Я был, как лев, рожденный в пустыне, около оаза Хибиса, в зарослях.
Я стоял на колеснице позлащенной, как статуя бога на подножии своем.
Десницей я метал стрелы мои, шуйцей я опрокидывал врагов.
Я был, как Аммон, в свой час, пред сонмом врагов, лик мой страшен был им.
В груди у них не было мужества метать стрелы, они не осмеливались поднять дротик.
Три тысячи колесниц разбили кобылицы мои, спицы колес валялись, как солома.
Воинов я низвергал в воду, как прыгают в Нил крокодилы.
Падали ниц враги один за другим, не смели взглянуть, кто их разит.
Они, устрашенные, говорили друг другу: «Не человек, сам Сутеху славный меж нами.
Побежав, поспешим укрыться от него! спрятавшись, переведем дух еще раз в жизни!»
Я воззвал к отцу моему Аммону: «Отец, ты не забыл сына!
Храмы твои я наполнил пленными, тебе я воздвиг колонны, что простоят тысячу лет!
Для тебя я привез обелиски с Абу, за дарами тебе я посылал корабли в море.
Заповедей твоих я не преступал в жизни, славу твою я разнес по всему миру!»
Презренные побеждены были мною, враги мои были истреблены на земле.
Трупы лежали у ног моих, как сено, лучшие витязи врагов издыхали в крови своей.
Тогда около вечернего времени пришли военачальники мои, славословили имя мое тысячью похвал.
Но я, царь, — жизнь, здоровье, сила, — сказал им: «Вы видели, что совершил Аммон, отец мой.
Враги разбежались по пустыне, как тушканчики, я прошел сквозь их ряды, подобно носорогу.
Славьте Аммона, бога непобедимого: славьте сына его, фараона, одержавшего победу, — жизнь, здоровье, сила!»
Нет,
та, которую я знал, не существует.
Она живет в высотном доме,
с добрым мужем.
Он выстроил ей дачу,
он ревнует,
Он рыжий перманент
ее волос
целует.
Мне даже адрес,
даже телефон ее
не нужен.
Ведь та,
которую я знал,
не существует.
А было так,
что злое море
в берег било,
Гремело глухо,
туго,
как восточный бубен,
Неслось
к порогу дома,
где она служила.
Тогда она
меня
так яростно любила,
Твердила,
что мы ветром будем,
морем будем.
Ведь было так,
что злое море
в берег било.
Тогда на склонах
остролистник рос
колючий,
И целый месяц
дождь метался
по гудрону.
Тогда
под каждой
с моря налетевшей
тучей
Нас с этой женщиной
сводил
нежданный случай
И был подобен свету,
песне, звону.
Ведь на откосах
остролистник рос
колючий.
Бедны мы были,
молоды,
я понимаю.
Питались
жесткими, как щепка,
пирожками.
И если б
я сказал тогда,
что умираю,
Она
до ада бы дошла,
дошла до рая,
Чтоб душу друга
вырвать
жадными руками.
Бедны мы были,
молоды —
я понимаю!
Но власть
над ближними
ее так грозно съела.
Как подлый рак
живую ткань
съедает.
Все,
что в ее душе
рвалось, металось, пело, —
Все перешло
в красивое тугое
тело.
И даже
бешеная прядь ее,
со школьных лет
седая,
От парикмахерских
прикрас
позолотела.
Та женщина
живет
с каким-то жадным горем.
Ей нужно
брать
все вещи,
что судьба дарует,
Все принижать,
рвать
и цветок, и корень
И ненавидеть
мир
за то, что он просторен.
Но в мире
больше с ней
мы страстью
не поспорим.
Той женщине
не быть
ни ветром
и ни морем.
Ведь та,
которую я знал,
не существует.
…На скрещенье путей непреложных
дом возник из сырой темноты.
В этой комнате умер художник,
и соседи свернули холсты.
Изумляли тяжелые рамы
бесполезной своей пустотой
на диковинных зорях, пока мы
были счастливы в комнате той.
Как звучит эта строчка нелепо!
Были счастливы… Что за слова!
Ленинградское бедное небо,
беззащитна твоя синева.
Ты не знаешь минуты покоя.
Бьют зенитки, сгущается дым.
Не чудесно ль, что небо такое
было все-таки голубым?
Что оно без оглядки осталось
с бедным городом с глазу на глаз?
Не чудесно ль, что злая усталость
стала доброю силою в нас?
Может, нас потому не убили
ни снаряды, ни бомбы врага,
что мы верили, жили, любили,
что была нам стократ дорога
та сырая весна Ленинграда,
не упавшая в ноги врагам…
И почти неземная отрада
нисходила нечаянно к нам.
Чем приметы ее бесполезней,
тем щедрее себя раскрывай.
…Осторожно, как после болезни,
дребезжит ослабевший трамвай.
Набухают побеги на ветках,
страшно первой неяркой траве…
Корабли в маскировочных сетках,
как невесты, стоят на Неве.
Сколько в городе терпких и нежных,
ледяных и горячих ветров.
Только жалко, что нету подснежных,
голубых и холодных цветов.
Впрочем, можно купить у старушки,
угадавшей чужие мечты,
из нехитро раскрашенной стружки
неживые, сухие цветы.
И тебя, мое сердце, впервые,
может быть, до скончания дней,
волновали цветы неживые
сверхъестественной жизнью своей.
…Быстро, медленно ли проходили
эти годы жестоких потерь,
не смирились мы, а победили,
и поэтому смеем теперь
нашей собственной волей и властью
все, что мечено было огнем,
все, что минуло, помнить, как счастье,
и беречь его в сердце своем.
