Все стихи про детей - cтраница 17

Найдено стихов - 662

Тарас Григорьевич Шевченко

К Основьяненке

На Днепре шумят пороги;
Всходит, как бывало,
В небе месяц... Только Сечи —
Сечи уж не стало!
Камыши, к воде склоняясь,
Синий Днепр пытают:
«Где же, где же наши дети?
Где они гуляют?»
С жалким стоном вьется чайка,
Словно деток ищет;
По казачьей вольной степи
Буйный ветер рыщет.
А вдоль степи за могилой
Высится могила,
С буйным ветром те могилы
Шепчутся уныло:
«Где же наши? где вы, братья?
Где запировались?
Воротитесь! поглядите…
Мы одни остались —
Где паслися ваши кони,
Где трава шумела,
Где татарской, ляшской кровью
Степь кругом алела…
Воротитесь!» —
«Не вернутся! —
Глухо простонали
Волны в море, — не вернутся!
Все на век пропали!»

Правда, правда, сине море:
Такова их доля.
Не вернутся удалые,
Не вернется воля,
Не вернется век казачий,
Не придут гетма́ны,
Не покроют всей Украйны
Красные жупаны.
Над Днепром она горюет
Жалкой сиротою
И ничьей души не тронет
Горькою бедою.
Только враг один смеется:
Лишь ему забава!
Смейся! Все пускай погибнет —
Не погибнет слава;
Не погибнет, а расскажет,
Что творилось в свете,
Чья неправда и чья правда,
Скажет, чьи мы дети.
Нашей думы, нашей песни
Ворог наш не сгубит —
И родную нашу славу
Песня та протрубит.
Нет в ней злата, камней ценных —
Степи да оковы,
А громка, светла, правдива,
Как господне слово.
Так ли, так ли, мой сердечный?
Правду ль говорю я?
Эх, и рад бы молвить больше,
Да молчишь, горюя.
А кругом земля чужая,
Да чужие люди.
Может, скажешь: «Пой, не бойся!»
Что ж в том проку будет?
Осмеют псалом мой горький,
Вылитый слезами;
Осмеют его… Ах, тяжко,
Тяжко жить с врагами!
Может, я и поборолся б,
Если б стало силы,
И запел бы — только голос
Стужей захватило.
Таково-то мое горе,
Милый мой, родимый!
Затяну ль средь зимней вьюги
Свой напев любимый —
Голос рвется. Ты ж, сердечный —
Все тебя там знают,
И тебя, за голос громкий,
Люди уважают.
Пой про Сечь им, голубь сизый,
Пой им про могилы,
Кто насыпал их, кого в них
Мать-земля укрыла.
Пой про старь, про то, что было
И чего уж нету…
Пой, чтоб голос твой далеко
Разнесся по свету;
Пой, что делалось в Украйне,
Как она терзалась,
Отчего казачья слава
С края в край промчалась!
Пой, орел мой! я с тобою
Сердцем погорюю,
Хоть во сне ее увижу —
Родину святую;
Пусть хоть раз еще услышу,
Как море играет,
Как под вербою девица
«Гриця» запевает;
Пусть хоть раз я на чужбине
Встрепенусь душою, —
А уж там засыплют очи
Мне чужой землею.

Эдуард Успенский

Разноцветная семейка

Жил осьминог
Со своей осьминожкой,
И было у них
Осьминожков немножко.

Все они были
Разного цвета:

Первый — зеленый,
Второй — фиолетовый,
Третий — как зебра,
Весь полосатый,
Черные оба —
Четвертый и пятый,
Шестой — темно-синий
От носа до ножек,
Желтый-прежелтый —
Седьмой осьминожек,
Восьмой —
Словно спелая ягода,
Красный…
Словом, не дети,
А тюбики с краской.
Была у детишек
Плохая черта:
Они как хотели
Меняли цвета.
Синий в минуту
Мог стать золотистым,
Желтый — коричневым
Или пятнистым!
Ну, а двойняшки,
Четвертый и пятый,
Все норовили
Стать полосатыми,
Быть моряками
Мечтали двойняшки —
А кто же видал моряка
Без тельняшки?

Вымоет мама
Зеленого сына,
Смотрит —
А он не зеленый, а синий,
Синего мама
Еще не купала.
И начинается
Дело сначала.
Час его трут
О стиральную доску,
А он уже стал
Светло-серым в полоску.

Нет, он купаться
Нисколько не хочет,
Просто он голову
Маме морочит.

Папа с детьми
Обращается проще:
Сложит в авоську
И в ванне полощет.
С каждым возиться —
Не много ли чести?
Он за минуту
Их вымоет вместе.

Но однажды камбала
Маму в гости позвала,
Чтобы с ней на глубине
Поболтать наедине.

Мама рано поднялась,
Мама быстро собралась,
А папа за детишками
Остался наблюдать —
Их надо было разбудить,
Одеть,
Умыть,
И накормить,
И вывести гулять.

Только мама за порог —
Малыши с кроватей скок,
Стулья хвать,
Подушки хвать —
И давай воевать!

Долго сонный осьминог
Ничего понять не мог.
Желтый сын
Сидит в графине,
По буфету скачет синий,
А зеленый на люстре качается.
Ничего себе день начинается!

А близнецы, близнецы
Взяли ножницы
И иголкою острою
Парус шьют из простыни.

И только полосатый
Один сидит в сторонке
И что-то очень грустное
Играет на гребенке,
Он был спокойный самый.
На радость папы с мамой.

— Вот я вам сейчас задам! —
Крикнул папа малышам. —
Баловаться отучу!
Всех подряд поколочу!

Только как их отучить,
Если их не отличить?
Все стали полосатыми.
Ни в чем не виноватыми!

Пришла пора варить обед,
А мамы нет,
А мамы нет.
Ну, а папа —
Вот беда! —
Не готовил никогда!
А впрочем, выход есть один.
И папа мчится в магазин:
— Я рыбий жир
Сейчас куплю
И ребятишек накормлю.
Им понравится еда!

Он ошибся, как всегда.
Ничто так не пугает мир,
Как всем известный
Рыбий жир.

Никто его не хочет пить —
Ни дети и ни взрослые,
И ребятишек накормить
Им, право же, не просто.

Полдня носился с ложками
Отец за осьминожками:
Кого ни разу не кормил,
В кого пятнадцать ложек влил!

Солнце греет
Пуще печки,
Папа дремлет
На крылечке.

А детишки-осьминожки
Что-то чертят на дорожке:
— Палка,
Палка,
Огуречик,
Вот и вышел человечек,
А теперь
Добавим ножек —
Получился осьминожек!

Тишина на дне морском.
Вот пробрался краб ползком.
Круглый, словно сковородка.
Скат проплыл, за ним треска.
Всюду крутится селедка,
Несоленая пока.

Словом, все теперь в порядке.
Но какой-то карапуз
Где-то раздобыл рогатку
И давай стрелять в медуз.
Папа изловил стрелка
И поколотил слегка.

А это был вовсе
Не папин сынок,
А просто соседский
Чужой осьминог.

И папа чужой
Говорит очень строго:
— Я своих маленьких
Пальцем не трогаю.
С вами теперь поквитаться хочу.
Дайте я вашего поколочу.

— Ладно, берите
Какого хотите,
Только не очень-то уж
Колотите.

Выбрал себе осьминог малыша
Взял и отшлепал его не спеша,
Только глядит —
А малыш темно-синий
Стал почему-то вдруг
Белым как иней.
И закричал тогда папа чужой:
— Батюшки-светы,
Да это же мой!
Значит, мы шлепали
Только моих.
Так что теперь
Вы должны мне двоих!

Ну, а в это время
Дети-осьминожки
Стайкою носились
За одной рыбешкой…
Налетели на порог
И запутались в клубок.
Папы стали синими,
Папы стали белыми:
— Что же натворили мы,
Что же мы наделали?
Перепутали детишек
И теперь не отличишь их!
Значит, как своих ушей
Не видать нам малышей!

— Вот что, —
Говорит сосед, —
Выхода другого нет!
Давайте мы их попросту
Разделим пополам:
Половину я возьму,
А половину — вам.

— УРА! УРА!
УРА! УРА! —
Если б не безделица:
Девятнадцать пополам,
Кажется, не делится.

Устали, измучились
Обе семейки
И рядышком сели
На длинной скамейке,
Ждут:
— Ну когда ж
Наши мамы вернутся?
Мамы-то в детях
Своих разберутся.

Арсений Тарковский

Пушкинские эпиграфы

Разобрал головоломку —
Не могу ее сложить.
Подскажи хоть ты потомку,
Как на свете надо жить —Ради неба или ради
Хлеба и тщеты земной,
Ради сказанных в тетради
Слов идущему за мной? Под окном — река забвенья,
Испарения болот.
Хмель чужого поколенья
И тревожит, и влечет.Я кричу, а он не слышит,
Жжет свечу до бела дня,
Будто мне в ответ он пишет:
«Что тревожишь ты меня?»Я не стою ни полслова
Из его черновика.
Что ни слово — для другого,
Через годы и века.Боже правый, неужели
Вслед за ним пройду и я
В жизнь из жизни мимо цели,
Мимо смысла бытия? 2Как тот Кавказский Пленник в яме,
Из глины нищеты моей
И я неловкими руками
Лепил свистульки для детей.Не испытав закала в печке,
Должно быть, вскоре на куски
Ломались козлики, овечки,
Верблюдики и петушки.Бросали дети мне объедки,
Искусство жалкое ценя,
И в яму, как на зверя в клетке,
Смотрели сверху на меня.Приспав сердечную тревогу,
Я забывал, что пела мать,
И научился понемногу
Мне чуждый лепет понимать.Я смутно жил, но во спасенье
Души, изнывшей в полусне,
Как мимолетное виденье,
Опять явилась Муза мне, И лестницу мне опустила,
И вывела на белый свет,
И леность сердца мне простила,
Путь хоть теперь, на склоне лет.3В магазине меня обсчитали:
Мой целковый кассирше нужней.
Но каких несравненных печалей
Не дарили мне в жизни моей: В снежном, полном веселости мире,
Где алмазная светится высь,
Прямо в грудь мне стреляли, как в тире,
За душой, как за призом, гнались; Хорошо мне изранили тело
И не взяли за то ни копья,
Безвозмездно мне сердце изъела
Драгоценная ревность моя; Клевета расстилала мне сети,
Голубевшие как бирюза,
Наилучшие люди на свете
С царской щедростью лгали в глаза.Был бы хлеб. Ни богатства, ни славы
Мне в моих сундуках не беречь.
Не гадал мой даритель лукавый,
Что вручил мне с подарками право
На прямую свободную речь.4Почему, скажи, сестрица,
Не из райского ковша,
А из нашего напиться
Захотела ты, душа? Человеческое тело
Ненадежное жилье,
Ты влетела слишком смело
В сердце темное мое.Тело может истомиться,
Яду невзначай глотнуть,
И потянешься, как птица,
От меня в обратный путь.Но когда ты отзывалась
На призывы бытия,
Непосильной мне казалась
Ноша бедная моя, -Может быть, и так случится,
Что, закончив перелет,
Будешь биться, биться, биться —
И не отомкнут ворот.Пой о том, как ты земную
Боль, и соль, и желчь пила,
Как входила в плоть живую
Смертоносная игла, Пой, бродяжка, пой, синица,
Для которой корма нет,
Пой, как саваном ложится
Снег на яблоневый цвет, Как возвысилась пшеница,
Да побил пшеницу град…
Пой, хоть время прекратится,
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят.

Эдуард Асадов

Яшка

Учебно-егерский пункт в Мытищах,
В еловой роще, не виден глазу.
И все же долго его не ищут.
Едва лишь спросишь — покажут сразу.

Еще бы! Ведь там не тихие пташки,
Тут место веселое, даже слишком.
Здесь травят собак на косматого мишку
И на лису — глазастого Яшку.

Их кормят и держат отнюдь не зря,
На них тренируют охотничьих псов,
Они, как здесь острят егеря,
«Учебные шкуры» для их зубов!

Ночь для Яшки всего дороже:
В сарае тихо, покой и жизнь…
Он может вздремнуть, подкрепиться может,
Он знает, что ночью не потревожат,
А солнце встанет — тогда держись!

Егерь лапищей Яшку сгребет
И вынесет на заре из сарая,
Туда, где толпа возбужденно ждет
И рвутся собаки, визжа и лая.

Брошенный в нору, Яшка сжимается.
Слыша, как рядом, у двух ракит,
Лайки, рыча, на медведя кидаются,
А он, сопя, от них отбивается
И только цепью своей гремит.

И все же, все же ему, косолапому,
Полегче. Ведь — силища… Отмахнется…
Яшка в глину уперся лапами
И весь подобрался: сейчас начнется.

И впрямь: уж галдят, окружая нору,
Мужчины и дамы в плащах и шляпах,
Дети при мамах, дети при папах,
А с ними, лисий учуя запах,
Фоксы и таксы — рычащей сворой.

Лихие «охотники» и «охотницы»,
Ружья-то в руках не державшие даже,
О песьем дипломе сейчас заботятся,
Орут и азартно зонтами машут.

Интеллигентные вроде люди!
Ну где же облик ваш человечий?
— Поставят «четверку», — слышатся речи, —
Если пес лису покалечит.
— А если задушит, «пятерка» будет!

Двадцать собак и хозяев двадцать
Рвутся в азарте и дышат тяжко.
И все они, все они — двадцать и двадцать
На одного небольшого Яшку!

Собаки? Собаки не виноваты!
Здесь люди… А впрочем, какие люди?!
И Яшка стоит, как стоят солдаты,
Он знает, пощады не жди. Не будет!

