздухом могилы
Землистым на меня пахнуло, — он исчез.
Так возникают привиденья
Во имя зла, добра, неведомых небес
И преисподней, силою чудес
Душе присущей. Ну, а все же,
Хоть я, в конце концов, и перестал
Дрожать и трусить, я бы не желал
Таких загадочных гостей… Избави Боже!..
(РАССКАЗ)
Посвящается В. Л. Величко
Кого тут удивишь проклятою привычкой
Ночь коротать в гостях, потом спешить домой,
Звонить, и ждать слуги иль горничной босой,
Чтоб отворила дверь…
Но я пришел с отмычкой…
Неслышно пробрался в ту комнату, где жил;
И, странно, — в темноте, пока я шаркал спичкой,
Чтоб засветить свечу, я смутно ощутил
Неловкий, чуткий страх: рука моя дрожала,
Светильня, Бог знает с чего, слегка трещала,
И я не скоро мог свечи зажечь… За мной, —
Я это чувствовал, — есть кто-то, — вор ночной,
Иль нежеланный гость… И стал я озираться,
Подумав: пустяки! Чего тут мне пугаться!
Какого черта!! И — едва не уронил
Из рук подсвечника…
Сперва, как бы в тумане,
Потом ясней, у шкафа, на диване,
Я увидал его.
Он темен был,
Как тень, и бледен; с узкими глазами,
Скулистый и худой; одни его виски,
Казалось, лоснились, да кисть сухой руки
Белелась, как пятно, на согнутом колене.
Не сон ли это?.. Гость из-за могильной сени!!
Возможно ли?!.. И долго мой испуг
Держал меня, как бы в оцепенении.
Хотелось крикнуть, убежать в смятении, —
В борьбе неясных дум. — Что если, — вдруг
Пришло мне в голову, — мне одному придется
С ним ночевать, или — с ума сойти — бороться! —
Кто знает, кто это? Или сбежал он?! Вздор!..
Я знал, — наверно знал (вся пресса наша знала),
Что умер он давно в виду туманных гор,
В избе у казака, на берегах Байкала…
Мне было жаль его, как человека, жаль;
Но не одна в те дни нас разлучила даль:
Не лицемерил он, и я не лицемерил, —
Я верил, что идем вперед мы, он не верил.
Я шел своим путем, — он круто своротил
На чуждую душе его дорогу, —
Так расходились мы, и мирно, понемногу,
Навеки разошлись.
Зачем же до меня
За тридевять земель в магнитном урагане
Донесся прах его, — и на моем диване
Уселся и — глядит! — Ужели мы родня
По духу, несмотря на рознь задач и мнений?!
И, задыхаясь, я его спросил:
— Чего ты хочешь, — брат?..
— Не знаю…
— Зачем же ты — ты, призрак, посетил
Мой кабинет рабочий?
— Я страдаю…
— Откуда ты?
— Из темноты…
— И не живой,
А мертвый?!
— Смерти нет. Я был вочеловечен
И, значит, одарен бессмертною душой;
А если вечен я, — то и Спаситель вечен…
— Так что же?
— Страшно жжет меня Его глагол.
Искал я выхода к Нему — и не нашел…
Хаос и тьма…
— Но как же ты пробраться
Мог в эту комнату?
— Темна была она.
— Но ты и при свече…
— И при свече остаться
Могу я, потому, что и свеча темна.
Что значит этот свет?! О, есть такие сферы,
Где светится любовь и где Христос…
— Ты жаждешь веры! ты?!..
— Хотя бы только слез!
И тех за гробом нет… Нет ни болезней,
Ни воздыхания…
— И не вздыхаешь ты
О прошлом? Помнишь ли ты юные мечты
О будущем — о том, что было бы полезней
Для человечества: прогресс или хаос?
И как бы ты теперь решил такой вопрос?
— Не мучь меня… Клянусь, не понимаю
Твоих вопросов; смутно я читаю
В уме твоем давно мне чуждые слова:
«Свобода», «равенство», «правительство», «права»…
Их смысл утрачен нами, — мы
Питаемся эфиром нашей тьмы,
Свободны и уже ничем не уязвимы,
У нас одно отчаянье, что свет
Небес — увы! — далек от нас, что нет
И признака того, что видят херувимы…
Что мы такое? Мы необяснимы,—
Мы искры, но не гаснем, — вечной тьмы
Не освещаем, но друг друга видим мы
И, не любя, тоскуем… В этом все равны мы,
Как бы осуществляя идеал
Земного равенства. — О, как бы я желал
Подняться выше!.. — тщетное желанье!..
Неравенство — есть достоянье
Иных, блаженных душ. Лишь там и могут быть
Разнообразные божественные сферы,
Где равной нет любви, — ни равной силы веры…
— О! Ты пугал меня, как призрак, а теперь —
Иную поселил в душе моей тревогу…
Я верю, и зову рассудок на подмогу,
И сомневаюсь…
— Одному поверь:
Кто Царства Божия в душе своей не носит,
Тот никуда его с собой не унесет,
И не получит он того, чего не просит,
И не дождется он того, чего не ждет.
— Но ты ждал лучшего…
— Я ждал хаоса, —
Чтоб все с хаоса началось; —
И я с собой в душе его унес,
И погрузился в тьму. Там все оборвалося,
Что связывало нас как бы в одну семью;
И стал я чужд всему земному,
Всему небесному, всему святому
И даже грешному…
— Ты оживил мою
Фантазию, и, я клянусь мечтами
Всей нашей юности, не все ты по̀рвал с нами, —
Не все оборвано. Ты вовсе не был злой!
Ты многих привлекал своею добротой
И простодушными, сердечными речами…
Зачем же ты, в угоду молодой
Своей возлюбленной, хвалился жаждой крови!
Но если ты в те дни и лживый был пророк, —
Вину с тобой делил неумолимый рок…
— Он дрогнул и, привстав, высоко поднял брови,
И черною кивнул мне головой,
И, мне почудилось, сказал: — спасибо, милый!
Будь обо мне пред Вышним Судией
Живым свидетелем…
И воздухом могилы
Землистым на меня пахнуло, — он исчез.
Так возникают привиденья
Во имя зла, добра, неведомых небес
И преисподней, силою чудес
Душе присущей. Ну, а все же,
Хоть я, в конце концов, и перестал
Дрожать и трусить, я бы не желал
Таких загадочных гостей… Избави Боже!..
Жил-был за тридевять земель,
В каком-то царстве тридесятом,
И просвещенном, и богатом,
Вельможа, именем — Кисель.
За книгой с детства, кроме скуки,
Он ничего не ощущал,
Китайской грамотой — науки,
Искусство — бреднями считал;
Зато в войне, на поле брани
Подобных не было ему:
Он нес с народов диких дани
Царю — владыке своему.
Сломив рога крамоле внешней
Пожаром, казнями, мечом,
Он действовал еще успешней
В борьбе со внутренним врагом:
Не только чуждые народы,
Свои дрожали перед ним!
Но изменили старцу годы —
Заботы, дальние походы,
Военной славы гром и дым
Израненному мужу в тягость:
Сложил он бранные дела,
И императорская благость
Гражданский пост ему дала.
Под солнцем севера и юга,
Устав от крови и побед,
Кисель любил в часы досуга
Театр, особенно балет.
Чего же лучше? Свеж он чувством,
Он только изнурен войной —
Итак, да правит он искусством,
Вкушая в старости покой!
С обычной стойкостью и рвеньем
Кисель вступил на новый пост:
Присматривал за поведеньем,
Гонял говеть актеров в пост.
Высокомерным задал гонку,
Покорных, тихих отличил,
Остриг актеров под гребенку,
Актрисам стричься воспретил;
Стал роли раздавать по чину,
И, как он был благочестив,
То женщине играть мужчину
Не дозволял, сообразив,
Что это вовсе неприлично:
«Еще начать бы дозволять,
Чтобы роль женщины публично
Мужчина начал исполнять!»
Чтобы актеры были гибки,
Он их учил маршировать,
Чтоб знали роли без ошибки,
Затеял экзаменовать;
Иной придет поздненько с пира,
К нему экзаменатор шасть,
Разбудит: «Монолог из „Лира“
Читай!..» Досада — и напасть!
Приехал раз в театр вельможа
И видит: зала вся пуста,
Одна директорская ложа
Его особой занята.
Еще случилось то же дважды —
И понял наш Кисель тогда,
Что в публике к театру жажды
Не остается и следа.
Сам царь шутя сказал однажды:
«Театр не годен никуда!
В оркестре врут и врут на сцене,
Совсем меня не веселя,
С тех пор как дал я Мельпомене
И Терпсихоре — Киселя!»
Кисель глубоко огорчился,
Удвоил труд — не ел, не спал;
Но как начальник ни трудился,
Театр ни к черту не годился!
Тогда он истину сознал:
«Справлялся я с военной бурей,
Но мне театр не по плечу,
За красоту балетных гурий
Продать я совесть не хочу!
Мне о душе подумать надо,
И так довольно я грешил!»
(Кисель побаивался ада
И в рай, конечно, норовил.)
Мысль эту изложив круглее,
Передает секретарю:
Дабы переписал крупнее
Для поднесения царю.
Заплакал секретарь; печали
Не мог, бедняга, превозмочь!
Бежит к кассиру: «Мы пропали!»
(Они с кассиром вместе крали) —
И с ним беседует всю ночь.
Наутро в труппе гул раздался,
Что депутация нужна
Просить, чтобы Кисель остался,
Что уж сбирается она.
«Да кто ж идет? с какой же стати? —
Кричат строптивые. — Давно
Мы жаждем этой благодати!»
— Тссс! тссс!.. упросят неравно! —
И все пошло путем известным:
Начнет дурак или подлец,
А вслед за глупым и бесчестным
Пойдет и честный наконец.
Тот говорит: до пансиона
Мне остается семь недель,
Тот говорит: во время оно
Мою сестру крестил Кисель,
Тот говорит: жена больная,
Тот говорит: семья большая —
Так друг по дружке вся артель,
Благословив сначала небо,
Что он уходит наконец,
Пошла с дарами соли-хлеба
Просить: «Останься, наш отец!»…
Впереди шли вдовицы преклонные,
Прослужившие лета законные,
Седовласые, еле ползущие,
Пансионом полвека живущие;
Дальше причет трагедии: вестники,
Щитоносцы, тираны, кудесники,
Двадцать шесть благородных отцов,
Девять первых любовников;
Восемьсот театральных чиновников
По три в ряд выступали с боков
С многочисленным штабом:
С сиротами беспечными,
С бедняками увечными,
Прищемленными трапом.
Пели гимн представители пения,
Стройно шествовал кордебалет;
В белых платьицах, с крыльями гения
Корифейки младенческих лет,
Довершая эффект депутации,
Преклонялись с простертой рукой
И, исполнены женственной грации,
В очи старца глядели с мольбой…
Кто устоит перед слезами
Детей, теряющих отца?
Кисель растрогался мольбами:
«Я ваш, о дети! до конца!.
Я полагал, что я ненужен,
Я мнил, что даже вреден я,
Но вами я обезоружен!
Идем же, милые друзья,
Идем до гробового часу
Путем прогресса и добра…»
Актеры скорчили гримасу,
Но тут же крикнули: «ура!»
«Противустать возможно ядрам,
Но вашим просьбам — никогда!»
И снова правит он театром
И мечется туда-сюда;
То острижет до кожи труппу,
То космы разрешит носить.
А сам не ест ни щей, ни супу,
Не может вин заморских пить.
В пиесах, ради высших целей,
Вне брака допустил любовь
И капельдинерам с шинелей
Доходы предоставил вновь;
Смирившись, с автором «Гамлета»
Завесть знакомство пожелал,
Но бог британского поэта
К нему откушать не прислал.
Укоротил балету платья,
Мужчиной женщину одел,
Но поздние мероприятья
Не помогли — театр пустел!
Спились таланты при Ликурге,
Им было нечего играть:
Ни в комике, ни в драматурге
Охоты не было писать;
Танцорки, как ни горячились,
Не получали похвалы,
Они не то чтобы ленились,
Но вечно были тяжелы.
В партере явно негодуют,
Свет божий Киселю не мил,
Грустит: «Чиновники воруют,
И с труппой справиться нет сил!
Вчера статуя командора
Ни с места! Только мелет вздор —
Мертвецки пьяного актера
В нее поставил режиссер!
Зато случился факт печальный
Назад тому четыре дня:
С фронтона крыши театральной
Ушло три бронзовых коня!»
Кисель до гроба сценой правил,
Сгубил театр — хоть закрывай! —
Свои седины обесславил,
Да не попасть ему и в рай.
Искусство в государстве пало,
К великой горести царя,
И только денег прибывало
У молодца-секретаря:
Изрядный капитал составил,
Дом нажил в восемь этажей
И на воротах львов поставил,
Сбежавших перелив коней…
Мораль: хоть крепостные стены
И очень трудно разрушать,
Однако храмом Мельпомены
Трудней без знанья управлять.
Есть и другому поученью
Тут место: если хочешь в рай,
Путеводителем к спасенью
Секретаря не избирай.
Бегу от вас, бегу, Петропольские стены,
Сокроюсь в мрак лесов, в пещеры отдаленны.
Куда бы не достиг коварства дикий взор
Или судей, писцов и сыщиков собор.
Куда бы ни хвастун, ни лжец не приближался,
Где б слух ни ябедой, ни лестью не терзался.
Бегу! Я вольности обрел златую нить.
Пусть здесь живет Дамон,— он здесь умеет жить.
За деньги счастия не редким став примером,
Он из-за стойки в час возникнул кавалером.
Пусть Клит живет, его коммерчески дела
Французов более нам причинили зла.
Иль Граблев, коего бесчинства всем знакомы,
Ивана Каина могли б умножить томы,
Иль доблестный одной дебелостью Нарцис
Пускай меняет здесь сиятельных Лаис.
Пусть к пагубе людей с друзьями записными
Понт счастье пригвоздил за картами своими.
Пусть Грей, любя одни российские рубли,
Катоном рядится отеческой земли.
Везде, хваля себя, твердит: «Чтоб жить безбедно,
Нам щит невежество, нам просвещенье вредно».
Таким людям житье в продажной стороне.
Но мне здесь жить? к чему? И что здесь делать мне?
Могу ль обманывать: могу ли притворяться?
Нет! К возвышению постыдно пресмыкаться.
Свободен мыслями, хоть скованный судьбой,
Не применяюсь я за выгоды душой.
Не захочу, на крест иль чин имея виды,
Смывать забвением вельможные обиды
Иль продавать на зло и вкусу и ушам
Тому, кто больше даст, стиховный фимиам!
Служить любовникам не ведаю искусства
И знатных услаждать изношенные чувства;
Я отдаю товар, каков он есть, лицом:
Осла ослом зову, Бибриса — подлецом.
За то гоним, забыт, в несчастной самой доле,
Богат лишь бедностью, скитался в Петрополе.
«Скажи, к чему, теперь я слышу, говорят,
Слинявшей мудрости цинический наряд?
Сей добродетели обуховской больницы
Давно, весьма давно не носят средь столицы.