Н. А. Григоровой1Мне грустно… Подожди… Рояль,
Как будто торопясь и споря,
Приоткрывает окна в даль
Грозой волнуемого моря.И мне, мелькая мимо, дни
Напоминают пенной сменой,
Что мы — мгновенные огни —
Летим развеянною пеной.Воздушно брызжут дишканты
В далекий берег прежней песней…
И над роялем смотришь ты
Неотразимей и чудесней.Твои огромные глаза!
Твои холодные объятья!
Но — незабытая гроза —
Твое чернеющее платье.2Мы — роковые глубины,
Глухонемые ураганы, —
Упали в хлынувшие сны,
В тысячелетние туманы.И было бешенство огней
В водоворотах белой пены.
И — возникали беги дней,
Существований перемены.Мы были — сумеречной мглой,
Мы будем — пламенные духи.
Миров испепеленный слой
Живет в моем проросшем слухе.3И знаю я; во мгле миров:
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.Ты — изливала надо мной
Свои бормочущие были
Под фосфорической луной,
Серея вретищем из пыли.Ты, возникая из углов,
Тянулась тенью чернорогой,
Подняв мышиный шорох слов
Над буквой рукописи строгой.И я безумствовал в ночи
С тысячелетнею старухой;
И пели лунные лучи
В мое расширенное ухо.4Летучим фосфором валы
Нам освещают окна дома.
Я вижу молнии из мглы.
И — морок мраморного грома.Твое лучистое кольцо
Блеснет над матовою гаммой;
И — ночи веют мне в лицо
Своею черной орифламмой.И — возникают беги дней,
Существований перемены,
Как брызги бешеных огней
В водоворотах белой пены.И знаю я: во мгле миров
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.5Приемлю молча жребий свой,
Поняв душою безглагольной
И моря рокот роковой,
И жизни подвиг подневольный.
Есть горячее солнце, наивные дети,
Драгоценная радость мелодий и книг.
Если нет — то ведь были, ведь были на свете
И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ…
Есть незримое творчество в каждом мгновеньи —
В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз.
Будь творцом! Созидай золотые мгновенья —
В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз…
Бесконечно позорно в припадке печали
Добровольно исчезнуть, как тень на стекле.
Разве Новые Встречи уже отсияли?
Разве только собаки живут на земле?
Если сам я угрюм, как голландская сажа
(Улыбнись, улыбнись на сравненье моё!),
Этот черный румянец — налет от дренажа,
Это Муза меня подняла на копьё.
Подожди! Я сживусь со своим новосельем —
Как весенний скворец запою на копье!
Оглушу твои уши цыганским весельем!
Дай лишь срок разобраться в проклятом тряпье.
Оставайся! Так мало здесь чутких и честных…
Оставайся! Лишь в них оправданье земли.
Адресов я не знаю — ищи неизвестных,
Как и ты неподвижно лежащих в пыли.
Если лучшие будут бросаться в пролеты,
Скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц!
Полюби безотчетную радость полета…
Разверни свою душу до полных границ.
Будь женой или мужем, сестрой или братом,
Акушеркой, художником, нянькой, врачом,
Отдавай — и, дрожа, не тянись за возвратом:
Все сердца открываются этим ключом.
Есть еще острова одиночества мысли —
Будь умен и не бойся на них отдыхать.
Там обрывы над темной водою нависли —
Можешь думать… и камешки в воду бросать…
А вопросы… Вопросы не знают ответа —
Налетят, разожгут и умчатся, как корь.
Соломон нам оставил два мудрых совета:
Убегай от тоски и с глупцами не спорь.
Тэффи
На скале, у самого края,
Где река Елизабет, протекая,
Скалит камни, как зубы, был замок.
На его зубцы и бойницы
Прилетали тощие птицы,
Глухо каркали, предвещая.
А внизу, у самого склона,
Залегала берлога дракона,
Шестиногого, с рыжей шерстью.
Сам хозяин был чёрен, как в дёгте,
У него были длинные когти,
Гибкий хвост под плащом он прятал.
Жил он скромно, хотя не медведем,
И известно было соседям,
Что он просто-напросто дьявол.
Но соседи его были тоже
Подозрительной масти и кожи,
Ворон, оборотень и гиена.
Собирались они и до света
Выли у реки Елизабета,
А потом в домино играли.
И так быстро летело время,
Что простое крапивное семя
Успевало взойти крапивой.
Это было ещё до Адама,
В небесах жил не Бог, а Брама,
И на всё он смотрел сквозь пальцы.
Жить да жить бы им без печали!
Но однажды в ночь переспали
Вместе оборотень и гиена.
И родился у них ребёнок,
Не то птица, не то котенок,
Он радушно был взят в компанью.
Вот собрались они как обычно
И, повыв над рекой отлично,
Как всегда, за игру засели.
И играли, играли, играли,
Как играть приходилось едва ли
Им, до одури, до одышки.
Только выиграл всё ребенок:
И бездонный пивной бочонок,
И поля, и угодья, и замок.
Закричал, раздувшись как груда:
«Уходите вы все отсюда,
Я ни с кем не стану делиться!
Только добрую, старую маму
Посажу я в ту самую яму,
Где была берлога дракона». —
Вечером по берегу Елизабета
Ехала чёрная карета,
А в карете сидел старый дьявол.
Позади тащились другие,
Озабоченные, больные,
Глухо кашляя, подвывая.
Кто храбрился, кто ныл, кто сердился…
А тогда уж Адам родился,
Бог спаси Адама и Еву!
Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.
По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый, извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.
Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога.
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.
Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осужденьем скажет:
— А мы не такими были тогда!
Вы строгою меркою их не мерьте.
Пускай. Ворчуны же всегда правы!
Вы только, пожалуйста, им не верьте.
Мы были такими же, как и вы.
Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.
Когда ж танцевали мы или бузили
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
— Нет, мы не такими когда-то были!
