Подагру с Пауком сам ад на свет родил:
Слух этот Лафонтен по свету распустил.
Не стану я за ним вывешивать и мерить,
Насколько правды тут, и ка́к и почему:
Притом же, кажется, ему,
Зажмурясь, в баснях можно верить.
И, стало, нет сомненья в том,
Что адом рождены Подагра с Пауком.
Как выросли они и подоспело время
Пристроить деток к должностям
(Для доброго отца большие дети — бремя,
Пока они не по местам!),
То, отпуская в мир их к нам,
Сказал родитель им: «Подите
Вы, детушки, на свет и землю разделите!
Надежда в вас большая есть,
Что оба вы мою поддержите там честь,
И оба людям вы равно надоедите.
Смотрите же: отселе наперед,
Кто что из вас в удел себе возьмет —
Вон, видите ль вы пышные чертоги?
А там, вон, хижины убоги?
В одних простор, довольство, красота;
В других и теснота,
И труд, и нищета».—
«Мне хижин ни за что́ не надо»,
Сказал Паук.— «А мне не надобно палат»,
Подагра говорит: «Пусть в них живет мой брат.
В деревне, от аптек подале, жить я рада;
А то меня там станут доктора
Гонять из каждого богатого двора».
Так смолвясь, брат с сестрой пошли, явились в мире.
В великолепнейшей квартире
Паук владение себе отмежевал:
По штофам пышным, расцвеченным
И по карнизам золоченым
Он паутину разостлал
И мух бы вдоволь нахватал;
Но к ра́ссвету едва с работою убрался,
Пришел и щеткою все смел слуга долой.
Паук мой терпелив: он к печке перебрался,
Оттоле Паука метлой.
Туда, сюда Паук, бедняжка мой!
Но где основу ни натянет,
Иль щетка, иль крыло везде его достанет
И всю работу изорвет,
А с нею и его частехонько сметет.
Паук в отчаяньи, и за́-город идет
Увидеться с сестрицей.
«Чай, в селах», говорит: «живет она царицей».
Пришел — а бедная сестра у мужика
Несчастней всякого на свете Паука:
Хозяин с ней и сено косит,
И рубит с ней дрова, и воду с нею носит:
Примета у простых людей.
Что чем подагру мучишь боле,
Тем ты скорей
Избавишься от ней.
«Нет, братец», говорит она: «не жизнь мне в поле!»
А брат
Тому и рад;
Он тут же с ней уделом обменялся:
Вполз в избу к мужику, с товаром разобрался,
И, не боясь ни щетки, ни метлы,
Заткал и потолок, и стены, и углы.
Подагра же — тотчас в дорогу,
Простилася с селом;
В столицу прибыла и в самый пышный дом
К Превосходительству седому села в ногу.
Подагре рай! Пошло житье у старика:
Не сходит с ним она долой с пуховика.
С тех пор с сестрою брат уж боле не видался;
Всяк при своем у них остался,
Доволен участью равно:
Паук по хижинам пустился неопрятным,
Подагра же пошла по богачам и знатным;
И — оба делают умно.
Рушитель милой мне отчизны и свободы,
О ты, что, посмеясь святым правам природы,
Злодейств неслыханных земле пример явил,
Всего священного навек меня лишил!
Доколе, в варварствах не зная истощенья,
Ты будешь вымышлять мне новые мученья?
Властитель и тиран моих плачевных дней!
Кто право дал тебе над жизнию моей?
Закон? какой закон? Одной рукой природы
Ты сотворен, и я, и всей земли народы.
Но ты сильней меня; а я — за то ль, что слаб,
За то ль, что черен я, — и должен быть твой раб?
Погибни же сей мир, в котором беспрестанно
Невинность попрана, злодейство увенчанно;
Где слабость есть порок, а сила- все права!
Где поседевшая в злодействах голова
Бессильного гнетет, невинность поражает
И кровь их на себе порфирой прикрывает! Итак, закон тебе нас мучить право дал?
Почто же у меня он все права отнял?
Почто же сей закон, тираново желанье,
Ему дает и власть и меч на злодеянье,
Меня ж неволит он себя переродить,
И что я человек, велит мне то забыть?
Иль мыслишь ты, злодей, состав мой изнуряя,
Главу мою к земле мученьями склоняя,
Что будут чувствия во мне умерщвлены?
Ах, нет, — тираны лишь одни их лишены!..
Хоть жив на снедь зверей тобою я проструся,
Что равен я тебе… Я равен? нет, стыжуся,
Когда с тобой, злодей, хочу себя сравнить,
И ужасаюся тебе подобным быть!
Я дикий человек и простотой несчастный;
Ты просвещен умом, а сердцем тигр ужасный.
Моря и земли рок тебе во власть вручил;
А мне он уголок в пустынях уделил,
Где, в простоте души, пороков я не зная,
Любил жену, детей, и, больше не желая,
В свободе и любви я счастье находил.
Ужели сим в тебе я зависть возбудил?
И ты, толпой рабов и громом окруженный,
Не прямо, как герой, — как хищник в ночь презренный
На безоруженных, на спящих нас напал.
Не славы победить, ты злата лишь алкал;
Но, страсть грабителя личиной покрывая,
Лил кровь, нам своего ты бога прославляя;
Лил кровь, и как в зубах твоих свирепых псов
Труп инки трепетал, — на грудах черепов
Лик бога твоего с мечом ты водружаешь,
И лик сей кровию невинных окропляешь.Но что? и кровью ты свирепств не утолил;
Ты ад на свете сем для нас соорудил,
И, адскими меня трудами изнуряя,
Желаешь, чтобы я страдал не умирая;
Коль хочет бог сего, немилосерд твой бог!..
Свиреп он, как и ты, когда желать возмог
Окровавленною, насильственной рукою
Отечества, детей, свободы и покою —
Всего на свете сем за то меня лишить,
Что бога моего я не могу забыть,
Который, нас создав, и греет и питает, *
И мой унылый дух на месть одушевляет!..
Так, варвар, ты всего лишить меня возмог;
Но права мстить тебе ни ты, ни сам твой бог,
Хоть громом вы себя небесным окружите,
Пока я движуся — меня вы не лишите.
Так, в правом мщении тебя я превзойду;
До самой подлости, коль нужно, низойду;
Яд в помощь призову, и хитрость, и коварство,
Пройду всё мрачное смертей ужасных царство
И жесточайшую из оных изберу,
Да ею грудь твою злодейску раздеру! Но, может быть, при мне тот грозный час свершится,
Как братии всех моих страданье отомстится.
Так, некогда придет тот вожделенный час,
Как в сердце каждого раздастся мести глас;
Когда рабы твои, тобою угнетенны,
Узря представшие минуты вожделенны,
На всё отважатся, решатся предпринять
С твоею жизнию неволю их скончать.
И не толпы рабов, насильством ополченных,
Или наемников, корыстью возбужденных,
Но сонмы грозные увидишь ты мужей,
Вспылавших мщением за бремя их цепей.
Видал ли тигра ты, горящего от гладу
И сокрушившего железную заграду?
Меня увидишь ты! Сей самою рукой,
Которой рабства цепь влачу в неволе злой,
Я знамя вольности развею пред друзьями;
Сражусь с твоими я крылатыми громами,
По грудам мертвых тел к тебе я притеку
И из души твоей свободу извлеку!
Тогда твой каждый раб, наш каждый гневный воин,
Попрет тебя пятой — ты гроба недостоин!
Твой труп в дремучий лес, во глубину пещер,
Рыкая, будет влечь плотоядущий зверь;
Иль, на песке простерт, пред солнцем он истлеет,
И прах, твой гнусный прах, ветр по полю развеет.Но что я здесь вещал во слепоте моей?.
Я слышу стон жены и плач моих детей:
Они в цепях… а я о вольности мечтаю!..
О братия мои, и ваш я стон внимаю!
Гремят железа их, влачась от вый и рук;
Главы преклонены под игом рабских мук.
Что вижу?. очи их, как огнь во тьме, сверкают;
Они в безмолвии друг на друга взирают…
А! се язык их душ, предвестник тех часов,
Когда должна потечь тиранов наших кровь!
____________________
* — Перуанцы боготворили солнце.
Лициний, зришь ли ты? на быстрой колеснице,
Увенчан лаврами, в блестящей багрянице,
Спесиво развалясь, Ветулий молодой
В толпу народную летит по мостовой.
Смотри, как все пред ним усердно спину клонят,
Как ликторов полки народ несчастный гонят.
Льстецов, сенаторов, прелестниц длинный ряд
С покорностью ему умильный мещут взгляд,
Ждут в тайном трепете улыбку, глаз движенья,
Как будто дивного богов благословенья;
И дети малые, и старцы с сединой
Стремятся все за ним и взором и душой,
И даже след колес, в грязи напечатленный,
Как некий памятник им кажется священный.
О Ромулов народ! пред кем ты пал во прах?
Пред кем восчувствовал в душе столь низкой страх?
Квириты гордые под иго преклонились!...
Кому ж, о небеса! кому поработились?...
Скажу ль — Ветулию! — Отчизне стыд моей,
Развратный юноша воссел в совет мужей,
Любимец деспота Сенатом слабым правит,
На Рим простер ярем, отечество бесславит.
Ветулий, римлян царь!... О срам! о времена!
Или вселенная на гибель предана?
Но кто под портиком, с руками за спиною,
В изорванном плаще и с нищенской клюкою,
Поникнув головой, нахмурившись идет?
Не ошибаюсь я, философ то Дамет.
«Дамет! куда, скажи, в одежде столь убогой
Средь Рима пышного бредешь своей дорогой?»
«Куда? не знаю сам. Пустыни я ищу.
Среди разврата жить уж боле не хочу;
Япетовых детей пороки, злобу вижу,
Навек оставлю Рим: я людства ненавижу».
Лициний, добрый друг! не лучше ли и нам,
Отдав поклон мечте, Фортуне, суетам,
Седого стоика примером научиться?
Не лучше ль поскорей со градом распроститься,
Где все на откупе: законы, правота,
И жены, и мужья, и честь, и красота?
Пускай Глицерия, красавица младая,
Равно всем общая, как чаша круговая,
Других неопытных в любовну ловит сеть;
Нам стыдно слабости с морщинами иметь.
Летит от старика любовь в толпе веселий.
Пускай бесстыдный Клит, вельможей раб Корнелий,
Оставя ложе сна с запевшим петухом,
От знатных к богачам бегут из дома в дом;
Я сердцем римлянин, кипит в груди свобода,
Во мне не дремлет дух великого народа.
Лициний, поспешим далеко от забот,
Безумных гордецов, обманчивых красот,
Докучных риторов, Парнасских Геростратов;
В деревню пренесем отеческих пенатов;
В тенистой рощице, на берегу морском
Найти нетрудно нам красивый, светлый дом,
Где, больше не страшась народного волненья,
Под старость отдохнем в тиши уединенья,
И там, расположась в уютном уголке,
При дубе пламенном, возженном в камельке,
Воспомнив старину за дедовским фиялом,
Свой дух воспламеню Петроном, Ювеналом,
В гремящей сатире порок изображу
И нравы сих веков потомству обнажу.
О Рим! о гордый край разврата, злодеянья,
Придет ужасный день — день мщенья, наказанья;
Предвижу грозного величия конец,
Падет, падет во прах вселенныя венец!
Народы дикие, сыны свирепой брани,
Войны ужасной меч прияв в кровавы длани,
И горы, и моря оставят за собой
И хлынут на тебя кипящею рекой.
Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокой;
И путник, обратив на груды камней око,
Речет задумавшись, в мечтаньях углублен:
«Свободой Рим возрос — а рабством погублен».
1815
Запретить совсем бы
Запретить совсем бы ночи-негодяйке
выпускать
выпускать из пасти
выпускать из пасти столько звездных жал.
Я лежу, —
Я лежу, — палатка
Я лежу, — палатка в Кемпе «Нит гедайге».
Не по мне все это.
Не по мне все это. Не к чему...
Не по мне все это. Не к чему... и жаль...
Взвоют
Взвоют и замрут сирены над Гудзоном,
будто бы решают:
будто бы решают: выть или не выть?
Лучше бы не выли.
Лучше бы не выли. Пассажирам сонным
надо просыпаться,
надо просыпаться, думать,
надо просыпаться, думать, есть,
надо просыпаться, думать, есть, любить...
Прямо
Прямо перед мордой
Прямо перед мордой пролетает вечность —
бесконечночасый распустила хвост.
Были б все одеты
Были б все одеты и в белье, конечно,
если б время
если б время ткало
если б время ткало не часы,
если б время ткало не часы, а холст.
Впрячь бы это
Впрячь бы это время
Впрячь бы это время в приводной бы ремень, —
спустят
спустят с холостого —
спустят с холостого — и чеши и сыпь!
Чтобы
Чтобы не часы показывали время,
а чтоб время
а чтоб время честно
а чтоб время честно двигало часы.
Ну, американец...
Ну, американец... тоже...
Ну, американец... тоже... чем гордится.
Втер очки Нью-Йорком.
Втер очки Нью-Йорком. Видели его.
Сотня этажишек
Сотня этажишек в небо городится.
Этажи и крыши —
Этажи и крыши — только и всего.
Нами
Нами через пропасть
Нами через пропасть прямо к коммунизму
перекинут мост,
перекинут мост, длиною —
перекинут мост, длиною — во сто лет.
Что ж,
Что ж, с мостища с этого
Что ж, с мостища с этого глядим с презрением вниз мы?
Кверху нос задрали?
Кверху нос задрали? загородились?
Кверху нос задрали? загородились? Нет.
Мы
Мы ничьей башки
Мы ничьей башки мостами не морочим.
Что такое мост?
Что такое мост? Приспособленье для простуд.
Тоже...
Тоже... без домов
Тоже... без домов не проживете очень
на одном
на одном таком
на одном таком возвышенном мосту.
В мире социальном
В мире социальном те же непорядки:
три доллара за день,
три доллара за день, на —
три доллара за день, на — и отвяжись.
А у Форда сколько?
А у Форда сколько? Что играться в прятки!
Ну, скажите, Кулидж, —
Ну, скажите, Кулидж, — разве это жизнь?
Много ль
Много ль человеку
Много ль человеку (даже Форду)
Много ль человеку (даже Форду) надо?
Форд —
Форд — в мильонах фордов,
Форд — в мильонах фордов, сам же Форд —
Форд — в мильонах фордов, сам же Форд — в аршин.
Мистер Форд,
Мистер Форд, для вашего,
Мистер Форд, для вашего, для высохшего зада
разве мало
разве мало двух
разве мало двух просторнейших машин?
Лишек —
Лишек — в М. К. Х.
Лишек — в М. К. Х. Повесим ваш портретик.
Монумент
Монумент и то бы
Монумент и то бы вылепили с вас.
Кланялись бы детки,
Кланялись бы детки, вас
Кланялись бы детки, вас случайно встретив.
Мистер Форд —
Мистер Форд — отдайте!
Мистер Форд — отдайте! Даст он...
Мистер Форд — отдайте! Даст он... Черта с два!
За палаткой
За палаткой мир
За палаткой мир лежит угрюм и темен.
Вдруг
Вдруг ракетой сон
Вдруг ракетой сон звенит в унынье в это:
«Мы смело в бой пойдем
за власть Советов...»
Ну, и сон приснит вам
Ну, и сон приснит вам полночь-негодяйка!
Только сон ли это?
Только сон ли это? Слишком громок сон.
Это
Это комсомольцы
Это комсомольцы Кемпа «Нит Гедайге»
песней
песней заставляют
песней заставляют плыть в Москву Гудзон.
20 сентября 1925 г., Нью-Йорк
Взбунтовалися кастраты,
Входят в папины палаты:
«Отчего мы не женаты?
Чем мы виноваты?»
Говорит им папа строго:
«Это что за синагога?
Не боитеся вы Бога?
Прочь! Долой с порога!»
Те к нему: «Тебе-то ладно,
Ты живешь себе прохладно,
А вот нам так безотрадно,
Очень уж досадно!
Ты живешь себе по воле,
Чай, натер себе мозоли,
А скажи-ка: таково ли
В нашей горькой доле?»
Говорит им папа: «Дети,
Было прежде вам глядети,
Потеряв же вещи эти,
Надобно терпети!
Жалко вашей мне утраты;
Я, пожалуй, в виде платы,
Прикажу из лучшей ваты
Вставить вам заплаты!»
Те к нему: «На что нам вата?
Это годно для халата!
Не мягка, а жестковата
Вещь, что нам нужна-то!»
Папа к ним: «В раю дам местo,
Будет каждому невеста,
В месяц по два пуда теста.
Посудите: вес-то!»
Те к нему: «Да что нам в тесте,
Будь его пудов хоть двести,
С ним не вылепишь невесте
То, чем жить с ней вместе!»
«Эх, нелегкая пристала!—
Молвил папа с пьедестала,—
Уж коль с воза что упало,
Так пиши: пропало!
Эта вещь,— прибавил папа,—
Пропади хоть у Приапа,
Нет на это эскулапа,
Эта вещь — не шляпа!
Да и что вы в самом деле?
Жили б вы в моей капелле,
Под начальством Антонелли,
Да кантаты пели!»
«Нет,— ответствуют кастраты,—
Пий ты этакий девятый,
Мы уж стали сиповаты,
Поючи кантаты!
А не хочешь ли для дива
Сам пропеть нам „Casta dиva“?
Да не грубо, а пискливо,
Тонко особливо!»
Испугался папа: «Дети,
Для чего ж мне тонко пети?
Да и как мне разумети
Предложенья эти?»
Те к нему: «Проста наука,
В этом мы тебе порука,
Чикнул раз, и вся тут штука —
Вот и бритва! Ну-ка!»
Папа ж думает: «Оно-де
Было б даже не по моде
Щеголять мне в среднем роде!»