Высокомерие — законно богачам,
А гибкость, рабство, лесть приличны беднякам.
Сим только способом бессребренны поэты
Исправить могут зло их мачехи-планеты».
Так! в наш железный век фортуна-чародей
Творит директоров из глупых писарей.
Злорада, например, на смех, на диво свету
С запяток в пышную перенесла карету
И, золотым шитьем сменивши галуны,
Ввела и в честь и в знать умильностью жены.
Теперь он, пагубным гордясь законов знаньем,
Упитан грабленым соседей достояньем,
С сверкающих колес стихиею своей
Из милости грязнит достойнейших людей.
Меж тем как Персий наш пешком повсюду рыщет
И обонянием чужих обедов ищет;
С бесценным даром сим для авторов знаком,
По дыму трубному спешит из дому в дом.
Конечно, Росский Тит, в наградах справедливый,
Вплетая в лавр побед дельфийские оливы,
Гордыню разгромив, с Европой бедных муз
Рукою благости освободил от уз.
Астреи могут ждать теперь наук пенаты,
Наш Август царствует,— но где же Меценаты?
Опорой слабого кто здесь захочет быть?
Притом возможно ли дорогу проложить
Сквозь тысячи писцов, искателей голодных,
Сих жалких авторов восторгов всенародных,
На коих без заслуг струится дождь щедрот:
Шмели у пчел всегда их расхищают сот.
Престанем же наград лелеять ожиданье,—
Без покровителей напрасно дарованье.
Ужель не видим мы Боянов наших дней,
Влачащих жизнь свою без денег, без друзей,
Весной без обуви, а в зиму без шинели,
Бледней, чем схимники в конце страстной недели,
И получающих в награду всех трудов
Насмешки, куплены ценой своих стихов,
На коих, потеряв здоровье и именье,
Лишь в смерти обретать от бедности спасенье.
Иль, за долги в тюрьме простершись на досках,
Без хлеба в жизни сей бессмертья ждать в веках.
На авторов давно прошла у знатных мода,
И лучший здесь поэт, честь русского народа,
Вовеки будет чтим с шутами наравне.
Ступай в подьячие, там счастье,— шепчут мне.
Неужель должен я, наскучив Аполлоном,
Как прежде рифмами,— теперь играть законом
И локтями сметать чернильные столы?
Как? чтобы я, сменив корысть на похвалы,
В хаосе крючкотворств бессмысленных блуждая
И звоном золота невинность заглушая,
Для сильных стал весы Фемиды уклонять,
По правде белое — по форме черным звать?
И в справках вековых, в сношениях напрасных
Бесстыдно волочить просителей несчастных?
Скорей, чем эта мысль мне в голову придет,
В июне месяце Неву покроет лед.
Скорей луна светить в подлунную устанет,
Графов писать стихи, злословить Клит престанет,
И Трусова скорей узнают храбрецом,
Чем я решусь сидеть в палатах за столом.
Почто же медлить здесь? Оставим град развратный,
Не добродетелью — лишь зданиями знатный,
Где дерзостный порок деяний всех вождем
С заслугой к счастию идут одним путем,
Коварство кроется в куреньях тонкой лести,
Где должно почести купить ценою чести,
Где под личиною закона изувер,
В почтеньи истину скрывая тьмой химер,
Где гнусные ханжи и набожны прелесты
Ниноны дух таят под покрывалом Весты,
Где роскоши одной является успех,
Наука ж, знание в презрении у всех
И где к их пагубе взнесли чело строптиво
Искусство: красть умно, а угнетать учтиво,
Где беззаконно все, и мне велят молчать,
Но можно ли с душой холодной ободрять
Столичных жителей испорченные нравы?
И кто в улику им, путь указуя правый,
Не изольет свой гнев в бесхитростных стихах.
Нет! Чтоб сатирою вливать порочным страх,
Не нужно кротких муз ждать вдохновенья с неба,—
Гнев справедливости, конечно, стоит Феба.
Потише, вопиют, вотще и остроты
И град блестящих слов пред ними сыплешь
Взойди на кафедру, шуми с профессорами
И стены усыпляй моральными речами.
Там — худо ль, хорошо ль — все можно говорить.
Так мня грехи свои насмешками прикрыть,
Смеются многие над правдою и мною,
И с ложным мужеством под ранней сединою,
Чтоб в бога веровать, ждут лихорадки в дом,
Но бледны, трепетны, внимая дальний гром,
Скучают небесам безверными мольбами.
А в ясны дни, смеясь над бедными людями,
Терпите, думают, лишь было б нам легко;
Далеко от царя, до бога высоко!
Но я, уверен быв, что для самой фортуны
Хоть дремлют, но не спят каратели Перуны,
От развращения спешу себя спасти.
Роскошный Вавилон! В последнее прости.
Я стал как тонкий бледный серп Луны,
В ночи возстав от пиршества печалей.
Долг. Долг. Должна. Я должен. Мы должны.
Но я пришел сюда из вольных далей.
Ты, Сильный, в чье лицо смотрю сейчас,
Пытуй меня, веди путем ордалий.
В мои глаза стремя бездонность глаз,
К ордалиям он вел тропинкой сонной:—
Весы, огонь, вода, полночный час,
Отрава, плуг в отрезе раскаленный,
Сосуд с водой, где идол вымыт был,
Змея, и губы, и цветок замгленный.
Их десять, страшных, в капище, кадил,
Их десять, совершеннейших пытаний,
Узлов, острий, их десять в жерлах сил.
Вот, углубилось зеркало гаданий.
Став на весы, качался я, звеня,
Был взвешен, найден легче воздыханий.
Прошел через сплетения огня,
И, вскрикнув, вышел с ликом обожженным.
В воде, остыв, забыл о цвете дня.
В полночный час я весь был запыленным,
Межь тем как к Тайной Вечери я шел.
Я выпил яд, и утонул в бездонном.
Горячим плугом, возле серых сел,
Вспахал такую пашню, что поныне
Там только жгучий стебель рос и цвел.
Сосуд с водой, где идол был, в гордыне
Я опрокинул, влага потекла,
Семь дней пути лишь цвет цветет полыни.
Змея свила мне тридцать три узла,
И я возник посмешищем дракона,
Дробя собой без счета зеркала.
Я губы пил, но я не видел лона,
К которому я весь приник, дрожа,
Отверг губами губы, в вихре стона.
И длинная означилась межа,
На ней цветок был, царственник замгленный,
Коснулся, цвет его был шар ежа.
Я десять воплей издал изступленный,
Я десять, в пытке, разорвал узлов,
И был один, дрожащий, побежденный.
А в зыбях сна был гул колоколов.
О, то был час,—о, то был час,
Когда кошмары, налегая,
Всю смелость выпивают в нас,—
Но быстро опознал врага я.
Был в вихре вражьих голосов,
Но шел путем ведуще-тесным,
И при качании весов
Был найден ценно-полновесным.
Как золотистое зерно,
Как самородок, в прахах цельный,
Как многозмейное звено,
Что держит якорь корабельный.
Не рыдая, дождался я огненных рдяных ордалий,
Не вздыхая, смотрел, как горит, раздвигаясь, костер,
Самоскрепленный дух—как клинок из отточенной стали,
Человеческий дух в испытаньях бывает хитер.
Я припомнил, как в дни возвещений, что знала Кассандра,
Человеческий ток был сожжен в прославленье погонь,
Я припомнил тот знак, при котором, горя, саламандра
Не сгорает, а лишь веселит заплясавший огонь.
И взглянув как Весна, я взошел в задрожавшее пламя,
Отступила стена, отступила другая стена,
Через огненный путь я пронес многоцветное знамя,
И, нетронут огнем, наклонился к кринице без дна.
И помолясь святой водице,
Ее ничем не осквернил.
От благ своих дал зверю, птице,
Был осребрен от звездных сил.
Был позлащен верховным Шаром,
Что Солнцем назвал в песне я.
Предупреждающим пожаром
Я был в провалах Бытия.
Полночный час я весь окутал в тучи,
Поил в ночи, для должных мигов, гром,
Псалмы души зарнились мне, певучи,
И колосились молнии кругом.
Насущный хлеб от злой спасая чары,
Я возлюбил небесное гумно,
И я восполнил звездные амбары,
Им принеся душистое зерно.
Ах, яд в отравных снах красив,
И искусился ядом я.
Но выпил яд, заговорив,
Я им не портил стебли нив,
В свой дух отраву мысли влив,
Я говорил: Душа—моя.
О, я других не отравлял,
Клянусь, что в этом честен стих.
И может быть, я робко-мал,
Но я в соблазн ядов не впал,
Я лишь горел, перегорал,
Пока, свечой, я не затих.
Я с Богом не вступаю в спор,
Я весь в священной тишине.
На полноцветный став ковер,
Я кончил с ядом разговор,
И не отравлен мой убор,
Хоть в перстне—яд, и он—на мне.
Узнав, что в плуге лезвие огня,
Я им вспахал, для кругодневья, поле,
Колосья наклоняются, звеня,
Зернится разум, чувства—в нежной холе.
Люблю, сохой разятый, чернозем,
Люблю я плуг, в отрезе раскаленный,
С полей домой, вдвоем, мы хлеб несем,
Я и она, пред кем я раб влюбленный.
Сосуд с водой, где идол был,
Где идол вымыт был до бога,
Я освятил крестом стропил,
Поставил в глубине чертога.
И он стоит, закрыв глаза,
В своей красе необычаен,
Его задумала гроза,
Он быстрой молнией изваян.
Жезл, мой жезл, которым скалы
Разверзал я для ручья,
Брошен. Поднят. И опалы
Светят сверху. Где змея?
Жезл, мой жезл, которым царства
Укреплял я в бытии,
Блещет. Кончены мытарства.
Сплел с жезлом я две змеи.
Румяныя губы друг другу сказали,
В блаженстве слиявшихся уст,
Что, если цветы и не чужды печали,
Все-жь мед благовонен и густ.
И если цветы, расцветая, блистая,
Все-жь ведают, в веснах, и грусть,
Прекрасна, о, смертный, молитва святая,
Что ты прочитал наизусть.
Красивы нелгущия влажныя неги,
Целуй поцелуи до дна,
Красивы уста и застывшия в снеге
Сомкнутья смертельнаго сна.
Смотри, как торжественно стройны и строги
Твои, перешедшие мост,
Твои дорогие, на Млечной Дороге,
Идущие волею звезд.
И если вправду царственник замгленный
Последний есть среди цветов цветок,
Его шипы дают нам плат червленный,
Волшебный плат, махни—и вот поток.
Не слез поток, а полноводье тока,
В котором все, что жаждут без конца,
Придя, испьют, придя, вздохнут глубоко,
И примут сказку вод в черты лица.
Забвенные, как голос грезы звонной,
Как луч в ночи, пришедший с высоты,
Они возьмут тот царственник замгленный.
И так пойдут. Возьми его и ты.
Так видел я, во сне-ли, наяву-ли,
Видение, что здесь я записал,
И весь, душой, я был в Пасхальном гуле.
За звоном звон, как бы взнесенный вал,
Гудя и убежденно возростая,
Дивящуюся мысль куда-то мчал.
Как будто обручалась молодая
Луна с Звездой в заутрени Небес,
И млели мраки, сладко в Солнце тая.
Привет, огонь, вода, и луг, и лес,
Ты, капля крови, цветик анемона,
Цвети, привет, я верю в путь чудес.
Я малый звук в великих зыбях звона.
Умолкни, чернь непросвещенна,
Слепые мира мудрецы!
Небесна истина, священна!
Твою мне тайну ты прорцы.
Вещай: я буду ли жить вечно?
Бессмертна ли душа моя?
Се слово мне гремит предвечно:
Жив Бог! — Жива душа твоя.
Жива душа моя! и вечно
Она жить будет без конца;
Сиянье длится беспресечно,
Текуще света от Отца.
От лучезарной единицы,
В ком всех существ вратится круг,
Какие ни текут частицы,
Все живы, вечны: — вечен дух.
Дух тонкий, мудрый, сильный, сущий
В единый миг и там и здесь,
Быстрее молнии текущий
Всегда, везде и вкупе весь,
Неосязаемый, незримый,
В желаньи, в памяти, в уме
Непостижимо содержимый,
Живущий внутрь меня и вне.
Дух, чувствовать, внимать способный,
Все знать, судить и заключать;
Как легкий прах, так мир огромный
Вкруг мерить, весить, исчислять;
Ревущи отвращать перуны,
Чрез бездны преплывать морей,
Сквозь своды воздуха лазурны
Свет черпать солнечных лучей;
Могущий время скоротечность,
Прошедше с будущим вязать;
Воображать блаженство, вечность
И с мертвыми совет держать;
Пленяться истин красотою,
Надеяться бессмертным быть:
Сей дух возможет ли косою
Пресечься смерти и не жить?
Как можно, чтобы Царь всемирный,
Господь стихий и вещества —
Сей дух, сей ум, сей огнь эфирный,
Сей истый образ Божества —
Являлся с славою такою,
Чтоб только миг в сем свете жить,
Потом покрылся б вечной тьмою?
Нет, нет! — сего не может быть.
Не может быть, чтоб с плотью тленной,
Не чувствуя нетленных сил,
Противу смерти разяренной
В сраженье воин выходил;
Чтоб властью Царь не ослеплялся,
Судья против даров стоял
И человек с страстьми сражался,
Когда бы дух не укреплял.
Сей дух в Пророках предвещает,
Парит в Пиитах в высоту,
В Витиях сонмы убеждает,
С народов гонит слепоту;
Сей дух и в узах не боится
Тиранам правду говорить:
Чего бессмертному страшиться?
Он будет и за гробом жить.
Премудрость вечная и сила,
Во знаменье чудес своих,
В персть земну душу, дух вложила
И так во мне связала их,
Что сделались они причастны
Друг друга свойств и естества:
В сей водворился мир прекрасный
Бессмертный образ Божества!
Бессмертен я! — и уверяет
Меня в том даже самый сон;
Мои он чувства усыпляет,
Но действует душа и в нем;
Оставя неподвижно тело,
Лежащее в моем одре,
Она свой путь свершает смело,
В стихийной пролетая пре.
Сравним ли и прошедши годы
С исчезнувшим, минувшим сном:
Не все ли виды нам природы
Лишь бывших мечт явятся сонм?
Когда ж оспорить то не можно,
Чтоб в прошлом време не жил я:
По смертном сне так непреложно
Жить будет и душа моя.
Как тьма есть света отлученье:
Так отлученье жизни, смерть.
Но коль лучей, во удаленье,
Умершими нельзя почесть:
Так и души, отшедшей тела,
Она жива, — как жив и свет;
Превыше тленного предела
В своем источнике живет.
Я здесь живу, — но в целом мире
Крылата мысль моя парит;
Я здесь умру, — но и в эфире
Мой глас по смерти возгремит.
О! если б стихотворство знало
Брать краску солнечных лучей,
Как ночью бы луна, сияло
Бессмертие души моей.
Но если нет души бессмертной:
Почто ж живу в сем свете я?
Что в добродетели мне тщетной,
Когда умрет душа моя?