Одна за другой вползают собаки,
Одна за другой, одна за другой…
И Яшка катается с ними в драке,
Израненный, вновь встречает атаки
И бьется отчаянно, как герой!

А сверху, через стеклянную крышу, —
Десятки пылающих лиц и глаз,
Как в Древнем Риме, страстями дышат:
— Грызи, Меркурий! Смелее! Фас!

Ну, кажется, все… Доконали вроде!..
И тут звенящий мальчиший крик:
— Не смейте! Хватит! Назад, уроды! —
И хохот: — Видать, сробел ученик!

Егерь Яшкину шею потрогал,
Смыл кровь… — Вроде дышит еще — молодец!
Предшественник твой протянул немного.
Ты дольше послужишь. Живуч, стервец!

День помутневший в овраг сползает,
Небо зажглось светляками ночными,
Они надо всеми равно сияют,
Над добрыми душами и над злыми…

Лишь, может, чуть ласковей смотрят туда,
Где в старом сарае, при егерском доме,
Маленький Яшка спит на соломе,
Весь в шрамах от носа и до хвоста.

Ночь для Яшки всего дороже:
Он может двигаться, есть, дремать,
Он знает, что ночью не потревожат,
А утро придет, не прийти не может,
Но лучше про утро не вспоминать!

Все будет снова — и лай и топот,
И деться некуда — стой! Дерись!
Пока однажды под свист и гогот
Не оборвется Яшкина жизнь.

Сейчас он дремлет, глуша тоску…
Он — зверь. А звери не просят пощады…
Я знаю: браниться нельзя, не надо,
Но тут, хоть режьте меня, не могу!

И тем, кто забыл гуманность людей,
Кричу я, исполненный острой горечи:
— Довольно калечить души детей!
Не смейте мучить животных, сволочи!

Уильям Уордсуорд

Гнездо пеночки

Из гнезд свиваемых весной
По рощам птичками, ни чье
С такой не строится красой,
Как пеночки жилье.

На нем и свода сверху нет,
Нет и дверей; но никогда
Не проникает яркий свет,
Ни дождик в глубь гнезда.

В нем так уютно, так умно
Все приспособлено, что, знать,
Уж свыше пеночкам дано
Искусство так свивать.

И прятать гнезда от невзгод
В такую глушь, в такую тень,
Что и пустынник не найдет
Для кельи гуще сень.

Они вьют гнезда то в щелях
Руин, вкруг убранных плющем;
То их свивают в камышах,
Нависших над ручьем,

Где чтобы самке не скучать,
Самец льет звонко трель свою,
Иль целый день отец и мать
Поют под такт ручью;

То вьют их в просеках леска,
Где в гнездышке, как в урне клад,
Яички прячет мать, пока
Не прилетит назад.

Но если пеночки вполне
Искусны в стройке гнезд своих,—
Все ж в выборе им мест одни
Искуснее других.

Такой-то птичкой был под тень,
В том месте спрятан дом из мха,
Где вкруг раскинул, как олень,
Дубок ветвей рога.

Но, видно, было ей не в мочь
Своим умом скрыть домик свой:
Она просила ей помочь
Куст буквицы лесной.

Где карлик-дуб поник челом,
Там в вышине, как детский рост,
Виднелось над густым кустом
То чудо между гнезд.

Мой клад я показал, гордясь,
Друзьям, слособным без стыда
Ценить и малое. Но раз,
Взглянул я — нет гнезда!

Погибло! Видно хищник злой,
Враг песен, правды и любви,
Свершил безжалостной рукой
Здесь подвиги свои!

Но через три дня, проходя
При ярком солнце место то,
Гляжу — и вскрикнул как дитя —
Целехонько гнездо!

Пред ним куст буквицы лесной
Поднял листы, как паруса,
И этой хитростью простой
Мне обманул глаза. —

Укрытая от хищных рук,
Таясь и от своих друзей,
Чтоб не мешал тебе и друг
Высиживать детей, —

Сиди здесь, пеночка! И вот,
Как дети вылетят, и пуст
Твой станет домик, отцветет
И покровитель куст.

Не забывай, как здесь тебя
В тенистой роще, в дождь и зной,
Берег, лелея и любя,
Куст буквицы лесной.

Михаил Васильевич Троицкий

Испания

И вдруг по залу глуховато
Толпы дыханье пронеслось.
Оно с жужжаньем аппарата
В один и трудный вздох сошлось.
Так от колесиков зубчатых
Большая повернется ось,
Так струны: запоет одна —
Другая задрожит струна.
Так свет изображенье строит —
Далекий раскаленный день
Прошел, но долго целлулоид
Хранит живые свет и тень.
Ряды бойцов и небо юга,
Вот кто-то смотрит к нам сюда.
Я, может быть, такого друга
Не встречу больше никогда.
Винтовку взял шутя и взвесил.
Пусть поглядел он наугад,
Но взгляд его упрям и весел!
Мы здесь, товарищ! Все глядят.
Мы сжали пальцы, ручки кресел
У нас в руках, а не приклад.
Так мысль идет мгновенным чудом
На всех народов языки,
И смотрят женщины оттуда,
К плечам поднявши кулаки.
Там день, здесь вечер темный, ранний,
Там свет, но между нами нет
Ни дней пути, ни расстояний,
И все мы поняли привет.
Бойцы нам свой пароль сказали.
И дети закивали нам.
Они глядят как будто в зале,
А мы глядим как будто там.
Свои вершины приближая,
Идут вдали покатые холмы.
Твои дороги, родина чужая,
Как сказки детства, узнавали мы.
«Испания!» — мы повторяем глухо,
Мы узнаем, как имя произнесть,
Чтоб оглянулась шедшая старуха,
Чтобы друзья услышали: мы здесь!
Мы здесь глядим, мы знаем все кругом.
Как мы глядим! В экран ворваться можем,
Как будто кинемся к прохожим,
Детей их на руки возьмем,
Я узнаю дороги жесткий камень
И матерей усталые глаза.
Покачивая серыми вьюками,
Проходит мул — и трудно дышит зал.
Как мы глядим! Мы здесь. Мы узнаем
Обломки баррикад, пустые окна зданий.
Они живут в дыхании моем
И в горькой тишине воспоминаний.
Мы узнаем. Мы знаем все вокруг:
Шипенье пуль и крик гортанный.
О, если бы перешагнул я вдруг
На серую траву экрана!
Не подвиги, не воинская слава!
И клятвы ни одной не произнесть!
К чужой земле, к чужим горячим травам
Прижаться грудью! Родина, ты здесь!
О, если бы… Но это только чудо!
О, если бы… Но это полотно!
Комок земли хотя бы взять оттуда,
Уж если мне там быть не суждено!

Дмитрий Андреевич Аксеновский

На кончину Его Императорского Величества Николая Павловича

Что слышим мы!.. Какая страшна весть
По Петербургским стогнам мчится?..
Неверится!.. И страшно произнесть!..
Нет слов в устах!.. Слеза из глаз струится.
Ужель, о, Русские, лишились мы Его,
Премудраго Властителя Отчизны?
Свершилося!… Да, с Ним лишились мы всего,
Свидетели—плачевной тризны!..
Печально колокол уже в церквах звучит
И ѳимиам паникадил куpится,
Народ уж там и в неньи панихид
Душа его горе стремится:
Все молятся, увы, за упокой
Монарха Руси Николая,
Да Царь наследит наш земной
Царя Небеснаго наследье—лоно рая.
И память вечную печально клир гремит
И с ним народ к Творцу взывает:
Да Царь небес Монарха ублажит
И память вечну повторяете.
Да, братья Русские, свершилось, нет Его!..
Он отлетел от нас и чтожь, в какое время?
Как нужен родине он более всего,
Чтоб сокрушить врагов России племя,
Чтоб замыслы их все и козни подавить
И снова Русь на век прославить…
Но нет, друзья, о нет не может быть,
Чтоб Он нас мог в беде оставить!
Да, об России Он всечастно помышлял,
Он помышлял об ней ежеминутно,
Он весь Свой ум для ней на благо посвящал
Во все ея минуты трудны.
Как мудрый Царь ея, как Руси добрый Сын
Он прилагал об ней все попеченья
И, дальновидный Исполин,
Он проникал все вражьи покушенья!
При нем всегда Святая Русь была
"Оплотом вековыя славы
И видели Его могучия дела
Все Европейския державы.
И ныне вот—кичливый, дерзкий враг
Англо-Француз притек к нам и трепещет,
Его обял давно здесь страх
Над ним давно штык русский блещет.
Увидел враг, но поздно, что его
Постигнут здесь все бедствия кровавы
И стыд один и больше ничего
Найдут здесь ли? возставшия державы.
Вот как при нем весь думал наш народ,
Наделся на силу Николая…
Что нам враги?.. твердили мы и вот
Что наша жизнь, что суета мирская?
Его уж нет! Мы снова повторим,
Но он,—Он нам Детей оставил
И каждый Сын Его Россиею любим
И каждый Сын Его для ней Себя прославил
Великий Александр и храбрый Константин
И Николай—Ему же соименный,
И Михаил четвертый Сын
Вот, вот гроза иноплеменных!
Что с ними нам коварный дерзкий враг,
Враг безрасчетливо-надменный,
Его полки размечем мы как прах,
Сотрем с лица земли вселенной!..
Не радуйся ж, утрате сей, Союз.
Она горька, чувствительна для Русских, —
Тем более воспрянет наша Русь
Против полков англо-французских.
Мы к родине любовию горя,
На век расторгнем ваши сети…
Над нами тень парит покойнаго Царя
А с нами—все Его Державны Дети!
Дмитрий Аксеновский.

Николай Алексеевич Некрасов

Ночлеги

Славу богу, хоть ночь-то светла!
Увлекаться так глупо и стыдно.
Мы устали, промокли дотла,
А кругом деревеньки не видно.

Наконец увидал я бугор,
Там угрюмые сосны стояли,
И под ними дымился костер,
Мы с Трофимом туда побежали.

«Горевали, а вот и ночлег!»
— Табор, что ли, цыганский там? — «Нету!
Не видать ни коней, ни телег,
Не заметно и красного цвету.

У цыганок, куда ни взгляни,
Красный цвет — это первое дело!»
— Косари? — «Кабы были они,
Хоть одна бы тут женщина пела».

— Пастухи ли огонь развели?.. —
Через пни погорелого бора
К неширокой реке мы пришли
И разгадку увидели скоро:

Погорельцы разбили тут стан.
К нам навстречу ребята бежали:
«Не видали вы наших крестьян?
Побираться пошли — да пропали!»

— Не видали!.. — Весь табор притих…
Звучно щиплет траву лошаденка,
Бабы нянчат младенцев грудных,
Утешают ребят старушонка:

«Воля божья: усните скорей!
Эту ночь потерпите вы только!
Завтра вам накуплю калачей.
Вот и деньги… Глядите-ка сколько!»

— Где ты, бабушка, денег взяла? —
«У оконца, на месячном свете,
В ночи зимние пряжу пряла…»
Побренчали казной ее дети…

Старый дед, словно царь Соломон,
Роздал им кой-какую одежу.
Патриархом библейских времен
Он глядел, завернувшись в рогожу:

Величавая строгость в чертах,
Череп голый, нависшие брови,
На груди и на голых ногах
След недавних обжогов и крови.

Мой вожатый к нему подлетел:
«Здравствуй, дедко!» — Живите здоровы! —
«Погорели? А хлеб уцелел?
Уцелели лошадки, коровы?..»

— Хлебу было сгореть мудрено,—
Отвечал патриарх неохотно,—
Мы его не имели давно.
Спите, детки, окутавшись плотно!

А к костру не ложитесь: огонь
Подползет — опалит волосенки.
Уцелел — из двенадцати — конь,
Из семнадцати — три коровенки. —

«Нет и ваших дремучих лесов?
Век росли, а в неделю пропали!»
— Соблазняли они мужиков,
Шутка! сколько у барина крали! —

Молча взял он ружье у меня,
Осмотрел, осторожно поставил.
Я сказал: «Беспощадней огня
Нет врага — ничего не оставил!»

— Не скажи. Рассудила судьба.
Что нельзя же без древа-то в мире,
И оставила нам на гроба
Эти сосны… — (Их было четыре…)

Евгений Евтушенко

Каинова печать

Брели паломники сирые
в Мекку
по серой Сирии.
Скрюченно и поломанно
передвигались паломники,
от наваждений
и хаоса —
каяться,
каяться,
каяться.
А я стоял на вершине
грешником
нераскаянным,
где некогда -
не ворошите! —
Авель убит был Каином.
И — самое чрезвычайное
из всех сообщений кровавых,
слышалось изначальное:
"Каин,
где брат твой, Авель?"
Но вдруг —
голоса фарисейские,
фашистские,
сладко-злодейские:
"Что вам виденья отжитого?
Да, перегнули с Авелем.
Конечно, была ошибочка,
но, в общем-то, путь был правилен…"
И мне представился каменный
угрюмый детдом,
где отравленно
кормят детёныши Каиновы
с ложечки ложью —
Авелевых.
И проступает,
алая,
когда привыкают молчать,
на лицах детей Авеля
каинова печать.
Так я стоял на вершине
меж праотцев и потомков
над миром,
где люди вершили
растленье себе подобных.
Безмолнийно было,
безгромно,
но камни взывали ребристо:
"Растление душ бескровно,
но это —
братоубийство".