Шлет за Де-Мероде.
Де-Мероде ж той порою,
С королем готовясь к бою,
Занимался под горою
Папской пехтурою:
Все в подрясниках шелковых,
Ранцы их из шкурок новых,
Шишек полные еловых,
Сам в чулках лиловых.
Подбегает Венерати:
«Вам,— кричит,— уж не до рати!
Там хотят, совсем некстати,
Папу холощати!»
Искушенный в ратном строе,
Де-Мерод согнулся втрое,
Видит, дело-то плохое,
Молвит: «Что такое?»
Повторяет Венерати:
«Вам теперь уж не до рати,
Там хотят, совсем некстати,
Папу холощати!»
Вновь услышав эту фразу,
Де-Мероде понял сразу,
Говорит: «Оно-де с глазу;
Слушаться приказу!»
Затрубили тотчас трубы,
В войске вспыхнул жар сугубый,
Так и смотрят все, кому бы
Дать прикладом в зубы?
Де-Мероде, в треуголке,
В рясе только что с иголки,
Всех везет их в одноколке
К папиной светелке.
Лишь вошли в нее солдаты,
Испугалися кастраты,
Говорят: «Мы виноваты!
Будем петь без платы!»
Добрый папа на свободе
Вновь печется о народе,
А кастратам Де-Мероде
Молвит в этом роде:
«Погодите вы, злодеи!
Всех повешу за … я!»
Папа ж рек, слегка краснея:
«Надо быть умнее!»
И конец настал всем спорам;
Прежний при дворе декорум,
И пищат кастраты хором
Вплоть ad fиnеm sеculorum!..
<Февраль-март 1864>
Xор.
О Наташа,
Радость наша,
Доброй миленькой дружок,
К нам скорее, к нам в кружок!
Здесь игрушки
Здесь подружки
Все свою Наташу ждут,
Все ей песеньки поют.
Что же в песнях про Наташу,
Что поют про радость нашу?
Что соседи все об ней
Говорят в урок детей?
Тише, сядем все… ни слова!
Быль для маленьких готова!
Быль такая
Дорогая,
Золотая,
Кою, может быть, один
В околодке нашем целом
Не поймет соседской сын;
Да за то на свете белом
И упрямей нет его! —
О Бог с ним!—что до того! —
Пусть он слушает у няни
О походах, чудесах
Сына глупинькаго Вани,
О русалках, о змеях;
Как Ягая в ступе мчится,
Заметая след метлой:
Как получощной порой
Ведьма на луче катится,
Чтоб напасть на Русской дух;
Как изба ея вертится
На куриных ножках вкруг….
Вы смеетесь!.. Как же можно,
Не смеяся, слушать вздор! —
Ну, довольно.—Дети! сбор! —
Не толкайтесь, осторожно! —
Быль скажу вам не отложно,
Что ни в сказке не сказать,
Ни пером не написать….
Киньте игры, не шумите;
Что спою вам, затвердите.
Только солнышко взойдет
И в окошечко блеснет,
Где покоится Наташа: —
«Пробудися радость наша!»
Вдруг малюточка вспорхнет,
Приумоется беленько,
Приосанится скоренько,
С няней к образу идет,
И мольбу Творцу приносит,
(Детской голос слышит Он!)
Вот крестится—крест большой
Скромно, чинно совершает,
Вкруг глазами не гуляет;
За родимаго поклон,
За родимую другой,
За сестриц и братца просит,
Чтобы бабинька была
Век здорова, весела,
Чтобы дедушкина старость
В ней нашла покой и радость,
Чтобы Бог ума ей дал,
И в добр бы укреплял. —
О Наташа,
Радость наша, и проч.
Помолилася Наташа,
Должно к маминьке сходить;
Но смирненько, радость наша,
Чтоб ее не разбудить! —
С добрым утром привечает,
Ручки, глазки лобызает,
И садится возле ней
С книжкой маленькой своей! —
О когдаб вы услыхали
Их сердечной разговор о
О когдаб вы увидали
Как малютки милой взор
Во очах своей родныя
Ловит чувствия святыя;
Скромность, нежность, простоту,
Всю душевну красоту! —
О Наташа,
Радость наша, и проч.
Тут от утренней работы
Усладить свои заботы
К милой тятинька идет. —
Что учила ты, Наташа?
Чем утешишь, радость наша?
Кто гостинец мой возмет?
Я, я! тятинька, но прежде
Мой послушаем урок! —
Если знаю!… и в надежде
Вдруг летит как голубок.
Вот ужь карточки приносят
И на столик перед ней
Положили!… Если спросят,
Отвечай, мой друг, смелей! —
Здесь под Азом—астрономы;
Там, где Буки—барабан;
Пред Глаголем—вьются гномы;
В Како—крепость Кериман;
Там Султан-усач пред Словом
На диван спит шелковом.
Все деревья, все цветы,
Звери, птички и народы, —
Все тут области природы,
Все вселенной красоты…
И сама с пером Наташа,
Утешенье, радость наша! —
О Наташа,
Радость наша, и проч.
A видалиль, как Наташа
При гостях себя ведет?
Покажися, радость наша!
Только спросят, в миг идет!
Не робеет? не дичится;
Светлой взор, свободной вид!
Знает молвить, поклониться,
С тихой радостью глядит. —
В светлом, алом одеянье,
Так как пчелка по цветам
Собирать не мед—ласканье,
Вкруг летает по рукам,
Спросят—скромно отвечает,
Что прикажут исполняет,
A без спросу—ни на час!
Потанцуй!—забыв игрушки,
Вдруг берет гремушку в ручки,
И головкой наклонясь,
Тихо, вежливо, игриво,
Или горлинкой тоскливой,
Или ласточкой кругом,
Прямо, в сторону, бочком,
Пред собранием вертится…
Спой-ка песеньку! В тот миг,
Не дождавшись слов других
У Наташи песнь родится:
,,На двор овечка спит
"И тихохонько лежит!
"В поле бабочка летает,
"В поле пищу собирает;
"Стрекоза всегда шумит
"И нигде не посидит:
"Я не буду так болтлива,
"Так как бабочка игрива;
"Как овечка я смирна
"Буду, вежлива, умна!
О Наташа,
Радость наша, и проч.
A видали ли Наташу
Посреди семьи своей?
Как обступит радость нашу
Круг веселеньких детей! —
От прелестной Катерины
Все до Сонюшки младой —
Вереницы голубины
Или шумной пчелок рой —
Все вокруг ее играют,
Все занять ее желают,
Все малютку веседлят,
Ловят, носят и кружат,
Не упряма, не ленива
И ни чуть не прихотлива,
Всех готова веселить,
Ласкам ласками платить.
Вдруг… смотрите…. где девалась…
Где Наташа?—Ах, помчалась
В ближний, милая, покой,
Братец где ея меньшой
На руках у няни болен. —
«Ах Николинька неволен
С нами вместе поиграть!…
Хоть займем его игрою!» —
Что я вижу пред собою ?
Можно ль кистию земною
Мне картину написать! —
Добры Ангелы спуститесь,
И на страже станьте здесь;
На невинность преклонитесь,
Лейте благость от небес!
Лейся мир, покой, отрада! —
Веселите матерь чада! —
Друг ко другу преклонясь
И ручонками сплетясь,
Будто птенчики младыя
Под крылом своей родныя
Лобызаются стократ,
Улыбаются, смеются,
Дружка дружку щекотят;
То все к маминьке привьются,
То от ней все прочь бегут;
То все к бабиньке собором,
То все к дедушке со спором;
То разсыплются все вдруг….
A Николинька за ними
Рыщет—глазками одними!…
Все тут были?… где ж теперь?…
Тютю!…. нет!—оборотился….
Ищет там и здесь!… сгрустился.
Глазки плачут…. настеж дверь.
Стук и хохот—все влетели,
Закружились, зашумели;
Глазки снова засветлели,
Все взыграло пред толпой:
И ручонки,
И ножонки,
И головка… весь не свой!
Улетел бы!… трудно няне
Удержать его в руках!….
Но довольно, перестанем!
Лишня резвость лишний страх!
Все замолкли, утишились,
Близь Николиньки садились.
Ты не весел милой друг!
Погорюем же с тобою,
Распрощаемся с игрою.
Спи, мой братец, усыпись
И здоровым пробудись!
Вот вам, миленьки сестрицы,
Быль сказал, не небылицы,
Что ни в сказке не сказать,
Ни пером не написать!
Пусть любезная Наташа,
Пусть подружка будет наша
Век здорова, весела,
Всем родным своим мила!
О Наташа,
Радость наша,
Доброй миленькой дружок,
К нам скорее, к нам в кружок!
Здесь игрушки
Здесь подружки
Все свою Наташу ждут,
Все ей песеньки поют.
Мрзлкв.
Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов,
И, видимо, в думе глубок он,
И чтоб то дума была —
Подслушать навесился локон
На умную складку чела.
Разогнута книга; страницу
Открыл себе дедушка наш,
И ловко на льва и лисицу
Намечен его карандаш.
У ног баснописца во славе
Рассыпан зверей его мир:
Квартет в его полном составе,
Ворона, добывшая сыр,
И львы и болотные твари,
Петух над жемчужным зерном,
Мартышек лукавые хари,
Барашки с пушистым руном.
Не вся ль тут живность предстала
Металлом себя облила
И группами вкруг пьедестала
К ногам чародея легла? Вы помните, люди: меж вами
Жил этот мастистый старик,
Правдивых уроков словами
И жизненным смыслом велик.
Как меткий был взгляд его ясен!
Какие он вам истины он
Развертывал в образах басен,
На притчи творцом умудрен!
Умел же он истины эти
В такие одежды облечь,
Что разом смекали и дети,
О чем ведет дедушка речь.
Представил он матушке-Руси
Рассказ про гусиных детей,
И слушали глупые гуси —
Потомки великих гусей.
При басне его о соседе
Сосед на соседа кивал,
А притчу о Мишке-медведе
С улыбкой сам Мишка читал.
Приятно и всем безобидно
Жил дедушка, правду рубя.
Иной… да ведь это же стыдно
Узнать в побасенке себя!
И кто предъявил бы, что колки
Намеки его на волков,
Тот сам напросился бы в волки,
Признался, что сам он таков.
Он создал особое царство,
Где умного деда перо
Карало и злость и коварство,
Венчая святое добро.
То царство звериного рода:
Все лев иль орел его царь,
Какой-нибудь слон воевода,
Плутовка-лиса — секретарь;
Там жадная щука — исправник,
А с парой поддельных ушей
Всеобщий знакомец — наставник,
И набран совет из мышей.
Ведь, кажется, всё небылицы:
С котлом так дружится горшок,
И сшитый из старой тряпицы
В великом почёте мешок;
Там есть говорящие реки
И в споре с ручьём водопад,
И словно как мы — человеки —
Там камни, пруды говорят.
Кажись баснописец усвоил,
Чего в нашем мире и нет;
Подумаешь — старец построил
Какой фантастический свет,
А после, когда оглядишься,
Захваченной деда стихом,
И в бездну житейского толка
Найдёшь в его складных речах:
Увидишь двуногого волка
с ягнёнком на двух же ногах:
Там в перьях павлиньих по моде
Воронья распущена спесь,
А вот и осёл в огороде:
‘Здорово, приятель, ты здесь? ‘
Увидишь тех в горьких утехах,
А эту в почётной тоске:
Беззубою белку в орехах
И пляшущих рыб на песке,
И взор наблюдателей встретит
Там — рыльце в пушку, там — судью,
Что дел не касаяся, метит
На первое место в раю.
Мы все в этих баснях; нам больно
Признаться, но в хоть взаймы
Крыловскую правду, невольно,
Как вол здесь мычу я: ‘и мы! ‘
Сам грешен я всем возвещаю:
Нередко читая стихи,
Друзей я котлом угощаю,
Демьяновой страшной ухи. Довольно и беглого взгляда:
Воссел — вы узнали без слов —
Средь зелени Летнего Сада
Отлитый из бронзы Крылов, —
И станут мелькать мимоходом
Пред ликом певца своего
С текущим в аллее народом
Ходячие басни его:
Пойдут в человеческих лицах
Козлы, обезьяны в очках;
Подъедут и львы в колесницах
На скачущих бурно конях;
Примчатся в каретах кукушки,
Рогатые звери придут,
На памятник деда лягушки,
Вздуваясь, лорнет наведут, —
И в Клодта живых изваяньях
Увидят подобья свои,
И в сладостных дам замечаньях
Радастся: ‘mais oui, c’est joli’
Порой подойдёт к великану
И серый кафтан с бородой
И скажет другому кафтану:
‘Митюха, сынишко ты мой
Читает про Мишку, мартышку
Давно уж, — понятлив, хоть мал:
На память всю вызубрил книжку,
Что этот старик написал’.
О, если б был в силах нагнуться
Бессмертный народу в привет!
О, если б мог хоть улыбнуться
Задумчивый бронзовый дед!
Нет, — тою ж всё думою полный
Над группой звериных голов
Зрим будет недвижный, безмолвный
Из бронзы отлитый Крылов.
К тебе, друг правды беспримерный,
Гласят признательны сердца,
Стройновский! свыше вдохновенный
Любовью самого творца,
Любовью к племенам злосчастным,
Которых стоном повсечасным
Исполнен весь пространный мир,
Внемли — се чувства благодарны
За круги звездны лучезарны
Несутся громче всяких лир.
Твое в них имя воспаряет
И с мудрыми да станет в ряд!
Превзо?йдет многих, воссияет
Среди блаженства и отрад.
Изрек ты истину неложну!
Гордыню обличил безбожну,
Как мудрый некогда Солон.
Почувствуют ли спящи крезы,
Что злато их -- народа слезы,
Кровавый пот, болезни, стон!
Что иго рабства ненавистно
Мрачит их собственные дни,
Что им алкали ненасытно
Немвроды, Нероны одни.
Почувствуют ли те уроки,
Сколь бедства были там жестоки,
Где сильный бедного теснил:
В гробах не уцелели кости,
Где скрыто было имя злости!
Всеобщий вихрь их поглотил.
Но да не узрит, о Россия!
Ужасных толь и грозных дней,
Законы озарят благие
Твоих возлюбленных детей.
Внимай желанию цареву!!!
Уже нет места злобе, гневу
Под сильным скипетром его!
Деспоты! Стали мудры музы
И рабства тягостные узы
С народа снимут твоего.
Какой восторг неизяснимый
Там движет души, мысли, ум!
Где луч свободы, уже зримый,
Расторгнул прах унылых дум, —
Какая радость там сияет!
Се друг подругу поздравляет
С пременой счастливой, драгой:
«Не бойсь, — речет, — скончались муки,
Возлюбленна! И хищны руки
Не разлучат меня с тобой».
Отец семейства идет в поле,
Природа вкруг него поет,
Одной своей он внемлет воле,
Одна она его ведет;
Созрел ли плод иль еще спеет,
Он пред творцом благоговеет,
Что видит собственность труда;
Он с поля в дом -- тут сердца други
Стеклись у врат и стали в круги,
Бегут и дети их туда.
А там чьи гласы раздаются
В конце селения всего?
С холмя, где воды чисты льются
Из недра мягкого его
И корни дуба омывают,
На коем горлицы витают,
Где всех приятностей собор,
Я вижу круг девиц прекрасных,
Невинных, милых и согласных,
Составивших прелестный хор.
Поют -- сердца обемлет сладость!
Поют своих свободу дней,
Играют -- взор тут видит радость
И торжество природы всей;
Среди восторгов их чистейших
Несется имя августейших,
Несется к самым небесам:
"О Александр! Елисавета!
Державные монархи света,
Вы дали жизнь и радость нам!"
—Но вот на игры их приятны
Стеклися братия, отцы —
Все бодры, мужественны, статны
(Хотя под Лавровы венцы).
Стеклись — обемлются, взирают,
Златую вольность прославляют
И тех, кто ону даровал:
«Чего желать друзья нам боле? —
Сказали все, — мы в сладкой доле,
Уже нам бог ее послал.
Умрем за честь и за свободу,
Один над нами властен царь.
Велит — пройдем сквозь огнь и воду,
Из лавр ему сплетем алтарь!
Смотри на нас теперь, вселенна!
Что может мышца свобожденна!
Что могут русские штыки!
Какой народ противу станет?
Мы все пойдем, и гром наш грянет --
Рассыплем вражески полки».
Ликуй, Стройновский! Плод твой спеет,
Монарх к тебе благоволит,
Народ за правду благ радеет
И имя всем твое твердит.
На небо гласы простираем,
Да узрим вскоре и познаем
Всю славу, счастие свое!
О ты, зиждитель царств всесильный,
Вонми наш стон к тебе умильный
И дай нам ново бытие.
Из мрачнаго, пустыннаго ущелья,
Едва дыша, выходит Агасфер.
Две тысячи годов уже промчалось
С-тех-пор, как он по всем странам земли
Скитается, не ведая покоя
И отдыха. Две тысячи годов
Прошло с-тех-пор, как Искупитель мира,
Лишившись сил под бременем креста,
Сел отдохнуть пред дверью Агасфера;
Но Агасфер, сурово оттолкнув
Спасителя, прогнал его с порога.
Христос упал; но гневный ангел смерти
Перед жидом явился и сказал:
«Ты отказал Спасителю в минуте
Спокойствия и отдыха; за-то
С минуты сей до новаго прихода
Его в ваш мир и ты не будешь знать
Спокойствия и отдыха!» Свершилось!
Из края в край пошол ты, Агасфер,
Скитаешься, гонимый адским духом,
И падаешь, и тщетно смерть зовешь!