Мне лучше, лучше быть злодеем,
Попрать закон, низвергнуть власть,
Когда по смерти мы имеем
И злой и добрый равну часть.
Ах, нет! — коль плоть, разрушась, тленна
Мертвила б наш и дух с собой,
Давно бы потряслась вселенна,
Земля покрылась кровью, мглой;
Упали б троны, царства, грады,
И все погибло б зол в борьбе;
Но дух бессмертный ждет награды
От правосудия себе.
Дела, и сами наши страсти,
Бессмертья знаки наших душ.
Богатств алкаем, славы, власти:
Но все их получа, мы в ту ж
Минуту вновь — и близь могилы —
Не престаем еще желать;
Так мыслей простираем крилы,
Как будто б ввек не умирать.
Наш прах слезами оросится,
Гроб скоро мохом зарастет:
Но огнь от праха в том родится,
Надгробну надпись кто прочтет;
Блеснет, — и вновь под небесами
Начнет свой феникс новый круг;
Все движется, живет делами,
Душа бессмертна, мысль и дух.
Как серный пар прикосновеньем
Вмиг возгорается огня,
Подобно мысли сообщеньем
Возможно вдруг возжечь меня;
Вослед же моему примеру
Пойдет отважно и другой:
Так дел и мыслей атмосферу
Мы простираем за собой!
И всяко семя роду сродно
Как своему приносит плод:
Так всяка мысль себе подобно
Деянье за собой ведет.
Благие в мире духи, злые,
Суть вечны чада сих семен;
От них те свет, а тьму другие
В себя приемлют, жизнь иль тлен.
Бываю весел и спокоен,
Когда я сотворю добро;
Бываю скучен и расстроен,
Когда соделаю я зло:
Отколь же разность чувств такая?
Отколь борьба и перевес?
Не то ль, что плоть есть персть земная,
А дух влияние небес?
Отколь, и чувств по насыщенье,
Обемлет душу пустота?
Не оттого ль, что наслажденье
Для ней благ здешних суета?
Что есть для нас другой мир краше,
Есть вечных радостей чертог?
Бессмертие стихия наша,
Покой и верьх желаний — Бог!
Болезнью изнуренна смертной
Зрю мужа праведна в одре,
Покрытого уж тенью мертвой;
Но при возблещущей заре
Над ним прекрасной, вечной жизни
Горе он взор возводит вдруг,
Спеша в обятие отчизны,
С улыбкой испускает дух.
Как червь, оставя паутину
И в бабочке взяв новый вид,
В лазурну воздуха равнину
На крыльях блещущих летит,
В прекрасном веселясь убранстве,
С цветов садится на цветы:
Так и душа, небес в пространстве,
Не будешь ли бессмертна ты?
О нет! — бессмертие прямое
В едином Боге вечно жить,
Покой и счастие святое
В его блаженном свете чтить.
О радость! — О восторг любезный!
Сияй, надежда, луч лия,
Да на краю воскликну бездны:
Жив Бог! — Жива душа моя!
1785, 1797
Почтеннейшая публика! на днях
Случилося в столице нашей чудо:
Остался некто без пяти в червях,
Хоть — знают все — играет он не худо.
О том твердит теперь весь Петербург.
«Событие вне всякого другого!»
Трагедию какой-то драматург,
На пользу поколенья молодого,
Сбирается состряпать из него…
Разумный труд! Заслуги, удальство
Похвально петь; но всё же не мешает
Порою и сознание грехов,
Затем что прегрешение отцов
Для их детей спасительно бывает.
Притом для нас не стыдно и легко
В ошибках сознаваться — их немного,
А доблестей — как милостей у бога… Из черного французского трико
Жилеты, шелком шитые, недавно
В чести и в моде — в самом деле славно! Почтенный муж шестидесяти лет
Женился на девице в девятнадцать
(На днях у них парадный был обед,
Не мог я, к сожаленью, отказаться);
Немножко было грустно. Взор ея
Сверкал, казалось, скрытыми слезами
И будто что-то спрашивал. Но я
Отвык, к несчастью, тешиться мечтами,
И мне ее не жалко. Этот взор
Унылый, длинный; этот вздох глубокий —
Кому они? — Любезник и танцор,
Гремящий саблей, статный и высокий —
Таков был пансионный идеал
Моей девицы… Что ж! распорядился
Иначе случай… Маскарад и бал
В собранье был и очень долго длился.
Люблю я наши маскарады; в них,
Не говоря о прелестях других,
Образчик жизни петербургско-русской,
Так ловко переделанной с французской.Уныло мы проходим жизни путь,
Могло бы нас будить одно — искусство,
Но редко нам разогревает грудь
Из глубины поднявшееся чувство,
Затем что наши русские певцы
Всем хороши, да петь не молодцы,
Затем что наши русские мотивы,
Как наша жизнь, и бедны и сонливы,
И тяжело однообразье их,
Как вид степей пустынных и нагих.О, скучен день и долог вечер наш!
Однообразны месяцы и годы,
Обеды, карты, дребезжанье чаш,
Визиты, поздравленья и разводы —
Вот наша жизнь. Ее постылый шум
С привычным равнодушьем ухо внемлет,
И в действии пустом кипящий ум
Суров и сух, а сердце глухо дремлет;
И свыкшись с положением таким,
Другого мы как будто не хотим,
Возможность исключений отвергаем
И, словно по профессии, зеваем…
Но — скучны отступления! Чудак!
Знакомый мне, в прошедшую субботу
Сошел с ума… А был он не дурак
И тысяч сто в год получал доходу,
Спокойно жил, доволен и здоров,
Но обошли его по службе чином,
И вдруг — уныл, задумчив и суров —
Он стал страдать славяно-русским сплином;
И наконец, в один прекрасный день,
Тайком от всех, одевшись наизнанку
В отличия, несвойственные рангу,
Пошел бродить по улицам, как тень,
Да и пропал. Нашли на третьи сутки,
Когда сынком какой-то важной утки
Уж он себя в припадках величал
И в совершенстве кошкою кричал,
Стараясь всех уверить в то же время,
Что чин большой есть тягостное бремя,
И служит он, ей-ей, не для себя,
Но только благо общее любя… История другая в том же роде
С одним примерным юношей была:
Женился он для денег на уроде,
Она — для денег за него пошла,
И что ж? — о срам! о горе! — оказалось,
Что им обоим только показалось;
Она была как нищая бедна,
И беден был он так же, как она.
Не вынес он нежданного удара
И впал в хандру; в чахотке слег в постель,
И не прожить ему пяти недель.
А нежный тесть, неравнодушно глядя
На муки завербованного зятя
И положенье дочери родной,
Винит во всем «натуришку гнилую»
И думает: «Для дочери другой
Я женишка покрепче завербую».Собачка у старухи Хвастуновой
Пропала, а у скряги Сурмина
Бежала гувернантка — ищет новой.
О том и о другом извещена
Столица чрез известную газету;
Явилась тотчас разных свойств и лет
Тьма гувернанток, а собаки нет.Почтенный и любимый господин,
Прославившийся емкостью желудка,
Безмерным истребленьем всяких вин
И исступленной тупостью рассудка,
Объелся и скончался… Был на днях
Весь город на его похоронах.
О доблестях покойника рыдая,
Какой-то друг три речи произнес,
И было много толков, много слез,
Потом была пирушка — и большая!
На голову обжоры непохож,
Был полон погреб дорогих бутылок.
И длился до заутрени кутеж…
При дребезге ножей, бокалов, вилок
Припоминали добрые дела
Покойника, хоть их, признаться, было
Весьма немного; но обычай милый
Святая Русь доныне сберегла:
Ко всякому почтенье за могилой —
Ведь мертвый нам не может сделать зла!
Считается напомнить неприличным,
Что там-
то он ограбил сироту,
А вот тогда-то пойман был с поличным.
Зато добра малейшую черту
Тотчас с большой горячностью подхватят
И разовьют, так истинно скорбя,
Как будто тем скончавшемуся платят
За то, что их избавил от себя!
Поговорив — нечаянно напьются,
Напившися — слезами обольются,
И в эпитафии напишут: «Человек
Он был такой, какие ныне редки!»
И так у нас идет из века в век,
И с нами так поступят наши детки… Литературный вечер был; на нем
Происходило чтенье. Важно, чинно
Сидели сочинители кружком
И наслаждались мудростью невинной
Отставшей знаменитости. Потом
Один весьма достойный сочинитель
Тетрадицу поспешно развернул
И три часа — о изверг, о мучитель! —
Читал, читал и — даже сам зевнул,
Не говоря о жертвах благосклонных,
С четвертой же страницы усыпленных.
Их разбудил восторженный поэт;
Он с места встал торжественно и строго,
Глаза горят, в руках тетради нет,
Но в голове так много, много, много…
Рекой лились гремучие стихи,
Руками он махал, как исступленный.
Слыхал я в жизни много чепухи
И много дичи видел во вселенной,
А потому я не был удивлен…
Ценителей толпа рукоплескала,
Младой поэт отвесил им поклон
И всё прочел торжественно с начала.
Затем как раз и к делу приступить
Пришла пора. К несчастью, есть и пить
В тот вечер я не чувствовал желанья,
И вон ушел тихонько из собранья.
А пили долго, говорят, потом,
И говорили горячо о том,
Что движемся мы быстро с каждым часом
И дурно, к сожаленью, в нас одно,
Что небрежем отечественным квасом
И любим иностранное вино.На петербургских барынь и девиц
Напал недуг свирепый и великий:
Вскружился мир чиновниц полудикий
И мир ручных, но недоступных львиц.
Почто сия на лицах всех забота?
Почто сей шум, волнение умов?
От Невского до Козьего болота,
От Козьего болота до Песков,
От пестрой и роскошной Миллионной
До Выборгской унылой стороны —
Чем занят ум мужей неугомонно?
Чем души жен и дев потрясены?
Все женщины, от пресловутой Ольги
Васильевны, купчихи в сорок лет,
До той, которую воспел поэт
(Его уж нет), помешаны на польке!
Предчувствие явления ея
В атмосфере носилося заране.
Она теперь у всех на первом плане
И в жизни нашей главная статья;
О ней и меж великими мужами
Нередко пренья, жаркий спор кипит,
И старец, убеленный сединами,
О ней с одушевленьем говорит.
Она в одной сорочке гонит с ложа
Во тьме ночной прелестных наших дев,
И дева пляшет, общий сон тревожа,
А горничная, барышню раздев,
В своей каморке производит то же.
Достойнейший сын века своего,
Пустейший франт, исполнен гордой силой,
Ей предан без границ — и для него
Средины нет меж полькой и могилой!
Проникнувшись великостью труда
И важностью предпринятого дела,
Как гладиатор в древние года,
С ней борется он ревностно и смело…
Когда б вы не были, читатель мой,
Аристократ — и побывать в танцклассе
У Кессених решилися со мной,
Оттуда вы вернулись бы в экстазе,
С утешенной и бодрою душой.
О юношество милое! Тебя ли
За хилость и недвижность упрекнуть?
Не умерли в тебе и не увяли
Младые силы, не зачахла грудь,
И сила там кипит твоя просторно,
Где всё тебе по сердцу и покорно.
И, гордое могуществом своим,
Довольно ты своею скромной долей:
Твоим порывам смелым и живым
Такое нужно поприще — не боле,
И тратишь ты среди таких тревог
Души всю силу и всю силу ног…
ОДА,
КОТОРУЮ В ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ПРАЗДНИК
ВЫСОКОГО РОЖДЕНИЯ ВСЕПРЕСВЕТЛЕЙШЕГО
ДЕРЖАВНЕЙШЕГО ВЕЛИКОГО ГОСУДАРЯ ИОАННА ТРЕТИЕГО,
ИМПЕРАТОРА И САМОДЕРЖЦА ВСЕРОССИЙСКОГО,
1741 ГОДА АВГУСТА 12 ДНЯ
ВЕСЕЛЯЩАЯСЯ РОССИЯ ПРОИЗНОСИТНагреты нежным воды югом,
Струи полденных теплы рек,
Ликуйте светло друг пред другом:
Златой начался снова век.
Всегдашним льдом покрыты волны,
Скачите нынь, веселья полны,
В брегах чините весел шум.
Повсюду вейте, ветры, радость,
В Неве пролейся меда сладость:
10 Иоаннов нектар пьет мой ум.Однако нет, мои пределы,
Смущать не смейте младой слух.
Холмов верьхи полночных белы,
Откуду веет хладной дух,
В любви со страхом тихо тайте,
Покой моей надежде дайте.
Вздержите быстрой реки ток,
Тихонько вниз теча, молчите,
Под мой лишь низкой стих журчите.
20 Умолкни запад, север, всток.Породы царской ветвь прекрасна,
Моя надежда, радость, свет,
Счастливых дней Аврора ясна,
Монарх, Младенец райской цвет,
Позволь твоей рабе нижайшей
В твой новой год петь стих тишайшей.
Чем больше я росой кроплюсь,
С Парнасских что верьхов стекает,
Жарчае тем любовь пылает,
30 К тебе сильняе той палюсь.Целую вас, вы, щедры очи,
Небесной в коих блещет луч.
Как дни, при вас светлы мне ночи,
Чист воздух мне во время туч.
Послушны вам стихии сами.
Пресекся вихрей бег с громами
(Коль счастлив сих восход планет)!
От вас мои нагреты груди,
И ваши все подданны люди,
40 Что просят вам несчетных лет.Целую ручки, что к державе
Природа мудра в свет дала,
Которы будут в громкой славе
Мечем страшить и гнать врага.
От теплых уж брегов азийских
Вселенной часть до вод Балтийских
В объятьи вашем вся лежит.
Лишь только перстик ваш погнется,
Народ бесчислен вдруг сберется,
50 Готов идти куда велит.Вы, ножки, что лобзать желают
Давно уста высоких лиц,
Подданства знаки вам являют
Языки многи, павши ниц,
В Петров и Аннин след вступите,
Противных дерзость всех стопчите;
Прямой покажет правда путь;
Вас храбрость над луной поставит
И в тех землях меня прославит,
60 О коих нынь нигде нечуть.Земля, пусти таки цветочки,
Сдивиться Флоре чтоб самой;
Жемчуга б чище их листочки,
И злато б ниже тех ценой.
Приятной дух дай им Цейлонов.
Натура, выше встань законов,
Роди, что выше сил твоих.
С весельем, нимфы, те щиплите
И с лавром их в венцы сплетите,
70 Во знак побед, утех драгих.Господствуй, радость, ты едина
Над властью толь широких стран.
Но, мышлю, придет лишь година,
Познаешь как, что враг попран
Твоих удачьми славных дедов,
Что страшны те у всех соседов;
Заплачешь как Филиппов сын;
Ревнивы слезы будут литься.
Но твой весельем плач скончится.
80 Монарх! то было лишь почин.Что сердце так мое пронзает?
Не дерзк ли то гигант шумит?
Не горы ль с мест своих толкает?
Холмы сорвавши, в твердь разит?
Края небес уже трясутся!
Пути обычны звезд мятутся!
Никак ярится Антей злой!