А я на вершине липкой
стоял,
ничей не убийца,
но совесть
библейской уликой
взывала:
"Тебе не укрыться!
Свой дух растлеваешь ты ложью,
и дух крошится,
дробится.
Себя убивать —
это тоже братоубийство.
А скольких женщин
ты сослепу
в пути растоптал,
как распятья,
Ведь женщины —
твои сестры,
а это больше,
чем братья.
И чьи-то серые,
карие
глядит на тебя
без пощады,
и вечной печатью каиновой
ко лбу прирастают взгляды…
Что стоят гусарские тосты
за женщин?
Бравада, отписка…
Любовь убивать —
это тоже братоубийство…»

Я вздрогнул:
"Совесть, потише…
Ведь это же несравнимо,
как сравнивать цирк для детишек
с кровавыми цирками Рима".

Но тень измождённого Каина
возникла у скал угловато,
и с рук нескончаемо капала
кровь убиенного брата.

"Взгляни —
мои руки кровавы.
А начал я с детской забавы.
Крылья бабочек бархатных
ломал я из любопытства.
Всё начинается с бабочек.
После —
братоубийство".

И снова сказала,
провидица,
с пророчески-горькой печалью
совесть моя —
хранительница
каиновой печати:
"Что вечности звёздной, безбрежной
ты скажешь,
на суд её явленный?
"Конечно же, я не безгрешный,
но, в общем-то, путь мой правилен"?
Ведь это возводят до истин
все те, кто тебе ненавистен,
и человечиной жжёной
"винстоны" пахнут
и "кенты",
и пуля,
пройдя сквозь Джона,
сражает Роберта Кеннеди.
И бомбы землю пытают,
сжигая деревни пламенем.
Конечно, в детей попадают,
но, в общем-то, путь их правилен…
Каин во всех таится
и может вырасти тайно.
Единственное убийство
священно —
убить в себе Каина!"

И я на вершине липкой
у вечности перед ликом
развёрз мою грудь неприкаянно,
душа
в зародыше
Каина.
Душил я всё подлое,
злобное,
всё то, что может быть подло,
но крылья бабочек сломанные
соединить было поздно.
А ветер хлестал наотмашь,
невидимой кровью намокший,
как будто страницы Библии
меня
по лицу
били…

Дмитрий Дмитриевич Минаев

Праздничная дума

Христос воскрес! Я помню времена:
Мы этот день с волненьем невозвратным
Встречали кружкой доброго вина
И честным поцелуем троекратным.
Пылал румянец юношеских лиц,
В речах срывались искренность и сила
И общее лобзанье свято было,
Как чистый поцелуй отрокови́ц.
Но шли года. Редел кружок наш тесный,
Жар юности в друзьях моих исчез
И не с кем встретить праздник наш воскресный
И некому сказать: Христос воскрес!..

Христос воскрес! Напрасно ждать ответа…
Одних уж нет, другие далеко,
Среди снегов, где северное лето
Так сумрачно, так грустно-коротко.
К другим же, изменившим нам, собратьям
Я только сожаленье сохраню
И грязным их циническим пожатьем
Своей руки теперь не оскверню.
Их воздух — заразительней больницы…
Скорей пойду я в степь иль в темный лес,
Где песнями ответят только птицы
На громкий мой привет: Христос воскрес!..

За всех, убитых пошлостью житейской,
Ничтожных честолюбцев, медных лбов,
За всех льстецов в сиятельной лакейской,
Забивших в грязь с усердием рабов
Их благородной молодости грезы
И честную, как молодость, любовь —
Не раз во мне вскипала гневно кровь,
А на глазах навертывались слезы.
Круг бескорыстных, пламенных повес
Погиб в среде ничтожной и развратной
И не с кем встретить праздник благодатный
И некому сказать: Христос воскрес!

Как после битвы, в сказке древней, витязь
Меж трупами живых бойцов искал,
Я звал своих: «кто жив еще? проснитесь!»
Но мне никто на зов не отвечал.
Лишь от бойцов, любимых мной когда-то,
В мой уголок неслось издалека
Шипящее проклятье ренегата
Иль купленный донос клеветника…
Никто связе́й с прошедшим уж не ценит
И недоверчиво смотрю теперь вокруг:
Цинически предаст вчерашний друг
И женщина любимая изменит.
Куда зовут наука и прогресс,
Никто нейдет… Напрасно ожиданье!..
И некому сказать: Христос воскрес!
И нет людей… Вкруг — мертвое молчанье.

Но, стойте… Чу! мы слышим детский крик:
Ведь это наши собственные дети;
Их лепет и ребяческий язык
Вещуют возрождение на свете.
Они растут близ вырытых могил,
Они детьми уж лучше нас по виду…
Признаем же всю немощь наших сил
И по себе отслужим панихиду…
А ты, под сводом северных небес
Растущее, иное поколенье —
Прими в священный праздник воскресенья
Мой праздничный привет: «Христос воскрес!»

Гавриил Романович Державин

На шведский мир

Ты шествуешь в Петрополь с миром
И лавры на главе несешь;
Ты провождаешься зефиром
И Россам пальмы раздаешь.
Ты шествуешь! — Воззри, царица,
На радостныя всюду лица,
На сонмы вкруг тебя людей!
Не так ли на тебя взирают,
Как нежную весну встречают
В одежде розовых зарей?

Ты шествуешь и осклабляешь
Твой взор на них, как божество;
Одной улыбкой составляешь
Восторг ты наш и торжество:
Средь светлого вельможей строя
В тебе царя, вождя, героя
И мироносицу мы зрим;
Уж изумленны наши взгляды
В тебе читают те отрады,
Что миром мы получим сим.

Как царь, ты наградишь заслуги;
Как матерь, призришь ты сирот;
Лишенные детей супруги
Воскреснут от твоих щедрот;
Освободишь ты заключенных,
Обогатишь ты разоренных,
Незлобно винных ты простишь.
По нужде ты лила ток крови:
Ты в мире будешь бог любови
И счастье наше обновишь.

Продлишь златые наши годы,
Продлишь всеобщий наш покой:
Бесчисленны твои народы
Воздремлют под твоей рукой.
От хижин даже до престола,
На холме и в средине дола
Почиет бранный Россов дух;
Все будут счастливы тобою:
Законов под одной чертою
Равен вельможа и пастух.

Прострешь ты животворны длани
На тяжкий земледельцев труд;
Отпустишь неимущим дани,
Да нивы и луга цветут;
Дохнешь в ветрила корабельны,
Пошлешь избытки рукодельны,
И реки злата и сребра
От Орма до Невы прольются;
Народы чужды к нам сберутся
Вкусить покоя и добра.

И се уж возвещают громы
Событие блаженных дней;
По ветру трубный звук несомый
Сзывает тысящи людей:
Народ колеблется, как волны;
Течет везде, веселья полный;
Врагов целует и друзей;
По стогнам гласы раздаются,
В домах нежнейши слезы льются;
Обемлют жен, отцов, детей.

О вы, носящи душу львину,
Герои, любящие бой!
Воззрите на сию картину,
Сравните вы ее с войной:
Там всюду ужас, стон и крики;
Здесь всюду радость, плеск и лики;
Там смерть, болезнь; здесь жизнь, любовь.
Я вижу убиенных тени
И слышу вам их грозны пени:
Вы пролили невинну кровь!

Но, венценосна добродетель!
О ангел наших тихих дней,
Екатерина! мы свидетель:
Не ты виной была смертей;
Ты бранной не искала славы,
Ты наши просвещала нравы
И украшалась тишиной.
Слеза, щедротой извлеченна,
Тебе приятней, чем вселенна,
Приобретенная войной!

1790

Яков Петрович Полонский

Вложи свой меч

(Немецкому народу).

Hе даром создал ты порядок полный сил
И воспитал в себе отвагу:
Твой враг, как пленник,—отдал шпагу,
Как император—скипетр уронил;
Во всеоружии ты встал и отрезвил
Войнолюбивое, слепое племя,—
И опасения свои угомонил:—
Так, совершил ты все, что подсказало время.
Довольно! зло войны должно иметь предел...—
И если слава—твой удел,
Ты будешь истинно великою державой,

Гнушаясь варварскою славой
Над пеплом городов, среди кровавых тел...

«Довольно!!» говорили мы,
С младенчества тобой повитые умы,
Недальновидные соседи,—
«Довольно пороху, каленой стали, меди,
Свинцу и чугуна,—их гул, их дым и гром
Сливает реки слез с победным торжеством;
Твои трофеи—символы печали,
Тоски и ужасов».—«Довольно!»—восклицали
Все, для которых идеал—
To человечности,—то правды,—то свободы—
Ты так роскошно в блеск и звуки облекал,
Когда к лобзанью призывал
Устами Шиллера весь мир и все народы.

Все изменилось!—
Юноши твои
Уже не жаждут мировой любви,
Искусство их—военное искусство...
(Наука с увлеченьем пушки льет...)

И тот лишь y тебя великий патриот,

Кто, из презрительнаго чувства
К другим народам,—говорит,
Что сам Господь тебе велит
Восток и Запад онемечить!

С почетом принял ты под свой покров того,
Кто мог—и смел тебе недавно поперечить,
Кто думал произвол собой увековечить
И пал от произвола своего,—
С почетом принял—и,—клевретами его
Обезоруженный, народ пошел калечить.
Венчая славою безнравственный успех,
Инстинктам дикаря послушен,
Теперь ты, как палач, стоишь в виду y всех,
И к воплям жертвы равнодушен.
Ты ей на горло наступил,
Ты в ней одобрил дух измены,
Ты, как на плахе, раздробил
Ея трепещущие члены...

На мертвыя тела жен, стариков, детей
Косясь, внесешь ли ты в Париж грабеж повальный
Или почтишь их тризной погребальной
И лицемерный гимн споешь Царю царей?!..

О, просвещеннейший народ!
О, наш великий просветитель!
Знай, если Франция падет,—
С ея могилы встанет мститель.
Он проскользнет к тебе, как змей,
Он даст тебе понять всю силу
Полураздавленных идей,
Непоместившихся в могилу...
Он,—Немезида наших дней,
Тебе,—едва лишь из трофеев
Ты выкроишь венки для всех своих страстей,—
Руками тысячи пигмеев
Разставит тысячи сетей...
И если ты—хоть это знаешь,
Свои надежды возлагаешь
На мудрость собственных детей,—
Чтоб эта мудрость не зачахла,
Скорей вложи твой меч и руку ту отмой,
Которая грозой пороховой,—
Кровавым запахом пропахла...

Николай Алексеевич Некрасов

Стихотворения, посвященные русским детям

Дом — не тележка у дядюшки Якова.
Господи боже! чего-то в ней нет!
Седенький сам, а лошадка каракова;
Вместе обоим сто лет.
Ездит старик, продает понемногу,
Рады ему, да и он-то того:
Выпито вечно и сыт, слава богу.
Пусто в деревне, ему ничего,
Знает, где люди: и куплю, и мену
На полосах поведет старина;
Дай ему свеклы, картофельку, хрену,
Он тебе все, что полюбится, — на!
Бог, видно, дал ему добрую душу.
Ездит — кричит то и знай:

«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»

«У дядюшки у Якова
Сбоина макова
Больно лакома —
На грош два кома!
Девкам утехи —
Рожки, орехи!
Эй! малолетки!
Пряники редки,
Всякие штуки:
Окуни, щуки,
Киты, лошадки!
Посмотришь — любы,
Раскусишь — сладки,
Оближешь губы!..»

— Стой, старина! — Старика обступили
Парней, и девок, и детушек тьма.
Все наменяли сластей, накупили —
То-то была суета, кутерьма!
Смех на какого-то Кузю печального:
Держит коня перед носом сусального;
Конь — загляденье, и лаком кусок…
Где тебе вытерпеть? Ешь, паренек!
Жалко девочку сиротку Феклушу:
Все-то жуют, а ты слюнки глотай…

«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»

«У дядюшки у Якова
Про баб товару всякого.
Ситцу хорошего —
Нарядно, дешево!
Эй! молодицы!
Красны девицы,
Тетушки, сестры!
Платочки пестры,
Булавки востры,
Иглы не ломки,
Шнурки, тесемки!
Духи, помада,
Все — чего надо!..»

Зубы у девок, у баб разгорелись.
Лен, и полотна, и пряжу несут.
«Стойте, не вдруг! белены вы обелись?
Тише! поспеете!..» Так вот и рвут!
Зорок торгаш, а то просто беда бы!
Затормошили старинушку бабы,
Клянчат, ласкаются, только держись:
— Цвет ты наш маков,
Дядюшка Яков,
Не дорожись! —
«Меньше нельзя, разрази мою душу!
Хочешь бери, а не хочешь — прощай!»

«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»

«У дядюшки у Якова
Хватит про всякого.
Новы коврижки —
Гляди-ко: книжки!
Мальчик-сударик,
Купи букварик!
Отцы почтенны!
Книжки не ценны;
По гривне штука —
Деткам наука!
Для ребятишек —
Тимошек, Гришек,
Гаврюшек, Ванек…
Букварь не пряник,
А почитай-ка,
Язык прикусишь…
Букварь не сайка,
А как раскусишь,
Слаще ореха!
Пяток — полтина,
Глянь — и картина!
Ей-ей утеха!
Умен с ним будешь,
Денег добудешь…

По буквари!
По буквари!
Хватай — бери!
Читай — смотри!»

И букварей таки много купили:
— Будет вам пряников: нате-ка вам! —
Пряники, правда, послаще бы были,
Да рассудилось уж так старикам.
Книжки с картинками, писаны четко —
То-то дойти бы, что писано тут!
Молча крепилась Феклуша-сиротка,
Глядя, как пряники дети жуют,
А как увидела в книжках картинки,
Так на глазах навернулись слезинки.
Сжалился, дал ей букварь старина:
«Коли бедна ты, так будь ты умна!»
Экой старик! видно добрую душу!
Будь же ты счастлив! Торгуй, наживай!

«По грушу! по грушу!
Купи, сменяй!»