Из мрачнаго пустыннаго ущелья,
Едва дыша, выходит Агасфер;
Из черепов, у ног его лежащих,
Берет один и гневно со скалы
Бросаст вниз—и вслед за ним другие
Летят туда жь, a Вечный Жид глядит
В отчаяньи и дико восклицает:
«Вот этот был отец мой, эти вот —
Жена моя, и дети, и родные!
И все они—все умереть могли,
И только я, отверженец проклятый,
Обязан жить. Под Титовым мечем
Ерусалим священный разрушался:
Я ринулся в опасность, посылал
В лицо врагам ругательства. проклятья
И жаждал быть убитым; но—увы —
По воздуху проклятья разлетались…
Народ мой пал—a я остался жив.
Рим затрещал и начал быстро падать:
Под страшнаго колосса наклонил
Я голову—он рухнул, но остался
Я невредим. Народы вкруг меня
Являлися и гибнули безследно,
Лишь я один, один не умирал.
С подоблачных утесов я кидался
В морскую глубь, но волны вновь меня
Выбрасывали на берег—и снова
Под огненным проклятьем бытия
Я мучился. В жерло суровой Этны,
Как бешеный, я бросился и ждал
Погибели, но Этна задымилась —
И в огненном потоке лавы я
Был выброшен на землю и не умер.
В ряды бойцов, в смертельнейший разгар
Сражения я бешено кидался;
Но тучи стрел ломалися на мне,
На черепе моем мечи тупились,
Град пуль меня безвредно осыпал
И молнии сражения безсильно
Змеилися по телу моему,
Как по скале сурово-неприступной.
Напрасно слон давил меня собой,
Напрасно конь топтал меня подковой,
Напрасно взрыв пороховой меня
Взметал на верх: на землю снова падал
Я невредим и в лужах кровяных,
Средь груд костей моих собратий ратных,
Меж мертвецов лежал один живой.
Я убегал в далекия пустыни:
Там предо мной спокойно проходил
Голодный лев, там тигр безсильно зубы
Точил на мне, там ядовитый змей
Пронзал насквозь своим смертельным жалом
Всю грудь мою—и умертвить не мог.
Я приходил к тиранам кровожадным,
Проклятьями и бравью осыпал
Мулей-пашу, Нерона, Христиерна;
Не мало мук и пыток для меня
Они изобрели—и я не умер.
Не умирать! увы, не умирать!
В душе носить могильный смрад и холод,
Не телом жить! Смотреть, как каждый час
Развратное, прожорливое время
Родит детей и пожирает их!
Не умирать! не умирать! Проклятье!
О, мой Господь! о, гневный мой Судья!
Коль есть еще в Твоей деснице кара
Страшнейшая—на голову мою
Пошли ее, убей меня скорее!»
И он упал без чувств. Тогда пред ним,
Весь кротостью сияя, светлый ангел
Предстал и снес несчастнаго жида
В пустынное ущелье и промолвил:
«Спи, Агасфер, спи безмятежным сном:
Не вечно Бог карает преступленье!»
Из темного ущелия Кармила
На солнце выполз Агасвер. Другое
Тысячелетье шло к концу с тех пор,
Как он бродил, бичуемый тревогой,
По всем странам.—Когда, идя на казнь,
Христос под крестной ношею склонился
И отдохнуть у двери Агасвера
На миг остановился, Агасвер
Его сурово оттолкнул,—и дальше
Пошел Христос и пал под тяжкой ношей
Без слова, без стенанья. Тут предстал
Пред Агасвера грозный ангел Смерти
И с гневным взглядом молвил: «Отдохнуть
Ты сыну человеческому не дал;
Не знай же сам ты отдыха отныне,
Бесчеловечный, до его второго
Пришествия!»
И черный адский демон
Гнал Агасвера из страны в страну,—
И не было гонимому ни сладкой
Надежды умереть, ни утешенья
Найти успокоение в могиле.
Из темного ущелия Кармила
На солнце вышел Агасвер. С лица
И с бороды стряхнул он пыль; из груды
Костей, нагроможденных тут, взял череп
И по горе метнул его с размаха.
Запрыгал череп, зазвенел о камни—
И разлетелся вдребезги. «То был
Отец мой!»—Агасвер проскрежетал.
Еще схватил он череп—и еще…
Семь черепов, кружася, покатились
С утеса на утес. «А это—это…—
Он восклицал с налившимися кровью
Безумными глазами,—это были
Мои все жены!» Черепа катились…
Еще… Еще… «А это—это были
Мои все дети!—скрежетал несчастный. —
И умерли! Они могли… а я,
Отверженный, я не могу! нет смерти!
Грознейший суд мучительнейшей карой
Навеки надо мной отяготел.
И пал Ерусалим. Я с лютой злобой
Смотрел, как мрут другие,—и кидался
В обятья пламени, и ярой бранью
Дразнил меч римлян. Грозное проклятье
Меня как бронь хранило: я не умер!
И рухнул Рим, всесветный исполин.
Я голову и грудь свою подставил.
Он рухнул и меня не раздавил.
Передо мною нации рождались
И умирали; я же оставался,
Не умирал! С вершин, одетых в тучи,
Кидался я в пучину; но прилив
Меня волною выносил на сушу,
И жгучий яд существованья снова
Меня палил. К запекшемуся зеву
Волкана я взобрался. Я скатился
В его утробу. Там стонал и выл
Я десять месяцев в чаду и мраке;
Ногтями рыл курящееся устье…
И огненная матка разродилась
Потоком лавы, и меня опять
Из пламенного выкинула зева,
И в пепле шевельнулся я—живой!
В горящий лес я бросился. Я бегал,
Беснуясь, средь пылающих деревьев.
С волос своих они меня кропили
Огнем,—и пухло тело у меня,
И ныла кость. Но не сгорел я! жив!
И ринулся я в дикий пыл войны.
В грозе кровавых битв с врагом сходился
Лицом к лицу. Ругательством поносным
Я разжигал и галла и германца;
Но от меня отскакивали стрелы,
Обламывались копья об меня.
Об череп мой в осколки разлетались
Кривые сабли сарацинов. Пули
В меня летели градом—как горох
В железный панцирь. Молнии сраженья,
Змеясь, мне опоясывали тело,
И—как утес, зубчатою вершиной
Поднявшийся за тучи,—оставался
Я невредим. Напрасно слон меня
Топтал; напрасно конь своим железным
Копытом бил, дыбясь средь ярой сечи!—
Пороховой подземный взрыв меня
Высоко взбросил; оглушенный, тяжко
Упал на землю я—и очутился
Средь изможженных трупов, весь обрызган
Их кровью, мозгом,—жив и невредим!
На мне ломались молот и топор;
У палачей мертвели руки; зубы
У тигров притуплялись. В цирке лев
Голодный растерзать меня не мог.
Я подползал к норе гремучих змей;
Кровавый гребень щекотал дракону.
И жало змей меня не заражало;
Терзал и грыз дракон, не умерщвляя.
И я пошел плевать хулой и бранью
В лицо тиранам. Говорил Нерону:
«Ты пес! ты кровопийца!» Христиерну
Я говорил: «Ты пес! ты кровопийца!»
Мулею Измаилу говорил:
«Ты пес! ты кровопийца!» И тираны
Мне злейшие придумывали пытки
И казни… Но меня не умертвили.
О, ужас! умереть не мочь! покоя
Не мочь найти, томясь и изнывая!
И все влачить иссохшее, как труп,
И тлением пропахнувшее тело!
Столетья и тысячелетья—видеть
Перед собой зияющую пасть
Чудовища _Одно и тоже_! видеть,
Как Время, в ненасытном любодействе
И в вечном голоде детей рождает
Иль пожирает! Умереть не мочь!
О беспощадный мститель! есть ли казнь
Грознейшая в твоей всевластной воле?
Казни меня, казни меня ты ею!
О, если б пасть от одного удара
И с этой выси покатиться вниз,
И у подошвы горной растянуться,
И, вздрогнув,—прохрипеть и умереть!"
И Агасвер шатнулся: смутный гул
Ему наполнил уши; тьма покрыла
Горячие зеницы.—Светлый ангел
Взял на руки его и снес в ущелье,
И там сложил и молвил: «Агасвер!
Спи мирным сном! Не вечен божий гнев».
И.
На краю села, досками
Заколоченный кругом,
Спит покинутый, забытый,
Обветшалый барский дом.
За усадьбою, в избушке
Няня старая живет,
И уж сколько лет — не может
Позабыть своих господ.
Все рассказывает внучку,
Как встречали господа
Новый год, Святую, Святки…
Как кутили иногда,—
И какие доводилось
Ей слыхать в дому у них
Чудодейные сказанья
Про угодников святых…
Позабытая старушка
Пополам с нуждой живет,
За крупу, за хлеб, за масло
Зиму зимнюю прядет.
Внучек мал,— сыра избушка,—
И до самого окна,—
Вплоть до ставня, снежной бурей
С ноября заметена.
ИИ.
Ночь, мороз трещит, все глухо,
Вся деревня спит;— одна
Няни тень торчит за прялкой,—
Пляшет тень веретена.
С догорающей светильней
Сумрак борется ночной,
На полатях под овчиной
Шевелится домовой.
Внук пугливо смотрит с печи,
Он вскосматил волоса,
Поднял худенькие плечи,
Локотками подперся…
— Бабушка!.. — Чего, родимый?
— Наяву или во сне
Про рождественскую елку
Ты рассказывала мне?
Как та елка в барском доме
Просияла,— как на ней
Были звезды золотые
И гостинцы для детей…
Вот бы нам такую елку!
И сочельник не далек.
Только что это за елка?—
Мне все как-то невдомек?
Порвалась у пряхи нитка;
Рассердилась и ворчит:
— Ишь, не спит!.. про елку бредит;
Видно, голоден,— блажит!
Зачадясь, светильня гаснет;
Не жужжит веретено…—
Помолясь, легла старуха;
Ночь белеется в окно.
— Бабушка!.. — Чего родимый?
— Ну, а где она растет,
Эта елка-то? Ты только
Расскажи мне, где растет!..
— Где ж расти,— растет в лесочке,
В ельнике растет… постой!..
Домовой никак проохал…
Тише!.. спи, Господь с тобой!..
ИИИ.
Рождества канун,— сочельник,
Вот, подтибривши топор,
К ночи внучек старой няни
Пробрался в соседний бор.
Тени сосен молча стали
На дорогу выходить…
Он рождественскую елку
Ищет бабушке срубить.
Вот и месяц,— засквозили
Сучьев сети и рога,—
Свет его, как свет лампады,
Лег на бледные снега.
Смотрит мальчик,— что за чудо!
Из-за темного бугра
Вышла, выглянула елка,
Точно вся из серебра.
Бриллианты на рогульках,
В бриллиантах — огоньки.
Дрогнул мальчик,— от натуги
Кровь стучит ему в виски.—
Не звезда ли — эта искра,
Превратившаяся в лед?
Ступит вправо — засверкает,
Ступит влево — пропадет.
Пораженный, умиленный,
Он стоит — и как тут быть!?..
Как рождественскую эту
Елку станет он рубить!?..
Месяц льет свое мерцанье,
В темном лесе — ни гугу!
Опустив топор, присел он
Перед елкой на снегу.
И сидит, и слышит, где-то
Словно колокол гудет.
Это сон? иль это Божья
Смерть под благовест идет?..
И рождественская елка
Перед ним растет, растет…
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод…
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы… их клир
Песнь поет о славе Вышних,
Всей земле пророчит мир.
И тьмы-тем огненнокрылых,
Ослепительных детей
Из ветвей глядят на землю
Мириадами очей,—
Словно ждут,— какое миру
Бог готовит торжество…—
Смерть баюкает ребенка.
Сердцу снится Рождество.
И упал из рук топорик,
И заснул бы он навек!
Да случайно мимо лесом
Ехал пьяный дровосек.
Он встряхнул его, ругаясь
И свистя, отвез домой,
И очнулся бедный мальчик
На груди ему родной.
Долго был потом он болен,—
Чем-то смутно потрясен,—
Никому не рассказал он
Сна, который видел он.
Да и как бы мог он, бедный,
Все то высказать вполне,
Что душе его сказалось
В полусмерти,— в полусне…
Вечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво всё, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, всё рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня всё поражало,
Всё увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я.- Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был всё для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».
Е.А. БаратынскомуВечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво все, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, все рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня все поражало,
Все увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я. — Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был все для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».
Частию по глупой честности,
Частию по простоте,
Пропадаю в неизвестности,
Пресмыкаюсь в нищете.
Место я имел доходное,
А доходу не имел:
Бескорыстье благородное!
Да и брать-то не умел.
В Провиантскую комиссию
Поступивши, например,
Покупал свою провизию —
Вот какой миллионер!
Не взыщите! честность ярая
Одолела до ногтей;
Даже стыдно вспомнить старое —
Ведь имел уж и детей!
Сожалели по Житомиру:
«Ты-де нищим кончишь век
И семейство пустишь по миру,
Беспокойный человек!»
Я не слушал. Сожаления
В недовольство перешли,
Оказались упущения,
Подвели — и упекли!
Совершилося пророчество
Благомыслящих людей:
Холод, голод, одиночество,
Переменчивость друзей —
Все мы, бедные, изведали,
Чашу выпили до дна:
Плачут дети — не обедали,-
Убивается жена,
Проклинает поведение
Гордость глупую мою;
Я брожу как приведение,
Но — свидетель бог — не пью!
Каждый день встаю ранехонько,
Достаю насущный хлеб…
Так мы десять лет ровнехонько
Бились, волею судеб.
Вдруг — известье незабвенное! —
Получаю письмецо,
Что в столице есть отменное,
Благородное лицо;
Муж, которому подобного,
Может быть, не знали вы,
Сердца ангельски незлобного
И умнейшей головы.
Славен не короной графскою,
Не приездом ко двору,
Не звездою станиславскою,
А любовию к добру,—
О народном просвещении
Соревнуя, генерал
В популярном изложении
Восемь томов написал.
Продавал в большом количестве
Их дешевле пятака,
Вразумить об электричестве
В них стараясь мужика.
Словно с равными беседуя,
Он и с нищими учтив,
Нам терпенье проповедуя,
Как Сократ красноречив.
Он мое же поведение
Мне как будто обяснил,
И ко взяткам отвращение
Я тогда благословил;
Перестал стыдиться бедности:
Да! лохмотья нищеты
Не свидетельство зловредности,
А скорее правоты!
Снова благородной гордости
(Человек самолюбив),
Упования и твердости
Я почувствовал прилив.
«Нам господь послал спасителя,—
Говорю тогда жене,—
Нашим крошкам покровителя!»
И бедняжка верит мне.
Горе мы забвенью предали,
Сколотили сто рублей,
Все как следует разведали
И в столицу поскорей.
Прикатили прямо к сроднику,
Не пустил — ступай в трактир!
Помолился я угоднику,
Поначистил свой мундир
И пошел… Путем-дорогою,
Чтоб участие привлечь,
Я всю жизнь мою убогую
Совместил в такую речь:
«Оттого-де ныне с голоду
Умираю словно тварь,
Что был глуп и честен смолоду,
Знал, что значит бог и царь.
Не скажу: по справедливости
(Невелик я генерал),
По ребяческой стыдливости
Даже с правого не брал —
И погиб… Я горе мыкаю,
Я работаю за двух,
Но не чаркой — вашей книгою
Подкрепляю слабый дух,
Защитите!..»
Не заставили
Ждать минуты не одной.
Вот в приемную поставили,
Доложили чередой.
Вот идет его сиятельство,—
Я сробел, чуть жив стою;
Впал в тупое замешательство
И забыл я речь свою.
Тер и лоб и переносицу,
В потолок косил глаза,
Бормотал лишь околесицу,
А о деле — ни аза!
Изумились, брови сдвинули:
«Что вам нужно?» — говорят.
— Нужно мне… — Тут слезы хлынули
Совершенно невпопад.
Просто вещь непостижимая
Приключилася со мой:
Грусть, печаль неудержимая
Овладела всей душой.
Все, чем жизнь богата с младости
Даже в нищенском быту,—
Той поры счастливой радости,
Попросту сказать: мечту —
Все, что кануло и сгинуло
В треволненьях жизни сей,
Все я вспомнил, все прихлынуло
К сердцу… Жалкий дуралей!
Под влиянием прошедшего,
В грудь ударив кулаком,
Взвыл я вроде сумасшедшего
Пред сиятельным лицом!..
Все такие обстоятельства
И в мундиришке изян
Привели его сиятельство
К заключенью, что я пьян.
Экзекутора, холопа ли
Попрекнули, что пустил,
И ногами так затопали…
Я лишился чувств и сил!
Жаль, одним не осчастливили —
Сами не дали пинка…
Пьяницу с почетом вывели
Два огромных гайдука.
Словно кипятком ошпаренный,
Я бежал, не слыша ног,
Мимо лавки пивоваренной,
Мимо погребальных дрог,
Мимо магазина швейного,
Мимо бань, церквей и школ,
Вплоть до здания питейного —
И уж дальше не пошел!
Дальше нечего рассказывать!
Минет сорок лет зимой,
Как я щеку стал подвязывать,
Отморозивши хмельной.
Чувства словно как заржавели,
Одолела страсть к вину;
Дети пьяницу оставили,
Схоронил давно жену.
При отшествии к родителям,
Хоть кротка была весь век,
Попрекнула покровителем.
Точно: странный человек!
Верст на тысячу в окружности
Повестят свой добрый нрав,
А осудят по наружности:
Неказист — так и неправ!
Пишут как бы свет весь заново
К общей пользе изменить,
А голодного от пьяного
Не умеют отличить…
Мой слабый дар Царица ободряет;
Владычица, в сиянии венца,
С улыбкой слух от гимнов преклоняет
К гармонии безвестного певца...
Могу ль желать славнейшия награды?