Не Пинд ли он на Оссу ставит?
А Этна верьх Кавказской давит?
90 Не Солнце ль хочет снять рукой? Проклята гордость, злоба, дерзость
В чудовище одно срослись;
Высоко имя скрыло мерзость,
Слепой талант пустил взнестись!
Велит себя в неволю славить,
Престол себе над звезды ставить,
Превысить хочет вышню власть,
На мой живот уж зубы скалит;
Злодейства кто его не хвалит,
100 Погрязнет скоро в мрачну пасть.Но зрю с весельем чудо славно,
Дивняе, неж Алцид чинил,
Как он лишь был рожден недавно,
Скрутив змиям главы сломил.
Мой император гром примает,
На гордость свой перун бросает;
Внезапно пала та стремглав
С небес как древня в ад денница;
За рай уж держит ту темница.
110 Ну, где же твой кичливой нрав? Исчезли все затеи лишны,
Ужасных нет во мне премен;
Везде веселы клики слышны:
Монарх наш сильных двух колен.
Одно мое, чем я толь славна;
Россиян храбрость где не явна?
Друго германско, с коим Рим
Войну едва дерзал начати,
Весь свет побив, не мог стояти
120 В бою, тейтон, с полком твоим.Разумной Гостомысл при смерти
Крепил князей советом сбор:
«Противных чтоб вам силу стерти,
Живите в дружбе, бойтесь ссор.
К брегам варяжских вод сходите,
Мужей премудрых там просите,
Могли б которы править вас».
Послы мои туда сходили,
Откуда Рурик, Трувор были,
130 С Синавом три князья у нас.Не славны ль стали их потомки?
Велик был Игорь, хоть и млад;
Д
ела его при Понте звонки,
Дрожал пред ним и сам Царьград.
Устроил внук меня красняе,
Открыл мне полдня свет ясняе,
Кумиров мерзких мрак прогнал.
Ревнив Донской что Дмитрей деет?
Татарска кровь в Дону багреет;
140 Мамай, куда б уйти, не знал.Молчу заслуги, что недавно
Чинила царска мне любовь.
Твое коль, Рурик, племя славно!
Коль мне твоя полезна кровь!
Оттуду ж нынь взошло Светило,
Откуду прежне счастье было.
Спешите скоро те лета,
Когда увижу, что желаю.
О младом Свете больше чаю,
150 Меж предков слава мне дала.С желаньем радость чувства долит;
Пронзает очи странен луч!
Незнаем шум мой слух неволит,
Вручает вечность мне свой ключ.
Отмкнулась дверь, поля открылись,
Пределов нет, где б те кончились.
Полков лишь наших слышен плеск.
От устья быстрых струй Дунайских
До самых узких мест ахайских
160 Меча российска виден блеск.Боязнь трясет хинейски стены,
Геон и Тигр теряют путь,
Под горы льются, полны пены.
Всегдашней всток не смеет дуть.
Индийских трубят вод тритоны
Пред тем, что им дает законы.
Он скиптр склонил среди валов,
Упал пред младым ниц героем,
Что молвил, войск идя пред строем:
170 «Сколь много есть впреди светов?»Что я пою воински звуки,
Которы быть хотят потом?
Пора воздеть на небо руки,
Просить о здравье то драгом,
Чего Иоанну я желаю.
Твои щедроты, боже, знаю,
Что пролил ты во мне пред сим.
Твоей главу покрой рукою,
Котору ты мне дал к покою,
180 К веселью людям всем твоим.Надежда, свет, покров, богиня
Над пятой частью всей земли,
Велика севера княгиня,
Языков больше двадцати,
Премудрой правишь что рукою,
Монарха тех держишь другою,
Любовь моих, противных страх,
Воззри на то прещедрым оком,
В подданстве ревность что глубоком
190 Воспеть дерзнула в сих стопах.Хотя б Гомер, стихом парящий,
Что древних эллин мочь хвалил,
Ахилл в бою как огнь палящий
Искусством чьем описан был,
Моих увидел дней изрядство,
На Пинд взойти б нашел препятство;
Бессловен был его б язык
К хвале твоих доброт прехвальных
И к славе, что в пределах дальних
200 Гремит, коль разум твой велик.Торжествен шум мой глас скрывает,
Скончать некрасной стих пора.
Однако мысль тебе желает
Несчетных благ от всех творца
С твоим светлейшим ввек супругом,
Всего которой света кругом
Достоин толь, как ты, владеть.
Дай бог! драго чтоб ваше племя
Во мне простерлось в вечно время
210 И вам сыновних внуков зреть.Между 8 июня и 12 августа 1741
Сошлись животныя гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что́ поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем разсердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда-ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблужденьи:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокия все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальныя мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургскаго gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокаго полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник, как это родословной
Ея доказано; в ея фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфрида из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно-ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистыя ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и во́-время платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нея они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Безсильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческаго рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы безстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
Сошлись животные гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем рассердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблуждении:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокие все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальные мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургского gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокого полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник как это родословной
Ее доказано; в ее фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфри́да из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистые ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и вовремя платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нее они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Бессильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческого рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы бесстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
И.
Не жди ты меня,
Не кличь! не зови меня музою! — Нет,
На закате тревожного дня
Я петь не могу, — я устала, поэт!
Я петь не могу,—
Я встречаю на каждом шагу
Озлобленных, бедных, измятых судьбой:
Идут они порознь из сумрака в мглу,
От известного зла к неизвестному злу,
И не ищут звезды путевой…
И не нужно им сердце мое, — факел мой! —
Сама я сняла
Венок с моего молодого чела,
И все позабыла, — не знаю о чем
Беседуют звезды в тумане ночном.
И точно ли жаждут упиться росой
Цветы полевые в полуденный зной…
Не знаю, о чем волны моря шумят,
О чем грезят сосны, когда оне спят,
Чей голос звенит над рекой,
Что думает роза весной,
Когда ей во мраке поет соловей,—
И даже не знаю, поет ли он ей!..
В толпе я бродила, где труженик чужд
Свободы и славы под бременем нужд;
И не цветы, и не мирты росли
На пажитях по́том политой земли,—
Бурьян всюду рос, за бурьяном росла
Нужда за нуждой и к работе звала.
— Ни свет ни заря вышел пахарь; за ним,—
За плугом его, — я пошла полосой;
Помочь не могла ему слабой рукой…
Хотела помочь ему пеньем моим,—
Но пахарь и слушать меня не хотел,
Попрежнему песню степную он пел…
Сама я заслушалась песни родной,—
И в город ушла за рабочей толпой.
Как вешнего солнца сквозь пыльную щель
Пробившийся луч к бедняку на постель,
Я с пеньем проникла на темный чердак,—
Но встретил меня горьким словом бедняк:
«Ступай», — он сказал мне, угрюмый как ночь, —
«Ты можешь утешить, — не можешь помочь.
Ты к свету зовешь, — благ земных не даешь…
На вытертый грош
Не вижу я пользы от песен твоих!
Пусть уши богатых ласкает твой стих!» —
— И вот, проходя вереницей колонн
К палатам, где царствуют нега и сон,
Я стала стучаться в чертог богача.
Он принял меня, про себя бормоча:
«Как бедно одета! как трудно узнать!
Где прежние речи, где прежняя стать!»
О бедных ему я шепнула, — богач
Сказал мне: «Все знаю, — напрасно не плачь…
Не нужно мне горьких советов твоих,
Пускай бедняка развращает твой стих!»—
— Зашла я в больницу и слышала бред
Преступницы бедной семнадцати лет,—
Во сне она плакала, Бога звала,—
Проснувшись, опять равнодушна была
И усмехалась при слове «разврат».
Никто не зашел к ней, — ни сестры, ни брат;
Ни друг, — только я наклонилась над ней,
Как няня, с сердечною песней моей…
Напрасно! Больная махнула рукой
И молвила мне: «Уходи! Бог с тобой!
Я верила грезам, — пора перестать…
Я пала, и знаю, что мне уж не встать…»
— И с горьким упреком пошла я к тому,
Кто бросил дитя это в вечную тьму.
Его уязвила я метким стихом;—
Но медному лбу стих мой был нипочем.
— Зашла я в темницу, — мне сторож помог
Переступить заповедный порог…
К холодной стене прислонясь головой,
Сидел там один человечек больной.
Я узнала его, — то был сущий добряк,
Убить комара не решился б никак,
Подстреленной птицы ему было жаль…
Сидит он, — мечта унесла его вдаль,—
И шепчет он: «О! если б воля да власть!
Я мог бы все сдвинуть, поднять и потрясть,—
Я залил бы кровью пределы земли,
Чтоб новые люди родиться могли»…
— И ты, — я сказала, — ручаешься в том,
Что новая будет природа потом,
Что терны и роза, — царица садов,—
Политые кровью, взойдут без шипов?—
«Ручаюсь!» — сказал он, — «и ты поручись,
Верь новому чуду, — не то — провались!»
— Мой друг, провалиться я рада, — но как?!
Мне руку пожал и заплакал бедняк.
Вдали колокольный послышался звон…
И с сердцем измученным вышла я вон.
Куда ж мне уйти от неволи и дум!
Что нового скажет мне уличный шум!?
От гула шагов, да от стука колес
Раздастся ли в воздухе новый вопрос?!.
И чудилось мне… мысль носилась одна:
— И мы все не нужны, и ты не нужна…
ИИ.
И покинула я этих каменных стен,—
Этих клеток настроенных, — тягостный плен,
Захотела я дальше уйти от людей,
От бесстрастных врагов,
От пристрастных судей,
От разврата, нужды и оков…
От разбитых надежд, я в груди сберегла
Драгоценный обломок один,—
И ушла в даль широкую.—
С юга весна
Подвигалась, — пестрели цветы, — и пышна
Была зелень холмистых долин.
Ночь была, — пахло свежей травой,
Рокотал соловей над померкшей рекой,
И, как искорки слез у ребенка в глазах,
Отражения звезд трепетали в волнах…
И теснились у берега семьи берез,
И сирень там росла, и шиповник там рос,
И струился родник из-под камня — и дуб
Погружал в него мшистые корни свои…
Я о вечной, повсюду творящей любви
Думу думала, — шла — и наткнулась… на труп!!.
О, поэт! От живых,
Суетящихся, плачущих, глупых и злых,
И от жалкого ропота их без конца —
Для того ль я ушла, чтоб найти мертвеца!?..
В полусвете луны, в полутени ночной,
Окровавленный, страшный, немой,
Он и мертвый не мог свои пальцы разжать,
Крепко стиснувши сабли своей рукоять;
И на темной траве от руки полосой
Серебрился той сабли холодный булат.
Бедный брат! для чего умер ты?
За кого ты погиб? — бедный брат!
Я хотела вглядеться в черты
Молодого бойца, — и шептала: очнись!
Дай мне руку и с миром домой воротись!
Там резная скамья, где сидел прадед твой,
Занята в эту ночь молодою женой,—
Молодая жена у камина сидит
И не видит огня, — и не видит кругом
Темных стен, — в ожиданье ночном,
Только вздрогнет порой, да в окно поглядит… —
Я тебя проведу к ней, — пойдем!..
Как сестра, я поникла над ним вся в слезах
И ему говорила: пойдем же!.. но страх,
Страх неведомый тайно мне в сердце проник:
Мертвой силой дохнул его лик,
И прочла я в его неподвижных зрачках,
И на лбу, и на сжатых губах
Выраженье такой бесконечной вражды,
Что, казалось, ее роковые следы
Были глубже следа самой смерти его…
Он как будто сквозь зубы шептал мне: «Ого!
Как нежна ты! — запой! может быть,
И очнусь я на звук хитрой песни твоей;
Хоть на миг оживи, чтоб я мог раскроить
Тебе голову саблей моей!..»
Отошла я… заря занялась;
Из-за гор солнца пламенный выглянул глаз,
Словно в душу мою он проникнуть желал,
Ясной радости ждал, и как радость сиял.
Но на мой, возникавший у сердца, привет
Восходящему утру, — в ответ
Из-за рощи зловещий послышался гул —
И не птица, свистя, пронеслась меж ветвей,
И не ветер листы колыхнул,
И не вихорь с налета ветлу покачнул… —
Затрещал, — отлетел перешибленный сук,
И отгрянул вдали гром, похожий на стук…
Я, бессмертная, смерти готовилась ждать,—
Замерла, и стояла скрестя пальцы рук…
Из-за рощи в лощину спустилася рать;
Грянул залп, — точно взрыв, — и другой
Залп в ответ ему грянул, — стеной
Шли враги друг на друга — и дым
Их штыки заволакивал флером своим,
Словно этим хотел он от глаз заслонить
И того, кто убит, и кто хочет убить…
О, поэт! не желая, чтоб кто-нибудь пал,
Ты кому бы из них стал победы желать?
Воссылая мольбы, за кого бы страдал!?
В этот миг, отвечай мне скорей,
Что могла бы я петь, если б ты пожелал
Новых песен от музы твоей?
«Уходи!» закричала мне с гневом в очах
Вражда, — «я царица на этих полях;
«Во имя грядущего льется здесь кровь;
«Здесь нет настоящего, — к черту любовь!!»
И я отошла — и, я знаю, текли
Бесполезно горячие слезы мои.
О, где же она,—
Та гармония мысли и сил,
Та великая жизнь, тот живительный свет
И все то, чему верить не ты ли, поэт —
Мечтатель! — меня научил?
Куда я пойду теперь? — темен мой путь…
Кличь музу иную, — меня позабудь!
И знай, — появись мне сам бог Аполлон,
Мне дивный восторг его был бы смешон;
Меня, утомленную, царственный бог
Не мог бы узнать — и судить бы не мог!
Посвящается С.Т.Аксакову,
Н.А.Майкову, А.Н.Островскому,
И.А.Гончарову, С.С.Дудышкину,
А.И.Халанскому и всем понимающим дело
Себя я помнить стал в деревне под Москвою.
Бывало, ввечеру поудить карасей
Отец пойдет на пруд, а двое нас, детей,
Сидим на берегу под елкою густою,
Добычу из ведра руками достаем
И шепотом о ней друг с другом речь ведем...
С летами за отцом по ручейкам пустынным
Мы стали странствовать... Теперь то время мне
Является всегда каким-то утром длинным,
Особым уголком в безвестной стороне,
Где вечная заря над головой струится,
Где в поле по росе мой след еще хранится...
В столицу приведен насильно точно я;
Как будто, всем чужой, сижу на чуждом пире,
И, кажется, опять я дома в божьем мире,
Когда лишь заберусь на бережок ручья,
Закину удочки, сижу в траве высокой...
Полдневный пышет жар — с зарей я поднялся:
Откинешься на луг и смотришь в небеса,
И слушаешь стрекоз, покуда сон глубокой
Под теплый пар земли глаза мне не сомкнет...
О, чудный сон! Душа бог знает где, далеко,
А ты во сне живешь, как все вокруг живет...
Но близкие мои — увы! — все горожане...