Дмитрий Дмитриевич Минаев

Роковая трагедия

Свидетели явлений настоящих,
Мы видим целый ряд перед собой
Событий вопиющих, говорящих,
Как много в жизни плачущих, скорбящях,
Неволю, нищету не выносящих,
До дикого безумья доходящих,
Со дня рожденья проклятых судьбой.
Под тучею невидимого гнета,
Как ошалелый, мечется народ:
Что делает — не отдает отчета;
В веселье общем чуется забота,
Звучит всегда болезненная нота;
Жить, даже жить пропала в нас охота,
И в воздухе зловещее есть что-то,
Поющее про роковой исход.
***
Нет дня почти, чтоб весть не приходила,
Волнующая каждого из нас.
Какая-то таинственная сила,
Холодная, как самая могила,
Сердца людей, которым все постыло,
Самоубийства призраком смутила
И обрекла на жертву, каждый раз
Победой упиваясь с наслажденьем.
Под чарами той силы, человек
С горячечным, тоскливым исступленьем
Кончает жизнь безумным преступленьем,
Считая смерть единственным спасеньем,
Пускает пулю в лоб, иль по каменьям
Скользя, летит с крутых обрывов рек…

А этот мальчик бедный!.. Если слезы
Не выдумки поэтов, не удел
Лишь слабонервных женщин и не грезы
Мечтателей, и если кто кипел
Хоть раз один той злобой благородной,
В которой скрыта жгучая любовь,
То эта рано пролитая кровь
По прихоти судьбины безысходной
Иль в каждом злое чувство возродит,
Или заставит плакать всех навзрыд.
***
Он только начал жить и развиваться,
Несчастный этот мальчик… Детским снам,
Казалось бы, не должен был являться
Кровавый призрак смерти по ночам;
Но юноша ему сопротивляться
Не мог — и выстрел должен был раздаться…
Уж если дети начали стреляться,
То каково на свете жить всем нам!
***
Пусть разяснять стараются причины
Безвременной, насильственной кончины
Умы, всегда холодные… К чему?
Возврата в мир нет более ему,
Не оживут подкошенные силы
От размышлений мудрости седой;
Но из его вновь вырытой могилы
Протест мы слышим жизни молодой,
Проклятие всему, что в вихре света
Мешает мыслить, чувствовать, дышать,
И заставляет юность прибегать
К веревке или к дулу пистолета.
***
Куда ж бежать? Где скрыться, наконец,
От призрака зловещего? Напрасно!
Надевши свой отравленный венец,
За нами неотвязчиво и страстно
Следить он будет всюду, ежечасно,
Как женщина ревнивая, как тень,
Мозг воспалит, волнуя ночь и день,
Сумеет в душу каждого ворваться,
Самосознанье всякое губя,
И станет тихо, молча, дожидаться…
Уж если дети начали стреляться,
То как же нам ручаться за себя?!..

Перси Биши Шелли

К лорду Канцлеру

(по приговору котораго у Шелли были отняты дети от перваго его брака).
Ты проклят родиной, о, Гребень самый темный
Узлистаго червя, чье имя—Змей Стоглав,
Проказа Ханжества! Предатель вероломный,
Ты Кладбищу служил, отжитки возсоздав.

Ты проклят. Продан Суд, все лживо и туманно,
В Природе все тобой поставлено вверх дном,
И груды золота, добытаго обманно,
Пред троном Гибели вопят, шумят, как гром.

Но если медлит он, твой Ангел воздаянья,
И ждет, чтобы его Превратность позвала,
И лишь тогда ея исполнит приказанья,—
И если он тебе еще не сделал зла.—

Пусть в дух твой крик отца войдет как бич суровый,
Надежда дочери на гроб твой да сойдет,
И, к сединам прильнув, пусть тот клобук свинцовый,
Проклятие, тебя до праха пригнетет.

Проклятие тебе, во имя оскорбленных
Отцовских чувств, надежд, лелеянных года.
Во имя нежности, скорбей, забот безсонных,
Которых в жесткости не знал ты никогда;

Во имя радости младенческих улыбок,
Сверкнувшей путнику лишь вспышкой очага,
Чей свет, средь вставшей мглы, был так мгновенно зыбок,
Чья ласка так была для сердца дорога;

Во имя лепета неискушенной речи,
Которую отец хотел сложить в узор
Нежнейшей мудрости. Но больше нет нам встречи.
Ты тронешь лиру слов! О, ужас! о, позор!

Во имя счастья знать, как выростают дети,
Полураскрывшийся цветок невинных лет,
Сплетенье радости и слез в единой сети,
Источник чаяний и самых горьких бед,—

Во имя скучных дней среди забот наемных,
Под гнетом чуждости холоднаго лица,—
О, вы, несчастные, вы, темные из темных,
Вы, что бедней сирот, хоть вы не без отца!

Во имя лживых слов, что на устах невинных
Нависнут, точно яд на лепестках цветов,
И суеверия, что в их путях пустынных
Всю жизнь отравит им, как тьма, как гнет оков,—

Во имя твоего кощунственнаго Ада,
Где ужас, бешенство, преступность, скорбь, и страсть,
Во имя лжи твоей, в которой им—засада,
Всех тех песков, на чем свою ты строишь Власть,—

Во имя похоти и злобы, соучастных,
И жажды золота, и жажды слез чужих,
Во имя хитростей, всегда тебе подвластных,
И подлых происков, услады дней твоих,—

Во имя твоего вертепа, где—могила,
Где мерзкий смех твой жив, где западня жива,
И лживых слез—ведь ты нежнее крокодила—
Тех слез, что для умов других—как жернова,—

Во имя всей вражды, принудившей, на годы,
Отца не быть отцом, и мучиться любя,
Во имя грубых рук порвавших связь Природы—
И мук отчаянья—и самого тебя!

Да, мук отчаянья! Я не кричать не в силах:
«О, дети, вы мои и больше не мои!
«Пусть кровь моя теперь волнуется в их жилах,
«Но души их, Тиран, осквернены—твои!»

Будь проклят, жалкий раб, хотя чужда мне злоба.
О, если б ад земной преобразил ты в рай,
Мое проклятие тебе у двери гроба
Благословением возникло бы. Прощай!

Иван Саввич Никитин

Рассказ крестьянки

Ох, много, мои матушки,
И слез я пролила,
И знала горя горького,
И нужд перенесла!
Тут Бог послал безвременье —
Овин у нас сгорел,
Тут, эдак через полгода,
Вдруг муж мой заболел.
Пора была рабочая —
И кинуть жаль его,
И в поле-то не y6paно,
Как надо, ничего,
А там детишки малые, —
Хлопочешь день-деньской,
Разломит все суставчики
Ночною-то порой.
Раз в поле я работаю —
Жара, терпеть невмочь,
Напиться-то мне нечего…
Пока настала ночь,
Уж так я утомилася —
Не подыму руки.
Щемит мое сердечушко
И ноет от тоски.
Ох, ну-ка, мол, проведаю
Больного я пойду;
Пришла, а он, касатик мой,
Уж мечется в бреду.
Теленок был на привязи —
Покромку оборвал
И всю солому кой-куда
В избе поразбрыкал.
Сынишка перепуганный
Сидит, кричит в углу,
А дочь грудная ползает
И плачет на полу.
Я на нее как глянула —
Едва не обмерла!
Взяла бедняжку на руки
Да к мужу подошла.
«Васильевич! Васильевич!
Опомнись, мол, на час.
Уж на кого, родименький.
Ты покидаешь нас?»
Он застонал, голубчик мой
Рукой вот так махнул,
Сказал: «На волю Божию» —
Да навек и уснул.
Осталася с детишками
Одна я одиной…
Покрылся без хозяина
Широкий двор травой.
Пришла зима с морозами —
А я без дров сижу.
Не знаю себе отдыха,
Горюю и тужу.
Тут дети просят хлебушка,
Покою не дают,
Там лошади голодные
Стоят и корму ждут;
То надо печь соломою
Топить и щи варить;
То за водою на реку
С ведерками сходить;
То снег самой откидывать
Лопатой от ворот, —
Денек-ат как помаешься,
Еда на ум нейдет.
Детишки, мои ягодки,
Сиротками глядят,
Общипаны, оборваны,
Худеют да болят.
Смотрю на них и думаю:
«Уж чем их я вскормлю?»
И думу свою крепкую
И сплю-то не засплю…
Вдруг за меня посватался
Зажиточный мужик;
Такой, Господь с ним, взбалмошный,
Причудливый старик,
Всегда с женою ссорился,
А бабу грех корить —
Она была разумная,
Умела домом жить.
И был он мне не по сердцу,
А вышла за него;
Теперь глаза и колет мне
Семья-то вся его:
«Что вот-де навязалася
Какая-то с детьми,
Сама родила, нянчила,
Сама их и корми!»
Да благо, что сиротки-то
Пригреты у меня,
А о себе-то, матушки,
Уж не забочусь я.

Иван Никитин

Донцам

Да здравствует донцов воинственное племя,
Да здравствует и млад и стар!
Привет вам всей Руси за славу в наше время!
Привет за славу вашу встарь!
Русь помнит те былые годы,
Когда свой гибельный удар,
Сын дикой степи и свободы,
Бросал ваш предок на татар;
Когда от Дона до Урала
И вдоль днепровских берегов
Внезапной молнией сверкала
Казачья сабля меж врагов.
И помнит Русь тот день великий,
Когда бесстрашный богатырь
К подножью Грозного владыки
Поверг обширную Сибирь;
И подвиг дивный и кровавый,
Которым в летопись веков
На память вечную и славу
Внесен разрушенный Азов.
Привет донцам! увековечен
Ваш сильный, доблестный народ,
И знает мир, как вами встречен
Войны отечественной год:
Весь Дон восстал, на голос чести
И день и ночь казак летел
И крови в битвах грозной мести
Последней капли не жалел.
Минула грозная година:
Повесив шашку на стене,
Казак за делом селянина
Забыл о славе и войне.
Но вот венгерец брани пламя
Рукой мятежною раздул, —
Донец опять родное знамя,
Наследье дедов, развернул,
Оставил мирные станицы
И на постах передовых
С отвагой новой за границей
Явился в битвах роковых.
«Вперед, донцы, врагу навстречу!
Долой мундир! через реку!» —
И молодцы уж под картечью,
Не страшны волны казаку,
Плывут… земля уж под ногами…
«Ура!» — вмиг шашки из ножен,
И берег, взятый удальцами,
Победы кликом потрясен.
Мятеж утих… года минули…
И вдоль дунайских берегов,
Как грозный лес, опять сверкнули
Стальные дротики донцов.
Привык казак к огню и бою,
Ему не страшно по реке
В глухую полночь под грозою
Пуститься в легком челноке,
Подкрасться к вражескому стану,
Канат у судна отрубить
И из-под носа оттомана
Его спокойно уводить,
Схватить «язык», открыть дороги
В лесах, болотах и горах,
И в неприятельских шатрах
Наделать шуму и тревоги,
Иль, подбоченясь молодцом,
На скакуне своем степном
Скрываясь в поле под туманом,
В руке с губительным арканом
Врага беспечного открыть
И вдруг — с коня его схватить.
Войны испытанные дети,
Русь помнит ваши имена!
Недаром славою столетий
Покрыты Дона знамена:
Вы вашей кровию вписали
Любовь к Руси в ее скрижали…
Теперь опять гроза шумит.
Восстань же снова, Дон наш славный!
Оковы брат твой православный
Четыре века уж влачит.
Как жалкий раб, четыре века
Он кровь и слезы проливал
И даже имя человека,
Святое имя потерял!
Но жив господь суда и мщенья!
Он грянет карой громовой!
Русь кровью выкупит своей
Родного племени спасенье!..
Вперед, казак! Тебя зовет
И кровь и плен твоих собратов!
Благословит тебя господь!
Благословит отец твой Платов,
И племя страждущих славян,
И царственный твой атаман.
Вперед, донцы! да разовьются
Родные ваши знамена,
И с честью ваши имена
Из рода в роды пронесутся!
Да поздний внук ваш на Дону
На вас с любовию укажет
И детям с гордостию скажет:
«Они в великую воину
За честь и славу христианства
Казнили зависть и тиранство».

Самуил Маршак

Где тут Петя, где Сережа

Друг на друга так похожи
Комаровы-братья.
Где тут Петя, где Сережа —
Не могу сказаться.

Только бабушка и мать
Их умеют различать.

Не могу я вам сказать,
Кто из них моложе.
Пете скоро будет пять
И Сереже
Тоже.

Петя бросил снежный ком
И попал в окошко.
Говорят: в стекло снежком
Угодил Сережка.

Кто вчера разбил мячом
Чашку на буфете?
Петя был тут ни при чем,
А попало Пете.

Доктор смешивает их —
Так они похожи!
Пьет касторку за двоих
Иногда Сережа.

В праздник папа всю семью
Угощал мороженым.
Петя долю съел свою,
А потом — Сережину.

Поступили в детский сад
Петя и Сережа.
Пете новенький халат
Выдали в прихожей.

А Сереже говорят:
— Жадничаешь больно —
Получил один халат,
И с тебя довольно!

— Получил не я, а брат, —
Говорит Сережа.—
Пете выдали халат,
Выдайте мне тоже!

Няня Петю без конца
Мягкой губкой мыла,
Чтобы смыть с его лица
Синие чернила.

Смыла губкой полосу
На щеке и на носу.
Только кончила купать,
Весь в чернилах он опять!

Няня мальчика бранит:
— Петя! Это что же? —
А Сережа говорит:
— Няня, я — Сережа!

К парикмахеру идут
Петя и Сережа.
Петю за руку ведут
И Сережу тоже.

Парикмахер через миг
Петю наголо остриг.

Голова его теперь
На арбуз похожа.
Только вышел он за дверь,
В дверь вошел Сережа.