Когда сей враг к нам брань и гибель нес,
И русские воспламенились грады:
Я с трепетом зрел Ангела небес,
В сей страшной мгле открывшего пучину
Надменному успехом исполину;
Я старца зрел, избранного Царем;
Я зрел Славян, летящих за вождем
На огнь и меч, и в каждом взоре мщенье —
И гением мне было восхищенье,
И я предрек губителю паденье,
И все сбылось — губитель гордый пал...
Но, ах! почто мне жребий ниспослал
Столь бедный дар?.. Внимаемый Царицей,
Отважно б я на лире возгремел,
Как месть и гром несущий наш орел
Ударил вслед за робкою станицей
Постигнутых смятением врагов;
Как под его обширными крылами
Спасенные народы от оков
С возникшими из низости Царями
Воздвигнули свободны знамена.
Или, забыв победные перуны,
Твоей хвалой воспламенил бы струны:
Ах! сей хвалой душа моя полна!
И где предмет славнее для поэта?
Царица, Мать, Супруга, дочь Царей,
Краса Цариц, веселие полсвета...
О! кто найдет язык, приличный Ей?
Почто лишен я силы вдохновенья?
Тогда б дерзнул я лирою моей
Тебя воспеть, в красе благотворенья
Сидящую без царского венца
В кругу сих дев, питомиц Провиденья.
Прелестный вид! их чистые сердца
Без робости открыты пред Тобою;
Тебя хотят младенческой игрою
И резвостью невинной утешать;
Царицы нет — они ласкают мать;
Об Ней их мысль, об Ней их разговоры,
Об Ней одной мольбы их пред Творцом,
Одну Ее с небесным Божеством
При алтаре поют их сладки хоры.
Или, мечтой стремясь Тебе вослед,
Дерзнул бы я вступить в сей дом спасенья,
Туда, где ты, как ангел утешенья,
Льешь сладкую отраду в чашу бед.
О! кто в сей храм войдет без умиленья?
Как Божество невидимое, Ты
Там колыбель забвенной сироты
Спасительной рукою оградила;
В час бытия отверзлась им могила —
Ты приговор судьбы перервала,
И в образе небесныя Надежды
Другую жизнь отверженным дала;
Едва на мир открыли слабы вежды,
Уж с Творческим слиянный образ Твой
В младенческих сердцах запечатлели;
Без трепета от тихой колыбели
Они идут в путь жизни за Тобой.
И в бурю бед Ты мощный им хранитель!
Вотще окрест их сени брань кипит —
На их главы Ты свой простерла щит,
И задрожал свирепый истребитель
Пред мирною невинностью детей;
И не дерзнул пожар внести злодей
В священную сирот Твоих обитель.
И днесь — когда отвсюду славы гром,
Когда сражен полуночным орлом,
Бежит в стыде народов притеснитель —
О, сколь предмет высокий для певца!
Владыки мать в величестве Царицы
И с Ней народ, молящие Творца:
Да под щитом всесильныя десницы
Даст мир земле полсвета властелин!
Так, к небесам дойдут Твои молитвы;
Придет, придет, свершив за правду битвы,
Защитник Царств, любовь Царей, Твой Сын,
С венчанными победою полками.
О славный день! о радостный возврат!
Уже я зрю священный Петроград,
Встречающий Спасителя громами;
Грядет! грядет, предшествуем орлами,
Пленяющий величеством, красой,
И близ него наш старец, вождь судьбины,
И им вослед вождей блестящий строй,
И грозные Славянские дружины.
И Ты спешишь с супругою младой,
В кругу детей, во Сретенье желанных...
Блаженный час; в виду героев бранных,
Прославленной склоняется главой
Владыка-сын пред Матерью-Царицей,
Да славу их любовь благословит —
И вкупе с Ним спасенный мир лежит
Перед Твоей священною десницей!
Словно безлюдный, спокоен весь город.
Солнце чуть видно сквозь сеть облаков,
Пусто на улице. Утренний холод
Вывел узоры на стеклах домов.
Крыши повсюду покрыты коврами
Мягкого снега; из труб там и сям
Дым подымается кверху столбами,
Вьется, редеет, подобно клочкам
Тучек прозрачных, — и вдаль улетает…
Скучная улица! Верно, народ
Здесь неохотно дворы покидает…
Вот только баба, согнувшись, несет
Гробик под мышкою… Вот и другая
Встретилась с нею, поклон отдала,
Кланяясь, молвила: «Здравствуй, родная!»
Остановилась и речь повела:
«Кому же этот гробик-то
Ты, мать моя, взяла,
Сыночек, что ли, кончился
Иль дочка умерла?»
— «Сынка, моя голубушка,
Сбираюсь хоронить;
Да вот насилу сбилася
И гробик-то купить.
А уж свечей и ладану
Не знаю где и взять…
Есть старый самоваришко,
Хочу в заклад отдать.
Муж болен. Вот три месяца
Лежит все на печи,
Просить на бедность — совестно,
Хоть голосом кричи!»
— «И, мать! и я стыдилася
Просить в твои года…
Глупа была, уж что таить,
Глупа да и горда.
Теперь привыкла, горя нет;
Придешь в знакомый дом,
Поплачешь да поклонишься,
Расскажешь обо всем:
Вдова, мол, я несчастная…
Глядишь — присесть велят,
Дадут какое платьишко
И к чаю пригласят.
Другое дело, мать моя,
Под окнами ходить, —
Вестимо, это совестно.
Уж надо нищей быть.
А примут тебя в комнате, —
Какой же тут порок?..
Ты, кажется, кручинишься,
Что помер твой сынок?»
— «Ох, я ведь с ним заботушки
Немало приняла!..
Кормить его, по немочи,
Я грудью не могла.
Поутру жидкой кашицы
Вольешь ему в рожок,
Сосет ее он, бедненький,
Да тем и сыт денек.
Тут, знаешь, у нас горенка
Зимой-то что ледник, —
Чуть сонный он размечется,
Ну и подымет крик…
И весь дрожит от холода…
Начнешь ему дышать
На красные ручонки-то,
Ну и заснет опять».
— «И плакать тебе нечего,
Что Бог его прибрал…
Он, мать моя, я думаю,
Недолго прохворал?»
— «С неделю, друг мой, маялся
И не брал в рот рожка;
Бывало, только капельку
Проглотит молока.
Вчера, моя голубушка,
Ласкаю я его,
Глядь — слезки навернулися
На глазках у него,
Как будто жизнь безгрешную
Он кинуть не хотел…
А умер тихо, бедненький,
Как свечка, догорел!»
— «О чем же ты заплакала?
Тут воля не твоя.
И дети-то при бедности —
Железы, мать моя!
Вот у меня Аринушка
И умница была,
По бархату, душа моя,
Шить золотом могла;
Бывало, за работою
До петухов сидит,
А мне с поклоном по людям
И выйти не велит:
«Сама уж, дескать, маменька,
Я пропитаю вас».
Работала, работала, —
Да и лишилась глаз.
Связала мои рученьки:
Ведь чахнет от тоски;
Слепа, а вяжет кое-как
Носчишки да чулки.
Чужого калача не сест,
А если и возьмет
Кусок какой от голода,
Все сердце надорвет:
И ест, и плачет глупая;
Журишь — ответа нет…
Вот каково при бедности
С детьми-то жить, мой свет!..»
— «Ох, горько, моя милая!
Растет дитя — печаль,
Умрет оно — своя ведь кровь,
Жаль, друг мой, крепко жаль!»
— «Молися Богу, мать моя, —
Не надобно тужить.
Прости же, я зайду к тебе
Блинов-то закусить».
Бабы расстались. На улице снова
Пусто. Заборы и стены домов
Смотрят печально и как-то сурово.
Солнце за длинной грядой облаков
Спряталось. Небо так бледно, бесцветно,
Точно как мертвое… И облака
Так безотрадно глядят, бесприветно,
Что поневоле находит тоска…
Задумал дурень
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень
Две избы пусты;
Глянул в подполье:
В подполье черти,
Востроголовы,
Глаза, что ложки,
Усы, что вилы,
Руки, что грабли,
В карты играют,
Костью бросают,
Деньги считают.
Дурень им молвил:
«Бог да на помочь
Вам, добрым людям».
Черти не любят, —
Схватили дурня,
Зачали бити.
Стали давити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то тоже:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Черти ушли бы,
Тебе бы, дурню,
Деньги достались
Заместо клада».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха.
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Четырех братов, —
Ячмень молотят.
Он братьям молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Как сграбят дурня
Четыре брата,
Зачали бити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил.
Ты бы им молвил:
«Бог вам на помочь,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
«Добро же, баба,
Ты, бабаряха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Семеро братьев
Матерь хоронят;
Все они плачут,
Голосом воют.
Он им и молвил:
«Бог вам на помочь,
Семеро братьев,
Мать хоронити,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
Сграбили дурня
Семеро братьев,
Зачали бити,
Стали таскати,
В грязи валяти,
Еле живого
Дурня пустили.
Идет он, дурень,
Домой да плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
То же ты слово
Не так бы молвил,
А ты бы молвил:
«Канун да ладан,
Дай же господь бог
Царство небесно,
Пресветлый рай ей».
Тебя бы, дурня,
Там накормили
Кутьей с блинами».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати;
Навстречу свадьба, —
Он им и молвил:
«Канун да ладан,
Дай господь бог вам
Царство небесно,
Пресветлый рай всем».
Скочили дружки,
Схватили дурня,
Зачали бити,
Плетьми стегати,
В лицо хлестати.
Пошел, заплакал,
Идет да воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Дай господь бог вам,
Князю с княгиней,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
«Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Попался дурню
Навстречу старец.
Он ему молвил:
«Дай бог те, старцу,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
Как схватит старец
За ворот дурня,
Стал его бити,
Стал колотити,
Сломал костыль весь.
Пошел он, дурень,
Домой, сам плачет,
А мать бранити,
Жена журити,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Благослови мя,
Святой игумен».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
В лесу ходити.
Увидел дурень
В бору медведя, —
Медведь за елью
Дерет корову.
Он ему молвит:
«Благослови мя,
Святой игумен».
Медведь на дурня
Кинулся, сграбил,
Зачал коверкать,
Зачал ломати:
Едва живого
Дурня оставил.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет,
Матери скажет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил,
Ты бы зауськал,
Ты бы загайкал,
Заулюлюкал».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Идет он, дурень,
Во чистом поле, —
Навстречу дурню
Идет полковник.
Зауськал дурень,
Загайкал дурень,
Заулюлюкал.
Сказал полковник
Своим солдатам.
Схватили дурня, —
Зачали бити;
До смерти дурня
Тут и убили.
Как, ты грустишь? — помилуй Бог!
Скажи мне, Майков, как ты мог,
С детьми играя, тихо гладя
Их по головке, слыша смех
Их вечно-звонкий, вспомнить тех,
Чей гений пал, с судьбой не сладя,
Чей труд погиб…
Как мог ты, глядя
На северные небеса,
Вдруг вспомнить Рима чудеса,
Проникнуться воспоминаньем,
Вообразить, что я стою
Средь Колизея, как в раю,
И подарить меня посланьем?
Мне задушевный твой привет
Был освежительно-отраден.
Но я еще не в Риме, нет!
В окно я вижу Баден-Баден,
И тяжело гляжу на свет.
Хоть мне здорово и приятно
Парным питаться молоком,
Дышать нетопленным теплом
И слушать музыку бесплатно;
Но — если б не было руин,
Плющом повитых, луговин
Зеленых, гор, садов, скамеек,
Холмов и каменных лазеек, —
Здесь на меня нашел бы сплин —
Так надоело мне гулянье,
Куда, расхаживая лень,
Хожу я каждый Божий день
На равнодушное свиданье,
И где встречаю, рад не рад,
При свете газовых лампад,
Американцев, итальянцев,
Французов, англичан, голландцев,
И немцев, и немецких жен,
И всем известную графиню,
И полурусскую княгиню,
И русских множество княжен.
Но в этих встречах мало толку,
И в разговорах о ничем
Ожесточаюсь я умом,
А сердцем плачу втихомолку.
И эта жизнь меня томит,
И этот Баден, с этим миром,
Который вкруг меня шумит,
Мне кажется большим трактиром,
В котором каждый Божий час
Гуляет глупость напоказ.
А ты счастливец! — любишь ты
Домашний мир. Твои мечты
Не знают роковых стремлений;
Зато как много впечатлений
Проходит по душе твоей,
Когда ты с удочкой своей,
Нетерпеливый, вдохновенный,
Идешь на лов уединенный.
Или, раздвинув тростники,
Над золотистыми струями
Стоишь — протер свои очки —
И жадными следишь глазами,
Как шевелятся поплавки.
И весь ты страстное вниманье…
Вот — гнется удочка дугой,
Кружится рыбка над водой —
Плеск — серебро и трепетанье…
О, в этот миг перед тобой
Что значит Рим и все преданья,
Обломки славы мировой!
Но, чу! свисток раздался птичий,
Ночь шелестит во мгле кустов:
Спеши, мой милый рыболов,
Домой с наловленной добычей!
Спеши! — уж Божья благодать
На ложе сна детей приемлет,
Твои малютки спят, — и дремлет
Их убаюкавшая мать.
Уже в румяном полусвете,
Там, в сладких грезах полусна,
Тебя ждет милая жена
Иль труд в соседнем кабинете.
Труд благодатный! Труд живой!
Часы, в которые душой
Ты, чуя Бога, смело пишешь
И на себе цепей не слышишь.
Люблю я стих широкий твой,
Насквозь пропахнувший смолою
Тех самых сосен, где весною,
В тени от солнца, меж ветвей,
Ты подстерег лесную фею,
И где с Каменою твоею
Шептался плещущий ручей.
Я сам люблю твою Камену,
Подругу северных ночей:
Я помню, как неловко с ней
Ты шел на шумную арену
Народных браней и страстей;
Как ей самой неловко было…
Но… олимпийская жена,
Не внемля хохоту зоила,
Тебе осталася верна,
И вновь в обятия природы —
В поля, в леса, туда, где воды
Струятся, где синеет мгла
Из-под шатра дремучей ели,
Туда, где водятся форели,
С тобою весело ушла.
Прости, мой друг! не знай желаний
Моей блуждающей души!
Довольно творческих страданий,
Чтоб не заплесневеть в глуши.
Поверь, не нужно быть в Париже,
Чтоб к истине быть сердцем ближе,
И для того, чтоб созидать,
Не нужно в Риме кочевать.
Следы прекрасного художник
Повсюду видит и — творит,
И фимиам его горит
Везде, где ставит он треножник,
И где Творец с ним говорит.
И
В августе, около Малых Вежей,
С старым Мазаем я бил дупелей.
Как-то особенно тихо вдруг стало,
На́ небе солнце сквозь тучу играло.
Тучка была небольшая на нем,
А разразилась жестоким дождем!
Прямы и светлы, как прутья стальные,
В землю вонзались струи дождевые
С силой стремительной… Я и Мазай,
Мокрые, скрылись в какой-то сарай.
Дети, я вам расскажу про Мазая.
Каждое лето домой приезжая,
Я по неделе гощу у него.
Нравится мне деревенька его:
Летом ее убирая красиво,
Исстари хмель в ней родится на диво,
Вся она тонет в зеленых садах;
Домики в ней на высоких столбах
(Всю эту местность вода понимает,
Так что деревня весною всплывает,
Словно Венеция). Старый Мазай
Любит до страсти свой низменный край.
Вдов он, бездетен, имеет лишь внука,
Торной дорогой ходить ему — скука!
За́ сорок верст в Кострому прямиком
Сбегать лесами ему нипочем:
«Лес не дорога: по птице, по зверю
Выпалить можно». — А леший? — «Не верю!
Раз в кураже я их звал-поджидал
Целую ночь,— никого не видал!
За день грибов насбираешь корзину,
Ешь мимоходом бруснику, малину;
Вечером пеночка нежно поет,
Словно как в бочку пустую удод
Ухает; сыч разлетается к ночи,
Рожки точены, рисованы очи.
Ночью… ну, ночью робел я и сам:
Очень уж тихо в лесу по ночам.
Тихо как в церкви, когда отслужили
Службу и накрепко дверь затворили,
Разве какая сосна заскрипит,
Словно старуха во сне проворчит…»
Дня не проводит Мазай без охоты.
Жил бы он славно, не знал бы заботы,
Кабы не стали глаза изменять:
Начал частенько Мазай пуделять.
Впрочем, в отчаянье он не приходит:
Выпалит дедушка — заяц уходит,
Дедушка пальцем косому грозит:
«Врешь — упадешь!» — добродушно кричит.
Знает он много рассказов забавных
Про деревенских охотников славных:
Кузя сломал у ружьишка курок,
Спичек таскает с собой коробок,
Сядет за кустом — тетерю подманит,
Спичку к затравке приложит — и грянет!
Ходит с ружьишком другой зверолов,
Носит с собою горшок угольков.
«Что ты таскаешь горшок с угольками?»
— Больно, родимый, я зябок руками;
Ежели зайца теперь сослежу,
Прежде я сяду, ружье положу,
Над уголечками руки погрею,
Да уж потом и палю по злодею! —
«Вот так охотник!» — Мазай прибавлял.
Я, признаюсь, от души хохотал.
Впрочем, милей анекдотов крестьянских
(Чем они хуже, однако, дворянских?)
Я от Мазая рассказы слыхал.
Дети, для вас я один записал…
ИИ
Старый Мазай разболтался в сарае:
«В нашем болотистом, низменном крае
Впятеро больше бы дичи велось,
Кабы сетями ее не ловили,
Кабы силками ее не давили;
Зайцы вот тоже,— их жалко до слез!
Только весенние воды нахлынут,
И без того они сотнями гинут,—
Нет! еще мало! бегут мужики,
Ловят, и топят, и бьют их баграми.