И странствовать в лесу, поднявшися с зарей,
Иль в лодке осенью сидеть в сыром тумане,
Иль мокнуть на дожде, иль печься в летний зной —
Им дико кажется, и всякий раз я знаю,
Что, если с вечера я лесы разверну
И новые крючки навязывать начну,
Я тем до глубины души их огорчаю;
И лица важные нередко страсть мою
Корят насмешками: «Грешно, мол, для поэта
Позабывать Парнас и огорчать семью».
Я с горя пробовал послушать их совета —
Напрасно!.. Вот вчера, чтоб только сон прогнать,
Пошел на озеро; смотрю — какая гладь!
Лесистых берегов обрывы и изгибы,
Как зеркалом, водой повторены. Везде
Полоски светлые от плещущейся рыбы
Иль ласточек, крылом коснувшихся к воде...
Смотрю — усач-солдат сложил шинель на травку,
Сам до колен в воде и удит на булавку.
«Что, служба!» — крикнул я. «Пришли побаловать
Маленько», — говорит. «Нет, клев-то как, служивый?» —
«А клев-то? Да такой тут вышел стих счастливый,
Что в час-от на уху успели натаскать».
Ну, кто бы устоять тут мог от искушенья?
Закину, думаю, я разик — и назад!
Есть место ж у меня заветное: там скат
От самых камышей и мелкие каменья.
Тихонько удочки забравши, впопыхах
Бегу я к пристани. Вослед мне крикнул кто-то,
Но быстро оттолкнул челнок я свой от плота
И, гору обогнув, зарылся в камышах.
Злодеи рыбаки уж тут давно: вон с челном
Запрятался в тростник, тот шарит в глубине...
Есть что-то страстное в вниманьи их безмолвном,
Есть напряжение в сей людной тишине:
Лишь свистнет в воздухе леса волосяная,
Да вздох послышится — упорно все молчат
И зорко издали друг за́ другом следят.
Меж тем живет вокруг равнина водяная,
Стрекозы синие колеблют поплавки,
И тощие кругом шныряют пауки,
И кружится, сребрясь, снетков веселых стая
Иль брызнет в стороны, от щуки исчезая.
Но вот один рыбак вскочил, и, трепеща,
Все смотрят на него в каком-то страхе чутком:
Он, в обе руки взяв, на удилище гнутком
Выводит на воду упорного леща.
И черно-золотой красавец повернулся,
И вдруг взмахнул хвостом — испуганный, рванулся.
«Отдай, отдай!» — кричат, и снова в глубину
Идет чудовище, и ходит, вся в струну
Натянута, леса... Дрожь вчуже пробирает!..
А тут мой поплавок мгновенно исчезает.
Тащу — леса в воде описывает круг,
Уже зияет пасть зубастая - и вдруг
Взвилась леса, свистя над головою...
Обгрызла!.. Господи!.. Но, зная норов щук,
Другую удочку за тою же травою
Тихонько завожу и жду, едва дыша...
Клюет... Напрягся я и, со всего размаха,
Исполненный надежд, волнуяся от страха,
Выкидываю вверх — чуть видного ерша...
О, тварь негодная!.. От злости чуть не плачу,
Кляну себя, людей и мир за неудачу.
И как на угольях, закинув вновь, сижу,
И только комары, облипшие мне щеки,
Обуздывают гнев на промах мой жестокий.
Чтобы вздохнуть, кругом я взоры обвожу.
Как ярки горы там при солнце заходящем!
Как здесь, вблизи меня, с своим шатром скользящим,
Краснеют темных сосн сторукие стволы
И отражаются внизу в заливе черном,
Где белый пар уже бежит к подножьям горным.
С той стороны село. Среди сребристой мглы
Окошки светятся, как огненные точки;
Купанье там идет: чуть слышен визг живой,
Чуть-чуть белеются по берегу сорочки,
Меж тем как слышится из глубины лесной
Кукушка поздняя да дятел молодой...
Картины бедные полунощного края!
Где б я ни умирал, вас вспомню, умирая:
От сердца пылкого все злое прочь гоня,
Не вы ль, миря с людьми, учили жить меня!
Но вот уж смерклося. Свежеет. Вкруг ни звука.
На небе и водах погас пурпурный блеск.
Чу... Тянут якоря! Раздался весел плеск...
Нет, видно, не возьмет теперь ни лещ, ни щука!
Вот если бы чем свет забраться в тростники,
Когда лишь по заре заметишь поплавки,
И то почти к воде припавши... Тут охота!..
Что ж медлить? Завтра же... Меж тем все челноки,
Толкаясь, пристают у низенького плота,
И громкий переклик несется на водах
О всех событьях дня, о порванных лесах,
И брань и похвальба, исполненные страсти,
На плечи разгрузясь, мы взваливаем снасти,
И плещет ходкий плот, качаясь под ногой.
Идем. Под мокрою одеждой уж прохладно;
Зато как дышится у лодок над водой,
Где пахнет рыбою и свежестью отрадной,
Меж тем как из лесу чуть слышным ветерком,
Смолой напитанным, потянет вдруг теплом!..
О, милые мои! Ужель вам не понятно,
Вам странно, отчего в тот вечер благодатный
С любовию в душе в ваш круг вбегаю я
И, весело садясь за ужин деревенской,
С улыбкой слушаю нападки на меня —
Невинную грозу запальчивости женской?
Бывало, с милою свиданье улучив
И уж обдумавши к свиданью повод новый,
Такой же приходил я к вам... Но что вы? Что вы?
Что значит этот клик и смеха дружный взрыв?
Нет, полно! Вижу я, не сговорить мне с вами!
Истома сладкая ко сну меня зовет.
Прощайте! добрый сон!.. уже двенадцать бьет...
Иду я спать... И вот опять перед глазами
Все катится вода огнистыми струями
И ходят поплавки. На миг лишь задремал —
И кажется, клюет!.. Тут полно, сон пропал;
Пылает голова, и сердце бьется с болью.
Чуть показался свет, на цыпочках, как вор,
Я крадусь из дому и лезу чрез забор,
Взяв хлеба про запас с кристальной крупной солью,
Но на небе серо, и мелкий дождь идет,
И к стуже в воздухе заметен поворот;
Чуть видны берегов ближайшие извивы;
Не шелохнется лес, ни птица не вспорхнет,
Но чувствую уже, что будет лов счастливый.
И точно. Дождь потом зашлепал все сильней,
Вскипело озеро от белых пузырей,
И я промок насквозь, окостенели руки;
Но окунь — видно, стал бодрее с холодком —
Со дна и по верху гнался за червяком,
И ловко выхватил я прямо в челн две щуки...
Тут ветер потянул — и золотым лучом
Деревню облило. Э, солнце как высоко!
Уж дома самовар, пожалуй, недалеко...
Домой! И в комнату, пронизанный дождем,
С пылающим лицом, с душой и мыслью ясной,
Две щуки на снурке, вхожу я с торжеством
И криком все меня встречают: «Ах, несчастный!..»
Непосвященные! Напрасен с ними спор!
Искусства нашего непризнанную музу
И грек не приобщил к парнасскому союзу!
Нет, муза чистая, витай между озер!
И пусть бегут твои балованные сестры
На шумных поприщах гражданственности пестрой
За лавром, и хвалой, и памятью веков:
Ты, ночью звездною, на мельничной плотине,
В сем царстве свай, колес, и плесени, и мхов,
Таинственностью дух питай в святой пустыне!
Заслыша, что к тебе в тот час взываю я,
Заманивай меня по берегу ручья,
В высокой осоке протоптанной тропинкой,
В дремучий темный лес; играй, резвись со мной;
Облей в пути лицо росистою рябинкой;
Учи переходить по жердочке живой
Ручей, и, усадив за ольхой серебристой
Над ямой, где лопух разросся круглолистый,
Где рыбе в затиши прохлада есть и тень,
Показывай мне, как родится новый день;
И в миг, когда спадет с природы тьмы завеса
И солнце вспыхнет вдруг на пурпуре зари,
Со всеми криками и шорохами леса
Сама в моей душе ты с богом говори!
Да просветлен тобой, дыша, как часть природы,
Исполнюсь мощью я и счастьем той свободы,
В которой праотец народов, дни катя
К сребристой старости, был весел, как дитя!
И.
Дул ветер с утра… Как свинцом налита,
Сердито вздувалась река за кормою:
Еще раз проведать хотел я места,
Любимыя некогда мною.
Вдоль стройных, одетых в гранит, берегов
Я плыл с затуманенным сердцем и взором;
И тускло светилась фаланга дворцов
За водным широким простором.
Застыли гиганты в таинственном сне
Среди величавой, унылой пустыни…
Вон, серой змеею в другой стороне
Стена притаилась твердыни.
И долго туда я, и жадно глядел…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, годы проклятые, мимо!
Лениво тянулся холодный гранит, —
И слезы в груди закипали невольно:
От старых страданий и старых обид
Так было и сладко, и больно!..
Чу, свист… Пароход меня дальше понес.
Угрюмые своды из камня и стали,
С рокочущим гулом копыт и колес,
Не раз надо мной пролетали,
И грозно в пролетах шипела волна.
Исакия шлем замелькал золоченый…
Вот узкая красная лента видна
Средь липовой рощи зеленой.
Как дрогнуло сердце опять!—Я узнал:
Здесь, в этих стенах незабвенных, когда-то
Я воздух познанья так жадно вдыхал,
Так в Истину веровал свято.
Но с гордых, заоблачно-льдистых высот
Она, как царица, на землю глядела;
До боли вседневных скорбей и забот
Владычице не было дела.
А мы… Мы любили отчизну, как мать,
Всем пылом сердец беззаветно-влюбленных;
За братьев всю душу хотели отдать,
За братьев, судьбой обойденных!
И душен нам стал величавый чертог…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но вот уж и сфинксы… Пришельцы из Ѳив
Загадочным взором глядят друг на друга;
Все снится им желтаго Нила разлив
Под солнцем сверкающим юга.
В чужбине холодной уж семьдесят зим
Вкруг них отшумело… Все длится изгнанье!
О, бедные сфинксы! Я болен другим,
Но ваше ценю я страданье.
Мы старые с вами знакомцы… Не раз
Вверял я вам тайну святого обета, —
И долго бродил здесь, и спрашивал вас
О часе, минуте разсвета.
Свинцовое небо грозило дождем;
Мне горькое в душу сомненье закралось:
Здесь камни повсюду твердят о былом,
Но люди… Что в людях осталось?!
ИИ.
В огромной столице один уголок
Я вспомнил,—душе дорогой и заветный.
Безшумно катился там жзни поток
Теснился в нужде безпросветной
Рабочий народ. Там и мы, молодежь,
Ютились по скромным мансардам и кельям,
Враждою встречая лишь трусость и ложь,
А муки лишений—весельем.
В средину беседы там бледный разсвет
Врывался нередко холодной волною;
Там зрели герои, дивившие свет
Душевной своей красотою…
Все сразу узнал я,—ту улицу, дом,
В котором окошко до света мелькало,
Как звездочкой ясной, маня огоньком
В укромный приют идеала.
Но каменный вырос гигант впереди,
Исчезло окно за стеною огромной…
С безумно забившимся сердцем в груди
Бегу я по лестнице темной!
Минута—и юность вернется назад:
Отворится дверь—ярко солнце засветит —
С серебряным смехом, с косою до пят
Меня моя милая встретит!..
Я долго звонил… В нетерпеньи рванул
Заветную дверь—и во тьме корридора
Один очутился… Несдержанный гул
Услышал я жаркаго спора.
Звенела толпа молодых голосов.
Обрывки речей до меня долетали…
Спадала завеса, из мрака годов
Знакомыя тени вставали!
Я кашлянул. Выглянул стройный брюнет:
Глаза удивленно и строго глядели…
Мелькнула головка кудрявая вслед
С глазами пугливой газели.
Еще и еще, точно в поле цветы…
В смущеньи стоял я, слова подбирая,
А в сердце победныя пели мечты:
Да здравствует жизнь молодая!
П. Я.
СОН.
В небе странно-высоком, зловеще-немом
Гас кровавый вечерний закат.
Умирал я от ран,—в гаоляне густом
Позабытый своими солдат.
Как ребенок, затеряяный в чаще лесной,
Я кричал, я отчаянно звал —
И на помощь ни свой не пришел, ни чужой,
Гаолян только глухо шуршал!
Да орел целый день над горою парил, —
Хищный клекот носился кругом…
Все на север, в безвестную даль уходил
Затихающих выстрелов гром.
И скользил угасающий взор мой, в тоске,
По менявшим наряд облакам:
Что там парусом белым стоит вдалеке--
Не села ли родимаго храм?
Вон старуха с клюкой… Не моя-ль это мать
«По кусочки» с сумой побрела?
Горе-горькая! Сына тебе не дождать —
Ты на муку его родила!
Злобно лязгают цепи… В дыму и в огне,
Будто стая всполошенных птиц,
Вьется лента вагонов,—и в каждом окне
Сколько бледных, измученных лиц!
Безконечен ваш путь, и тяжел, и суров:
Мертвой степи пустынная гладь,
Выси грозныя гор, темень диких лесов…
Вас в чужбину везут умирать!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Умирал я от ран на чужой стороне…
Так хотелось мучительно жить, —
О проклятой, безумно-кровавой войне,
Как о грезе больной позабыть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь сошла. Или смерть? Сеть туманов сырых
Поползла над ущельями гор;
В черном небе невиданно-ярких, больших,
Странных звезд засветился узор.
И в зловещей тиши, мне казалось, не я —
Кто-то чуждый безсильно стонал…
И от жалости в сердце больном у меня
Слез кипучих родник клокотал!
П. Я.
Бог благости щедрой, Бог правды великой!
Меч силы в деснице ль твоей?
Считал ли Ты слезы, кровавыя слезы
Смиренной отчизны моей?
Что-ж медлишь сойти Ты с грозою и гневом
Из вечных чертогов своих?
Даров ли свободной и радостной доли
Она недостойней других?
Иль мало она безответно страдала,
Томилась, как в келье глухой?
О цепи все тело свое истерзала,
Ослепла от тьмы вековой!
Не хватит уж скоро отваги орлиной,
Могучия крылья в крови…
Пощады!.. Пощады!.. Дай луч хоть единый,
Дай каплю живую любви!
Мне чудится кругом какой-то шорох странный,
Тревожно-радостный, как веянье весны:
Так узник сторожит свиданья час желанный,
Проснувшись до зари, средь чуткой тишины…
Я жду, кого-то жду со страхом и любовью,
Кого-то, чья рука чудесное свершить,
Кто образумит нас, залитых братской кровью,
Залечит раны все и скорби облегчит.
«Пора! --я слышу стон в безмолвьи тяжком ночи, —
Довольно злых угроз! Раскройся, мир—тюрьма!»
Во мрак вперяю я расширенныя очи:
Вот дрогнет, наконец, испуганная тьма!
Миг—и разсвет блеснет, и защебечут птицы,
И развернется даль, заманчиво-пестра…
И крылья распахнет проснувшейся орлицы,
Быть может, песнь моя…
— Скорей! Пора, пора!
П. Я.