Парикмахер говорит:
— Ты ж недавно был обрит!
Я еще твоих волос
Не стряхнул с халата,
А уж ты опять оброс, -
Вон какой лохматый!

Видно, волосы растут
У тебя за пять минут!

Парикмахерских для вас
Хватит ли на свете,
Если в час по десять раз
Стричься будут дети!

Вот однажды к ним во двор
Перелез через забор
Озорной мальчишка —
Перепелкин Гришка.

Гришка — парень лет восьми,
Этакий верзила! —
А пред младшими детьми
Хвастается силой.

Говорит он: — Эй, мальки!
Побежим вперегонки!

Объявляю летний кросс —
От крыльца к сараю.
Три щелчка получит в нос
Тот, кто проиграет!

Любит Гришка обижать
Тех, кто помоложе.
Но согласен с ним бежать
Комаров Сережа.

А уж Петя Комаров
У ворот сарая
Притаился между дров,
Гришку ожидая.

Раз-два-три-четыре-пять!
Гришка бросился бежать.

Добежал он, чуть дыша,
Обливаясь потом,
И увидел малыша,
Подбежав к воротам.

Был он очень удивлен,
Даже скорчил рожу, -
Оттого что принял он
Петю за Сережу.

— Слишком тихо ты бежишь! —
Говорит ему малыш.—
Сядь-ка, длинноногий,
Отдохни с дороги!

— Не хочу я отдыхать,
Побежим с тобой опять!
В десять раз быстрее
Бегать я умею!

— Ладно! — Петя говорит.—
Добежим до дома.
Кто кого опередит,
Даст щелчка другому!

Раз-два-три-четыре-пять?
Гришка кинулся бежать.

Все быстрей и, все быстрей
Мчится он вприпрыжку,
А Сережа у дверей
Поджидает Гришку.

— Ну-ка, Гришка, где твой нос?
Проиграл ты этот кросс!

Говорят, что с этих пор
Не ходил ни разу
К братьям маленьким во двор
Гришка долговязый.

Николай Гумилев

Звездный ужас

Это было золотою ночью,
Золотою ночью, но безлунной,
Он бежал, бежал через равнину,
На колени падал, поднимался,
Как подстреленный метался заяц,
И горячие струились слезы
По щекам, морщинами изрытым,
По козлиной, старческой бородке.
А за ним его бежали дети,
А за ним его бежали внуки,
И в шатре из небеленой ткани
Брошенная правнучка визжала.

— Возвратись, — ему кричали дети,
И ладони складывали внуки,
— Ничего худого не случилось,
Овцы не наелись молочая,
Дождь огня священного не залил,
Ни косматый лев, ни зенд жестокий
К нашему шатру не подходили. —

Черная пред ним чернела круча,
Старый кручи в темноте не видел,
Рухнул так, что затрещали кости,
Так, что чуть души себе не вышиб.
И тогда еще ползти пытался,
Но его уже схватили дети,
За полы придерживали внуки,
И такое он им молвил слово:

— Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился,
Потому что столькими очами
На него взирает с неба черный,
И его высматривает тайны.
Этой ночью я заснул, как должно,
Обвернувшись шкурой, носом в землю,
Снилась мне хорошая корова
С выменем отвислым и раздутым,
Под нее подполз я, поживиться
Молоком парным, как уж, я думал,
Только вдруг она меня лягнула,
Я перевернулся и проснулся:
Был без шкуры я и носом к небу.
Хорошо еще, что мне вонючка
Правый глаз поганым соком выжгла,
А не то, гляди я в оба глаза,
Мертвым бы остался я на месте.
Горе! Горе! Страх, петля и яма
Для того, кто на земле родился. —

Дети взоры опустили в землю,
Внуки лица спрятали локтями,
Молчаливо ждали все, что скажет
Старший сын с седою бородою,
И такое тот промолвил слово:
— С той поры, что я живу, со мною
Ничего худого не бывало,
И мое выстукивает сердце,
Что и впредь худого мне не будет,
Я хочу обоими глазами
Посмотреть, кто это бродит в небе. —

Вымолвил и сразу лег на землю,
Не ничком на землю лег, спиною,
Все стояли, затаив дыханье,
Слушали и ждали очень долго.
Вот старик спросил, дрожа от страха:
— Что ты видишь? — но ответа не дал
Сын его с седою бородою.
И когда над ним склонились братья,
То увидели, что он не дышит,
Что лицо его, темнее меди,
Исковеркано руками смерти.

Ух, как женщины заголосили,
Как заплакали, завыли дети,
Старый бороденку дергал, хрипло
Страшные проклятья выкликая.
На ноги вскочили восемь братьев,
Крепких мужей, ухватили луки,
— Выстрелим, — они сказали — в небо,
И того, кто бродит там, подстрелим…
Что нам это за напасть такая? —
Но вдова умершего вскричала:
— Мне отмщения, а не вам отмщенья!
Я хочу лицо его увидеть,
Горло перервать ему зубами
И когтями выцарапать очи. —
Крикнула и брякнулась на землю,
Но глаза зажмуривши, и долго
Про себя шептала заклинанье,
Грудь рвала себе, кусала пальцы.
Наконец взглянула, усмехнулась
И закуковала как кукушка:

— Лин, зачем ты к озеру? Линойя,
Хороша печенка антилопы?
Дети, у кувшина нос отбился,
Вот я вас! Отец, вставай скорее,
Видишь, зенды с ветками омелы
Тростниковые корзины тащут,
Торговать они идут, не биться.
Сколько здесь огней, народу сколько!
Собралось все племя… славный праздник! —

Старый успокаиваться начал,
Трогать шишки на своих коленях,
Дети луки опустили, внуки
Осмелели, даже улыбнулись.
Но когда лежащая вскочила,
На ноги, то все позеленели,
Все вспотели даже от испуга.
Черная, но с белыми глазами,
Яростно она металась, воя:
— Горе! Горе! Страх, петля и яма!
Где я? что со мною? Красный лебедь
Гонится за мной… Дракон трёхглавый
Крадется… Уйдите, звери, звери!
Рак, не тронь! Скорей от козерога! —
И когда она всё с тем же воем,
С воем обезумевшей собаки,
По хребту горы помчалась к бездне,
Ей никто не побежал вдогонку.

Смутные к шатрам вернулись люди,
Сели вкруг на скалы и боялись.
Время шло к полуночи. Гиена
Ухнула и сразу замолчала.
И сказали люди: — Тот, кто в небе,
Бог иль зверь, он верно хочет жертвы.
Надо принести ему телицу
Непорочную, отроковицу,
На которую досель мужчина
Не смотрел ни разу с вожделеньем.
Умер Гар, сошла с ума Гарайя,
Дочери их только восемь весен,
Может быть она и пригодится. —

Побежали женщины и быстро
Притащили маленькую Гарру.
Старый поднял свой топор кремневый,
Думал — лучше продолбить ей темя,
Прежде чем она на небо взглянет,
Внучка ведь она ему, и жалко —
Но другие не дали, сказали:
— Что за жертва с теменем долбленным?
Положили девочку на камень,
Плоский черный камень, на котором
До сих пор пылал огонь священный,
Он погас во время суматохи.
Положили и склонили лица,
Ждали, вот она умрет, и можно
Будет всем пойти заснуть до солнца.

Только девочка не умирала,
Посмотрела вверх, потом направо,
Где стояли братья, после снова
Вверх и захотела спрыгнуть с камня.
Старый не пустил, спросил: Что видишь? —
И она ответила с досадой:
— Ничего не вижу. Только небо
Вогнутое, черное, пустое,
И на небе огоньки повсюду,
Как цветы весною на болоте. —
Старый призадумался и молвил:
— Посмотри еще! — И снова Гарра
Долго, долго на небо смотрела.
— Нет, — сказала, — это не цветочки,
Это просто золотые пальцы
Нам показывают на равнину,
И на море и на горы зендов,
И показывают, что случилось,
Что случается и что случится. —

Люди слушали и удивлялись:
Так не то что дети, так мужчины
Говорить доныне не умели,
А у Гарры пламенели щеки,
Искрились глаза, алели губы,
Руки поднимались к небу, точно
Улететь она хотела в небо.
И она запела вдруг так звонко,
Словно ветер в тростниковой чаще,
Ветер с гор Ирана на Евфрате.

Мелле было восемнадцать весен,
Но она не ведала мужчины,
Вот она упала рядом с Гаррой,
Посмотрела и запела тоже.
А за Меллой Аха, и за Ахой
Урр, ее жених, и вот всё племя
Полегло и пело, пело, пело,
Словно жаворонки жарким полднем
Или смутным вечером лягушки.

Только старый отошел в сторонку,
Зажимая уши кулаками,
И слеза катилась за слезою
Из его единственного глаза.
Он свое оплакивал паденье
С кручи, шишки на своих коленях,
Гарра и вдову его, и время
Прежнее, когда смотрели люди
На равнину, где паслось их стадо,
На воду, где пробегал их парус,
На траву, где их играли дети,
А не в небо черное, где блещут
Недоступные чужие звезды.

Джордж Гордон Байрон

Прости, прости мой край родной!

Прости, прости мой край родной!
Ты тонешь в лоне вод.
Ревет под ветром вал морской,
Свой крик мне чайка шлет.
На запад, солнцу по пути,
Плыву во тьме ночной.
Да будет тих твой сон! прости,
Прости, мой край родной!

Не долго ждать: гоня туман,
Взойдет и день опять.
Увижу небо, океан;
Отчизны — не видать.
Заглохнет замок мой родной;
Травою зарастет
Широкий двор; поднимет вой
Собака у ворот.

Малютка паж мой! ты в слезах.
Скажи мне, что с тобой?
Иль на тебя наводят страх
Шум волн и ветра вой?
Корабль мой нов; не плачь, мой паж!
Он цел и невредим.
В полете быстрый сокол наш
Едва ль поспорит с ним.

«Пусть воет ветер, плещет вал!
Не все ли мне равно?
Не страх, сэр Чайльд, мне сердце сжал:
Оно тоской полно,
Ведь я отца оставил там,
Оставил мать в слезах.
Одно прибежище мне — к вам
Да к богу в небесах.

Отец, как стал благословлять,
Был тверд в прощальный час;
Но долго будет плакать мать,
Не осушая глаз».
Горюй, горюй, малютка мой!
Понятна грусть твоя…
И будь я чист, как ты, душой,
Заплакал бы и я!

А ты, мой йомен, что притих?
Что так поник челом?
Боишься непогод морских,
Иль встречи со врагом?
«Сэр Чайльд, ни смерть мне не страшна,
Ни шторм, ни враг, ни даль;
Но дома у меня жена:
Ее, детей мне жаль!

Хоть и в родимой стороне,
А все ж она — одна.
Как спросят дети обо мне,
Что скажет им она?»
Довольно, друг! ты прав, ты прав:
Понятная печаль!
А я… суров и дик мой нрав:
Смеясь я еду вдаль.

Слезам лукавых женских глаз
Давно не верю я:
Я знаю, их другой как раз
Осушит без меня!
В грядущем — нечего искать,
В прошедшем — все мертво.
Больней всего, что покидать
Не жаль мне ничего.

И вот среди пучин морских
Один остался я…
И что жалеть мне о других?
Чужда им жизнь моя.
Собака разве… да и та
Повоет день-другой,
А там — была бы лишь сыта,
Так я и ей чужой.

Корабль мой! пусть тяжел мой путь
В сырой и бурной мгле,
Неси меня — куда нибудь,
Лишь не к родной земле!
Привет вам, темные валы!
И вам, в конце пути,
Привет, пустыни и скалы!
Родной мой край, прости!

Дмитрий Мережковский

Лирическое заключение из поэмы «Смерть»

О век могучий, век суровый
Железа, денег и машин,
Твой дух промышленно-торговый
Царит, как полный властелин.
Ты начертал рукой кровавой
На всех знаменах: «_В силе — право_!»
И скорбь пророков и певцов,
Святую жажду новой веры
Ты осмеял, как бред глупцов,
О век наш будничный и серый!
Расчет и польза — твой кумир,
Тобою властвует банкир, Газет, реклам бумажный ворох,
Недуг безверья и тоски,
И к людям ненависть, и порох,
И броненосцы, и штыки.
Но ведь не пушки, не твердыни,
Не крик газет тебя доныне
Спасает, русская земля!
Спасают те, кто в наше время
В родные, бедные поля
Кидают вечной правды семя,
Чье сердце жалостью полно, —
Без них бы мир погиб давно!.. Кладите рельсы, шахты ройте,
Смирите ярость волн морских,
Пустыни вечные покройте
Сетями проволок стальных
И дерзко вешайте над бездной
Дугою легкой мост железный,
Зажгите в ваших городах
Молниеносные лампады, —
Но если нет любви в сердцах —
Ни в чем не будет вам отрады!
Но если в людях бога нет —
Настанет ночь, померкнет свет…. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Как в древних стенах Колизея
Теперь шумит лишь ветер, вея,
Растет репейник и полынь, —
Так наши гордые столицы
И мрамор сумрачных твердынь —
Исчезнет всё, как луч зарницы,
Чуть озарившей небосклон,
Пройдет — как звук, как тень, как сон! О, трудно жить во тьме могильной,
Среди безвыходной тоски!
За пессимизм, за плач бессильный
Нас укоряют старики;
Но в прошлом есть у вас родное,
Навеки сердцу дорогое,
Мы — дети горестных времен,
Мы — дети мрака и безверья!
Хоть на мгновенье озарен
Ваш лик был солнцем у преддверья
Счастливых дней… Но свет погас, —
Нет даже прошлого у нас! Вы жили, вы стремились к цели,
А мы томимся, не живем,
Не видя солнца с колыбели!..
Разуверение во всем
Вы нам оставили в наследство.
И было горько наше детство!
Мы гибнем и стремимся к ней,
К земле родимой, на свободу, —
Цветы, лишенные корней,
Цветы, опущенные в воду, —
Объяты сумраком ночным,
Мы умираем и молчим!.. Мы бесконечно одиноки,
Богов покинутых жрецы.
Грядите, новые пророки!
Грядите, вещие певцы,
Еще неведомые миру!
И отдадим мы нашу лиру
Тебе, божественный поэт…
На глас твой первые ответим,
Улыбкой первой твой рассвет,
О Солнце будущего, встретим
И в блеске утреннем твоем,
Тебя приветствуя, умрем!«Salutant, Caesar Imperator,
Те morituri» {*} Весь наш род,
{* Идущие на смерть приветствуют
тебя, император Цезарь! }
Как на арене гладиатор,
Пред новым веком смерти ждет.
Мы гибнем жертвой искупленья.
Придут иные поколенья,
Но в оный день пред их судом
Да не падут на нас проклятья:
Вы только вспомните о том,
Как много мы страдали, братья!
Грядущей веры новый свет,
Тебе от гибнущих — привет!