Мы бурно дружили, мы жарко мечтали.
И все же порою — чего скрывать! -
Мы в парты девчонкам мышей совали,
Дурили. Скелетам усы рисовали,
И нам, как и вам, в дневниках писали:
«Пусть явится в срочном порядке мать!»
И все-таки в главном, большом, серьезном
Мы шли не колеблясь, мы прямо шли.
И в лихолетьи свинцово-грозном,
Мы на экзамене самом сложном
Не провалились. Не подвели.
Поверьте, это совсем не просто
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.
Но шли ребята, назло ветрам,
И умирали, не встретив зрелость,
По рощам, балкам и по лесам,
А было им столько же, сколько вам,
И жить им, конечно, до слез хотелось.
За вас, за мечты, за весну ваших снов,
Погибли ровесники ваши — солдаты:
Мальчишки, не брившие даже усов,
И не слыхавшие нежных слов,
Еще не целованные девчата.
Я знаю их, встретивших смерть в бою.
Я вправе рассказывать вам об этом,
Ведь сам я, лишь выживший чудом, стою
Меж их темнотою и вашим светом.
Но те, что погибли, и те, что пришли,
Хотели, надеялись и мечтали,
Чтоб вы, их наследники, в светлой дали
Большое и звонкое счастье земли
Надежно и прочно потом держали.
Но быть хорошими, значит ли жить
Стерильными ангелочками?
Ни станцевать, ни спеть, ни сострить,
Ни выпить пива, ни закурить,
Короче: крахмально белея, быть
Платочками-уголочками?!
Кому это нужно и для чего?
Не бойтесь шуметь нисколько.
Резкими будете — ничего!
И даже дерзкими — ничего!
Вот бойтесь цинизма только.
И суть не в новейшем покрое брюк,
Не в платьях, порой кричащих,
А в правде, а в честном пожатье рук
И в ваших делах настоящих.
Конечно, не дай только бог, ребята,
Но знаю я, если хлестнет гроза,
Вы твердо посмотрите ей в глаза
Так же, как мы смотрели когда-то.
И вы хулителям всех мастей
Не верьте. Нет никакой на свете
Нелепой проблемы «отцов и детей»,
Есть близкие люди: отцы и дети!
Идите ж навстречу ветрам событий,
И пусть вам всю жизнь поют соловьи.
Красивой мечты вам, друзья мои!
Счастливых дорог и больших открытий!
В большом платке,
повязанном наспех
поверх смешной шапчонки с помпонами,
она сидела на жесткой насыпи,
с глазами,
слез отчаянных полными.
Снижались на рельсы изредка бабочки.
Был шлак под ногами лилов и порист.
Она,
как и я,
отстала от бабушки,
когда бомбили немцы наш поезд.
Ее звали Катей.
Ей было девять,
и я не знал, что с нею мне делать.
Но все сомненья я вскоре отверг —
придется взять под опеку.
Девчонка,
а все-таки человек.
Нельзя же бросать человека.
Тяжелым гуденьем
с разрывами слившись,
опять бомбовозы летели вдали.
Я тронул девчонку за локоть:
«Слышишь?
Чего расселась?
Пошли».
Земля была большая,
а мы были маленькие.
Трудными были по ней шаги.
На Кате —
с галошами жаркие валенки.
На мне —
здоровенные сапоги.
Лесами шли,
пробирались вброд.
Каждая моя нога
прежде, чем сделать шаг вперед,
делала шаг
внутри сапога.
Я был уверен —
девчонка нежна,
ахи,
охи,
кис-кис.
И думал —
сразу скиснет она,
а вышло,
что сам скис.
Буркнул:
«Дальше я не пойду».
На землю сел у межи.
А она:
«Да что ты?
Брось ерунду.
Травы в сапоги подложи.
Кушать хочешь?
Что же молчишь ты?
Держи консервы.
Крабовые.
Давай подкрепимся.
Эх, мальчишки,
все вы — лишь с виду храбрые!»
А вскоре с ней
по колючей стерне
опять я шагал,
не горбясь.
Заговорило что-то во мне —
наверно, мужская гордость.
Собрался с духом.
Держался, как мог.
Боясь обидные слышать слова,
насвистывал даже.
Из драных сапог
зелеными клочьями лезла трава.
Мы шли и шли,
забывая про отдых,
мимо воронок,
пожарищ мимо.
Шаталось небо сорок первого года, -
его подпирали
столбы дыма.
— Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Ведь были ж схватки боевые,
Да, говорят, еще какие!
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
— Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри — не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля…
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы!
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
И вот нашли большое поле:
Есть разгуляться где на воле!
Построили редут.
У наших ушки на макушке!
Чуть утро осветило пушки
И леса синие верхушки —
Французы тут как тут.
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью!
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Два дня мы были в перестрелке.
Что толку в этакой безделке?
Мы ждали третий день.
Повсюду стали слышны речи:
«Пора добраться до картечи!»
И вот на поле грозной сечи
Ночная пала тень.
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.
И только небо засветилось,
Все шумно вдруг зашевелилось,
Сверкнул за строем строй.
Полковник наш рожден был хватом:
Слуга царю, отец солдатам…
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!»
И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Ну ж был денек! Сквозь дым летучий
Французы двинулись, как тучи,
И всё на наш редут.
Уланы с пестрыми значками,
Драгуны с конскими хвостами,
Все промелькнули перед нами,
Все побывали тут.
Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась — как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…
Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый
И до конца стоять…
Вот затрещали барабаны —
И отступили бусурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя:
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не божья воля,
Не отдали б Москвы!