На чужбине далекой тоскуя вдвоем,
Мы, как дети, однажды тихонько болтали
В полумраке вечернем о горьком былом
(Нашей старой, но все еще свежей печали!).
"Нет, тех дней я забыт не могу никогда,
Никогда не прощу!—ты, бледнея, шептала:
Ни одна впереди не мерцала звезда,
Ум мешался, душа замирала.
"Днем и ночью шумела река под окном
Шевелясь, точно лапы чудовищ враждебных.
Рек таких мы в краю не видали родном--
Разве в грезах иль сказках волшебных.
"Величавый, холодный, безлюдный простор…
Наша лодка, да влажныя, черныя бездны,
Да по берегу стены отвесныя гор…
О возврате мечты безполезны!
"За утесом-громадой вздымался утес,
Все безмолвней, угрюмей, печальней…
Все на север поток нас безжалостный нес
Дальше, дальше от родины дальней!
"Раз, я помню, под гнетом безумной тоски,
Вся пропитана влагой холодной,
Я заснула, под мерные всплески реки;
И приснилось мне: вновь я свободна…
"Я лечу, будто птица,—мелькают вокруг
Занесенныя снегом равнины…
Я лечу на желанный сверкающий юг
Из холоднаго мрака чужбины.
"Ближе, ближе родная схрана--
Небо блещет лазурью и светом…
Сердце чует: весна, золотая весна!
Пахнет белой акации цветом.
"Вот и Днепр, утонувший в вишневых садах,
Засверкал бирюзою… Я вся задрожала
И, на берег родимый упавши в слезах,
Долго, жадно его целовала!..
"Я очнулась на мрачной, холодной реке —
Волны с грозным нахлынули плеском.
Сердце билось в груди, точно птица в силке,
Еще полное радостным блеском.
«И казалось в тот миг: если б родину я
Не во сне—на яву увидала,
Я упала-б на землю и, слез не тая,
Целовала ее, целовала!..»
Милый голос во тьме, как струна зазвенел —
Ты внезапно замолкла угрюмо.
И утешить тебя я, мой друг, не умел,
Полон той же мучительной думой!..
П. Я.
Мольер! Твой дар, ни с чьим на свете не сравненный,
В отчаянье меня приводит всякий раз,
Как, страстью сочинять, к несчастью, ослепленный,
Я за тобой хочу взобраться на Парнас.
Комедию пишу, тружусь, соображаю,
По правилам твоим мой план располагаю,
Характер, драмы ход, развязку, разговор —
Все, все обдумаю и сам собой доволен:
Мне кажется, мой слог приятен, чист и волен,
Смешного множество, прелестный шуток сбор,
И, словом, все в моей комедии мне мило.
Но на столе моем, как будто на беду,
Нечаянно твои творения найду,
Невольно разверну, прочту, вздохну уныло,
Новорожденное дитя мое беру,
Бешусь, кляну его и в лоскутки деру.
Так, ты один, Мольер, без злобы и без шутства,
Смеяся над людьми, умел людей смешить!
Твой быстрый взгляд проник в умы, в сердца и в чувства,
Чтоб, забавляя нас, нас разуму учить.
Твой дар божественный дал душу, жизнь и силу
Искусству Талии; ты тайны в нем открыл,
Которых до тебя никто не находил.
Но ты ж, к беде моей, их взял с собой в могилу.
Проснись, Мольер! Восстань и ум мой просвети,
Скажи, как мне писать? Мой дух горит желаньем
Полезным сделаться порока осмеяньем.
Хочу я чудаков на разум навести.
Что делать? — Не могу я видеть без досады
Пороки, слабости и странности людей!
Одни довольны всем, всему на свете рады.
Несчастие гнетет их ближних и друзей,
Беды со всех сторон, родные их в обиде,
В гоненьи, в гибели, да им в том нужды нет —
Но трогай их одних; гори огнем весь свет —
Им это фейерверк, в большом лишь только гиде.
Другие все бранят, все в свете не по них,
Что хочешь делай ты, ничто им не в угоду,
Сердиты на мороз, на жаркую погоду,
Изволят гневаться на малых, на больших,
Нет спуску никому, друзья и супостаты,
И мертвый, и живой, и умный, и глупец,
Коль к речи им придут, разруганы вконец,
И, словом, без вины у них все виноваты.
Мне скажут, пусть их врут, какая в том беда?
Все знают, что они за то на свет озлились,
Что сами ни к чему на свете не годились.
Согласен, не было б в их болтовне вреда,
Когда бы люди все о всем судили сами
И не ленились бы своими жить умами,
Иль если б родились глупцы без языка;
А то, к несчастию, что зависть вымышляет,
То леность слушает, а глупость разглашает.
Увидев вестовщик меня издалека,
Спешит, бежит ко мне и машет мне руками,
Кричит, толкает всех, боится опоздать.
Бедняк! задохся он, пот льет с него ручьями!
А для чего? — Чтоб ложь чужую перелгать.
Он по три четверни переменяет в сутки,
Чтоб побывать везде, наслушаться вестей
И к вечеру, собрав чужие толки, шутки,
Их выдать за свои между своих гостей.
Имея пылкий ум, рассказа он чужого,
Как эхо, как скворец, не любит повторять,
Услышит слова два — прибавит к ним три слова,
А в добрый час и сплошь изволит сочинять.
Вот мой сосед идет. С готовою улыбкой
Для всех, кто встретится немного познатней,
Как кланяется им, какой хребет прегибкий!
Спина его совсем как будто без костей!
Он знатным рад служить и честью и душою,
Все хвалит, такает, лишь только б угодить
Тому, кто иногда изволит брать с собою
Его по улицам от скуки походить
И на вечер в свой дом изредка приглашает.
А в нем весь свет большой за картами сидит,
Или под музыку охотничью зевает,
Иль в вальсе бешеном себя как вихрь кружит.
Хоть карт наш такальщик не брал ни разу в руки,
Не любит музыки, для танцев не рожден,
Но, радуясь, что в дом презнатный приглашен,
Он нюхает табак, чтоб не уснуть от скуки…
И счастлив!.. но едва ль не счастливей его,
Там шпорами бренча, хват такту бьет ногою!
Затянут, вытянут, любуяся собою,
Кобенясь, ни во что не ставит никого,
Лишь дай здоровья бог его четверке чалой,
Тарасу кучеру да пристяжной удалой,
А в прочем дела нет ему ни до чего.
Близ хвата франт сидит, с премодным воспитаньем,
С ухваткой дамскою, с сорочьим щебетаньем,
Головку искривя, так нежен, так уныл,
И молча говорит: смотрите, как я мил! —
Как милым и не быть? легко ли? три аббата
На разных языках учили молодца
И, выпуская в свет, уверили отца,
Что редкость сын его, что в нем ума палата.
И правда! затвердил он имена всех книг.
Парижский двор, театр он вам опишет вмиг,
Хотя не ведает, кто был Ермак, Пожарский,
Олег и Ярослав. Да и не хочет знать:
Их шутки никакой нельзя пересказать —
Они же русские, а он — сынок боярский.
Кто может описать всех наших чудаков?
Чья муза от труда такого не устанет?
И как ни плодовит, как ни живуч Вралев,
А даже и его на это недостанет.
Их столько развелось — за наши все грехи, —
Заморских и своих, что тесно жить приходит,
И всяк из них на свой обычай колобродит.
Один ударился писать на все стихи
И душит ими всех, хоть грамоты не знает.
Другой политик стал, мудрит и рассуждает,
В очках, нахмуря бровь, над картою сидит
И, будто как на смех, впопад не скажет слова.
Тот захозяйничал и в деревнях мудрит:
Из иностранных книг и с образца чужого
Без толку, без пути он сеет русский хлеб;
Да на чужой манер хлеб русский не родится.
Иной, забыв, что он и стар и чуть не слеп,
Задумал всех пленять и в щегольство пуститься.
А этот выдает себя за мудреца,
Всклокатил голову, в чернилах замарался,
Хоть много книг прочел, ума не начитался.
Всем странностям людским нет счету, ни конца!
И я, смотря на них, сержусь, бешусь всечасно;
Хочу исправить всех, пороки осмеять;
Начну комедию, но, ах! тружусь напрасно,
Умею чувствовать, но не могу писать.
Почто, Мольер, почто в наш век ты не родился?
Здесь твоему перу труда довольно есть.
Или когда б со мной умом ты поделился,
Я б пользу сделал всем, себе — бессмертну честь.
Элегия
(Второй перевод из Грея)
Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает;
С тихим блеяньем бредет через поле усталое стадо;
Медленным шагом домой возвращается пахарь, уснувший
Мир уступая молчанью и мне. Уж бледнеет окрестность,
Мало-помалу теряясь во мраке, и воздух наполнен
Весь тишиною торжественной: изредка только промчится
Жук с усыпительно-тяжким жужжаньем да рог отдаленный,
Сон наводя на стада, порою невнятно раздастся;
Только с вершины той пышно плюшем украшенной башни
Жалобным криком сова пред тихой луной обвиняет
Тех, кто, случайно зашедши к ее гробовому жилищу,
Мир нарушают ее безмолвного древнего царства.
Здесь под навесом нагнувшихся вязов, под свежею тенью
Ив, где зеленым дерном могильные холмы покрыты,
Каждый навек затворяся в свою одинокую келью,
Спят непробудно смиренные предки села. Ни веселый
Голос прохладно-душистого утра, ни ласточки ранней
С кровли соломенной трель, ни труба петуха, ни отзывный
Рог, ничто не подымет их боле с их бедной постели.
Яркий огонь очага уж для них не зажжется: не будет
Их вечеров услаждать хлопотливость хозяйки; не будут
Дети тайком к дверям подбегать, чтоб подслушать, нейдут ли
С поля отцы, и к ним на колена тянуться, чтоб первый
Прежде других схватить поцелуй. Как часто серпам их
Нива богатство свое отдавала; как часто их острый
Плуг побеждал упорную глыбу; как весело в поле
К трудной работе они выходили; как звучно топор их
В лесе густом раздавался, рубя вековые деревья!
Пусть издевается гордость над их полезною жизнью,
Низкий удел и семейственный мир поселян презирая;
Пусть величие с хладной насмешкой читает простую
Летопись бедного; знатность породы, могущества пышность,
Все, чем блестит красота, чем богатство пленяет, все будет
Жертвой последнего часа: ко гробу ведет нас и слава.
Кто обвинит их за то, что над прахом смиренным их память
Пышных гробниц не воздвигла; что в храмах, по сводам высоким,
В блеске торжественном свеч, в благовонном дыму фимиама,
Им похвала не гремит, повторенная звучным органом?
Надпись на урне иль дышащий в мраморе лик не воротят
В прежнюю область ее отлетевшую жизнь, и хвалебный
Голос не тронет безмолвного праха, и в хладно-немое
Ухо смерти не вкра́дется сладкий ласкательства лепет.
Может быть, здесь, в могиле, ничем не заметной, истлело
Сердце, огнем небесным некогда полное; стала
Прахом рука, рожденная скипетр носить иль восторга
Пламень в живые струны вливать. Но наука пред ними
Свитков своих, богатых добычей веков, не раскрыла,
Холод нужды умертвил благородный их пламень, и сила
Гением полной души их бесплодно погибла навеки.
О! как много чистых, прекрасных жемчужин сокрыто
В темных, неведомых нам глубинах океана! Как часто
Цвет родится на то, чтоб цвести незаметно и сладкий
Запах терять в беспредельной пустыне! Быть может,
Здесь погребен какой-нибудь Гампден незнаемый, грозный
Мелким тиранам села, иль Мильтон немой и неславный,
Или Кромвель, неповинный в крови сограждан. Всемогущим
Словом сенат покорять, бороться с судьбою, обилье
Щедрою сыпать рукой на цветущую область и в громких
Плесках отечества жизнь свою слышать — то рок запретил им;
Но, ограничив в добре их, равно и во зле ограничил:
Не дал им воли стремиться к престолу стезею убийства,
Иль затворять милосердия двери пред страждущим братом,
Или, коварствуя, правду таить, иль стыда на ланитах
Чистую краску терять, иль срамить вдохновенье святое,
Гласом поэзии славя могучий разврат и фортуну.
Чуждые смут и волнений безумной толпы, из-за тесной
Грани желаньям своим выходить запрещая, вдоль свежей,
Сладко-бесшумной долины жизни они тихомолком
Шли по тропинке своей, и здесь их приют безмятежен.
Кажется, слышишь, как дышит кругом их спокойствие неба,
Все тревоги земные смиряя, и, мнится, какой-то
Сердце обемлющий голос, из тихих могил подымаясь,
Здесь разливает предчувствие вечного мира. Чтоб праха
Мертвых никто не обидел, надгробные камни с простою
Надписью, с грубой резьбою прохожего молят почтить их
Вздохом минутным; на камнях рука неграмотной музы
Их имена и лета написала, кругом начертавши,
Вместо надгробий, слова из святого писанья, чтоб скромный
Сельский мудрец по ним умирать научался. И кто же,
Кто в добычу немому забвению эту земную,
Милую, смутную жизнь предавал и с цветущим пределом
Радостно-светлого дня расставался, назад не бросая
Долгого, томного, грустного взгляда? Душа, удаляясь,
Хочет на нежной груди отдохнуть, и очи, темнея,
Ищут прощальной слезы; из могилы нам слышен знакомый
Голос, и в нашем прахе живет бывалое пламя.
Ты же, заботливый друг погребенных без славы, простую
Повесть об них рассказавший, быть может кто-нибудь, сердцем
Близкий тебе, одинокой мечтою сюда приведенный,
Знать пожелает о том, что случилось с тобой, и, быть может,
Вот что расскажет ему о тебе старожил поседелый:
«Часто видали его мы, как он на рассвете поспешным
Шагом, росу отряхая с травы, всходил на пригорок
Встретить солнце; там, на мшистом, изгибистом корне
Старого вяза, к земле приклонившего ветви, лежал он
В полдень и слушал, как ближний ручей журчит, извиваясь;
Вечером часто, окончив дневную работу, случалось
Нам видать, как у входа в долину стоял он, за солнцем
Следуя взором и слушая зяблицы позднюю песню;
Также не раз мы видали, как шел он вдоль леса с какой-то
Грустной улыбкой и что-то шептал про себя, наклонивши
Голову, бледный лицом, как будто оставленный целым
Светом и мучимый тяжкою думой или безнадежным
Горем любви. Но однажды поутру его я не встретил,
Как бывало, на хо́лме, и в полдень его не нашел я
Подле ручья, ни после, в долине; прошло и другое
Утро и третье; но он не встречался нигде, ни на хо́лме
Рано, ни в полдень подле ручья, ни в долине
Вечером. Вот мы однажды поутру печальное пенье
Слышим: его на кладби́ще несли. Подойди; здесь на камне,
Если умеешь, прочтешь, что о нем тогда написали:
Юноша здесь погребен, неведомый счастью и славе;
Но при рожденье он был небесною музой присвоен,
И меланхолия знаки свои на него положила.
Был он душой откровенен и добр, его наградило
Небо: несчастным давал, что имел он, — слезу; и в награду
Он получил от неба самое лучшее — друга.