Яков Петрович Полонский

Вложи свой меч

Недаром создал ты порядок, полный сил,
И воспитал в себе отвагу:
Твой враг, как пленник,— отдал шпагу,
Как император — скипетр уронил;
Во всеоружии ты встал и отрезвил
Войнолюбивое, слепое племя —
И опасения свои угомонил,—
Так, совершил ты все, что подсказало время.
Довольно! Зло войны должно иметь предел…
И если слава — твой удел,
Ты будешь истинно великою державой,
Гнушаясь варварскою славой
Над пеплом городов, среди кровавых тел…

«Довольно!!— говорили мы,
С младенчества тобой повитые умы,
Недальновидные соседи.—
Довольно пороху, каленой стали, меди,
Свинцу и чугуна,— их гул, их дым и гром
Сливает реки слез с победным торжеством;
Твои трофеи — символы печали,
Тоски и ужасов».— «Довольно!»— восклицали
Все, для которых идеал
То человечности, то правды, то свободы
Ты так роскошно в блеск и звуки облекал,
Когда к лобзанью призывал
Устами Шиллера весь мир и все народы.

Все изменилось!—
Юноши твои
Уже не жаждут мировой любви,
Искусство их — военное искусство…
(Наука с увлеченьем пушки льет…)

И тот лишь у тебя великий патриот,
Кто из презрительного чувства
К другим народам говорит,
Что сам Господь тебе велит
Восток и Запад онемечить!

С почетом принял ты под свой покров того,
Кто мог — и смел тебе недавно поперечить,
Кто думал произвол собой увековечить
И пал от произвола своего,—
С почетом принял — и, клевретами его
Обезоруженный, народ пошел калечить.
Венчая славою безнравственный успех,
Инстинктам дикаря послушен,
Теперь ты, как палач, стоишь в виду у всех,
И к воплям жертвы равнодушен.
Ты ей на горло наступил,
Ты в ней одобрил дух измены,
Ты, как на плахе, раздробил
Ее трепещущие члены…

На мертвые тела жен, стариков, детей
Косясь, внесешь ли ты в Париж грабеж повальный
Или почтишь их тризной погребальной
И лицемерный гимн споешь царю царей?!.
О просвещеннейший народ!
О наш великий просветитель!
Знай, если Франция падет,—
С ее могилы встанет мститель.
Он проскользнет к тебе, как змей,
Он даст тебе понять всю силу
Полураздавленных идей,
Не поместившихся в могилу…
Он, Немезида наших дней,
Тебе,— едва лишь из трофеев
Ты выкроишь венки для всех своих страстей,—
Руками тысячи пигмеев
Расставит тысячи сетей…
И если ты — хоть это знаешь,
Свои надежды возлагаешь
На мудрость собственных детей,—
Чтоб эта мудрость не зачахла,
Скорей вложи твой меч и руку ту отмой,
Которая грозой пороховой,
Кровавым запахом пропахла…

Перси Биши Шелли

К лорду Канцлеру

по приговору которого у Шелли были
отняты дети от первого его брака
Ты проклят родиной, о, Гребень самый темный
Узлистого червя, чье имя — Змей Стоглав,
Проказа Ханжества! Предатель вероломный,
Ты Кладбищу служил, отжитки воссоздав.

Ты проклят. Продан Суд, все лживо и туманно,
В Природе все тобой поставлено вверх дном,
И груды золота, добытого обманно,
Пред троном Гибели вопят, шумят, как гром.

Но если медлит он, твой Ангел воздаянья,
И ждет, чтобы его Превратность позвала,
И лишь тогда ее исполнит приказанья, —
И если он тебе еще не сделал зла —

Пусть в дух твой крик отца войдет как бич суровый.
Надежда дочери на гроб твой да сойдет,
И, к сединам прильнув, пусть тот клобук свинцовый,
Проклятие, тебя до праха пригнетет.

Проклятие тебе, во имя оскорбленных
Отцовских чувств, надежд, лелеянных года,
Во имя нежности, скорбей, забот бессонных,
Которых в жесткости не знал ты никогда;

Во имя радости младенческих улыбок,
Сверкнувшей путнику лишь вспышкой очага,
Чей свет, средь вставшей мглы, был так мгновенно зыбок,
Чья ласка так была для сердца дорога;

Во имя лепета неискушенной речи,
Которую отец хотел сложить в узор
Нежнейшей мудрости. Но больше нет нам встречи.
Ты тронешь лиру слов! О, ужас! о, позор!

Во имя счастья знать, как вырастают дети,
Полураскрывшийся цветок невинных лет,
Сплетенье радости и слез в единой сети,
Источник чаяний и самых горьких бед, —

Во имя скучных дней среди забот наемных,
Под гнетом чуждости холодного лица, -
О, вы, несчастные, вы, темные из темных,
Вы, что бедней сирот, хоть вы не без отца!

Во имя лживых слов, что на устах невинных
Нависнут, точно яд на лепестках цветов,
И суеверия, что в их путях пустынных
Всю жизнь отравит им, как тьма, как гнет оков, —

Во имя твоего кощунственного Ада,
Где ужас, бешенство, преступность, скорбь и страсть,
Во имя лжи твоей, в которой им — засада
Всех тех песков, на чем свою ты строишь Власть, —

Во имя похоти и злобы, соучастных,
И жажды золота, и жажды слез чужих,
Во имя хитростей, всегда тебе подвластных,
И подлых происков, услады дней твоих, —

Во имя твоего вертепа, где — могила,
Где мерзкий смех твой жив, где западня жива,
И лживых слез — ведь ты нежнее крокодила —
Тех слез, что для умов других — как жернова, —

Во имя всей вражды, принудившей, на годы,
Отца не быть отцом и мучиться любя,
Во имя грубых рук, порвавших связь Природы,
И мук отчаянья — и самого тебя!

Да, мук отчаянья! Я не кричать не в силах:
«О, дети, вы мои и больше не мои!
Пусть кровь моя теперь волнуется в их жилах,
Но души их, Тиран, осквернены — твои!»

Будь проклят, жалкий раб, хотя чужда мне злоба.
О, если б ад земной преобразил ты в рай,
Мое проклятие тебе у двери гроба
Благословением возникло бы. Прощай!

Александр Введенский

Сказка о четырех котятах и четырех ребятах

1

Стояла у речки, под горкой, хатёнка,
В ней кошка жила и четыре котёнка.

Был первый котёнок совсем ещё крошкой.
Кошка его называла Ермошкой.

Сёмкою звался котёнок другой,
Маленький хвостик держал он дугой.

У третьего братца, котёнка Петрушки,
Лихо торчали пушистые ушки.

Кусался и дрался, как глупый щенок,
Фомка — четвёртый кошачий сынок.

2

Однажды сготовила кошка обед:
Зажарила восемь куриных котлет,

Спекла для ребяток слоёный пирог,
Купила им сливочный, сладкий сырок.

Чистою скатертью столик накрыла,
Взглянула, вздохнула и проговорила:

— А может быть, мало будет для деток
Сырка, пирога и куриных котлеток?

Пойду я на рынок, на рынке достану
Для милых котяток густую сметану.

Берёт она с полки пузатый горшочек,
Кладёт его в плотный плетёный мешочек.

В карман опускает большой кошелёк,
Но дверь забывает закрыть на замок.

3

Стоит возле речки пустая хатёнка,
В леску заигрались четыре котёнка.

Вдруг из высоких кустов барбариса
Вылезла тихо противная крыса.

Воздух понюхав, махнула хвостом
И осторожно взглянула на дом.

В доме ни скрипа, ни звука, ни вздоха.
«Это неплохо!» — решает пройдоха.

Свистнула крыса, визгливо-пронзительно –
Два раза коротко, три — продолжительно.

Даже в лесу, за болотной трясиной,
Крысы услышали посвист крысиный.

Ожили мигом лесные тропинки,
Всюду мелькают крысиные спинки.

Листья сухие чуть слышно шуршат,
Крысы торопятся, крысы спешат.

4

Кошка сметану купила и вот
Быстро домой по тропинке идёт.

К дому приводит лесная дорожка,
Что же увидела бедная кошка?

Дюжину крыс, бандитов хвостатых,
Дюжину крыс и обеда остаток.

Подходит к концу воровская пирушка.
Крикнула кошка: — На помощь, Петрушка!

Сёмка, на помощь! На помощь, Ермошка!
Фомка, на помощь! — крикнула кошка.

5

И вдруг из-за леса выходит отряд,
Выходит отряд не котят, а ребят.

Первый с винтовкой, с танком другой,
С длинною шашкой третий герой.

Четвёртый горохом стреляет из пушки
По крысам, сидящим в кошачьей избушке.

В атаку бросается храбрый отряд.
Враги отступают, пищат и дрожат.

Свистнули крысы визгливо, пронзительно –
Три раза коротко, два — продолжительно.

И побежала крысиная стая,
В поле хвостами следы заметая.

Кошка не знает, какую награду
Дать за спасенье лихому отряду.

Не ожидая кошачьих наград,
С гордою песней уходит отряд.

6

Всласть наигрались в песочке сыночки
И прибегают домой из лесочка.

Четверо славных весёлых котят
Проголодались, обедать хотят.

Сделала мама им новый обед:
Снова зажарила восемь котлет,

Сделала новый слоёный пирог,
Сладкий, как сахар, дала им сырок.

Плотный, плетёный раскрыла мешочек,
Достала с густою сметаной горшочек.

7

Ясные звёзды в небе зажглись,
Дети поели и спать улеглись.

Где-то в кустах соловьи засвистели,
Кошке не спится, лежит на постели.

Думает кошка: «Звала я котят,
А почему-то явился отряд!

Ах, почему, почему, почему?
Этого я никогда не пойму!»

8

Мы отгадаем загадку легко,
Кошке отгадку шепнём на ушко:

Звали, наверное, этих ребят
Так же, как ваших пушистых котят:

Сёмка и Фомка, Петрушка, Ермошка.
Вы недогадливы, милая кошка!

Яков Петрович Полонский

Библиографы

Я за прозу берусь, я за вирши берусь
И забвенья реки не боюсь, не боюсь… —
От журнального лая спасая поэта,
Не надолго меня спрячет темная Лэта.
Ходит мусорщик вдоль этой мутной реки, —
И нет глаза быстрей, нет ловчее руки…
Все, что только в волнах этой Лэты мелькает,
Что ни вынырнет, все-то он жадно хватает,—
И не только рублевых, грошовых писак
От него эта Лэта не спрячет никак.
Чуть завидит кого, — живо на берег тащит,
И ликует душа его, аще обрящет.
От ветошной души пусть ветошка одна
Попадется, и та будет им спасена;
И пускай целый свет смысла в ней не увидит,
Он хоть метку найдет, а ее не обидит, И ее поместить в поминанье свое,
Как великое имя, неведомо чье!
И попробуй хоть дичь поместить я в газету,
Чтоб найти эту дичь, он обшарит всю Лэту
(Иль Апраксина двор).
Кто же мусорщик сей?.. —
Полторацкий копун иль Еф— злодей?!
Для обоих готов сочинять я куплеты,
Оба рады поэта исхитить из Лэты,
Оба рады друг друга в ту Лэту столкнуть,
От обоих (попробуй их ревность раздуть…)
Сам Сатурн, что детей пожирает, заплачет, —
И его вспотрошить ничего им не значит.

Я за прозу берусь, я за вирши берусь
И забвенья реки не боюсь, не боюсь… —
От журнального лая спасая поэта,
Не надолго меня спрячет темная Лэта.
Ходит мусорщик вдоль этой мутной реки, —
И нет глаза быстрей, нет ловчее руки…
Все, что только в волнах этой Лэты мелькает,
Что ни вынырнет, все-то он жадно хватает,—
И не только рублевых, грошовых писак
От него эта Лэта не спрячет никак.
Чуть завидит кого, — живо на берег тащит,
И ликует душа его, аще обрящет.
От ветошной души пусть ветошка одна
Попадется, и та будет им спасена;
И пускай целый свет смысла в ней не увидит,
Он хоть метку найдет, а ее не обидит,

И ее поместить в поминанье свое,
Как великое имя, неведомо чье!
И попробуй хоть дичь поместить я в газету,
Чтоб найти эту дичь, он обшарит всю Лэту
(Иль Апраксина двор).
Кто же мусорщик сей?.. —
Полторацкий копун иль Еф— злодей?!
Для обоих готов сочинять я куплеты,
Оба рады поэта исхитить из Лэты,
Оба рады друг друга в ту Лэту столкнуть,
От обоих (попробуй их ревность раздуть…)
Сам Сатурн, что детей пожирает, заплачет, —
И его вспотрошить ничего им не значит.