Где у них совесть?.. Я раз за дровами
В лодке поехал — их много с реки
К нам в половодье весной нагоняет —
Еду, ловлю их. Вода прибывает.
Вижу один островок небольшой —
Зайцы на нем собралися гурьбой.
С каждой минутой вода подбиралась
К бедным зверькам; уж под ними осталось
Меньше аршина земли в ширину,
Меньше сажени в длину.
Тут я подехал: лопочут ушами,
Сами ни с места; я взял одного,
Прочим скомандовал: прыгайте сами!
Прыгнули зайцы мои,— ничего!
Только уселась команда косая,
Весь островочек пропал под водой:
„То-то! — сказал я,— не спорьте со мной!
Слушайтесь, зайчики, деда Мазая!“
Этак гуторя, плывем в тишине.
Столбик не столбик, зайчишко на пне,
Лапки скрестивши, стоит, горемыка,
Взял и его — тягота не велика!
Только что начал работать веслом,
Глядь, у куста копошится зайчиха —
Еле жива, а толста как купчиха!
Я ее, дуру, накрыл зипуном —
Сильно дрожала… Не рано уж было.
Мимо бревно суковатое плыло,
Сидя, и стоя, и лежа пластом,
Зайцев с десяток спасалось на нем
„Взял бы я вас — да потопите лодку!“
Жаль их, однако, да жаль и находку —
Я зацепился багром за сучок
И за собою бревно поволок…
Было потехи у баб, ребятишек,
Как прокатил я деревней зайчишек:
„Глянь-ко: что делает старый Мазай!“
Ладно! любуйся, а нам не мешай!
Мы за деревней в реке очутились.
Тут мои зайчики точно сбесились:
Смотрят, на задние лапы встают,
Лодку качают, грести не дают:
Берег завидели плуты косые,
Озимь, и рощу, и кусты густые!..
К берегу плотно бревно я пригнал,
Лодку причалил — и „с богом!“ сказал…
И во весь дух
Пошли зайчишки.
А я им: „У-х!
Живей, зверишки!
Смотри, косой,
Теперь спасайся,
А чур зимой
Не попадайся!
Прицелюсь — бух!
И ляжешь… У-у-у-х!..“
Мигом команда моя разбежалась,
Только на лодке две пары осталось —
Сильно измокли, ослабли; в мешок
Я их поклал — и домой приволок.
За ночь больные мои отогрелись,
Высохли, выспались, плотно наелись;
Вынес я их на лужок; из мешка
Вытряхнул, ухнул — и дали стречка!
Я проводил их все тем же советом:
„Не попадайтесь зимой!“
Я их не бью ни весною, ни летом,
Шкура плохая,— линяет косой…»
Хвораю, что ли, — третий день дрожу,
как лошадь, ожидающая бега.
Надменный мой сосед по этажу
и тот вскричал:
— Как вы дрожите, Белла!
Но образумьтесь! Странный ваш недуг
колеблет стены и сквозит повсюду.
Моих детей он воспаляет дух
и по ночам звонит в мою посуду.
Ему я отвечала:
— Я дрожу
все более — без умысла худого.
А впрочем, передайте этажу,
что вечером я ухожу из дома.
Но этот трепет так меня трепал,
в мои слова вставлял свои ошибки,
моей ногой приплясывал, мешал
губам соединиться для улыбки.
Сосед мой, перевесившись в пролет,
следил за мной брезгливо, но без фальши.
Его я обнадежила:
— Пролог
вы наблюдали. Что-то будет дальше?
Моей болезни не скучал сюжет!
В себе я различала, взглядом скорбным,
мельканье диких и чужих существ,
как в капельке воды под микроскопом.
Все тяжелей меня хлестала дрожь,
вбивала в кожу острые гвоздочки.
Так по осине ударяет дождь,
наказывая все ее листочки.
Я думала: как быстро я стою!
Прочь мускулы несутся и резвятся!
Мое же тело, свергнув власть мою,
ведет себя свободно и развязно.
Оно все дальше от меня! А вдруг
оно исчезнет вольно и опасно,
как ускользает шар из детских рук
и ниточку разматывает с пальца?
Все это мне не нравилось.
Врачу
сказала я, хоть перед ним робела:
— Я, знаете, горда и не хочу
сносить и впредь непослушанье тела.
Врач объяснил:
— Ваша болезнь проста.
Она была б и вовсе безобидна,
но ваших колебаний частота
препятствует осмотру — вас не видно.
Вот так, когда вибрирует предмет
и велика его движений малость,
он зрительно почти сведен на нет
и выглядит, как слабая туманность.
Врач подключил свой золотой прибор
к моим предметам неопределенным,
и острый электрический прибой
охолодил меня огнем зеленым.
И ужаснулись стрелка и шкала!
Взыграла ртуть в неистовом подскоке!
Последовал предсмертный всплеск стекла,
и кровь из пальцев высекли осколки.
Встревожься, добрый доктор, оглянись!
Но он, не озадаченный нимало,
провозгласил:
— Ваш бедный организм
сейчас функционирует нормально.
Мне стало грустно. Знала я сама
свою причастность к этой высшей норме.
Не умещаясь в узости ума,
плыл надо мной ее чрезмерный номер.
И, многозначной цифрою мытарств
наученная, нервная система,
пробившись, как пружины сквозь матрац,
рвала мне кожу и вокруг свистела.
Уродующий кисть огромный пульс
всегда гудел, всегда хотел на волю.
В конце концов казалось: к черту! Пусть
им захлебнусь, как Петербург Невою!
А по ночам — мозг навострится, ждет.
Слух так открыт, так взвинчен тишиною,
что скрипнет дверь иль книга упадет,
и — взрыв! и — все! и — кончено со мною!
Да, я не смела укротить зверей,
в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.
При мне всегда стоял сквозняк дверей!
При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!
В моих зрачках, нависнув через край,
слезы светлела вечная громада.
Я — все собою портила! Я — рай
растлила б грозным неуютом ада.
Врач выписал мне должную латынь,
и с мудростью, цветущей в человеке,
как музыку по нотным запятым,
ее читала девушка в аптеке.
И вот теперь разнежен весь мой дом
целебным поцелуем валерьяны,
и медицина мятным языком
давно мои зализывает раны.
Сосед доволен, третий раз подряд
он поздравлял меня с выздоровленьем
через своих детей и, говорят,
хвалил меня пред домоуправленьем.
Я отдала визиты и долги,
ответила на письма. Я гуляю,
особо, с пользой делая круги.
Вина в шкафу держать не позволяю.
Вокруг меня — ни звука, ни души.
И стол мой умер и под пылью скрылся.
Уставили во тьму карандаши
тупые и неграмотные рыльца.
И, как у побежденного коня,
мой каждый шаг медлителен, стреножен.
Все хорошо! Но по ночам меня
опасное предчувствие тревожит.
Мой врач еще меня не уличил,
но зря ему я голову морочу,
ведь все, что он лелеял и лечил,
я разом обожгу иль обморожу.
Я, как улитка в костяном гробу,
спасаюсь слепотой и тишиною,
но, поболев, пощекотав во лбу,
рога антенн воспрянут надо мною.
О звездопад всех точек и тире,
зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,
подрагивая в чистом серебре
русалочьих мурашек, жгущих спину!
Ударь в меня, как в бубен, не жалей,
озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!
Я — балерина музыки твоей!
Щенок озябший твоего мороза!
Пока еще я не дрожу, о, нет,
сейчас о том не может быть и речи.
Но мой предусмотрительный сосед
уже со мною холоден при встрече.
Добрый доктор Айболит!
Он под деревом сидит.
Приходи к нему лечиться
И корова, и волчица,
И жучок, и червячок,
И медведица!
Всех излечит, исцелит
Добрый доктор Айболит!
И пришла к Айболиту лиса:
«Ой, меня укусила оса!»
И пришёл к Айболиту барбос:
«Меня курица клюнула в нос!»
И прибежала зайчиха
И закричала: «Ай, ай!
Мой зайчик попал под трамвай!
Мой зайчик, мой мальчик
Попал под трамвай!
Он бежал по дорожке,
И ему перерезало ножки,
И теперь он больной и хромой,
Маленький заинька мой!»
И сказал Айболит: «Не беда!
Подавай-ка его сюда!
Я пришью ему новые ножки,
Он опять побежит по дорожке».
И принесли к нему зайку,
Такого больного, хромого,
И доктор пришил ему ножки,
И заинька прыгает снова.
А с ним и зайчиха-мать
Тоже пошла танцевать,
И смеётся она и кричит:
«Ну, спасибо тебе. Айболит!»
Вдруг откуда-то шакал
На кобыле прискакал:
«Вот вам телеграмма
От Гиппопотама!»
«Приезжайте, доктор,
В Африку скорей
И спасите, доктор,
Наших малышей!»
«Что такое? Неужели
Ваши дети заболели?»
«Да-да-да! У них ангина,
Скарлатина, холерина,
Дифтерит, аппендицит,
Малярия и бронхит!
Приходите же скорее,
Добрый доктор Айболит!»
«Ладно, ладно, побегу,
Вашим детям помогу.
Только где же вы живёте?
На горе или в болоте?»
«Мы живём на Занзибаре,
В Калахари и Сахаре,
На горе Фернандо-По,
Где гуляет Гиппо-по
По широкой Лимпопо».
И встал Айболит, побежал Айболит.
По полям, но лесам, по лугам он бежит.
И одно только слово твердит Айболит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
А в лицо ему ветер, и снег, и град:
«Эй, Айболит, воротися назад!»
И упал Айболит и лежит на снегу:
«Я дальше идти не могу».
И сейчас же к нему из-за ёлки
Выбегают мохнатые волки:
«Садись, Айболит, верхом,
Мы живо тебя довезём!»
И вперёд поскакал Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
Но вот перед ними море —
Бушует, шумит на просторе.
А в море высокая ходит волна.
Сейчас Айболита проглотит она.
«О, если я утону,
Если пойду я ко дну,
Что станется с ними, с больными,
С моими зверями лесными?»
Но тут выплывает кит:
«Садись на меня, Айболит,
И, как большой пароход,
Тебя повезу я вперёд!»
И сел на кита Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
И горы встают перед ним на пути,
И он по горам начинает ползти,
А горы всё выше, а горы всё круче,
А горы уходят под самые тучи!
«О, если я не дойду,
Если в пути пропаду,
Что станется с ними, с больными,
С моими зверями лесными?»
И сейчас же с высокой скалы
К Айболиту слетели орлы:
«Садись, Айболит, верхом,
Мы живо тебя довезём!»
И сел на орла Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
А в Африке,
А в Африке,
На чёрной
Лимпопо,
Сидит и плачет
В Африке
Печальный Гиппопо.
Он в Африке, он в Африке
Под пальмою сидит
И на море из Африки
Без отдыха глядит:
Не едет ли в кораблике
Доктор Айболит?
И рыщут по дороге
Слоны и носороги
И говорят сердито:
«Что ж нету Айболита?»
А рядом бегемотики
Схватились за животики:
У них, у бегемотиков,
Животики болят.
И тут же страусята
Визжат, как поросята.
Ах, жалко, жалко, жалко
Бедных страусят!
И корь, и дифтерит у них,
И оспа, и бронхит у них,
И голова болит у них,
И горлышко болит.
Они лежат и бредят:
«Ну что же он не едет,
Ну что же он не едет,
Доктор Айболит?»
А рядом прикорнула
Зубастая акула,
Зубастая акула
На солнышке лежит.
Ах, у её малюток,
У бедных акулят,
Уже двенадцать суток
Зубки болят!
И вывихнуто плечико
У бедного кузнечика;
Не прыгает, не скачет он,
А горько-горько плачет он
И доктора зовёт:
«О, где же добрый доктор?
Когда же он придёт?»
Но вот, поглядите, какая-то птица
Всё ближе и ближе по воздуху мчится.
На птице, глядите, сидит Айболит
И шляпою машет и громко кричит:
«Да здравствует милая Африка!»
И рада и счастлива вся детвора:
«Приехал, приехал! Ура! Ура!»
А птица над ними кружится,
А птица на землю садится.
И бежит Айболит к бегемотикам,
И хлопает их по животикам,
И всем по порядку
Даёт шоколадку,
И ставит и ставит им градусники!
И к полосатым
Бежит он тигрятам.
И к бедным горбатым
Больным верблюжатам,
И каждого гоголем,
Каждого моголем,
Гоголем-моголем,
Гоголем-моголем,
Гоголем-моголем потчует.
Десять ночей Айболит
Не ест, не пьёт и не спит,
Десять ночей подряд
Он лечит несчастных зверят
И ставит и ставит им градусники.
Вот и вылечил он их,
Лимпопо!
Вот и вылечил больных.
Лимпопо!
И пошли они смеяться,
Лимпопо!
И плясать и баловаться,
Лимпопо!
И акула Каракула
Правым глазом подмигнула
И хохочет, и хохочет,
Будто кто её щекочет.
А малютки бегемотики
Ухватились за животики
И смеются, заливаются —
Так что дубы сотрясаются.
Вот и Гиппо, вот и Попо,
Гиппо-попо, Гиппо-попо!
Вот идёт Гиппопотам.
Он идёт от Занзибара.
Он идёт к Килиманджаро —
И кричит он, и поёт он:
«Слава, слава Айболиту!
Слава добрым докторам!»
Перед восходом солнечным
Художник за своим станком. Он только что поставил на него портрет толстой, дурной собою кокетки.
Художник
(дотронулся кистью и останавливается.)
Что за лицо! совсем без выраженья!
Долой! нет более терпенья.
(Снимает портрет.)
Нет! я не отравлю сих сладостных мгновении,
Пока вы нежитесь в обятьях сна,
Предметы милые трудов и попечений,
Малютки, добрая жена!
(Подходит к окну.)
Как щедро льешь ты жизнь, прекрасная денница!
Как юно бьется грудь перед тобой!
Какою сладкою слезой
Туманится моя зеница!
(Ставит на станок картину, представляющую во весь рост Венеру Уранию.)
Небесная! для сердца образ твой —
Как первая улыбка счастья.
Я чувствами, душой могу обнять тебя,
Как радостный жених с восторгом сладострастья.
Я твой создатель; ты моя;
Богиня! ты — я сам, ты более, чем я;
Я твой, владычица вселенной!
И я лишусь тебя! я за металл презренной
Отдам тебя глупцу, чтоб на его стене
Служила ты болтливости надменной
И не напомнила, быть может, обо мне!..
(Он смотрит в комнату, где спят его дети.)
О дети!.. Будь для них богиней пропитанья!
Я понесу тебя к соседу-богачу
И за тебя, предмет очарованья,
На хлеб малюткам получу…
Но он не будет обладать тобою,
Природы радость и душа!
Ты будешь здесь, ты будешь век со мною,
Ты вся во мне: тобой дыша,
Я счастлив, я живу твоею красотою.
(Ребенок кричит в комнате.)
Художник
О Боже!
Жена художника
(просыпается.)
Рассвело. — Ты встал уже, друг мой!
Сходи ж скорее за водой
Да разведи огонь, чтоб воду вскипятить:
Пора ребенку суп варить.
Художник
(останавливается еще на минуту перед своей картиною.)
Небесная!
Старший сын его
(вскочил с постели и босой подбегает к нему.)
И я тебе, пожалуй, помогу.
Художник
Кто? — Ты!
Сын
Да, я.
Художник
Беги ж за щепками!
Сын
Бегу.
Художник
Кто там стучится у дверей?
Сын
Вчерашний господин с женою.
Художник
(ставит опять на станок отвратительный портрет.)
Так за портрет возьмуся поскорей.
Жена
Пиши, и деньги за тобою.
Господин и госпожа входят.
Господин
Вот кстати мы!
Госпожа
А я как дурно ночь спала!
Жена
А как свежи! нельзя не подивиться.
Господин
Что это за картина близ угла?
Художник
Смотрите, как бы вам не запылиться.
(К госпоже.)
Прошу, сударыня, садиться.
Господин
(смотрит на портрет.)
Характер-то, характер-то не тот.
Портрет хорош, конечно так,
Но все нельзя сказать никак,
Что это полотно живет.
Художник
(про себя.)
Чего он ищет в этой роже?
Господин
(берет картину из угла.)
А! вот ваш собственный портрет.
Художник
Он был похож: ему уж десять лет.
Господин
Нет, можно и теперь узнать.
Госпожа
(будто бы взглянув на него.)
Похоже.
Господин
Тогда вы были помоложе.
Жена
(подходит с корзиной на руке и говорит тихонько мужу.)
Иду на рынок я: дай рубль.
Художник
Да нет его.
Жена
Без денег, милый друг, не купишь ничего.
Художник
Пошла!
Господин
Но ваша кисть теперь смелей.
Художник
Пишу, как пишется: что лучше, что похуже.
Господин
(подходит к станку.)
Вот браво! ноздри-то поуже,
Да взгляд, пожалуйста, живей!
Художник
(про себя.)
О Боже мой! что за мученье!
Муза
(невидимая для других, подходит к нему.)
Уже, мой сын, теряешь ты терпенье?
Но участь смертных всех равна.
Ты говоришь: она дурна!
Зато платить она должна.
Пусть этот сумасброд болтает —
Тебя живой восторг, художник, награждает.
Твой дар не купленный, источник красоты —
Он счастие твое, им утешайся ты.
Поверь: лишь тот знаком с душевным наслажденьем,
Кто приобрел его трудами и терпеньем,
И небо без земли наскучило б богам.
Зачем же ты взываешь к небесам?
Тебе любовь верна, твой сон всегда приятен,
И честью ты богат, хотя ты и не знатен.
Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.
Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.
Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?
Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!
Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны, Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.
Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.
И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..
Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?
Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.
Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.
Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?
Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!
Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны,
Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.
Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.
И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..
Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?
1
Повитый ризою полночного тумана,
Под сладкий говор волн седого океана,
Как путник под напев лесного соловья,
Спит пышный град. Разврата не тая,
Он обнажил поруганное тело, —
Рука страстей над ним отяготела,
И ночи тьма не кроет от очей
Печальных призраков людского заблужденья:
Там сладострастные стоят изображенья,
Нагие прелести вакханок и цирцей.
Что чувствам льстит, а душу унижает,
Там видит взор, и ясно выражает
Картина от очей не скрытой наготы,
Присутствие греха, отсутствие святого,
Господство одного порочного и злого —
Разврата блеклые цветы…
Тихо кладбище,
Мертвых жилище,
Храм божий тих.
Мук преступленья,
Жажды, презренья —
Говор притих…
Казни позорной
Место вдали,
Заговор черный,
Страсти земли —
Ада созданья,
Помыслы зла,
Злые желанья,
Злые дела,
Тихо, всё тихо,
Молчит.2
Утопая в неге сладкой,
Беззаботно спит старик,
Дерзкий юноша украдкой
В терем девицы проник;
Жадный к деньгам видит злато,
И во сне его рука
Строит гордые палаты,
Исчисляет груз богатый
Кораблей издалека;
Враг людей, друг черной ночи,
Устремя кровавы очи
В даль, с кинжалом, на коне
Ждет добычи терпеливо.
Все — кто в яве, кто во сне —
Полны суетностью лживой.
И надежды и мечты
Их по-прежнему ласкают,
Ничего не ждут, не знают
Дети зла и суеты.
В море неги сладострастной
Сердце их погребено;
А меж тем земля ужасный
Пир готовит им давно… Так, в глуби ее таится
Пламя дивное, оно
Скоро вспыхнет, задымится,
Чудной силой зажжено.
Скоро будет пир кровавый
На земле и в облаках;
Пышный, гордый, величавый
Превратится город в прах.
Скоро… вестницею гнева
Всемогущего творца,
Скрыла с неба радость-дева
Прелесть юного лица.
Темно, душно… Встаньте, люди,
Умолите божий гнев,
Оторвите вы от груди
Юных жен и юных дев;
Позабудьте ложе ночи,
Вы, погрязнувшие в зле,
Возведите к небу очи,
Устремите слух к земле.
Страшно в небе, но страшнее
Под землей, там гром гремит,
Там, как в сердце Прометея,
Пламя бурное кипит.
Пробудитесь! но призванью
Вы не внемлете; пора!
Нет, отсрочки наказанью
Бог не даст вам до утра…3
Чу! дрожит земли утроба,
Гул несется из травы;
Гром гремит, как в двери гроба
Череп мертвой головы.
Чу! трепещут кровли башен,
Зазывает темный бор.
Разрушителен и страшен
Бурь подземный разговор…4
Вновь прогремели сердитые громы,
Эхо глухое далеко летит,
Плещется море, и рушатся домы,
Людям земля приговор говорит.
Слышишь ли, смертный, ты скрежеты ада,
Тяжкие вопли придавленных жертв,
Видишь ли тело погибшего брата? —
Он бездыханен, холоден, мертв.
Слышишь ли грозный ты звон колоколен?
Это не ты их заставил звенеть,
Слабый, унять их ты также не волен,
Покайся! близка твоя смерть…5
Нет, ужасным сим явленьем
Человек не устрашен;
Лишь с корыстным сожаленьем
Гибель зданий видит он.
И, рискуя жизнью, страшный,
Будто житель гробовой,
В бой вступает рукопашный
С разъяренною землей:
В сокрушенные палаты
Он стремительно идет
И из них кумир свой, злато,
В поле темное несет…
И везде одна тревога,
Мелкой суетности шум,
И не внемлет гласу бога
Человека гордый ум.6
Но грохоты громов подземных сильнее,
А черные тучи на небе мрачнее…
И вот на свободе, как вихорь степной,
Летает, кружится взорвавшийся камень,
Потоками брызжет дробящийся пламень
И в воздухе блещет кровавой зарей;
Оттуда — свершитель небесного мщенья —
На головы грешных он с шумом летит;
Разгульно пирует везде разрушенье,
Ничтожеству всё предает и мертвит…7
И ужас всех обнял. Всё люди забыли,
Дрожащие руки им страх оковал;
С землею прощалися, горько вопили
И мнили: суд бога последний настал.
И мнили: то было паденье вселенной,
И с трепетом ждали паденья ея,
А громы гремели во мгле потаенной,
Валилися зданья, стонала земля…
Отчаялись люди; настал час смириться!
В их души невольно закралась боязнь;
И поняли люди, что это творится
За их преступленья достойная казнь…8
И вот перед небом создателя, в страхе,
Упал непокорный народ, и во прахе
Смирилися гордые дети земли:
И те, что доселе, главою надменной
Безумно отвергнувши бога вселенной,
На град наказанье его навлекли;
И те, что в пороках одних утопали,
Забыв и молитвы, и совести глас,
Что буйно, безумно грехом торговали
И бога-творца забывали не раз, —
Пред ним все смирились и песнь о прощеньи
Послали к всесильному богу-царю.
И вот, милосердный, он в знак примиренья
Зажег на лазоревом своде зарю.
Заря загорелась, и тучи пропали,
Рассеялась мрачность и тьма в небесах,
Подземные громы греметь перестали;
От града остался лишь пепел да прах.
Но люди о нем не тужили, в священных
Словах благодарности, чистых, живых,
Молитва лилася из душ обновленных, —
Им не было жалко хором дорогих.
Оделся свод неба пурпуром денницы;
Народ всё молился и в страхе твердил:
«О боже премудрый! Ты благ без границы,
Ты милостью наши грехи победил!..»
Где от горести унылой,
Где спастись от лютых бед?
Нет в живых Плениры милой!
Милый друг! тебя уж нет!
Где от скорби ни скрываюсь,
Все в мечтах с тобой встречаюсь;
В смертну погруженный сень,
Зрю твой гроб, вопль слышу слезный.
Все в глазах твой вид любезный
Носится, дражайша тень!
Тень дражайшая! смягчися:
Возвратись хотя на час,
Хоть на миг остановися
И подай в последний раз
Белизной блестящу снежной
Руку, что с улыбкой нежной
Простирала к другу ты.
Но, увы! ты отлетаешь,
Дух мой в горесть погружаешь,
В мрак унылой пустоты.
Тщетно слез струя катится,
Не смягчает скорби злой.
В сердце кровь остановится,
Как лишь гроб представлю твой.
В душу мне он ужас сеет.
Все в глазах моих мертвеет.
Каждый милый мне предмет
В виде кажется увялом.
Смерть надгробным покрывалом
От меня скрывает свет.
В рощу ль скроюся густую —
Осень уж ее мертвит,
На жену ль взгляну драгую —
Смертный одр пред ней стоит.
На детей воззрю ли милых —
Вижу в них сирот унылых.
Сам, скитаясь меж гробов,
Мрачной, кажется, стезею,
Тенью предводим твоею,
Опускаюсь в смертный ров.
Вслед за скорбной сей мечтою
Скорбная летит мечта:
Вижу духом пред собою
Те печальные места,
Где теперь супруг твои страстный,
Удручен судьбой злосчастной,
Медленны часы влачит,
Где, от всех уединенный,
Мрачной мыслью отягченный,
С горестью один сидит.
Там он зрит перед собою
Скорбный вид мгновений тех,
Как, взмахнувши смерть косою,
Вкруг твоей постели всех
Ближних и друзей стеснила,
Как, прощаясь, ты вперила
На него померкший зрак;
К небу взведши взор, вздохнула
И глаза навек сомкнула
На драгих тебе руках.
О! почто же всем любезный,
Всех любя́щий человек,
Ближним, обществу полезный,
Кончит быстротечный век?
А злодей, как ястреб гладный,
Только крови ближних жадный,
В нечестивый путь течет
Средь утех, увеселений,
Без забот и огорчений
Сладкий, долгий век живет?
Но что жизнь? В родах — мученье,
В детстве — раболепства гнет,
В юности — страстей волненье,
В мужестве — труды сует.
Старость — возвращает в детство.
Смерть — рождения наследство.
Вот что жизнь — се нива зол!
Сеет смерть и пожинает,
Землю в гроб преобращает,
Гроб — во мрачный свой престол.
Что ж скорбим, что в свет отселе
Спешно перешел наш друг?
Здесь в ее прекрасном теле
Обитал небесный дух,
Сердце верою дышало,
Каждо чуждой скорби жало
И ее пронзало грудь.
Дружество с любовью нежной
В дебри жизни сей мятежной
Ей прокладывали путь.
Верь, мой друг! и скорбь отрыни,
Верь, что слез твоих предмет
Из сей мрачныя пустыни
В вечный преселилась свет,
Что теперь твоя супруга,
Верх земного темна круга,
На лиющих свет кругах,
В радость облачась, играет
И с отрадою взирает
На лежащий в гробе прах.
Верь, что миг тот нам плачевный,
Как померк в ней свет очес,
Очи ей открыл душевны
Зреть незримый свет небес;
В ров как гроб ее спускали,
На воздушных поднимали
Ангелы ее крылах;
Персть как с заступа ссыпалась,
Благодать преизливалась
На нее в златых лучах.
Верь и не скорби душою
О потере дорогой.
Радуйся: небес стезею
Уж она вошла в покой
В радужном венце победы.
Но от горныя беседы,
Как взойдет на холм луна,
В ризы скрывшися нетленны,
При́йдет в час уединенный
Утешать тебя она.
О, сниди, мой друг небесный!
Влей отраду в томну грудь.
К хижине моей безвестной
Ты легко приметишь путь:
Изваянный лик твой милый
Я поставлю над могилой,
Скрывшей прах отца, детей.
Там, сим видом привлеченна,
Снийдешь друга зреть смущенна
И мелькнешь в душе моей.
Гроб, где прежде взор мой бренный
Лишь пустыню находил,
Днесь мне зрится населенный
Сонмами небесных сил.
В них мне будешь ты мечтаться
И пред всеми отличаться
Лунно-видной белизной,
Как сияла между нами
Нежных прелестей чертами
И душевной красотой.
Люблю приятельску беседу,
Где нет насмешки никакой,
Где можно за столом соседу
Сказать словца два-три за свой;
Люблю я там играть, резвиться,
Где принят просто, без чинов,
Где не боюсь тем провиниться,
Что на bon mot я не готов.
Бывало, дед почтенный в роде,
Когда семейный пир дает,
По чувствам сердца, не по моде,
Своих гостей к себе зовет,
Трапезу ставит не богату,
Вином заморским не поит,
Не штофом убирает хату,
А всякий весел там и сыт.
Там нет вестей, переговоров,
Надутый барин не шипит;
Не сеют сплетницы раздоров,
Богач над бедным не трунит.
Прошли те годы, как любили
Таким манером в свете жить;
То дни златого века были,
Каких нам снова не нажить.
Тогда супруг жене был верен,
Сестру любил всем сердцем брат,
Родитель в детях был уверен,
И ближний ближнему был рад;
Но столь похвальные примеры
Не попадаются уж нам:
Другой все люди стали веры,
Себе всяк ныне строит храм.
Мы ближних и друзей не знаем;
Куда ни сунься — все один;
Взаимны связи презираем, —
Корысть нам бог и господин.
Где есть хоть малые выгоды,
Умеем тотчас их смекнуть;
Для них чрез пропасти и воды
Безделка нам перешагнуть.
В большой, великолепной зале
Посмотришь инде — тьма людей!
Все пляшут до пота на бале,
А скука ждет всех у дверей.
Приятель друга обнимает,
Его нимало не любя;
Тот той же лаской отвечает,
И шепчет: «Черт бы взял тебя!»
Видал я часто обращенье
Обоих полов меж собой;
Их вальс приводит в восхищенье,
Мазурка — рай для них земной;
Повсюду слышится всечасно:
Ах, как мила! ах, распремил!
Все в ней божественно, прекрасно!
Гудки с двора — и жар простыл.
Мужчин ли где кружок сойдется,
Там беспорядок и содом;
Бостоном день у них начнется,
А вечер кончится вином.
Потом расценка за глазами
Пойдет порядочная всем;
В злословьи хвастают умами,
Никто не дорожит никем.
Вот так-то жить мы научились!
О предки! если б вы сюда
Хоть на минуту к нам явились,
Едва поверили б тогда,
Что ложь, обман и лицемерство
Умов отличных ныне знак;
Что честь слывет за суеверство;
Что кто не льстит, тот и дурак.
В замену древня благородства
Взгляните вы на нашу спесь,
Взгляните, чада патриотства,
Колико эгоистов здесь!
Сие угрюмое созданье —
Лукавства смертных горький плод;
За нашу хитрость в воздаянье
Возник на свете сей урод.
Ликуй, холодный себялюбец!
Твой праздник и пора теперь;
Лежи в диване, сластолюбец,
Один, как в дебри дикий зверь!
Тебя никто, никто не любит,
Хотя ты знатен и велик;
Твои дела не слава трубит,
Но купленный бродяг язык.
Когда железный прут судьбины,
Который школит смертных всех,
Пробьет на лбу твоем морщины,
Тогда болезнь уймет твой смех;
Вздохнешь, ума забыв игрушки,
Никто не повторит твой вздох;
Обняв парчовые подушки,
Тошней меня ты скажешь: «Ох!!.»
Тошней, чем я, который в свете
Тропинкой узенькой бреду,
Имея малое в предмете,
Тихонько жизнь свою веду.
Жена мне друг, она мне рада;
Детей у нас полна изба;
Вот в мире сем небес награда!
Красна простых сердец судьба!
О друг мой, мать и вождь природа!
Твои дары милей всего!
Здоровье, пища и свобода, —
Не надо больше ничего.
Пускай в златую колесницу
Другой садится, а не я;
Пускай крестьянин в поясницу
Не гнется, встретивши меня:
Мои не трогаются чувства,
Когда я Крезов светских зрю;
Стяжать мне не дано искусства,
За то творца благодарю!
А если б дал богатства много,
Когда б возвысил он мой рог, —
Сошед убожества с порога,
Я б, может быть, забыл, где бог.
Итак, ты думай как угодно,
В последнем вкусе человек!
Но мне с тобой никак не сходно
Своим на твой меняться век.
Я буду жить, как жил доселе,
Твоя пусть жизнь идет, как шла;
Когда ж не будет духа в теле,
Тогда увидим — чья взяла!..
Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой,
Сегодня рассуждать задумал я с тобой.
Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,
Цензуру поносить хулой неосторожной;
Что нужно Лондону, то рано для Москвы.
У нас писатели, я знаю, каковы;
Их мыслей не теснит цензурная расправа,
И чистая душа перед тобою права.
Во-первых, искренно я признаюсь тебе,
Нередко о твоей жалею я судьбе:
Людской бессмыслицы присяжный толкователь,
Хвостова, Буниной единственный читатель,
Ты вечно разбирать обязан за грехи
То прозу глупую, то глупые стихи.
Российских авторов нелегкое встревожит:
Кто английской роман с французского преложит,
Тот оду сочинит, потея да кряхтя,
Другой трагедию напишет нам шутя —
До них нам дела нет; а ты читай, бесися,
Зевай, сто раз засни — а после подпишися.
Так, цензор мученик; порой захочет он
Ум чтеньем освежить; Руссо, Вольтер, Бюфон,
Державин, Карамзин манят его желанье,
А должен посвятить бесплодное вниманье
На бредни новые какого-то враля,
Которому досуг петь рощи да поля,
Да связь утратя в них, ищи ее с начала,
Или вымарывай из тощего журнала
Насмешки грубые и площадную брань,
Учтивых остряков затейливую дань.
Но цензор гражданин, и сан его священный:
Он должен ум иметь прямой и просвещенный;
Он сердцем почитать привык алтарь и трон;
Но мнений не теснит и разум терпит он.
Блюститель тишины, приличия и нравов,
Не преступает сам начертанных уставов,
Закону преданный, отечество любя,
Принять ответственность умеет на себя;
Полезной истине пути не заграждает,
Живой поэзии резвиться не мешает.
Он друг писателю, пред знатью не труслив,
Благоразумен, тверд, свободен, справедлив.
А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?
Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;
Не понимая нас, мараешь и дерешь;
Ты черным белое по прихоти зовешь;
Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
Глас правды мятежом, Куницына Маратом.
Решил, а там поди, хоть на тебя проси.
Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси,
Благодаря тебя, не видим книг доселе?
И если говорить задумают о деле,
То, славу русскую и здравый ум любя,
Сам государь велит печатать без тебя.
Остались нам стихи: поэмы, триолеты,
Баллады, басенки, элегии, куплеты,
Досугов и любви невинные мечты,
Воображения минутные цветы.
О варвар! кто из нас, владельцев русской лиры,
Не проклинал твоей губительной секиры?
Докучным евнухом ты бродишь между муз;
Ни чувства пылкие, ни блеск ума, ни вкус,
Ни слог певца Пиров, столь чистый, благородный —
Ничто не трогает души твоей холодной.
На все кидаешь ты косой, неверный взгляд.
Подозревая все, во всем ты видишь яд.
Оставь, пожалуй, труд, нимало не похвальный:
Парнас не монастырь и не гарем печальный,
И право никогда искусный коновал
Излишней пылкости Пегаса не лишал.
Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы —
Осмеивать закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется взысканью твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем почему —
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.
Барков шутливых од тебе не посылал,
Радищев, рабства враг, цензуры избежал,
И Пушкина стихи в печати не бывали;
Что нужды? их и так иные прочитали.
Но ты свое несешь, и в наш премудрый век
Едва ли Шаликов не вредный человек.
За чем себя и нас терзаешь без причины?
Скажи, читал ли ты Наказ Екатерины?