Путник, не трогай покоя могилы: здесь все, что в нем было
Некогда доброго, все его слабости робкой надеждой
Преданы в лоно благого отца, правосудного бога».
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»
Стонет ветер, воет ветер у меня в окне…
В ветре слышу зов Уилли:—Мать, приди во мне!
— Не могу придти сегодня, сын мой, не могу:
Ночь светла… луны сиянье блещет на снегу…
Нас увидели бы, милый, недругов глаза.
Лучше—мгла безлунной ночи, буря и гроза!
В самый ливень, вся промокнув ночью до костей,
Дотащусь в тебе во мраке я на зов цепей…
Как? Ужели? Быть не может! Кости я взяла,
С места казни окаянной все подобрала!
Что сейчас я говорила?.. Слушают! Шпион?!
Если дуб лесной срубили—уж не встанет он!..
Кто впустил вас? И давно ли вы пришли сюда?
Вы ни слова не сказали… О, простите!.. да,
Узнаю вас… Вы, милэди, вы пришли помочь,
Но и в сердце мне, и в очи уж завралась ночь.
Вы, не знавшая страданий в жизни никогда —
Что вы знаете о бездне ужаса, стыда?..
В час ночной, пока вы спали, я нашла его!
Уходите! Не понять вам горя моего!
Вы добры во мне, милэди. Умоляю вас,
Не браните лишь Уилли в мой предсмертный час.
Я в тюрьме прощалась с сыном… Идя умирать,
Он сказал:—Меня другие подбивали, мать.
Преступление открылось… Я плачусь один.—
И я знаю: не солгал он, не солгал мой сын!
Своевольным да упрямым был он с детских лет,
Подзадорить кто бывало—не удержишь, нет!
Безшабашной головою рос Уилли мой,
Из него солдат бы вышел—молодец лихой.
Но в безпутным негодяям он попал во власть,
Подзадорившим на почту у холмов напасть.
Не убил он и не ранил, взял лишь кошелек,
Да и тот друзьям он бросил, бедный мой сынов!
Я к судье явилась. Правду разсказала я,
И Уилли осудил он… Бог ему судья!
Мой Уилли был повешен, как злодей, как вор!
Незапятнанное имя… О, позор, позор!
Сам Господь велел, чтоб в землю опускали прах,
А Уилли труп качался по ветру в цепях…
Бог помилует убийцу, правый гнев смягча,
Но не судий кровожадных с сердцем палача!
Оттолкнул меня тюремщик резко от дверей;
За дверями лишь раздался жесткий лязг цепей:
Сын хотел сказать мне что-то—но закрылась дверь —
Что такое? мне уж больше не узнать теперь…
С этих пор глухою ночью и при свете дня
Не смолкает крик Уилли, мучает меня!
Стали бить меня за это, стали запирать,
Но немолчно, год за годом, все я слышу:—Мать! —
Наконец, признав безумной, дали волю мне —
Но от трупа оставались кости лишь одне!
Тело сына расклевали вороны кругом!
Я собрала эти кости… Было ль то грехом?
Нет, милэди, я не врала, взяв их у судьи,
Я под сердцем их носила, и оне—мои!
Я омыла их ручьями жарких слез моих,
И в земле святой, у церкви, закопала их.
В страшный день Суда Господня, верю, встанет он,
Только-б люди не узнали, где он схоронен.
Ведь они его откроют и повесят вновь!
Боже, Боже! Ты и к грешным завещал любовь.
Прочитайте из Писанья, как страдал Христос,
Как прощение и милость людям Он принес!
Завещав долготерпенье, Он велел прощать,
А земные судьи смертью вздумали карать.
Но последний будет первым, по Его словам…
Боже мой, и я терпела—это знаешь Сам —
О, как долго! Год за годом, в холод и туман,
Под дождем, во мраке ночи, в снежный ураган!
Он не каялся,—сказали. Но об этом знать,
О раскаянии сына, может только мать…
Вы слыхали бурной ночью дикий ветра стон?
Это плачет мой Уилли, это стонет он!
Суд и милость—в воле Бога. Умирая, жду,
Что увижуся с Уилли, только не в аду.
За него я так молилась, что услышал Бог
И меня с любимым сыном разлучить не мог.
Если-ж он погиб навеки по своей вине —
То не надо о спасенье говорить и мне…
Уходите!.. Бог все видит, Бог меня поймет!
Вы ребенка не носили… Ваше сердце—лед!
О, простите мне, милэди. Но Уилли зов
Мне мешает… Я не слышу звука ваших слов.
Снег блестит и небо ясно… Что же он зовет?
И не с виселицы страшной—из могилы?.. Вот!
Вы слыхали? Ближе… громче… Милый сын! я жду.
Месяц скрылся. Доброй ночи. Он зовет… Иду!
О. М-ва.
И.
ДВЕ СЕСТРЫ.
Баллада.
Из древняго рода мы были с сестрою,
Она затмевала меня красотою.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Ее обольстил он. Несчастной паденье
Внушило мне жажду глубокую мщенья.
Граф был красавец собой.
Со смертию душу она загубила
И дом наш старинный позором покрыла.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И мыслью с тех пор я жила ежечасно;
Быть графом любимой безумно и страстно.
Граф был красавец собой.
На пир я послала ему приглашенье,
И в сердце его пробудила влеченье.
Как ветер над башней гудит угловой!..
А ночью на ложе заснул он со мною,
Склоняся к плечу моему головою.
Граф был красавец собой.
И страстно в безмолвье и сумраке ночи
Ему целовала уста я и очи.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Жестокая злоба мне сердце сдавила,
Но я, ненавидя, безумно любила.
Граф был красавец собой.
В безмолвии ночи неслышно я встала,
Я сталь отточила сама у кинжала.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И что-то во сне прошептал он невнятно,
А я поразила его троекратно.
Граф был красавец собой.
Он был так прекрасен! Я кудри с любовью
Ему расчесала, склонясь к изголовью.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И матери графа—подарок желанный —
Я труп отослала его бездыханный.
Граф был красавец собой.
ИИ.
ЛЭДИ КЛЭРА ВЕР ДЕ-ВЕР.
О, лэди Клэра Вер-де-Вер,
Для вас немыслима победа!
Явить могущества пример
Хотели вы—завлечь соседа, —
Но я, я увидал силок
И спасся. Мне мила свобода.
Любить вас я желать не мог,
Хоть вы и княжескаго рода.
О, лэди Клэра! Вы своим
Гордитеся происхожденьем,
Но я пренебрегаю им;
За гордость я плачу презреньем.
Для вас я жизнь не разобью
Простого, кроткаго созданья,
Ея любовь я признаю
Важней гербов и состоянья.
О, лэди Клэра, не меня —
Других ищите для забавы!
Будь вы царицей—все же я
В любви такой не вижу славы.
Как велика любовь моя —
.Вы знать хотели из каприза?
Увы, к вам холоднее я,
Чем лев над мрамором карниза.
О, лэди Клэра, с дня того,
Когда похоронил я друга,
Три года минуло всего,
А умер он не от недуга…
Вы вспоминали про него
С печалью кроткой и красивой,
Но рана на груди его
Была весьма красноречивой…
О, лэди Клэра, в страшный час.
Когда за матерью послали,
Какия истины о вас
Мы от несчастной услыхали!
Она изяществом манер
Не отличалась, без сомненья,
Какое носит Вер-де-Вер
Присуще с самаго рожденья.
О, лэди Клэра, верьте мне,
Садовнику с его женою
Не снится даже и во сне,
Что длинной предков чередою
Гордитесь вы. Всего важней
Любви священные законы,
А миру доброта нужней,
Чем все гербы и все короны.
Я, лэди Клэра, знаю вас.
Вас мучит недовольства бремя,
И взор усталый ваших глаз
В тоске немой считает время.
С богатством вашим, с красотой,
Вы все-ж страдаете порою,
И, с этой в сердце пустотой,
Жестокой тешитесь игрою.
О, леди Клэра Вер-де-Вер,
Вам все даровано судьбою
И милосердия пример
Могли бы вы явить собою.
Больных и нищих разве нет,
В тоске напрасно вопиющих?
В сердца пролейте гнанья свет
И приютите неимущих!
О. Михайлова.
Если пасмурен день, если ночь не светла,
Если ветер осенний бушует,
Над душой воцаряется мгла,
Ум, бездействуя, вяло тоскует.
Только сном и возможно помочь,
Но, к несчастью, не всякому спится…
Слава богу! морозная ночь —
Я сегодня не буду томиться.
По широкому полю иду,
Раздаются шаги мои звонко,
Разбудил я гусей на пруду,
Я со стога спугнул ястребенка.
Как он вздрогнул! как крылья развил!
Как взмахнул ими сильно и плавно!
Долго, долго за ним я следил,
Я невольно сказал ему: славно!
Чу! стучит проезжающий воз,
Деготком потянуло с дороги…
Обоняние тонко в мороз,
Мысли свежи, выносливы ноги.
Отдаешься невольно во власть
Окружающей бодрой природы;
Сила юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы
Наполняют ожившую грудь;
Жаждой тела душа закипает,
Вспоминается пройденный путь,
Совесть песню свою запевает…
Я советую гнать ее прочь —
Будет время еще сосчитаться!
В эту тихую, лунную ночь
Созерцанию должно предаться.
Даль глубоко прозрачна, чиста,
Месяц полный плывет над дубровой,
И господствуют в небе цвета
Голубой, беловатый, лиловый.
Воды ярко блестят средь полей,
А земля прихотливо одета
В волны белого лунного света
И узорчатых, странных теней.
От больших очертаний картины
До тончайших сетей паутины,
Что по воздуху тихо плывут,—
Все отчетливо видно: далече
Протянулися полосы гречи,
Красной лентой по скату бегут;
Замыкающий сонные нивы,
Лес сквозит, весь усыпан листвой;
Чудны красок его переливы
Под играющей, ясной луной;
Дуб ли пасмурный, клен ли веселый —
В нем легко отличишь издали;
Грудью к северу, ворон тяжелый —
Видишь — дремлет на старой ели!
Все, чем может порадовать сына
Поздней осенью родина-мать:
Зеленеющей озими гладь,
Подо льном — золотая долина,
Посреди освещенных лугов
Величавое войско стогов —
Все доступно довольному взору…
Не сожмется мучительно грудь,
Если б даже пришлось в эту пору
На родную деревню взглянуть:
Не видна ее бедность нагая!
Запаслася скирдами, родная,
Окружилася ими она
И стоит, словно полная чаша.
Пожелай ей покойного сна —
Утомилась, кормилица наша!..
Спи, кто может,— я спать не могу,
Я стою потихоньку, без шуму
На покрытом стогами лугу
И невольную думаю думу.
Не умел я с тобой совладать,
Не осилил я думы жестокой…
В эту ночь я хотел бы рыдать
На могиле далекой,
Где лежит моя бедная мать…
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу.
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересек всю равнину.
Поднимись!— и медлительно бей,
Чтобы слышалось долго гуденье!
В тишине деревенских ночей
Этих звуков властительно пенье:
Если есть в околодке больной,
Он при них встрепенется душой
И, считая внимательно звуки,
Позабудет на миг свои муки;
Одинокий ли путник ночной
Их заслышит — бодрее шагает;
Их заботливый пахарь считает
И, крестом осенясь в полусне,
Просит бога о ведреном дне.
Звук за звуком гудя прокатился,
Насчитал я двенадцать часов.
С колокольни старик возвратился,
Слышу шум его звонких шагов,
Вижу тень его; сел на ступени,
Дремлет, голову свесив в колени,
Он в мохнатую шапку одет,
В балахоне убогом и темном…
Все, чего не видал столько лет,
От чего я пространством огромным
Отделен,— все живет предо мной,
Все так ярко рисуется взору,
Что не верится мне в эту пору,
Чтоб не мог увидать я и той,
Чья душа здесь незримо витает,
Кто под этим крестом почивает…
Повидайся со мною, родимая!
Появись легкой тенью на миг!
Всю ты жизнь прожила нелюбимая,
Всю ты жизнь прожила для других.
С головой, бурям жизни открытою,
Весь свой век под грозою сердитою
Простояла ты,— грудью своей
Защищая любимых детей.
И гроза над тобой разразилася!
Ты, не дрогнув, удар приняла,
За врагов, умирая, молилася,
На детей милость бога звала.
Неужели за годы страдания
Тот, кто столько тобою был чтим,
Не пошлет тебе радость свидания
С погибающим сыном твоим?..
Я кручину мою многолетнюю
На родимую грудь изолью,
Я тебе мою песню последнюю,
Мою горькую песню спою.
О прости! то не песнь утешения,
Я заставлю страдать тебя вновь,
Но я гибну — и ради спасения
Я твою призываю любовь!
Я пою тебе песнь покаяния,
Чтобы кроткие очи твои
Смыли жаркой слезою страдания
Все позорные пятна мои!
Чтоб ту силу свободную, гордую,
Что в мою заложила ты грудь,
Укрепила ты волею твердою
И на правый поставила путь…
Треволненья мирского далекая,
С неземным выраженьем в очах,
Русокудрая, голубоокая,
С тихой грустью на бледных устах,
Под грозой величаво-безгласная —
Молода умерла ты, прекрасная,
И такой же явилась ты мне
При волшебно светящей луне.
Да! я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты Музу мою:
Мне не страшны друзей сожаления,
Не обидно врагов торжество,
Изреки только слово прощения,
Ты, чистейшей любви божество!
Что враги? пусть клевещут язвительней.
Я пощады у них не прошу,
Не придумать им казни мучительней
Той, которую в сердце ношу!
Что друзья? Наши силы неровные,
Я ни в чем середины не знал,
Что обходят они, хладнокровные,
Я на все безрассудно дерзал,
Я не думал, что молодость шумная,
Что надменная сила пройдет —
И влекла меня жажда безумная,
Жажда жизни — вперед и вперед!
Увлекаем бесславною битвою,
Сколько раз я над бездной стоял,
Поднимался твоею молитвою,
Снова падал — и вовсе упал!..
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Тот, чья жизнь бесполезно разбилася,
Может смертью еще доказать,
Что в нем сердце неробкое билося,
Что умел он любить…
(Утром, в постели)
О мечты! о волшебная власть
Возвышающей душу природы!
Пламя юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы —
Все в душе угнетенной моей
Пробудилось… но где же ты, сила?
Я проснулся ребенка слабей.
Знаю: день проваляюсь уныло,
Ночью буду микстуру глотать,
И пугать меня будет могила,
Где лежит моя бедная мать.
Все, что в сердце кипело, боролось,
Все луч бледного утра спугнул,
И насмешливый внутренний голос
Злую песню свою затянул:
«Покорись, о ничтожное племя!
Неизбежной и горькой судьбе,
Захватило вас трудное время
Неготовыми к трудной борьбе.
Вы еще не в могиле, вы живы,
Но для дела вы мертвы давно,
Суждены вам благие порывы,
Но свершить ничего не дано…»
И
Сгорело ты, гнездо моих отцов!
Мой сад заглох, мой дом бесследно сгинул,
Но я реки любимой не покинул.