Евгений Евтушенко

Монолог Тиля Уленшпигеля

Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.

У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.

Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.

И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»

И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.

Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.

Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.

Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.

Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!

Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.

Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.

Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.

И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.

Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!

Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.

Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.

По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.

И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!

И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!

Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!

Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!

От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.

Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.

И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!

Владислав Фелицианович Ходасевич

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась
В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро
Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру
Восьмого дня она очнулась. Люди
Повыползли из каменных подвалов
На улицы. Так, переждав ненастье,
На задний двор, к широкой луже, крысы
Опасливой выходят вереницей
И прочь бегут, когда вблизи на камень
Последняя спадает с крыши капля…
К полудню стали собираться кучки.
Глазели на пробоины в домах,
На сбитые верхушки башен; молча
Толпились у дымящихся развалин
И на стенах следы скользнувших пуль
Считали. Длинные хвосты тянулись
У лавок. Проволок обрывки висли
Над улицами. Битое стекло
Хрустело под ногами. Желтым оком
Ноябрьское негреющее солнце
Смотрело вниз, на постаревших женщин
И на мужчин небритых. И не кровью,
Но горькой желчью пахло это утро.
А между тем уж из конца в конец,
От Пресненской заставы до Рогожской
И с Балчуга в Лефортово, брели,
Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать
Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?
Иные узелки несли под мышкой
С убогой снедью: так в былые годы
На кладбище москвич благочестивый
Ходил на Пасхе — красное яичко
Сесть на могиле брата или кума…

К моим друзьям в тот день пошел и я.
Узнал, что живы, целы, дети дома, —
Чего ж еще хотеть? Побрел домой.
По переулкам ветер, гость залетный,
Гонял сухую пыль, окурки, стружки.
Домов за пять от дома моего,
Сквозь мутное окошко, по привычке
Я заглянул в подвал, где мой знакомый
Живет столяр. Необычайным делом
Он занят был. На верстаке, вверх дном,
Лежал продолговатый, узкий ящик
С покатыми боками. Толстой кистью
Водил столяр по ящику, и доски
Под кистью багровели. Мой приятель
Заканчивал работу: красный гроб.
Я постучал в окно. Он обернулся.
И, шляпу сняв, я поклонился низко
Петру Иванычу, его работе, гробу,
И всей земле, и небу, что в стекле
Лазурью отражалось. И столяр
Мне тоже покивал, пожал плечами
И указал на гроб. И я ушел.

А на дворе у нас, вокруг корзины
С плетеной дверцей, суетились дети,
Крича, толкаясь и тесня друг друга.
Сквозь редкие, поломанные прутья
Виднелись перья белые. Но вот —
Протяжно заскрипев, открылась дверца,
И пара голубей, плеща крылами,
Взвилась и закружилась: выше, выше,
Над тихою Плющихой, над рекой…
То падая, то подымаясь, птицы
Ныряли, точно белые ладьи
В дали морской. Вослед им дети
Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один,
Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,
Присел на камень, растопырил руки,
И вверх смотрел, и тихо улыбался.
Но, заглянув ему в глаза, я понял,
Что улыбается он самому себе,
Той непостижной мысли, что родится
Под выпуклым, еще безбровым лбом,
И слушает в себе биенье сердца,
Движенье соков, рост… Среди Москвы,
Страдающей, растерзанной и падшей, —
Как идол маленький, сидел он, равнодушный,
С бессмысленной, священною улыбкой.
И мальчику я поклонился тоже.

Дома
Я выпил чаю, разобрал бумаги,
Что на столе скопились за неделю,
И сел работать. Но, впервые в жизни,
Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»
В тот день моей не утолили жажды.

Эдуард Пальерон

Кукла

(Монолог отца)
Рождественские дни, и двери в кабинет,
Где я работаю — с утра полуоткрыты.
Малютки голосок, играющей в «визиты»,
Доносится ко мне… На девочке надет
И соответственный парадный туалет:
Перчатки матери и шляпка, пелерина;
А платье — шлейф его, длиною в два аршина,
За ней волочится, метя собой паркет…
Его ручонкою придерживая левой,
Малютка держится и смотрит королевой.
Ей весело… Она с собой толкует вслух
И, будучи одна, беседует за двух.
Одна ль? Завернута в подобие пеленок,
С ней кукла старая, истрепаннный «ребенок»,
Облезлый, без волос и с дыркою в боку,
Немало разных бед видавший на веку,
По безобразию буквально несравнимый,
И верно потому — всех более любимый.
Она душою всей ушла в свою игру.

— Динь-динь! — Ах, здравствуйте… Садитесь. Как любезно,
Что вы заехали! — Визитов нынче бездна
И вот я выехать решилась поутру.
— Вам лучше? — Как сказать! У женщин, дорогая,
Беда с болезнями: одна пройдет, — другая
Сейчас откроется… — Да, милая, о, да!
— А как же сами вы? — Ах плохо, как всегда,
Но (это главные!) поправилися детки.
— Их много ли у вас? — Порядочно. Всего
Двенадцать человек. — А возраст? — Однолетки:
Всем по двенадцати. — Ну, это ничего,
Года удобные… — Едва ли! Посудите,
Минуты просто нет свободной у меня.
Покупки, хлопоты… громадная возня!
— Ах, милая, кому вы это говорите!
— Есть детки и у вас? — Один лишь… Мой бебе!
(С глубокой нежностью прижав его к себе),
Вот этот! Миленький! Но с ним заботы вдвое…
— Ведь это — девочка, не правда ли? — О, нет!
— Так значит мальчуган? — Ни то и ни другое.
Покуда он — никто: бебе мой не одет
Еще, как видите… Нарочно не велю я
И одевать его: он просто мой бебе!
Все мальчики шалят, в лошадки не люблю я
Играть с мальчишками, — о драках и борьбе
Лишь думают они… Но с девочками — хуже:
Готовь приданое и хлопочи о муже,
И все-таки потом несчастливы оне!
Малютку моего желала бы вполне
Счастливым видеть я! —
Она с любовным взором
Склоняется к бебе облезлому, в котором
Не куклу жалкую — но видит, не шутя,
Она цветущее любимое дитя.
С инстинктом женщины в ней пробудилась рано
Потребность нежности и ласка горяча.
Устами свежими, как птичка щебеча,
Касается она поблекших щек болвана.
В ней пробуждается в минуты эти — мать.
И девочку мою готов я ревновать…

Сергей Аксаков

А.И. Казначееву

Ах, сколь ошиблись мы с тобой, любезный друг,
Сколь тщетною мечтою наш утешался дух!
Мы мнили, что сия ужасная година
Не только будет зла, но и добра причина;
Что разорение, пожары и грабеж,
Врагов неистовство, коварство, злоба, ложь,
Собратий наших смерть, страны опустошенье
К французам поселят навеки отвращенье;
Что поруганье дев, убийство жен, детей,
Развалины градов и пепл святых церквей
Меж нами положить должны преграду вечну;
Что будем ненависть питать к ним бесконечну
За мысль одну: народ российский низложить!
За мысль, что будет росс подвластным галлу жить!..
Я мнил, что зарево пылающей столицы
Осветит, наконец, злодеев мрачны лицы;
Что в страшном сем огне пристрастие сгорит;
Что огнь сей — огнь любви к отчизне воспалит;
Что мы, сразив врага и наказав кичливость,
Окажем вместе с тем им должну справедливость;
Познаем, что спаслись мы благостью небес,
Прольем раскаянья потоки горьких слез;
Что подражания слепого устыдимся,
К обычьям, к языку родному обратимся.
Но что ж, увы, но что ж везде мой видит взор?
И в самом торжестве я вижу наш позор!
Рукою победя, мы рабствуем умами,
Клянем французов мы французскими словами.
Толпы сих пленников, грабителей, убийц,
В Россию вторгшися, как стаи хищных птиц,
Гораздо более вдыхают сожаленья,
Чем росски воины, израненны в сраженьях!
И сих разбойников — о, стыд превыше сил, —
Во многих я домах друзьями находил!
Но что? Детей своих вверяли воспитанье
Развратным беглецам, которым воздаянье
Одно достойно их — на лобном месте казнь!
Вандама ставили за честь себе приязнь,
Который кровию граждан своих дымится,
Вандама, коего и Франция стыдится!
А барынь и девиц чувствительны сердца
(Хотя лишилися — кто мужа, кто отца)
Столь были тронуты французов злоключеньем,
Что все наперерыв метались с утешеньем.
Поруганный закон, сожженье городов,
Убийство тысячей, сирот рыданье, вдов,
Могила свежая Москвы опустошенной,
К спасенью жертвою святой определенной. —
Забыто все. Зови французов к нам на бал!
Все скачут, все бегут к тому, кто их позвал!
И вот прелестные российские девицы,
Руками обхватясь, уставя томны лицы
На разорителей отеческой страны
(Достойных сих друзей, питомцев сатаны),
Вертятся вихрями, себя позабывают,
Французов — языком французским восхищают.
Иль брата, иль отца на ком дымится кровь —
Тот дочке иль сестре болтает про любовь!..
Там — мужа светлый взор мрак смертный покрывает,
А здесь — его жена его убийц ласкает…
Но будет, отвратим свой оскорбленный взор
От гнусных тварей сих, россиянок позор;
Благодаря судьбам, избавимся мы пленных,
Забудем сих невежд, развратников презренных!
Нам должно б их язык изгнать, забыть навек.
Кто им не говорит у нас — не человек,
В отличных обществах того не принимают,
Будь знающ и умен — невеждой называют.
И если кто дерзнет противное сказать,
Того со всех сторон готовы осмеять;
А быть осмеянным для многих сколь ужасно!
И редкий пустится в столь поприще опасно!..
Мой друг, терпение!.. Вот наш с тобой удел.
Знать, время язве сей положит лишь предел.
А мы свою печаль сожмем в сердцах унылых,
Доколь сносить, молчать еще мы будем в силах…

Яков Петрович Полонский

Ребенку

(НА ЕГО ВОПРОС, ОТКУДА ЗВЕЗДЫ?)
Хоть ночь и теплая, а все-ж, давным-давно
Набегались порядочныя дети,—
Легли и спят; а ты в открытое окно
Глядишь и хочешь знать: откуда звезды эти…
Откуда?!. О, дитя! (Такого и на свете
Нет мудреца, чтоб дал на это мне ответ…)
Об астрономии слыхал ты или нет?
Иль не дочел еще и азбуки печатной?..
Как вижу, милый мой, ученый ты не знатный!..
Что-ж делать мне с тобой?.. Неужели молчать?..
Постой!.. Попробую тебе я разсказать
Одно восточное преданье, —
Авось оно тебе послужит в назиданье
И сразу разрешит мудреный твой вопрос.
И так… вот видишь ли в чем дело…
Давным-давно, когда без нас все зеленело,

И папоротник был не ниже тех берез,
Что̀ видел ты в саду, — так высоко он рос, —
Ну, словом, так давно, что людям и не снилось, —
Звезд вовсе не было…
Раз, солнце закатилось,
И вдруг, по всей земле настала темнота, —
Такая темнота, что инда зги не видно, —
Не видно ни лесов дремучих, ни куста,
Ни скал над озером…
И вот, (хоть плакать стыдно),
Цветы заплакали… — куда девался свет?..
Нигде ни искорки, — луны и следу нет…
Все темно: — лопуха не отличишь от розы,—
Крапивы от лилей… И вот, роняя слезы,
Цветы взмолились: Господи! внемли
Моленью нашему: на то-ль мы расцвели,
Чтоб нас и мотыльки не видели… Затепли
Лампаду… Посвети нам, Боже, с высоты!..
Немного погодя несчастные цветы
Вообразили, что ослепли,
И были в ужасе от мнимой слепоты…
И что же… В эту ночь, уж я не знаю
Зачем и почему, но по земному краю
Посланник Господа, Архангел пролетал
И горький плач цветов во мраке услыхал.

О, как, подумал он, безпомощны и жалки
Все эти ландыши, и астры, и фиалки,
И эти васильки, и эти куппы роз!..
И словно ладоном, дыша благоуханьем,
Великим он в ту ночь проникся состраданьем,
И слезы всех цветов, — о! много, много слез, —
Крылами легкими колебля тьму ночную,
Он собрал в чашу золотую,
И эту чашу на небо унес
И по̀дал Господу…
И вот, чтобы о свете
В ночную темь цветы не плакали, как дети,
Он брызнул по̀ небу из чаши золотой
Во все концы небеснаго пространства…
Блестящих капель разлетелся рой
И превратился в звездное убранство…
Ну, понял ли ты, милый мой,
Откуда звезды?.. Понял… Ну, и ладно, —
Начнешь учиться, выростешь большой,
Сам будешь понимать, что складно, что нескладно, —
Теперь же, спать пора, — прощай, и Бог с тобой.