Прочти, пойми его; увидишь ясно в нем
Свой долг, свои права, пойдешь иным путем.
В глазах монархини сатирик превосходный
Невежество казнил в комедии народной,
Хоть в узкой голове придворного глупца
Кутейкин и Христос два равные лица.
Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры
Их горделивые разоблачал кумиры;
Хемницер истину с улыбкой говорил,
Наперсник Душеньки двусмысленно шутил,
Киприду иногда являл без покрывала —
И никому из них цензура не мешала.
Ты что-то хмуришься; признайся, в наши дни
С тобой не так легко б разделались они?
Кто ж в этом виноват? перед тобой зерцало:
Дней Александровых прекрасное начало.
Проведай, что в те дни произвела печать.
На поприще ума нельзя нам отступать.
Старинной глупости мы праведно стыдимся,
Ужели к тем годам мы снова обратимся,
Когда никто не смел отечество назвать,
И в рабстве ползали и люди и печать?
Нет, нет! оно прошло, губительное время,
Когда Невежества несла Россия бремя.
Где славный Карамзин снискал себе венец,
Там цензором уже не может быть глупец…
Исправься ж: будь умней и примирися с нами.
«Все правда, — скажешь ты, — не стану спорить с вами:
Но можно ль цензору по совести судить?
Я должен то того, то этого щадить.
Конечно, вам смешно — а я нередко плачу,
Читаю да крещусь, мараю наудачу —
На все есть мода, вкус; бывало, например,
У нас в большой чести Бентам, Руссо, Вольтер,
А нынче и Милот попался в наши сети.
Я бедный человек; к тому ж жена и дети…»
Жена и дети, друг, поверь — большое зло:
От них все скверное у нас произошло.
Но делать нечего; так если невозможно
Тебе скорей домой убраться осторожно,
И службою своей ты нужен для царя,
Хоть умного себе возьми секретаря.
Пролог
Зачинайте, братцы, гусли строити,
Выпивайте, братцы, брагу хмельную.
А и чтоб сказка звончей звенела,
Чтоб в ей быль была,
Виданная да слыханная,
От дедов в наследье даденная,
А и были той — шестьдесят годов.
— А как же ту быль добыть?
Она ведь до пят быльем поросла —
От пят и до самой маковки…
Не видать скрозь траву ни эстолько.
— А вы травку прочь вымайте:
Из земли сырой к чертовой матери,—
Пущай одна, вишь, быль стоит,
Без былья ли, былинушки красуется…
В славном царстве двадесятом,
Очень пышном и богатом,
Жил с супругою своей
Воевода Досифей.
Сто четыре целых года
Прожил славный воевода,
По числу ли тех годов —
Народил себе сынов.
Первый сын звался Кондратом,
А второй, вишь, Каллистратом.
Третий - Пров, четвертый - Нил,
Пятый сыне Феофил,
Сын шестой звался Лукою.
Дальше были: Тит с Кузьмою,
Марк, Васой, Сысой, Менандр,
Павсикакий, Александр,
Ревокат, Анан, Акакий,
Павел, Петр и Павел паки,
Сын Мардарий, сын Калуф,
Феоктист, Андрон, Маруф,
Лев, Прокопий, Симеоне,
Дормидон, Иван, Антоний,
Вновь Иван, еще Иван…
Иоаннов целый стан,
Феофан, Демьян с Касьяном,
Прокл, Терентий с Адрияном…
Сын меньшой звался Федул
И гулять ходил под стул.
Жил маститый воевода,
Все хирея год от года,
И однажды так жене
Говорит наедине:
«Что ж, Маланьюшка, пора ведь
Нам сей бренный мир оставить…
Сем-ка, кликни сыновей,
Удалых богатырей…»"
Собирались тут ребята:
Каллистрат привел Кондрата,
Нила — Пров, Луку — Сысой.
Идут к терему толпой,
Молвят: «Здравствуйте, папаша,
Мы явились — воля ваша…»"
«Все ли?»
— «Нет! — воскликнул Тит,—
На горшке Федул сидит…»"
Тут поднялся воевода —
Гнил, что старая колода,
Борода висит до пят.
Говорит он: «Каллистрат,
Ты, Кондрат, ты, Пров, ты, Ниле,
Ты, любезный Феофиле,—
Все внемлите: близок час,
Оставляю ныне вас!..
Вы ж живите тихомолком,
Не кусай друг друга волком,
Брат за брата стой горой —
Вот завет последний мой.
Все угодья, счетом двести,
Разделите вы по чести,
Дабы всяк, велик ли, мал,
Долю равную забрал».
— «Ка-ак?! — вскричали. — Можно ль этак.
Чтоб старшой и малолеток
Получили равный куш?!
Это, папенька, к чему ж?!»"
Между тем, вздохнув трикраты,
Оглядел свои палаты
Досифей в последний раз
И… преставился тотчас…
«Дети! — молвила Маланья. —
Приложите все старанья,
Чтоб хранить отцов завет…» —
И свалилась на паркет…
Тут от горя все завыли.
Через три дня хоронили.
Плакал Пров, рыдал Кондрат,
Нил, Гаврила, Каллистрат…
А как на дом воротились,
За дележ тотчас садились.
День сидят, другой сидят —
Пров, Кондрат и Каллистрат,
Феофил, Анан с Лукою,
Павсикакий, Тит с Кузьмою,
Ревокат, Менандр, Калуф,
Феоктист, Демьян, Маруф,
Павел, Мокий, Петр, Порфирий —
Всей семьею: сто четыре…
День сидят, другой сидят,
Меж собой галдьмя галдят.
Чуть лишь день занялся третий,
Повскакали с места дети,
Все вопят: «Тому не быть!»,
И друг друга — ну, тузить!..
Нила — Пров, Демьян — Кондрата,
Феофиле — Каллистрата,
Тит — Кузьму, Лука — Петра…
Лязг зубов и хруст ребра!!!
В день шестой, задравши пятки,
Растянулись без остатка,
Без движенья, без зубов —
Каллистрат, Гаврила, Пров,
Нил, Кондрат, Анан с Лукою,
Павсикакий, Тит с Кузьмою,
Ревокат, Менандр, Калуф,
Феоктист, Касьян, Маруф,
Павел, Петр, Демьян, Порфирий,
Всей семьею: сто четыре.
Лишь меньшой их брат Федул
От сраженья увильнул.
Эпилог
Вот, ребятушки, пример вам:
Всяк последний станет первым!
На горшке, глядишь, сидел,—
Ан наследством завладел!!
Тут Федул во храм господень
Собирался в самый тот день,
Говорит дьячку Луке:
«Запиши-ка на листке:
Внявших гласу беса злобну,
Вставших в брань междоусобну
И сложивших животы
Успокой, создатель, ты:
Брата старшего Кондрата,
А второго — Каллистрата…»"
Тут Федул не мог читать,
Зачинал ревмя рыдать…
Тут и мы, братцы, сказку кончали!
Как звончаты гусли в надрыв пришли;
От той ли жалости великоей
Все струны на них полопались…
Стараясь выбирать тенистые места,
Я ехал по лесу, и эта красота
Деревьев, дремлющих в полуденном покое,
Как бы недвижимо купающихся в зное,
Меня баюкала, и в душу мне проник
Дремотных помыслов мерцающий родник.
Я вспомнил молодость… Обычные мгновенья
Надежд, наивности, влюбленности, забвенья,
Что светит пламенем воздушно-голубым,
И превращается внезапно в черный дым.
Зачем так памятно, немою пеленою,
Виденья юности, вы встали предо мною?
Уйдите. Мне нельзя вернуться к чистоте,
И я уже не тот, и вы уже не те.
Вы только призраки, вы горькие упреки,
Терзанья совести, просроченные сроки.
А я двойник себя, я всадник на коне,
Бесцельно едущий — куда? Кто скажет мне!
Все помню… Старый сад… Цветы… Чуть дышат ветки…
Там счастье плакало в заброшенной беседке,
Там кто-то был с лицом, в котором боли нет,
С лицом моим — увы — моим в шестнадцать лет.
Неподражаемо-стыдливые свиданья,
Любви несознанной огонь и трепетанья,
Слова, поющие в душе лишь в те года,
«Люблю», «Я твой», «Твоя», «Мой милый», «Навсегда».
Как сладко вместе быть! Как страшно сесть с ней рядом!
Как можно выразить всю душу быстрым взглядом!
О, сказкой ставшая, поблекнувшая быль!
О, крылья бабочки, с которых стерлась пыль!
Темней ложится тень, сокрыт густым навесом
Родной мой старый сад, смененный диким лесом.
Невинный шепот снов, ты сердцем позабыт,
Я слышу грубый звук, я слышу стук копыт.
То голос города, то гул глухих страданий,
Рожденных сумраком немых и тяжких зданий.
То голос призраков, замученных тобой,
Кошмар, исполненный уродливой борьбой,
Живое кладбище блуждающих скелетов
С гнилым роскошеством заученных ответов,
Очаг, в чью пасть идут хлеба с кровавых нив,
Где слабым места нет, где си́лен тот, кто лжив.
Но там есть счастие — уйти бесповоротно,
Душой своей души, к тому, что мимолетно,
Что светит радостью иного бытия,
Мечтать, искать и ждать, — как сделал это я.
Мне грезились миры, рожденные мечтою,
Я землю осенял своею красотою,
Я всех любил, на все склонял свой чуткий взор,
Но мрак уж двинулся, и шел ко мне, как вор.
Мне стыдно плоскости печальных приключений,
Вселенной жаждал я, а мой вампирный гений
Был просто женщиной, познавшей лишь одно,
Красивой женщиной, привыкшей пить вино.
Она так медленно раскидывала сети,
Мы веселились с ней, мы были с ней как дети,
Пронизан солнцем был ласкающий туман,
И я на шее вдруг почувствовал аркан.
И пьянство дикое, чумной порок России,
С непобедимостью властительной стихии,
Меня низринуло с лазурной высоты
В провалы низости, тоски и нищеты.
Иди, иди, мой конь. Страшат воспоминанья.
Хочу забыть себя, убить самосознанье.
Что пользы вспоминать теперь, перед концом,
Что я случайно был и мужем, и отцом,
Что хоронил детей, что иногда, случайно…
О, нет, молчи, молчи! Пусть лучше эта тайна
Умрет в тебе самом, как умерло давно,
Что было так светло Судьбой тебе дано.
Но где я? Что со мной? Вокруг меня завеса
Непроницаемо-запутанного леса,
Повсюду — острые и цепкие концы
Ветвей, изогнутых и сжатых, как щипцы,
Они назойливо царапают и ранят,
Дорогу застят мне, глаза мои туманят,
Встают преградою смутившемуся дню,
Ложатся под ноги взыгравшему коню.
Я вижу чудища за ветхими стволами,
Они следят за мной, мигают мне глазами,
С кривой улыбкою. — Последний луч исчез.
Враждебным ропотом и смехом полон лес.
Вершины шорохом окутались растущим,
Как бы предчувствием пред сумрачным грядущим.
И тучи зыбкие, на небе голубом,
С змеистой молнией рождают гул и гром.
Удар, еще удар, и вот вблизи налево,
Исполнен ярости и мстительного гнева,
Взметнулся огненный пылающий язык.
В сухом валежнике как будто чей-то крик,
Глухой и сдавленный, раздался на мгновенье,
И замер. И кругом, везде — огонь, шипенье,
Деревьев-факелов кипящий дымный ад,
И бури бешеной раскатистый набат.
Порвавши повода, средь чадного тумана,
Как бы охваченный прибоем Океана,
Мой конь несет меня, и странно-жутко мне
На этом взмыленном испуганном коне.
Лесной пожар гудит. Я понял предвещанье,
Перед душой моей вы встали на прощанье,
О, тени прошлого! — Простите же меня,
На страшном рубеже, средь дыма и огня!
В сладкой прохладе, под тенью двух лип широковетвистых,
Что осеняют беседку, покрытую мхож, привлекая
Цветом душистых своим пчел шужящие рои,
За покрытым столом обедал с любезным семейством
Добрый священник из Грюнау; в новом халате сидел он,
Весело празднуя день рождения милой Луизы.
Каменный стол окружало шесть тростниковых скамеек,
Барышне к этому дню в подарок сплетенных слугою;
A для хозяина были особо поставлены кресла.
Старец сидел в них и, кончив обед, занимал разговором
И назидательной речью своих домочадцев. Цыплята
С матерью смирной своей, цесаркой, поспешно клевали
Хлеб из ручек Луизы; a далее ждал подаянья
С курами гордый петух, и голуби с кровли высокой,
И надутый индюк. В стороне, под бузиннын кусточком,
Грыз остатки обеда Палкан и ворчал на соседку,
Хитрую кошку, и щелкал зубами на мух безпокойных.
Но почтенная мать, улыбаясь разсказам супруга,
Дернула тайно за платье Луизу, сидящую подле,
И головою к ней наклонившись, тихо сказала:
«Что? пойдем ли мы в лес? или, быть-может, ты хочешь
Праздновать день свой в беседке, что у ручья?—там в прохладе
Можно укрыться от солнца. Но что же ты так покраснела?»
Дочь взглянула на мать и сказала с прелестной улыбкой:
«Нет, не в беседке, мамаша! там вечером запах акаций
Слишком тяжол для меня, особенно с запахом лилий
И резеды; да притом у ручья комары безпокоют.
Солнце так ласково греет; в лесу же гораздо прохладней.»
Мать головою кивнула. Священник разсказ свой окончил,
И она, обратившись к супругу, сказала: «Послушай,
Папенька, наша Луиза желает отпраздновать день свой
Лучше в лесу, чем в беседке—она это мне обявила:
Солнце так ласково греет, в лесу же нам будет прохладней.
Вот мой совет: добрый Вальтер, Луиза и храбрый
Карл—пусть пойдут наперед и выберут место получше.
Жаль, что не во время гости в замке господ задержали,
Нашу графиню и дочь ея! С милой Амалией было б
Вам веселее идти: тогда б ваши песни по роще
Громко звучали. A мы, старики, через озеро в лодке
К вам приплывем. Управител, я знаю, нам не откажет —
И одолжит свою лодку. Но прежде мне бы хотелось,
Чтоб наш папаша нежного соснул: в это жаркое время
После-обеденный сон для старых людей—наслажденье.»
И на это сказал почтенный священник из Грюнау:
«Слышишь ли, сын мой, чего от нас требует наша хозяйка?
Видно ужь мне уступить ей: ведь нынче рожденье Луизы.
Дети, помолимся вечному Богу! Молитесь с усердьем.»
Тут добродетельный старец, главу обнаживши, на коей
Лишь немного осталось волос серебристых, с молитвой
Руки сложил, и взоры воздел к небесам, и промолвил:
«Отче Благий! ты питаешь, хранишь все живущее в мире!
Днесь не отвергни молитвы сердец благодарных! о Боже!
Пред Тобою мы прах. Сохрани нас от бед и напастей,
Дух же тщеславия прочь отжени от нас. Хлеб наш насущный,
Господи, нам ниспошли—да мы без забот суетливых,
С твердою верою, с теплой молитвой к Тебе прибегали.
Дети! желаю, чтоб наш обед был вам на здоровье.»
Старец окончил, тогда все к нему подошли и, цалуя,
Благодарили его; a милая дочка, обнявши
Крепко отца, цаловала в уста и ручкою нежной
Гладила щеки его. A отец ее взял на колени,
И отвечал ея ласкам, тихо качая шалунью.
Руки обоих гостой пожимая, спросила хозяйка:
«Сыты ль вы, милые? Скромный обед наш не может сравниться
С графским роскошным столом; но друзья не осудят, надеюсь,
Сельский обед. A теперь нам здесь не напиться ли кофе?
Знатные люди всегда пьют его после обеда.»
Ей на то отвечал благородный и вежливый Вальтер:
«Благодарим от души за все угощение ваше.
Не пристыдите лишь Карла. Лучше быть добрым, чем знатным.
Если б за этим столон сидел и сам Крез богатый,
В этой прохладной тени и в этом обществе милом, радушном,
И если б он пожалел о своем прихотливом обеде —
О, тогда бы его надлежало оставить голодным!
Лучше теперь мы отправимся в лес, и когда ваша лодка
К нам принесет вас, тогда мы, по семейному, вместе
Кофе сварим и напьемся под тенью берез белоствольных.»
Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…
Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий, Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..
Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови, Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…
К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец. Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…
Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…
Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий,
Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..
Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови,
Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…
К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец.
Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…
И.
В роще, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры,
Ключ, журча, струился чистый
Из-под каменной горы;
То, мелькая за кустами,
Разливался он; то вдруг
Падал звучными струями,
Рассыпаясь как жемчуг.
С ранним солнцем из долины,
Там, по каменной горе,
Погружать свои кувшины,
Умываться на заре,
Жены смуглые, толпами,
Не спеша, к потоку шли,
Пели гимны и перстами
Косы длинные плели.
И зеленые платаны,
Окружа гранитный храм,
Где сидели истуканы
В темных нишах по стенам,
Над потоком простирали
Листьев зыблемый покров,
И от солнца тень бросали
На задумчивых жрецов.
Дети солнечного края,
Почитатели Вишну,
Тот поток потоком рая
Величали в старину,
Разглашая, будто духи
Эту воду стерегли…
И носились эти слухи
От Калькуты до Бенгли.
Говорили на востоке,
Будто в ночь, когда роса
Станет капать, в том потоке
Слышны чьи-то голоса;
Что невидимые руки
Под волнами, при звездах,
Издают глухие звуки
На неведомых струнах.
Караван ли шел с товаром, —
Сотни там ручных слонов
В камышах паслись недаром
Близ священных берегов;
И недаром, из окольных
Стран, в ту рощу за водой
Шло так много богомольных,
Строгих индусов толпой.