Вблизи ее песчаных берегов
Я и теперь на лето укрываюсь
И, отдохнув, в столицу возвращаюсь
С запасом сил и ворохом стихов.
Мой черный конь, с Кавказа приведенный,
Умен и смел,— как вихорь он летит,
Еще отцом к охоте приученный,
Как вкопанный при выстреле стоит.
Когда Кадо бежит опушкой леса
И глухаря нечаянно спугнет,
На всем скаку остановив Черкеса,
Спущу курок — и птица упадет.
ИИ
Какой восторг! За перелетной птицей
Гонюсь с ружьем, а вольный ветер нив
Сметает сор, навеянный столицей,
С души моей. Я духом бодр и жив,
Я телом здрав. Я думаю… мечтаю…
Не чувствовать над мыслью молотка
Я не могу, как сильно ни желаю,
Но если он приподнят хоть слегка,
Но если я о нем позабываю
На полчаса,— и тем я дорожу.
Я сам себя, читатель, нахожу,
А это все, что нужно для поэта.
Так шли дела; но нынешнее лето
Не задалось: не заряжал ружья
И не писал еще ни строчки я.
ИИИ
Мне совестно признаться: я томлюсь,
Читатель мой, мучительным недугом.
Чтоб от него отделаться, делюсь
Я им с тобой: ты быть умеешь другом,
Довериться тебе я не боюсь.
Недуг не нов (но сила вся в размере),
Его зовут уныньем; в старину
Я храбро с ним выдерживал войну
Иль хоть смягчал трудом, по крайней мере,
А нынче с ним не оберусь хлопот.
Быть может, есть причина в атмосфере,
А может быть, мне знать себя дает,
Друзья мои, пятидесятый год.
ИV
Да, он настал — и требует отчета!
Когда зима нам кудри убелит,
Приходит к нам нежданная забота
Свести итог… О юноши! грозит
Она и вам, судьба не пощадит:
Наступит час рассчитываться строго
За каждый шаг, за целой жизни труд,
И мстящего, зовущего на суд
В душе своей вы ощутите бога.
Бог старости - неумолимый бог.
(От юности готовьте ваш итог!)
V
Приходит он к прожившему полвека
И говорит: «Оглянемся назад,
Поищем дел, достойных человека…»
Увы! их нет! одних ошибок ряд!
Жестокий бог! он дал двойное зренье
Моим очам; пытливое волненье
Родил в уме, душою овладел.
«Я даром жил, забвенье мой удел,—
Я говорю, с ним жизнь мою читая,—
Прости меня, страна моя родная:
Бесплоден труд, напрасен голос мой!»
И вижу я, поверженный в смятенье,
В случайности несчастной — преступленье,
Предательство в ошибке роковой…
VИ
Измученный, тоскою удрученный,
Жестокостью судьбы неблагосклонной
Мои вины желаю обяснить,
Гоню врага, хочу его забыть,
Он тут как тут! В любимый труд, в забаву —
Мешает он во все свою отраву,
И снова мы идем рука с рукой.
Куда? увы! опять я проверяю
Всю жизнь мою,— найти итог желаю,—
Угодно ли последовать за мной?
VИИ
Идем! Пути, утоптанные гладко,
Я пренебрег, я шел своим путем,
Со стороны блюстителей порядка
Я, так сказать, был вечно под судом.
И рядом с ним — такая есть возможность! —
Я знал другой недружелюбный суд,
Где трусостью зовется осторожность,
Где подлостью умеренность зовут.
То юношества суд неумолимый.
Меж двух огней я шел неутомимый.
Куда пришел? Клянусь, не знаю сам,
Решить вопрос предоставляю вам.
VИИИ
Враги мои решат его согласно,
Всех меряя на собственный аршин,
В чужой душе они читают ясно,
Но мой судья — читатель-гражданин.
Лишь в суд его храню слепую веру.
Суди же ты, кем взыскан я не в меру!
Еще мой труд тобою не забыт,
И знаешь ты: во мне нет сил героя,—
Тот не герой, кто лавром не увит
Иль на щите не вынесен из боя,—
Я рядовой (теперь уж инвалид)…
ИX
Суди, решай! А ты, мечта больная,
Воспрянь и, мир бесстрашно облетая,
Мой ум к труду, к покою возврати!
Чтоб отдохнуть душою не свободной,
Иду к реке — кормилице народной…
С младенчества на этом мне пути
Знакомо все… Знакомой грусти полны
Ленивые, медлительные волны…
О чем их грусть?.. Бывало, каждый день
Я здесь бродил в раздумье молчаливом
И слышал я в их ропоте тоскливом
Тоску и скорбь попутных деревень…
X
Под берегом, где вечная прохлада
От старых ив, нависших над рекой,
Стоит в воде понуренное стадо,
Над ним шмелей неутомимый рой,
Лишь овцы рвут траву береговую,
Как рекруты острижены вплотную.
Не весел вид реки и берегов.
Свистит кулик, кружится рыболов,
Добычу карауля как разбойник;
Таинственно снастями шевеля,
Проходит барка; виден у руля
Высокий крест: на барке есть покойник…
XИ
Чу! конь заржал. Трава кругом на славу
Но лошадям не весело пришлось,
И, позабыв зеленую атаву,
Под дым костра, спасающий от ос,
Сошлись они, поникли головами
И машут в такт широкими хвостами.
Лишь там, вдали, остался серый конь.
Он не бежит проворно на огонь,
Хоть и над ним кружится рой докучный,
Серко стоит понур и недвижим.
Несчастный конь, ненатурально тучный!
Ты поражен недугом роковым!
XИИ
Я подошел: алела бугорками
По всей спине, усыпанной шмелями,
Густая кровь… струилась из ноздрей…
Я наблюдал жестокий пир шмелей,
А конь дышал все реже, все слабей.
Как вкопанный стоял он час — и боле
И вдруг упал. Лежит недвижим в поле…
Над трупом солнца раскаленный шар,
Да степь кругом. Вот с вышины спустился
Степной орел; над жертвой покружился
И царственно уселся на стожар.
В досаде я послал ему удар,
Спугнул его, но он вернется к ночи
И выклюет ей острым клювом очи…
XИИИ
Иду на шелест нивы золотой.
Печальные, убогие равнины!
Недавние и страшные картины,
Стесняя грудь, проходят предо мной.
Ужели бог не сжалится над нами,
Сожженных нив дождем не оживит
И мельница с недвижными крылами
И этот год без дела простоит?
XИV
Ужель опять наградой будет плугу
Голодный год?... Чу! женщина поет!
Как будто в гроб кладет она подругу.
Душа болит, уныние растет.
Народ! народ! Мне не дано геройства
Служить тебе, плохой я гражданин,
Но жгучее, святое беспокойство
За жребий твой донес я до седин!
Люблю тебя, пою твои страданья,
Но где герой, кто выведет из тьмы
Тебя на свет?.. На смену колебанья
Твоих судеб чего дождемся мы?..
XV
День свечерел. Томим тоскою вялой,
То по лесам, то по лугу брожу.
Уныние в душе моей усталой,
Уныние — куда ни погляжу.
Вот дождь пошел и гром готов уж грянуть,
Косцы бегут проворно под шатры,
А я дождем спасаюсь от хандры,
Но, видно, мне и нынче не воспрянуть!
Упала ночь, зажглись в лугах костры,
Иду домой, тоскуя и волнуясь,
Беру перо, привычке повинуясь,
Пишу стихи и,— недовольный, жгу.
Мой стих уныл, как ропот на несчастье,
Как плеск волны в осеннее ненастье
На северном пустынном берегу…
Саконтала, из всех цариц, украшавших индийский
Трон, народу любезная, милая сердцу супруга -
Мудрого государя Викрамы, встречала однажды
Праздничный день своего рожденья общим весельем.
Радость кругом разлилась по чертогам и хижинам царства;
Только живей и нежнее ее раздавалися звуки
В сердце каждого. Лик царицы был тих и прекрасен,
Око ее сияло любезно и кротко, как солнце
В час вечерний, когда, садясь за дальние горы,
Росу шлет и прохладу оно, долины и выси
Влагою с высоты окропляя отрадной. Таков был
Лик Саконталы. Затем-то, с детским смирением в сердце,
Жители Индии взор к своей несравненной царице,
Полный любви, обращали и ей приносили посильно
Разного рода дары — растенья лучшие царства,
Благоуханный елей, злато и камни цветные;
Благословения ей другие молили у Брамы.
Вот в средину ликующих, тесной толпою стоящих
Около царских ворот, брамин выходит; корзинку
Нес он в руках, из лоз плетенную; край у корзинки
Мохом простым был покрыт. Придворные слуги, увидя
Старца, стоя в переходах, друг друга спрашивать стали:
«Знать, брамин поприблизиться хочет сиянью престола
С лозниковой корзинкою, полною мохом кудрявым?»
Но брамин подошел свободно, поставил корзинку
Саконтале к ногам и сказал: «Видишь ли, наша
Добрая мать и владычица нашего царства: вот эти
Лозы корзинки и этот мох и цветы полевые -
Дети долины на самой далекой границе обширной
Нашей земли, где стопы твои блуждали в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась».
Так брамин говорил, и у ног Саконталы стояла
С мохом корзинка. Тогда царица взор обратила
На корзинку, на мох и цветы, что лежали в корзинке,
И с престола она улыбнулась приветливо, нежно
Скромным цветам долины давно миновавшего детства.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
И казалася роскошь полей для него превосходней:
Он не мог позабыть улыбки лица Саконталы.
Саконтала, прекрасная, милая сердцу царица
Индии, день своего рожденья встречала молитвой
Тихою к Браме; война ужасная все государство
Опустошила, и царь индийский, супруг Саконталы,
Был вдали от нее средь ужасов битвы кровавой;
Но еще более то умножало горесть царицы,
Что большая часть преданных в битве погибли и много
Было таких, что забыли царскую милость, с какою
Почестями он их осыпал, и вдруг показали
Неблагодарность и трусость сердец изменой в годину
Бедствия. Вот почему Саконтала в тиши проливала
Слезы, и день рождения был ей дню смерти подобен.
В это время вошла одна из женщин служащих
Тихо к печальной царице и ей сказала: «Опять здесь
Тот брамин, что к тебе приходил с цветами долины».
Но Саконтала вздохнула и ей отвечала: «Как могут
Быть отрадны цветы моему сокрушенному сердцу
Или служить украшеньем моей побледневшей ланите?
Все же, — сказала потом царица добрая, — старца
Ты введи, чтобы я из его приношенья сознала,
Как верна мне в печали любовь незлобивых сердцем».
Старый брамин вошел и сказал, главу наклоняя:
«Видишь ли, добрая мать и владычица нашего царства:
Горе твое и печаль тебя сердец не лишило
Жителей той долины, где ты блуждала в то время,
Как еще первая жизни весна пред тобой улыбалась.
Шаткого счастья измена любви и верности узы
Не разрешает; напротив, она их прочнее связует.
Только цветов я тебе не принес: в нашей долине
Стоптаны все; но они расцветут еще лучше, коль Брама
После бурь ниспошлет весны благодатной дыханье.
Я принес тебе дар драгоценнейший нашей долины -
Камень, которому в Индии равного нет красотою».
Молча, полна удивленья, царица взглянула на старца;
Он же, речь продолжая, сказал: «Тебе приносил я
В дар цветы, когда на юном челе твоем радость
Расцветала, ничем не смущенная; но испытанье
Брама наслал на тебя; я вижу, что горе ланиты
Бледностию твои овеяло; знал я, что будешь
День своего рожденья ты провожать со слезами.
Для прекрасных душ слезы — небесная влага,
От которой они вполне расцветают. Так Брама
Освящает своих любимцев. Вот почему я
Ныне к тебе подхожу с благороднейшим даром природы».
Так брамин говорил и, полный почтенья, поставил
Черного дерева ящик к ногам Саконталы. Чудесно
Светлый камень играл, отвсюду охваченный черным.
Тут склонила царица чело и взглянула на ящик
И на камень, своими лучами его наполнявший,
И с ланит у нее покатились прозрачные слезы.
Тихо брамин возвращался к своей одинокой долине,
Медленно шел он, и грустью отрадною полон был старец.
Все, казалось ему, он видит слезу Саконталы.
Грустен скитался брамин в своей одинокой пустыне;
Помнил царицы-страдалицы тяжкое он испытанье.
Вдруг опять поднялась война ужасная. Мощный
Истребитель с своей толпой необузданных полчищ
Встал на западе, с тем, чтоб земли восточных пределов
Опустошить. И того, о чем, наругаясь, задумал,
Он достигнуть успел; но все населенье стонало.
Старец Браму день и ночь умолял за Викраму
Правосудного и за Саконталу царицу,
Сердцу любезную. Но тщетны были моленья,
И военная буря неслася грозным потоком
К самой долине брамина, и бич притеснителя всюду
Жертв настигал. Тогда печальный брамин удалился
В дикие горы и жил между скал, чуждаяся встретить
Лик человеческий. Тяжкою скорбью исполнено было
Сердце старца, и смерти желанной алкал он душою;
Но желанье его не исполнилось. — Много он прожил
Лет в своем одиночестве между скалами пустыни;
Вдруг кругом раздались вдали веселые звуки
Песен победы и мира под рокот трубы и кимвала.
Тут главою к земле склонился старец в молитве,
Встал, помазал главу и сказал: «Перед смертью я должен
Правых победу и лик царицы кроткой увидеть».
Тут наполнил брамин опять корзинку цветами
Самыми лучшими в целой долине и сверху прикрыл их
Пальмы и маслины тучной младыми побегами; тут же
Ветвь положил благовонную нежно лепечущей мирты.
Скоро потом он к престольному граду лицом обратился
И в молчаньи пошел чрез толпы торжествующих граждан.
Радостью лик засиял у старца, когда в воротах он
Был дворцовых. Отверзши уста, слугам он придворным
Стал говорить: «Ведите меня к царице, чтоб мог я
Жертву свою ей принесть. Семь лет как не видел я мира».
Слыша речи такие, слуги взглянули на старца,
Смолкли и стали плакать. Брамин же спросил их: «Чего вы
Плачете, и отчего изменились так ваши лица?»
Слуги на это ему отвечали: «Иль ты не житель
Здешнего мира, когда один ты не знаешь, что сталось?»
И на могилу царицы они повели его: «Видишь, -
Так говорили они, — в ней сердце не вынесло горя».
Больше они ничего сказать не могли и рыдали.
Тут у старца лик просиял и затеплилось око,
Будто у юноши; к небу он поднял чело и воскликнул:
«Разве не вижу я Брамы жилища, не вижу сиянья
Вечного моря лучей, его окружающих блеском!
И Саконтала пред ним на облаке раннего утра
Смотрит на нас. Примиренной отчизны чистейшая жертва,
Жрицею ныне она сияет небесного мира.
Видишь ли ты, просветленная? Я, как и прежде бывало,
Здесь пред тобою стою с моими земными цветами».
Тут умолкнул старец, склонясь на цветы и могилу.
Тихим повеяло ветром, и Брама принял его душу.