Яков Петрович Полонский

Ребенку

(НА ЕГО ВОПРОС, ОТКУДА ЗВЕЗДЫ?)
Хоть ночь и теплая, а все ж, давным-давно
Набегались порядочные дети,—
Легли и спят; а ты в открытое окно
Глядишь и хочешь знать: откуда звезды эти…
Откуда?!. О, дитя! (Такого и на свете
Нет мудреца, чтоб дал на это мне ответ…)
Об астрономии слыхал ты или нет?
Иль не дочел еще и азбуки печатной?..
Как вижу, милый мой, ученый ты не знатный!..
Что ж делать мне с тобой?.. Неужели молчать?..
Постой!.. Попробую тебе я рассказать
Одно восточное преданье, —
Авось оно тебе послужит в назиданье
И сразу разрешит мудреный твой вопрос.
И так… вот видишь ли в чем дело…
Давным-давно, когда без нас все зеленело,

И папоротник был не ниже тех берез,
Что видел ты в саду, — так высоко он рос, —
Ну, словом, так давно, что людям и не снилось, —
Звезд вовсе не было…
Раз, солнце закатилось,
И вдруг, по всей земле настала темнота, —
Такая темнота, что инда зги не видно, —
Не видно ни лесов дремучих, ни куста,
Ни скал над озером…
И вот, (хоть плакать стыдно),
Цветы заплакали… — куда девался свет?..
Нигде ни искорки, — луны и следу нет…
Все темно: — лопуха не отличишь от розы,—
Крапивы от лилей… И вот, роняя слезы,
Цветы взмолились: Господи! внемли
Моленью нашему: на то ль мы расцвели,
Чтоб нас и мотыльки не видели… Затепли
Лампаду… Посвети нам, Боже, с высоты!..
Немного погодя несчастные цветы
Вообразили, что ослепли,
И были в ужасе от мнимой слепоты…
И что же… В эту ночь, уж я не знаю
Зачем и почему, но по земному краю
Посланник Господа, Архангел пролетал
И горький плач цветов во мраке услыхал.

О, как, подумал он, беспомощны и жалки
Все эти ландыши, и астры, и фиалки,
И эти васильки, и эти куппы роз!..
И словно ладоном, дыша благоуханьем,
Великим он в ту ночь проникся состраданьем,
И слезы всех цветов, — о! много, много слез, —
Крылами легкими колебля тьму ночную,
Он собрал в чашу золотую,
И эту чашу на небо унес
И по̀дал Господу…
И вот, чтобы о свете
В ночную темь цветы не плакали, как дети,
Он брызнул по̀ небу из чаши золотой
Во все концы небесного пространства…
Блестящих капель разлетелся рой
И превратился в звездное убранство…
Ну, понял ли ты, милый мой,
Откуда звезды?.. Понял… Ну, и ладно, —
Начнешь учиться, вырастешь большой,
Сам будешь понимать, что складно, что нескладно, —
Теперь же, спать пора, — прощай, и Бог с тобой.

Николай Некрасов

А.Н. Майкову (ответ на стихи его: «Полонский! Суждено опять судьбою злою…»)

Ответ на стихи его:
«Полонский! суждено опять судьбою злою…»Как, ты грустишь? — помилуй бог!
Скажи мне, Майков, как ты мог,
С детьми играя, тихо гладя
Их по головке, слыша смех
Их вечно-звонкий, вспомнить тех,
Чей гений пал, с судьбой не сладя,
Чей труд погиб…
Как мог ты, глядя
На северные небеса,
Вдруг вспомнить Рима чудеса,
Проникнуться воспоминаньем,
Вообразить, что я стою
Средь Колизея, как в раю,
И подарить меня посланьем?
Мне задушевный твой привет
Был освежительно-отраден.
Но я еще не в Риме, нет!
В окно я вижу Баден-Баден,
И тяжело гляжу на свет.
Хоть мне здорово и приятно
Парным питаться молоком,
Дышать нетопленным теплом
И слушать музыку бесплатно;
Но — если б не было руин,
Плющом повитых, луговин
Зеленых, гор, садов, скамеек,
Холмов и каменных лазеек, —
Здесь на меня нашел бы сплин —
Так надоело мне гулянье,
Куда, расхаживая лень,
Хожу я каждый божий день
На равнодушное свиданье,
И где встречаю, рад не рад,
При свете газовых лампад,
Американцев, итальянцев,
Французов, англичан, голландцев,
И немцев, и немецких жен,
И всем известную графиню,
И полурусскую княгиню,
И русских множество княжен.
Но в этих встречах мало толку,
И в разговорах о ничем
Ожесточаюсь я умом,
А сердцем плачу втихомолку.
И эта жизнь меня томит,
И этот Баден, с этим миром,
Который вкруг меня шумит,
Мне кажется большим трактиром,
В котором каждый божий час
Гуляет глупость напоказ.
А ты счастливец! — любишь ты
Домашний мир. Твои мечты
Не знают роковых стремлений;
Зато как много впечатлений
Проходит по душе твоей,
Когда ты с удочкой своей,
Нетерпеливый, вдохновенный,
Идешь на лов уединенный.
Или, раздвинув тростники,
Над золотистыми струями
Стоишь — протер свои очки —
И жадными следишь глазами,
Как шевелятся поплавки.
И весь ты страстное вниманье…
Вот — гнется удочка дугой,
Кружится рыбка над водой —
Плеск — серебро и трепетанье…
О, в этот миг перед тобой
Что значит Рим и все преданья,
Обломки славы мировой!
Но, чу! свисток раздался птичий,
Ночь шелестит во мгле кустов:
Спеши, мой милый рыболов,
Домой с наловленной добычей!
Спеши! — уж божья благодать
На ложе сна детей приемлет,
Твои малютки спят, — и дремлет
Их убаюкавшая мать.
Уже в румяном полусвете,
Там, в сладких грезах полусна,
Тебя ждет милая жена
Иль труд в соседнем кабинете.
Труд благодатный! Труд живой!
Часы, в которые душой
Ты, чуя бога, смело пишешь
И на себе цепей не слышишь.
Люблю я стих широкий твой,
Насквозь пропахнувший смолою
Тех самых сосен, где весною,
В тени от солнца, меж ветвей,
Ты подстерег лесную фею,
И где с Каменою твоею
Шептался плещущий ручей.
Я сам люблю твою Камену,
Подругу северных ночей:
Я помню, как неловко с ней
Ты шел на шумную арену
Народных браней и страстей;
Как ей самой неловко было…
Но… олимпийская жена,
Не внемля хохоту зоила,
Тебе осталася верна,
И вновь в объятия природы —
В поля, в леса, туда, где воды
Струятся, где синеет мгла
Из-под шатра дремучей ели,
Туда, где водятся форели,
С тобою весело ушла.
Прости, мой друг! не знай желаний
Моей блуждающей души!
Довольно творческих страданий,
Чтоб не заплесневеть в глуши.
Поверь, не нужно быть в Париже,
Чтоб к истине быть сердцем ближе,
И для того, чтоб созидать,
Не нужно в Риме кочевать.
Следы прекрасного художник
Повсюду видит и — творит,
И фимиам его горит
Везде, где ставит он треножник,
И где творец с ним говорит.Баден-Баден. Август 1857

Владислав Сырокомля

Старые часы

Вот искусное изделье: человеческая сила
Время пойманное в этот узкий ящик заключила
И с тех пор, словно сердце, в нем бьется.
Медный ящик оживила неустанная работа,
Что-то двигает в нем стрелку и шипит, и шепчет что-то,
Точно пульс, звонкий бой раздается.
Сколько этими часами было пробито мгновений,
Сколько вызвонено ими и смертей, и дней рождений,
Перемен, нас давивших, как бремя.
А железная пружина безпощадно, неуклонно,
В металлической груди их нам твердит неугомонно,
Что вперед подвигается время.
На короткия минуты тонкой стрелкой размеряя
Годы целой нашей жизни, то грозя, то укоряя,
Воркотню она вдруг поднимает:
--"Не теряйте жизни даром, не бездействуйте… За дело,
За работу принимайтесь! Нет инаго вам удела,
Иль позор впереди ожидает.
«Долго старые куранты на стене протяжно били
И отцам служили вашим, к мысли, к делу их будили,
Призывали к трудам гражданина.
Звон бакалов, взрывы смеха заглушали их ворчанье,
Но раздался звук внезапный, как предсмертный стон страданья, —
Часовая сломалась пружина».
Снова гири подтянули, стрелку сдвинули и снова
Время новой эры стрелка нам указывать готова,
Но часы не поют ужь так звонко,
И пружина тише бьется, тише двигаются гири,
Чтоб великих дум эпохи не вспугнуть невольно в мире
И чтоб сна не нарушить ребенка.
Что-то выдумает мудрость? Что во сне увидят дети?
Как воспользуется жизнью человечество на свете?
То—великие дни созиданья.
Мир очнулся, словно сотни он коней, своих седлает,
За его горячим пульсом бой часов не поспевает, —
Их давно прекратилось ворчанье.
Время двигается тихо, а прогресс орлом несется, —
С визгом пара, машин громом, как титан, вперед он рвется,
Как титан, поднимает он плечи,
Шар земной сбираясь сдвинуть с оси старой, в бой вступает,
С первым натиском победы торжество провозглашает,
С тьмой и злом не пугается встречи.
Боже, в час его полета соколинаго пред битвой,
Пусть чело свое крестом он осенит, склонясь с молитвой!
Подкрепи его светлыя мысли,
Помоги его порывам, чтобы сердце не смутилось,
Чтоб над безднами пространства голова не закружилась
И чтоб крылья его не повисли.
Пусть крылатая дружина, видя добрыя стремленья
И благую цель прогресса, даст ему благословенье
С новой силой для новых открытий.
Ты же милостив будь, Боже, в безконечной благостыне,
К день, когда часы ударят переход к иной године,
Накануне великих событий!
Бьют часы секунду—новый человек на свет родится,
Бьют часы секунду—в мире кто-нибудь да в гроб ложится, —
Мир безпечно не дремлет на ложе.
Поколение сменяет постоянно поколенье, —
Вносят в мир иныя мысли, идеалы и волненья
Твои дети земныя, о, Боже!…
Чтобы юность не сбивалась в эти дни с пути прямаго,
Дай наставников ей мудрых, охраняющих сурово
Добродетели зерна благия…
Вдохнови их! Д кто свято исполнял свое призванье,
Справедливо награди их—о, Создатель!—за деянья
Для прогресса земли дорогия.

Джон Буньян

Странник

И
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был обят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»

ИИ
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.

«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»

ИИИ
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.

ИV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
«Иди ж,— он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.

V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.

Белла Ахмадулина

Гостить у художника

Итог увяданья подводит октябрь.
Природа вокруг тяжела, серьезна.
В час осени крайний — так скучно локтям
опять ушибаться об угол сиротства.
Соседской четы непомерный визит
все длится, и я, всей душой утомляясь,
ни слова не вымолвлю — в горле висит
какая-то глухонемая туманность.
В час осени крайний — огонь погасить
и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,
что некогда звали тебя погостить
в дому у художника, там, за Таганкой.
И вот, аспирином задобрив недуг,
напялив калоши, — скорее, скорее
туда, где, румяные щеки надув,
художник умеет играть на свирели.
О милое зрелище этих затей!
Средь кистей, торчащих из банок и ведер,
играет свирель и двух малых детей
печальный топочет вокруг хороводик.
Два детские личика умудрены
улыбкой такою усталой и вечной,
как будто они в мирозданье должны
нестись и описывать круг бесконечный.
Как будто творится века напролет
все это: заоблачный лепет свирели
и маленьких тел одинокий полет
над прочностью мира, во мгле акварели.
И я, притаившись в тени голубой,
застыв перед тем невесомым весельем,
смотрю на суровый их танец, на бой
младенческих мышц
с тяготеньем вселенным —
Слабею, впадаю в смятенье невежд,
когда, воссияв над трубою подзорной,
их в обморок вводит избыток небес,
терзая рассудок тоской тошнотворной.
Но полно! И я появляюсь в дверях,
недаром сюда я брела и спешила.
О счастье, что кто-то так радостно рад,
рад так беспредельно
и так беспричинно!
Явленью моих одичавших локтей
художник так рад, и свирель его рада,
и щедрые ясные лица детей
даруют мне синее солнышко взгляда.
И входит, подходит та, милая, та,
простая, как холст,
не насыщенный грунтом.Но кроткого, смирного лба простота
пугает предчувствием
сложным и грустным.
О скромность холста,
пока срок не пришел,
невинность курка,
пока пальцем не тронешь,.
звериный, до времени спящий прыжок,
нацеленный в близь, где играет звереныш.
Как мускулы в ней высоко взведены,
когда первобытным следит исподлобьем
три тени родные, во тьму глубины
запущенные виражом бесподобным.
О девочка цирка, хранящая дом!
Все ж выдаст болезненно —
звездная бледность —
во что ей обходится маленький вздох
над бездной внизу, означающей бедность.
Какие клинки покидают ножны,
какая неисповедимая доблесть
улыбкой ответствует гневу нужды,
каменья ее обращая в съедобность?
Как странно незрима она на свету,
как слабо затылок ее позолочен,
но неколебимо хранит прямоту
прозрачный, стеклянный ее позвоночник.
И радостно мне любоваться опять
лицом ее, облаком неочевидным,
и рученьку боязно в руку принять,
как тронуть скорлупку
в гнезде соловьином.И я говорю: — О, давайте скорей
кружиться в одной карусели отвесной,
подставив горячие лбы под свирель,
под ивовый дождь ее частых отверстий!
Художник на бочке высокой сидит,
как Пан, в свою хитрую дудку дудит.Давайте, давайте кружиться всегда,
и все, что случится, — еще не беда,
ах, господи боже мой, вот вечеринка,
проносится около уха звезда,
под веко летит золотая соринка,
и кто мы такие, и что это вдруг
цветет акварели голубенький дух,
и глина краснеет, как толстый ребенок,
и пыль облетает с холстов погребенных,
и дивные рожи румяных картин
являются нам, когда мы захотим.
Проносимся! И посреди тишины
целуется красное с желтым и синим,
и все одиночества душ сплочены
в созвездье одно притяжением сильным.Жить в доме художника день или два
и дольше, но дому еще не наскучить,
случайно узнать, что стоят дерева
под тяжестью белой, повисшей на сучьях,
с утра втихомолку собраться домой,
брести облегченно по улице снежной,
жить дома, пока не придет за тобой
любви и печали порыв центробежный.