И, с неутоленной жаждой
На запекшихся устах,
Из числа пришельцев каждый,
Чтоб омыться в тех водах,
К ним, израненный жестоко,
На коленях подползал
И в святых волнах потока
Исцеленья ожидал.
«Страшно, страшно покаянье!»
Пел унылый хор жрецов,
«Нужно самоистязанье,
Пост, молитва, пот и кровь!
Жизнь есть вечное броженье,
Сон роскошный, но пустой.
Вечность есть уничтоженье,
Смерть — таинственный покой.
Бедный смертный, наслаждайся,
Иль, страдая до конца,
Сам собой уничтожайся
В лоне вечнаго отца!..»
ИИ.
И на камне, близ потока,
Чтоб стоять и ночь, и день,
Вознеслася одиноко
Человеческая тень…
Верный страшному обету,
Для Брамы покинув мир,
Там, как тень, чужая свету,
Девять лет стоял факир.
Солнце жгло его нагие
Плечи, и, шумя в траве,
Ветер волосы густые
Шевелил на голове.
Но рука его не смела
Шевельнуться на груди,
Глубоко врезая в тело
Ногти длинные свои;
А другая поднимала
Пальцы кверху, и как трость,
Протянувшись, высыхала
Кожей стянутая кость.
Старики его кормили,
Даже дети иногда
В скорлупе к нему носили
Сок нажатого плода.
На него садилась птица…
Говорили про него:
Шла голодная тигрица
И не тронула его.
Там кричала обезьяна,
И, к лицу его склонясь,
Колыхала ветвь банана,
Длинной лапой уцепясь.
Листья весело шумели,
Звучно пенился поток;
Но глаза его глядели,
Не мигая, на восток…
Те глаза глядели мутно:
Им мерещилось вдали
Все, что было недоступно
Бедным странникам земли —
Те лазурные чертоги,
Те воздушные холмы,
Где, творя, витают боги
В лоне вечного Брамы.
Недоступное мелькало;
Все ж доступное очам
Для него давно пропало:
И гора, и лес, и храм…
И священного потока
Волны, чудилось ему,
В нем самом кипят глубоко,
Из него бегут к нему…
Перед праздником Ликчими ,
В полночь, за двенадцать дней,
Той порой, когда златыми
Мириадами лучей
Синий мрак небес глубоких,
Как алмазами горит,
Той порой, как спят потоки,
Горы спят и роща спит,
Тихо лунное сиянье
Почивало на горах;
Струй незримых лепетанье
Раздавалося в кустах;
В роще, глухо потемневшей,
Слышно было, как порой
Отрывался перезревший
Плод от ветки сам собой.
Вдруг, как будто сам Равана,
На богов подемля рать,
В черных тучах урагана,
По горам пошел шагать;
По горам пошел и, с треском
Камень сбросивши с вершин,
Озарил румяным блеском
Серебро своих седин.
На гнезде проснулась птица,
Эхо звонко разнеслось;
И как будто колесница
Прокатилась в сто колес…
В это время берег дикий,
На котором цепенел
Этот праведник великий,
Содрогнулся и осел.
И страдалец добровольный,
Потрясен и поражен,
Кинул взгляд вокруг невольный,
На котором чудный сон
Тяготел, ему являя
На краю ночных небес
Вечный день иного края,
Вечный мир иных чудес.
Вдруг он слышит — голос томный
За горою говорит:
«На меня сейчас огромный
С высоты упал гранит;
Он пресек мое стремленье,
Он моим живым струям
Дал другое направленье
По излучистым горам
Ты душой стремишься к Богу,—
Я по каменным плитам
Пролагал себе дорогу
К светлым Гангеса водам.
Сжалься, праведник! отныне
Я ползу, ползу, как змей,
По гнилой болотной тине,
Под корнями камышей.
Сжалься! ты один лишь можешь
Слышать тайный голос мой!
Ты один, один поможешь
Сдвинуть камень роковой!..
Позови ж своих собратий,
Позови своих сынов!..
Позови!..» — и голос томный
Оборвался, как струна;—
И во мраке ночи сонной
Вновь настала тишина.
Утра пламень золотистый
Проникал из-за горы
В рощу, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры.
Птицы кротко щебетали,
И блестящие листы
Капли жемчуга роняли
На траву и на плиты.
По дороге шли брамины,
По горе толпами шли
Жены, дети и кувшины
Руки смуглые несли.
И потом они спускались
К тем священным берегам.
Где платаны разрастались,
Окружа гранитный храм.
Там, в дверях, жрецы толпились
С диким ужасом в очах,
И светильники дымились
В их опущенных руках…
Где вчера струи журчали,
Где святой лился поток,
Камни ребрами торчали,
Да сырой желтел песок.
А на берегу потока,
Где так свято, ночь и день,
Возносилась одиноко
Человеческая тень,
Тело мертвое лежало
Опрокинутое ниц,
И, кружась над ним, летала
С диким криком стая птиц.
(Идиллия)
Е. А. Баратынскому
Вечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных.
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Крони́он
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной,
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близь них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво все, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — Но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я, — кто знает? мы стары! — хочу я, быть может,
Ныне впоследнее, все рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил; Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родили́ся: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою все усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня все поражало,
Все увлекало, — ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я. — Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был все для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах,
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: „Что на земле? все так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?“
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
„Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! Хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина“».
Как человек разумной середины,
Он многого в сей жизни не желал:
Перед обедом пил настойку из рябины
И чихирем обед свой запивал.
У Кинчерфа заказывал одежду
И с давних пор (простительная страсть)
Питал в душе далекую надежду
В коллежские асессоры попасть, —
Затем, что был он крови не боярской
И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь
Детей его породой семинарской
Осмелился надменно попрекнуть.Был с виду прост, держал себя сутуло,
Смиренно всё судьбе предоставлял,
Пред старшими подскакивал со стула
И в робость безотчетную впадал,
С начальником ни по каким причинам —
Где б ни было — не вмешивался в спор,
И было в нем всё соразмерно с чином —
Походка, взгляд, усмешка, разговор.
Внимательным, уступчиво-смиренным
Был при родных, при теще, при жене,
Но поддержать умел пред подчиненным
Достоинство чиновника вполне;
Мог и распечь при случае (распечь-то
Мы, впрочем, все большие мастера),
Имел даже значительное нечто
В бровях… Теперь тяжелая пора!
С тех дней, как стал пытливостью рассудка
Тревожно-беспокойного наш век
Задерживать развитие желудка,
Уже не тот и русский человек.
Выводятся раскормленные туши,
Как ни едим геройски, как ни пьем,
И хоть теперь мы так же бьем баклуши,
Но в толщину от них уже нейдем.
И в наши дни, читатель мой любезный,
Лишь где-нибудь в коснеющей глуши
Найдете вы, по благости небесной,
Приличное вместилище души.Но мой герой — хоть он и шел за веком —
Больных влияний века избежал
И был таким, как должно, человеком:
Ни тощ, ни толст. Торжественно лежал
Мясистый, двухэтажный подбородок
В воротничках, — но промежуток был
Меж головой и грудью так короток,
Что паралич — увы! — ему грозил.
Спина была — уж сказано — горбата,
И на ногах (шепну вам на ушко:
Кривых немножко — нянька виновата!)
Качалося солидное брюшко… Сирот и вдов он не был благодетель,
Но нищим иногда давал гроши
И называл святую добродетель
Первейшим украшением души.
О ней твердил в семействе беспрерывно,
Но не во всем ей следовал подчас
И извинял грешки свои наивно
Женой, детьми, как многие из нас.По службе вел дела свои примерно
И не бывал за взятки под судом,
Но (на жену, как водится) в Галерной
Купил давно пятиэтажный дом.
И радовал родительскую душу
Сей прочный дом — спокойствия залог.
И на Фому, Ванюшу и Феклушу
Без сладких слез он посмотреть не мог… Вид нищеты, разительного блеска
Смущал его — приличье он любил.
От всяких слов, произносимых резко,
Он вздрагивал и тотчас уходил.
К писателям враждой — не беспричинной —
Пылал… бледнел и трясся сам не свой,
Когда из них какой-нибудь бесчинный
Ласкаем был чиновною рукой.
За лишнее считал их в мире бремя,
Звал книги побасенками: «Читать —
Не то ли же, что праздно тратить время?
А праздность — всех пороков наших мать» —
Так говорил ко благу подчиненных
(Мысль глубока, хоть и весьма стара)
И изо всех открытий современных
Знал только консоляцию….Пора
Мне вам сказать, что, как чиновник дельный
И совершенно русский человек,
Он заражен был страстью той смертельно,
Которой все заражены в наш век,
Которая пустить успела корни
В обширном русском царстве глубоко
С тех пор, как вист в потеху нашей дворни
Мы отдали… «Приятно и легко
Бегут часы за преферансом; право,
Кто выдумал — был малый c головой» —
Так иногда, прищурившись лукаво,
Говаривал почтенный наш герой.
И выше он не ведал наслаждений…
Как он играл?.. Серьезная статья!
Решить вопрос сумел бы разве гений,
Но так и быть, попробую и я.Когда обед оканчивался чинный,
Крестясь, гостям хозяин руки жал
И, приказав поставить стол в гостиной,
С улыбкой добродушной замечал:
«Что, господа, сразиться бы не дурно?
Жизнь коротка, а нам не десять лет!»
Над ним неслось тогда дыханье бурно,
И — вдохновен — он забывал весь свет,
Жену, детей; единой предан страсти,
Молчал как жрец, бровями шевеля,
И для него тогда в четыре масти
Сливалось всё — и небо и земля! Вне карт не знал, не слышал и не видел
Он ничего, — но помнил каждый приз…
Прижимистых и робких ненавидел,
Но к храбрецам, готовым на ремиз,
Исполнен был глубокого почтенья.
При трех тузах, при даме сам-четверт
Козырной — в вист ходил без опасенья.
В несчастье был, как многие, нетверд:
Ощипанной подобен куропатке,
Угрюм, сердит, ворчал, повеся нос,
А в счастии любил при каждой взятке
Пристукивать и говорил: «А что-с?»Острил, как все острят или острили,
И замечал при выходе с бубен:
«Ну, Петр Кузмич! недаром вы служили
Пятнадцать лет — вы знаете закон!»
Валетов, дам красивых, но холодных
Пушил слегка, как все; но никогда
Насчет тузов и прочих карт почетных
Не говорил ни слова… Господа!
Быть может, здесь надменно вы зевнете
И повесть благонравную мою
В подробностях излишних упрекнете…
Ответ готов: не пустяки пою! Пою, что Русь и тешит и чарует,
Что наши дни — как средние века
Крестовые походы — знаменует,
Чем наша жизнь полна и глубока
(Я не шучу — смотрите в оба глаза),
Чем от «Москвы родной» до Иртыша,
От «финских скал» до «грозного Кавказа»
Волнуется славянская душа!.Притом я сам страсть эту уважаю, —
Я ею сам восторженно киплю,
И хоть весьма несчастно прикупаю,
Но вечеров без карт я не терплю
И, где их нет, постыдно засыпаю… Что ж делать нам?.. Блаженные отцы
И деды наши пировать любили,
Весной садили лук и огурцы,
Волков и зайцев осенью травили,
Их увлекал, их страсти шевелил
Паратый пес, статистый иноходец;
Их за столом и трогал и смешил
Какой-нибудь наряженный уродец.
Они сидеть любили за столом,
И было им и любо и доступно
Перепивать друг друга и потом,
Повздоривши по-русски, дружелюбно
Вдруг утихать и засыпать рядком.
Но мы забав отцов не понимаем
(Хоть мало, всё ж мы их переросли),
Что ж делать нам?.. Играть!.. И мы играем,
И благо, что занятие нашли, —
Сидеть грешно и вредно сложа руки… В неделю раз, пресытившись игрой,
В театр Александринский, ради скуки,
Являлся наш почтеннейший герой.
Удвоенной ценой за бенефисы
Отечественный гений поощрял,
Но звание актера и актрисы
Постыдным, по преданию, считал.
Любил пальбу, кровавые сюжеты,
Где при конце карается порок…
И, слушая скоромные куплеты,
Толкал жену легонько под бочок.Любил шепнуть в антракте плотной даме
(Всему научит хитрый Петербург),
Что страсти и движенье нужны в драме
И что Шекспир — великий драматург, —
Но, впрочем, не был твердо в том уверен
И через час другое подтверждал, —
По службе быв всегда благонамерен,
Он прочее другим предоставлял.Зато, когда являлася сатира,
Где автор — тунеядец и нахал —
Честь общества и украшенье мира,
Чиновников, за взятки порицал, —
Свирепствовал он, не жалея груди,
Дивился, как допущена в печать
И как благонамеренные люди
Не совестятся видеть и читать.
С досады пил (сильна была досада!)
В удвоенном количестве чихирь
И говорил, что авторов бы надо
За дерзости подобные — в Сибирь!..
1
Беспокойная ласковость взгляда,
И поддельная краска ланит,
И убогая роскошь наряда —
Все не в пользу ее говорит.
Но не лучше ли, прежде чем бросим
Мы в нее приговор роковой,
Подзовем-ка ее да расспросим:
«Как дошла ты до жизни такой?»
Не длинен и не нов рассказ:
Отец ее подьячий бедный,
Таскался писарем в Приказ,
Имел порок дурной и вредный —
Запоем пил — и был буян,
Когда домой являлся пьян.
Предвидя роковую схватку,
Жена малютку уведет,
Уложит наскоро в кроватку
И двери поплотней припрет.
Но бедной девочке не спится!
Ей чудится: отец бранится,
Мать плачет. Саша на кровать,
Рукою подпершись, садится,
Стучит в ней сердце… где тут спать?
Раздвинув завесы цветные,
Глядит на двери запертые,
Откуда слышится содом,
Не шевелится и не дремлет.
Так птичка в бурю под кустом
Сидит — и чутко буре внемлет.
Но как ни буен был отец,
Угомонился наконец,
И стало без него им хуже.
Мать умерла в тоске по муже,
А девочку взяла «мадам»
И в магазине поселила.
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила
2
«Впрочем, что ж мы? нас могут заметить,—
Рядом с ней?!..» И отхлынули прочь…
Нет! тебе состраданья не встретить,
Нищеты и несчастия дочь!
Свет тебя предает поруганью
И охотно прощает другой,
Что торгует собой по призванью,
Без нужды, без борьбы роковой;
Что, поднявшись с позорного ложа,
Разоденется, щеки притрет
И летит, соблазнительно лежа
В щегольском экипаже, в народ —
В эту улицу роскоши, моды,
Офицеров, лореток и бар,
Где с полугосударства доходы
Поглощает заморский товар.
Говорят, в этой улице милой
Все, что модного выдумал свет,
Совместилось с волшебною силой,
Ничего только русского нет —
Разве Ванька проедет унылый.
Днем и ночью на ней маскарад,
Ей недаром гордится столица.
На французский, на английский лад
Исковеркав нерусские лица,
Там гуляют они, пустоты вековой
И наследственной праздности дети,
Разодетой, довольной толпой…
Ну, кому же расставишь ты сети?
Вышла ты из коляски своей
И на ленте ведешь собачонку;
Стая модных и глупых людей
Провожает тебя вперегонку.
У прекрасного пола тоска,
Чувство злобы и зависти тайной.
В самом деле, жена бедняка,
Позавидуй! эффект чрезвычайный!
Бриллианты, цветы, кружева,
Доводящие ум до восторга,
И на лбу роковые слова:
«Продается с публичного торга!»
Что, красавица, нагло глядишь?
Чем гордишься? Вот вся твоя повесть:
Ты ребенком попала в Париж,
Потеряла невинность и совесть,
Научилась белиться и лгать
И явилась в наивное царство:
Ты слыхала, легко обирать
Наше будто богатое барство.
Да, не трудно! Но до́лжно входить
В этот избранный мир с аттестатом.
Красотой нас нельзя победить,
Удивить невозможно развратом.
Нам известность, нам мода нужна.
Ты красивей была и моложе,
Но, увы! неизвестна, бедна
И нуждалась сначала… О Боже!
Твой рассказ о купце разрывал
Нам сердца́: по натуре бурлацкой,
Он то ноги твои целовал,
То хлестал тебя плетью казацкой.
Но, по счастию, этот дикарь,
Слабоватый умом и сердечком,
Принялся́ за французский букварь,
Чтоб с тобой обменяться словечком.
Этим временем ты завела
Рысаков, экипажи, наряды
И прославилась — в моду вошла!
Мы знакомству скандальному рады.
Что за дело, что вся дочиста́
Предалась ты постыдной продаже,
Что поддельна твоя красота,
Как гербы на твоем экипаже,
Что глупа ты, жадна и пуста —
Ничего! знатоки вашей нации
Порешили разумным судом,
Что цинизм твой доходит до грации,
Что геройство в бесстыдстве твоем!
Ты у Бога детей не просила,
Но ты женщина тоже была,
Ты со скрежетом сына носила
И с проклятьем его родила;
Он подрос — ты его нарядила
И на Невский с собой повезла.
Ничего! Появленье малютки
Не смутило души никому,
Только вызвало милые шутки,
Дав богатую пищу уму.
Удивлялась вся гвардия наша
(Да и было чему, не шутя),
Что ко всякому с словом «папаша»
Обращалось наивно дитя…
И не кинул никто, негодуя,
Комом грязи в бесстыдную мать!
Чувством матери нагло торгуя,
Пуще стала она обирать.
Бледны, полны тупых сожалений
Потерявшие шик молодцы,—
Вон по Невскому бродят как тени
Разоренные ею глупцы!
И пример никому не наука,
Разорит она сотни других:
Тупоумие, праздность и скука
За нее… Но умолкни, мой стих!
И погромче нас были витии,
Да не сделали пользы пером…
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем.