Я мать, и я люблю детей.
Едва зажжется Месяц, серповидно,
Я плачу у окна.
Мне больно, страшно, мне мучительно-обидно.
За что такая доля мне дана?
Зловещий пруд, погост, кресты,
Мне это все отсюда видно,
И я одна.
Лишь Месяц светит с высоты.
Он жнет своим серпом? Что жнет? Я брежу.
Приуныли, приутихли (Дважды) на Дону донски да каза[ки]
А еицкие, донские (Дважды), запороцкие.
А и почем он[и при]уныли?
Потому оне приуныли (Дважды) на Дону дон[ски да ка]заки,
Ах, что взял у них государь-царь (Дважды) … город
Со тремя с темя са малыми с пригородка[ми],
А и со славною су Губаньей, с крепким Лютиком.
А во славном да во Черкасском во земляном городке
А стоит у казаков золотой бунчуг,
А на бунчуге стоит чуден золот крест,
Через кладби́ще путь лежит,
Кресты чернеют, снег блестит,
Скрыв ряд могил от взора;
Старик-пасто́р домой идет,
Луна над церковью встает, —
Наступит полночь скоро.
В сияньи месячных лучей,
Стоит малютка у дверей;
Бледна, глядит несмело.
Внемли мне, христианин. Будь
Готов помочь тому, кто просит.
Я Вечный Жид—и вечно в путь
Могучий вихрь меня уносит.
Все мрет вокруг. Мне смерти нет.
С надеждой жду, чтоб загасила
Ночь над землей на веки свет —
Но каждый день встает светило.
Иди! Иди!
Звучит мне всюду с грозной силой.
«Прости, прости, мой край родной!
Уж скрылся ты в волнах;
Касатка вьется, ветр ночной
Играет в парусах.
Уж тонут огненны лучи
В бездонной синеве…
Мой край родной, прости, прости!
Ночь добрая тебе! Проснется день; его краса
Утешит божий свет;
Увижу море, небеса, —
Из-за леса, леса темного,
Подымалась красна зорюшка,
Рассыпала ясной радугой
Огоньки-лучи багровые.
Загорались ярким пламенем
Сосны старые, могучие,
Наряжали сетки хвойные
В покрывала златотканые.
Край, обиженный Богом, унылый,
Где томится несчастный народ,
С нетерпеньем певца себе ждет;
Да! Ирландец, подавленный, хилый —
Жертва жгучих и грозных тревог —
От деревни до шумной столицы,
Истощенный, больной, желтолицый,
Дать бы темы богатые мог!
С Музой родину мы изучали!..
Стоны деток голодных слыхали,
Вот идут они попарно
В светло-синих сюртучках.
Щечки их здоровьем пышат,
Радость светится в глазах!
Как они послушны, кротки
Эти милые сиротки!
В каждом сердце симпатию
Пробуждает детский вид.
И от милостыни щедрой
Скоро двенадцатый час.
Дышут морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно, и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Был он, за шумным простором
Грозных зыбей океана,
Остров, земли властелин.
Тает пред умственным взором
Мгла векового тумана,
Сумрак безмерных глубин.
Было то — утро вселенной,
Счет начинавших столетий,
Праздник всемирной весны.
(Отрывок)
Исчезли няни крепостные,
Ушли в загробный свой покой...
Оне всходили по России,
На ниве темной и сухой,
Как чахлые цветы какие:
Хоть некрасив, хоть невысок,
И не пахучь, а все цветок!
Царь Годунов узаконил
Начала крепостного права,
«Привиденье Финского залива»,
Океанский пароход-экспресс,
Пятый день в Бостон плывет кичливо,
Всем другим судам наперерез.
Чудо современного комфорта —
Тысячи вмещающий людей —
Он таит от швабры до офорта
Все в себе, как некий чародей.
Ресторан, читальня и бассейны;
На стеклянных палубах сады,
Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
«Как царь Фараон, не желаю топить
Младенцев я в нильском течении;
Я тоже не Ирод-тиран; для меня
Противно детей избиенье.
«Пускай ко мне дети придут; я хочу
Наивностью их усладиться,
А с ними и щвабский ребенок большой
Пускай не замедлит явиться».
Высоко передо мною
Старый Киев над Днепром,
Днепр сверкает под горою
Переливным серебром.
Слава, Киев многовечный,
Русской славы колыбель!
Слава, Днепр наш быстротечный,
Руси чистая купель!
Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
Влас Прогулкин —
милый мальчик,
спать ложился,
взяв журнальчик.
Всё в журнале
интересно.
— Дочитаю весь,
хоть тресну! —
Ни отец его,
ни мать
Он придет, обезумевший мир,
Который поэтом прославлен.
Будет сладостным ядом отравлен
Воздух и самый эфир.
С каждым мигом впивая отраву,
Обезумеют бедные дети земли:
Мудрецы — земледельцы — певцы — короли —
Звери — птицы — деревья — и травы.
Станут распускаться странные цветы,
Яркие как солнце, дышащие пряно,
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Здесь он бродил, рыдая о Христе,
здесь бродит он и ныне невидимкой;
вокруг холмы, увлажненные дымкой,
и деревянный крест на высоте.
Здесь повстречался первый с ним прохожий,
здесь с ним обнялся первый ученик.
здесь он внимал впервые голос Божий
и в небе крест пылающий возник.
Железный змей, безумием влекомый,
вдали бежал со свистом на закат,
Старушка под хмельком призналась,
Качая дряхлой головой:
«Как молодежь-то увивалась
В былые дни за мной!
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
В глубокой древности один законодатель
И, как велось, богам приятель,
С одним из них в радушный час
Сидевши глаз на глаз,
Был удостоен откровенья
И наставленья,
Как сделать счастливым народ.
Конечно, первое условье
Для счастия - здоровье.
Вот он для улучшения своих людских пород
Подял уста сей грешник исступленный
От страшных яств, утер их по власам
Главы, им в тыл зубами уязвленной,
И начал так: «Ты хочешь, чтоб я сам
Скорбь растравил, несноснейшее бремя
Душе моей, и сердцу, и уму;
Но коль слова мои должны быть семя,
И плод их — срам злодею моему,
И речь и плач услышишь в то же время.
Не знаю я, кто ты, ни почему
Живу я в тишине, в тени долины влажной,
Где резвые стада пасутся под горой,
И часто с пастухом внимаю стон протяжный
Влюбленных голубей вечернею порой.
Когда ж его свирель звучит о счастье нежно,
И Филис падает на грудь к нему — небрежно
Я возле мыльные пускаю пузыри,
Где блещет радуга прощальная зари…
На сумрачной скале, где старый замок дремлет,
Стрелок весной малиновку убил.
Уж пусть бы кончилось на ней несчастье злое,
Но нет; за ней должны еще погибнуть трое:
Он бедных трех ее птенцов осиротил.
Едва из скорлупы, без смыслу и без сил,
Малютки терпят голод,
И холод,
И писком жалобным зовут напрасно мать.
«Ка́к можно не страдать,
Малюток этих видя;
Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Верь, не зиму любим мы, а любим
Мы зимой искусственное лето:
Ранней ночи мрак глядит к нам в окна,
А мы дома щуримся от света.
Над сугробами садов и рощей
Никнут обезлиственные сени;
А у нас тропических растений
Ветви к потолку бросают тени,
Племя Авеля, будь сыто и одето,
Феи добрыя покой твой охранят;
Племя Каина, без пищи и без света,
Умирай, как пресмыкающийся гад.
Племя Авеля, твоим счастливым внукам
Небеса цветами усыпают путь;
Племя Каина, твоим жестоким мукам
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают всю длительность мира,
Помнят, что было безветрие в щели, в царство глухого Имира.
В ночи безжизненно-злого Имира был Дымосвод, мглистый дом,
Был Искросвет, против Севера к Югу, весь распаленный огнем.
Щель была острая возле простора холода, льдов, и мятели,
Против которых, в багряных узорах, капли пожара кипели.
Выдыхи снега, несомые вьюгой, мчались до щели пустой,
Рдяные вскипы, лизнувши те хлопья, пали, в капели, водой.
Под окном чулок старушка
Вяжет в комнатке уютной
И в очки свои большие
Смотрит в угол поминутно.
А в углу кудрявый мальчик
Молча к стенке прислонился;
На лице его забота,
Взгляд на что-то устремился.
Два путника шли по дороге нагорной;
Один быль ужь старец; но юн был другой.
А небо клубилось тучею нормой
И гром рокотал за горой.
Идут они молча: пропало веселье,
И черными космами тучи висят.
Стемнело, как в гробе, к нагорном ущелье
И слышатся крики орлят.
И вызвала жалобным ропотом птица
На старцевы очи живую слезу;
Обещанное исполнять
Есть долг священный христианства,
И знаю точно я, что вы мне не из чванства
Четвероместную карету нынче дать
В четверг прошедший обещали.
Вот мы за нею к вам и лошадей прислали
Она не мне, детеночкам нужна,
Чтобы в Володьково безвредо докатиться!
Линейка есть у нас; но, знаете, она
В мороз и ветер холодна:
Мир
опять
цветами оброс,
у мира
весенний вид.
И вновь
встает
нерешенный вопрос —
о женщинах
и о любви.
I
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»