(Отрывок)Усыпляя, влачась и сплющивая
Плащи тополей и стоков,
Тревога подула с грядущего,
Как с юга дует сирокко.Швыряя шафранные факелы
С дворцовых пьедесталов,
Она горящею паклею
Седое ненастье хлестала.Тому грядущему, быть ему
Или не быть ему?
Но медных макбетовых ведьм в дыму —
Видимо-невидимо.Глушь доводила до бесчувствия
Дворы, дворы, дворы… И с них,
С их глухоты — с их захолустья,
Завязывалась ночь портних
(Иных и настоящих), прачек,
И спертых воплей караул,
Когда — с Канатчиковой дачи
Декабрь веревки вил, канатчик,
Из тел, и руки в дуги гнул,
Середь двора, когда посул
Свобод прошел, и в стане стачек
Стоял годами говор дул.Снег тек с расстегнутых енотов,
С подмокших, слипшихся лисиц
На лед оконных переплетов
И часто на плечи жилиц.Тупик, спускаясь, вел к реке,
И часто на одном коньке
К реке спускался вне себя
От счастья, что и он, дробя
Кавалерийским следом лед,
Как парные коньки, несет
К реке, — счастливый карапуз,
Счастливый тем, что лоск рейтуз
Приводит в ужас все вокруг,
Что все — таинственность, испуг,
И сокровенье, — и что там,
На старом месте старый шрам
Ноябрьских туч, что, приложив
К устам свой палец, полужив,
Стоит знакомый небосклон,
И тем, что за ночь вырос он.
В те дни, как от побоев слабый,
Пал на землю тупик. Исчез,
Сумел исчезнуть от масштаба
Разбастовавшихся небес.Стояли тучи под ружьем
И, как в казармах батальоны,
Команды ждали. Нипочем
Стесненной стуже были стоны.Любила снег ласкать пальба,
И улицы обыкновенно
Невинны были, как мольба,
Как святость — неприкосновенны.
Кавалерийские следы
Дробили льды. И эти льды
Перестилались снежным слоем
И вечной памятью героям
Стоял декабрь. Ряды окон,
Не освещенных в поздний час,
Имели вид сплошных попон
С прорезами для конских глаз.
Мне были дороги мгновенья,
Когда, вдали людей, в таинственной тиши,
Ты доверял мне впечатленья
Своей взволнованной души.
Плененный девы красотою,
Ты так восторженно мне говорил о ней!
Ты, очарованный, со мною
Делился жизнию твоих кипучих дней.
Отживший сердцем, охладелый,
Я понимал любви твоей язык;
Мне в глубину души осиротелой
Он чем — то родственным проник.
И, мира гражданин опальный,
Тебе я с жадностью внимал,
Я забывал свой хлад печальный
И твой восторг благословлял!
Благое небо мне судило
Увидеть вместе наконец
Тебя и дней твоих светило,
Тебя и деву — твой венец!
Ты весь блистал перед собраньем,
В каком — то очерке святом,
Не всеми видимым сияньем,
Не всем понятным торжеством. Твой вид тогда почиющую силу
В моей груди пустынной пробуждал
И всю прошедшего могилу
С его блаженством раскрывал.
Я мыслил: не придут минувшие волненья;
Кумир мой пал, разрушен храм;
Я не молюсь мне чуждым божествам,
Но в сердце есть еще следы благоговенья;
И я мой тяжкий рок в душе благословил,
Что он меня ценить святыню научил,
И втайне канули благоговенья слезы,
Что я еще ношу, по милости творца,
Хотя поблекнувшие розы
В священных терниях венца!
Не требуй от меня оценки хладнокровной
Достоинства владычицы твоей!
Где чувство говорит и сердца суд верховный,
Там жалок глас ума взыскательных судей.
Не спрашивай, заметен ли во взоре
Ее души твоей души ответ,
Иль нежный взор ее и сладость в разговоре
Лишь навык светскости и общий всем привет?
Мне ль разгадать? — Но верь: не тщетно предан
Ты чувству бурному; с прекрасною мечтой
Тебе от неба заповедан
Удел высокий и святой.
Награду сладкую сулит нам жар взаимный,
Но сердца песнь — любовь; не подданный судьбе,
Когда ж за сладостные гимны
Певец награды ждет себе?
Она перед тобой, как небо вдохновенья!
Молись и не скрывай божественной слезы,
Слезы восторга, умиленья;
Но помни: в небе есть алмазы освещенья
И семена крушительной грозы:
Жди светлых дней торжественной красы,
Но не страшись и молний отверженья!
Прекрасен вид, когда мечтателя слезой
Роскошно отражен луч солнца в полдень ясной,
Но и под бурею прекрасно
Его чело, обвитое грозой!
За дедкой репка…
Даже несколько репок:
Австрия,
Норвегия,
Англия,
Италия.
Значит —
Союз советский крепок.
Как говорится в раешниках —
и так далее.
Признавшим
и признающим —
рука с приветом.
А это —
выжидающим.
Упирающимся — это:
Фантастика
Уму поэта-провидца
в грядущем
такая сценка провидится:
в приемной Чичерина
цацей цаца
торгпред
каких-то «приморских швейцарцев» —
2 часа даром
цилиндрик мнет
перед скалой-швейцаром.
Личико ласковое.
Улыбкою соще́рено.
«Допустите
до Его Превосходительства Чичерина!»
У швейцара
ответ один
(вежливый,
постепенно становится матов):
— Говорят вам по-эс-эс-эс-эрски —
отойдите, господин.
Много вас тут шляется
запоздавших дипломатов.
Роты —
прут, как шпроты.
Не выражаться же
в присутствии машинисток-дам.
Сказано:
прием признаваемых
по среда́м. —
Дипломат прослезился.
Потерял две ночи
ради
очереди.
Хвост —
во весь Кузнецкий мост!
Наконец,
достояв до ночной черни,
поймали
и закрутили пуговицу на Чичерине.
«Ваше Превосходительство…
мы к вам, знаете…
Смилостивьтесь…
только пару слов…
Просим вас слезно —
пожалуйте, признайте…
Назначим —
хоть пять полномочных послов».
Вот
вежливый чичеринский ответ:
— Нет!
с вами
нельзя и разговаривать долго.
Договоров не исполняете,
не платите долга.
Да и общество ваше
нам не гоже.
Соглашатели у власти —
правительство тоже.
До установления
общепризнанной
советской власти
ни с какою
запоздавшей любовью
не лазьте.
Конечно,
были бы из первых ежели вы —
были б и мы
уступчивы,
вежливы. —
Дверь — хлоп.
Швейцар
во много недоступней, чем Перекоп.
Постояв,
развязали кошли пилигримы.
Но швейцар не пустил,
франк швейцарский не взяв,
И пошли они,
солнцем палимы…
Вывод
Признавайте,
пока просто.
Вход: Москва, Лубянка,
угол Кузнецкого моста.
Я дошел до звенящаго дерева,
Там ветви слагались в храм.
Благовонное алое марево,
Огонь и жертва богам.
Я стоял у поющаго дерева,
Был брат я шмелям и жукам.
И с пчелой устремлялся я в зарево,
Был пономарь мотылькам.
Я стихами,
И мечтою,
Молодою,
Им звонил.
Под ветвями,
Межь цветами,
Был в том храме
Звон кадил.
Я с Весною,
Как струною,
К свету, к зною
Говорил.
Были взоры,
Разговоры,
Были хоры
Нежных сил.
Я с осою
Полосою
Нижних воздухов летел.
Я смеялся,
Расцвечался,
Забавлялся,
Как хотел.
Вот с пчелою отягченной
В улей сонный я лечу,
В улей звонный, отдаленный,
Держим путь мы по лучу.
Вот и бронзовка, с крылами
Как златистый изумруд,
Зеленея над цветами,
Потонула в гулком храме,
Радость в песне, Солнце с нами,
Здравствуй, бронзовка, я тут.
И в этих чащах,
И в этих кущах,
Ветвей поющих,
И пчел звенящих,
В благоуханьи,
И в озареньи,
В оцепененьи,
И расцветаньи,
Упившись медом,
Первичным млеком,
Я с вешним годом,
Нечеловеком,—
Нечеловеком,
По тайным всходам,
Лечу и рею,
И разумею.
Мечтой моею
Всхожу к порогам
Иного сада,
Иного лада,
Иного строя,
Где заодно я
С Всесильным Богом,
Мы Вечность мерим
Весенней птицей,
Веселым зверем,
Их вереницей,
Лучом, зарницей,—
Средь снов текущих,
С пчелой летящей
Сквозистой чащей
Ветвей цветущих,
Я в райских кущах,
В Весне манящей
Я стих звенящий.
Вот старая, мой милый, быль,
А может быть, и небылица;
Сквозь мрак веков и хартий пыль
Как распознать? Дела и лица —
Всё так темно, пестро, что сам,
Сам наш исторьограф почтенный,
Прославленный, пренагражденный,
Едва ль не сбился там и сям.
Но верно, что с большим стараньем,
Старинным убежден преданьем,
Один ученый наш искал
Подарков, что певцам в награду
Владимир щедрый раздавал;
И, вобрази его досаду,
Ведь не нашел.— Конь, верно, пал;
О славных латах слух пропал:
Французы ль, как пришли к Царьграду
(Они ведь шли в Ерусалим
За гроб Христов, святым походом,
Да сбились, и случилось им
Царьград разграбить мимоходом),
Французы ли, скажу опять,
Изволили в числе трофеев
Их у наследников отнять,
Да по обычаю злодеев
В парижский свой музеум взять?
Иль время, лет трудившись двести,
Подъело ржавчиной булат,
Но только не дошло к нам вести
Об участи несчастных лат.
Лишь кубок, говорят, остался
Один в живых из всех наград;
Из рук он в руки попадался,
И даже часто невпопад.
Гулял, бродил по белу свету;
Но к настоящему поэту
Пришел, однако, на житье.
Ты с ним, счастливец, поживаешь,
В него ты через край вливаешь,
Свое волшебное питье,
В котором Вакха лоз огнистых
Румяный, сочный, вкусный плод
Растворен свежестию чистых
Живительных Кастальских вод.
Когда, за скуку в утешенье,
Неугомонною судьбой
Дано мне будет позволенье,
Мой друг, увидеться с тобой, —
Из кубка, сделай одолженье,
Меня питьем своим напой;
Но не облей неосторожно:
Он, я слыхал, заворожен,
И смело пить тому лишь можно,
Кто сыном Фебовым рожден.
Невинным опытом сначала
Узнай — правдив ли этот слух;
Младых романтиков хоть двух
Проси отведать из бокала;
И если, капли не пролив,
Напьются милые свободно,
Тогда и слух, конечно, лжив
И можно пить кому угодно;
Но если, боже сохрани,
Замочат пазуху они, —
Тогда и я желанье кину,
В урок поставлю их беду
И вслед Ринальду-паладину
Благоразумием пойду:
Надеждой ослеплен пустою,
Опасным не прельщусь питьем
И, в дело не входя с судьбою,
Останусь лучше при своем;
Налив, тебе подам я чашу,
Ты выпьешь, духом закипишь,
И тихую беседу нашу
Бейронским пеньем огласишь.
В старинны годы люди были
Совсем не то, что в наши дни;
(Коль в мире есть любовь) любили
Чистосердечнее они.
О древней верности, конечно,
Слыхали как-нибудь и вы,
Но как сказания молвы
Всё дело перепортят вечно,
То я вам точный образец
Хочу представить наконец.
У влаги ручейка холодной,
Под тенью липовых ветвей,
Не опасаясь злых очей,
Однажды рыцарь благородный
Сидел с любезною своей…
Тихонько ручкой молодою
Она красавца обняла.
Полна невинной простотою,
Беседа мирная текла.«Друг, — не клянися мне напрасно,
Сказала дева, — верю я;
Ясна, чиста любовь твоя,
Как эта звонкая струя,
Как этот свод над нами ясный;
Но как она в тебе сильна,
Ещё не знаю. Посмотри-ка,
Там рдеет пышная гвоздика,
Но нет: гвоздика не нужна;
Подалее, как ты унылый,
Чуть виден голубой цветок…
Сорви же мне его, мой милый:
Он для любви не так далек!»Вскочил мой рыцарь, восхищённый
Её душевной простотой;
Через ручей прыгнув, стрелой
Летит он цветик драгоценный
Сорвать поспешною рукой…
Уж близко цель его стремленья,
Как вдруг под ним (ужасный вид)
Земля неверная дрожит,
Он вязнет, нет ему спасенья!..
Взор кинув, полный весь огня,
Своей красавице безгласной:
«Прости, не позабудь меня!»—
Воскликнул юноша несчастный;
И мигом пагубный цветок
Схватил рукою безнадежной
И сердца пылкого в залог
Его он кинул деве нежной.Цветок печальный с этих пор
Любови дорог; сердце бьётся,
Когда его приметит взор.
Он незабудкою зовётся;
В местах сырых, вблизи болот,
Как бы страшась прикосновенья,
Он ищет там уединенья,
И цветом неба он цветёт,
Где смерти нет и нет забвенья… Вот повести конец моей;
Судите: быль иль небылица.
А виновата ли девица —
Сказала, верно, совесть ей!
Я дошел до звенящего дерева,
Там ветви слагались в храм.
Благовонное алое марево,
Огонь и жертва богам.
Я стоял у поющего дерева,
Был брат я шмелям и жукам.
И с пчелой устремлялся я в зарево,
Был пономарь мотылькам.
Я стихами,
И мечтою,
Молодою,
Им звонил.
Под ветвями,
Меж цветами,
Был в том храме
Звон кадил.
Я с Весною,
Как струною,
К свету, к зною
Говорил.
Были взоры,
Разговоры,
Были хоры
Нежных сил.
Я с осою
Полосою
Нижних воздухов летел.
Я смеялся,
Расцвечался,
Забавлялся,
Как хотел.
Вот с пчелою отягченной
В улей сонный я лечу,
В улей звонный, отдаленный,
Держим путь мы по лучу.
Вот и бронзовка, с крылами
Как златистый изумруд,
Зеленея над цветами,
Потонула в гулком храме,
Радость в песне, Солнце с нами,
Здравствуй, бронзовка, я тут.
И в этих чащах,
И в этих кущах,
Ветвей поющих,
И пчел звенящих,
В благоуханье,
И в озаренье,
В оцепененье,
И расцветанье,
Упившись медом,
Первичным млеком,
Я с вешним годом,
Нечеловеком, —
Нечеловеком,
По тайным всходам,
Лечу и рею,
И разумею.
Мечтой моею
Всхожу к порогам
Иного сада,
Иного лада,
Иного строя,
Где заодно я
С Всесильным Богом,
Мы Вечность мерим
Весенней птицей,
Веселым зверем,
Их вереницей,
Лучом, зарницей, —
Средь снов текущих,
С пчелой летящей
Сквозистой чащей
Ветвей цветущих,
Я в райских кущах,
В Весне манящей
Я стих звенящий.
Вы помните былые дни,
Когда вся жизнь была иною?!
Как были праздничны они
Над петербургскою Невою!!
Вы помните, как ночью, вдруг,
Взметнулись красные зарницы
И утром вдел Санкт-Петербург
Гвоздику юности в петлицу?..
Ах, кто мог знать, глядя в тот раз
На двухсотлетнего гиганта,
Что бьет его последний час
На Петропавловских курантах!..
И вот, иные дни пришли!
И для изгнанников дни эти
Идут вдали от их земли
Тяжелой поступью столетий!..
Вы помните былые дни,
Когда вся жизнь была иною?!
Как были праздничны они
Над петербургскою Невою!..
Вы помните иглистый шпиц,
Что Пушкин пел так небывало?
И пышность бронзовых страниц
На вековечных пьедесталах?
И ту гранитную скалу,
Где Всадник взвился у обрыва,
И вдаль летящую стрелу
Звенящей Невской перспективы;
И красок вечный карнавал
В картинных рамах Эрмитажа,
И электрический скандал
Часов «Омега» над Пассажем;
И толщь Исакиевских колонн,
И разметенные по свету
«Биржевку», «Речь», «Сатирикон»
И «Петербургскую газету»;
И вздох любви нежданных встреч
На площадях, в садах и скверах,
И блеск открытых дамских плеч
На вернисажах и премьерах;
И чьи-то пряные уста,
И поцелуи в чьем-то взоре,
У разведенного моста
На ожидающем моторе…
Вы помните про те года
Угасшей жизни Петербургской?..
Вы помните! Никто тогда
Вас не корил тем, что вы русский.
И, белым облаком скользя,
Встает все то в душе тревожной,
Чего вернуть, увы, нельзя,
И позабыть что невозможно!..
Есть в наших днях такая точность,
Что мальчики иных веков,
Наверно, будут плакать ночью
О времени большевиков.
И будут жаловаться милым,
Что не роди́лись в те года,
Когда звенела и дымилась,
На берег рухнувши, вода.
Они нас выдумают снова —
Саже́нь косая, твердый шаг —
И верную найдут основу,
Но не сумеют так дышать,
Как мы дышали, как дружили,
Как жили мы, как впопыхах
Плохие песни мы сложили
О поразительных делах.
Мы были всякими, любыми,
Не очень умными подчас.
Мы наших девушек любили,
Ревнуя, мучась, горячась.
Мы были всякими. Но, мучась,
Мы понимали: в наши дни
Нам выпала такая участь,
Что пусть завидуют они.
Они нас выдумают мудрых,
Мы будем стро́ги и прямы́,
Они прикрасят и припудрят,
И все-таки пробьемся мы!
Но людям Родины единой,
Едва ли им дано понять,
Какая иногда рутина
Вела нас жить и умирать.
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я — патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю,
Я верю, что нигде на свете
Второй такой не отыскать,
Чтоб так пахну́ло на рассвете,
Чтоб дымный ветер на песках…
И где еще найдешь такие
Березы, как в моем краю!
Я б сдох как пес от ностальгии
В любом кокосовом раю.
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
1
Ее он увидел в магический час;
Был вечер лазурным, и запад погас,
И первые тени над полем и лесом
Дрожали, сквозили ажурным навесом.
В таинственном храме весенних теней,
Мечтатель, он встретился с грезой своей.
2Они обменялись медлительным взглядом…
И девичьим, белым, прозрачным нарядом
Она замелькала меж тонких стволов,
И долго смотрел он, — без грез и без слов,
Смотрел, наслаждаясь представшим виденьем,
Смотрел, отдаваясь наставшим мгновеньям.
3Сияньем их жизнь озарилась с тех пор,
Как будто на небе застыл метеор;
И стали их дни многоцветны и ярки,
Как радостных радуг воздушные арки;
Им были слепительны думы и сны,
Как пышное утро расцветшей весны!
4Но в чистые дали их робких мечтаний
Не смело проникнуть желанье свиданий:
В открытых просторах их девственных грез
Клонились цветы под наитием рос,
Шептала волна на прибрежьи лагуны,
Чуть слышно звенели незримые струны.
5И дивное счастье поведал им бог.
Вдали от людей и от шумных тревог,
В молчаньи лесном, убаюканном тайной,
Друг с другом они повстречались случайно.
Так в старой беседке, игрой ветерка,
Друг с другом сплетаются два лепестка.
6И, точно друзья после долгой разлуки,
Они протянули уверенно руки,
И все, о чем каждый мечтал сам с собой,
Другой угадал вдохновенной душой.
И были не нужны ни клятвы, ни речи
При этой короткой задумчивой встрече.
7То был мотылек, пилигрим вечеров,
Который подслушал прощанье без слов;
То было смущенное облачко мая,
Которое, в дали лазоревой тая,
Над лилией видело алый цветок:
Улыбку, склоненную к трепету щек!
8
И больше они никогда не встречались!
Но светлой святыней в их душах остались
Блаженные тени мгновенного дня…
И жили они, эту тайну храня,
И память о жизни, о горестной жизни,
Была их наградой в небесной отчизне.
Мимо старого белого сада,
Где жасмин и улыбка твоя,
В эту лунную ночь из Багдада
Уплывал я в чужие края.
Семь скитаний в неведомых странах
Я свершил, и недаром халиф
На семи золоченых фирманах,
Подарив, написал: «Будь счастлив»!
Но должно быть, верховный из джиннов
Иль неверящий в бога Данаш
Рассказал о забытых кувшинах
Под морскими волнами в глубинах,
Где лишь спрут—их тюремщик и страж.
На Аллаха однажды восстали
неразумные дети морей,
ибо крылья их были из стали,
А глаза—из цветных янтарей.
Но, разбитые грозною ратью
Сулеймана, владыки земли,
Запечатаны страшной печатью
Были в медных кувшинах они.
Без надежды, молитвы и хлеба
Им плененными быть суждено.
Сулейман ибн Дауд у Магреба,
Где скала упирается в небо,
Бросил эти кувшины на дно.
Я не знаю, откуда узнал он,
Наш великий и мудрый халиф,
Эту тайну об острове алом
И про синий жемчужный залив.
Но бессонною ночью Джафара
Он прислал и в шкатулке сапфир.
Мне фирман золоченый в подарок
Преподнес раздраженный визир.
Он сказал мне: « На небе—светила,
На земле же—Харун ар Рашид;
Все уснули… И ночь наступила,
Лишь эмир правоверных не спит.
Повелитель, как роза в пустыне,
Умирает от скуки ночей;
Привези нам ифрита в кувшине,
О Синдбад, для услады очей.
Мир, молитва да будут с тобою
И сапфир—голубой талисман.
Завтра в путь! Примиряйся с судьбою!
Вот восьмой и последний фирман».
Он ушел… Целый вечер висела
Над задумчивым Тигром луна;
Тихо в сад мой душистый и белый
Приходила проститься она.
И теперь в этот путь без возврата,
На дорогу бескрайных морей,
Мы поставили в устьях Евфрата
Паруса четырех кораблей.
Да минует змеиная пляска,
Птица Рух и подводная мель…
Капитан Абу-Бакр из Дамаска —
Лучший кормчий прибрежных земель.
Да пошлет нам Аллах милосердный
Взор бесстрашный, правдивый и верный,
В море—ветер с попутной волной,
Путь счастливый обратно к Багдаду,
А мятежному сердцем Синдбаду
На отчизне желанный покой.
Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
Серели низкие края.
Вздымались свай гигантских копья,
Лачуги, бревна… Толчея! И вот о борт толкнулась шлюпка,
Вошел, смеется: «Жив, камрад?»
Камзол, ботфорты, та же трубка,
Но новый — властный, зоркий взгляд.Я сам плечист и рост немалый, —
Но перед ним, помилуй Бог,
Я — как ребенок годовалый…
Гигант! А голос — зычный рог.Все осмотрел он, как хозяин:
Пазы, и снасти, и борта, —
А я, как к палубе припаян,
Стоял в тревоге, сжав уста.Хватил со мной по стопке рома,
Мой добрый клипер похвалил,
Сел в шлюпку… «Я сегодня дома, —
Царица тоже» — и отплыл.Как сон, неделя промелькнула.
Я помню низкий потолок,
Над койкой карты, два-три стула,
Токарный у стены станок, План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.
Вот здесь сидел он у окна,
Безмолвный, сумрачный: больна
Была душа его — он жался
Как бы от холода, глядел
Рассеянно и не хотел
Мне возражать, — а я старался
Утешить гостя и не мог.
Быть может, веры в исцеленье
Он жаждал, а не утешенья;
Но где взять веры?! Слово «бог»
Мне на уста не приходило;
Молитв целительная сила
Была чужда обоим нам,
И он ко всем моим речам
Был равнодушен, как могила.
Как птица раненая, он
Приник — и уж не ждал полета;
А я сказал ему, чтоб он
Житейских дрязг порвал тенета,
Чтоб он рванулся на простор —
Бежал в прохладу дальних гор, —
В глушь деревень, к полям иль к морю, —
Туда, где человек в борьбе
С природой смело смотрит горю
В лицо, не мысля о себе…
Он воспаленными глазами
Мне заглянул в глаза, руками
Закрыл лицо и не шутя
Заплакал горько, как дитя.
То были слезы без рыданья,
То было горе без названья,
То были вздохи без мечты… —
В сетях любви и пустоты,
В когтях завистливого рока,
Он был не властен над собой;
Ни жить не мог он одиноко,
Ни заодно брести с толпой…
И думал я: «Поэт! — больное
Дитя? Ужель в судьбе твоей
Есть что-то злое, роковое,
Неодолимое!..»
С тех пор прошло немало дней;
Я слышал от его друзей,
Что он в далекий путь собрался
И стал заметно веселей;
Но беспощадный рок дождался
Его на лестнице крутой
И сбросил…
Странный стук раздался…
Он грохнулся и разметался,
Изломанный, полуживой…
И огненные сновиденья
Его умчали в край иной.
Без крика и без сожаленья
Покинул он больной наш свет…
Его не восторгал он — нет!..
В его глазах он был теплицей,
Где гордой пальме места нет,
Где так роскошен пустоцвет,
Где пойманной, помятой птицей,
Не веря собственным крылам,
Сквозь стекла потемневших рам,
Сквозь дымку чадных испарений
Напрасно к свету рвется гений, —
К полям, к дубровам, к небесам…
Они придут — ни эти и не те,
Те, что живут теперь и прежде жили,
А новые, кто предан Чистоте,
С лазурью в каждой вене, в каждой жиле.
Безвраждные, не знающие смут,
Незлобиво-прекрасные, — придут,
Чтоб мы при них глаза свои смежили.
Чтоб мы при них глаза свои смежили
И отошли, погрязшие в тщете,
В свой смертный сон, чтоб больше не вражили
В уродстве, зле, грязи и нищете.
Мы им уступим место на планете,
И наши торжествующие дети
Возгрянут гимн добру и красоте.
Возгрянут гимн добру и красоте,
Зло победят единодушно или
Не будут вовсе жить, в своей мечте
Узревшие лазоревые были.
Пленительным и легким станет труд,
Все лучшее себе они возьмут
И забожат, как деды не божили.
И забожат, как деды не божили,
Грядущие, со взором, к высоте
Направленным, с которым подружили
Луна и звезды в светлой темноте.
Они отвергнут спецное гурманство,
Они воздвигнут культ вегетарьянства
И будут жить в священной простоте.
И будут жить в священной простоте,
Служа не зверской, дерзкой, мерзкой силе;
А духу своему, петь о Христе,
О том, как мы Исуса поносили
В своей бесчеловечной пустоте,
Петь о Его расхолмленной могиле,
Петь о Христовом подвижном кресте.
Петь о Христовом подвижном кресте
Могли б и мы, пока еще мы были
Безгрешными, пока на животе
Не ползали и не глотали пыли.
Но нет: мы тьме сиянье предпочли,
Погрязли в злобной тине и пыли,
О том, кем быть могли, мы позабыли.
О том, кем быть могли, мы позабыли,
Предавшись сладострастью, клевете
И всем земным грехам, — мы утаили
В себе наш дух, в своей неправоте.
Пусть нас, разнузданных, без устрашенья,
Простить за деянья и прегрешенья
Они придут — ни эти и не те.
Они придут — не эти и не те,
Чтоб мы при них глаза свои смежили,
Возгрянут гимн добру и красоте
И забожат, как деды не божили.
И будут жить в священной простоте,
Петь о Христовом подвижном кресте,
О том, кем быть могли, мы позабыли.
Костер, что где-нибудь в лесу,
Ночуя, путник палит, —
И тот повысушит росу,
Траву вокруг обвялит.Пожар начнет с одной беды,
Но только в силу вступит —
Он через улицу сады
Соседние погубит.А этот жар — он землю жег,
Броню стальную плавил,
Он за сто верст касался щек
И брови кучерявил.Он с ветром несся на восток,
Сжигая мох на крышах,
И сизой пылью вдоль дорог
Лежал на травах рыжих.И от столба и до столба,
Страду опережая,
Он на корню губил хлеба
Большого урожая… И кто в тот год с войсками шел,
Тому забыть едва ли
Тоску и муку наших сел,
Что по пути лежали.И кто из пламени бежал
В те месяцы лихие,
Тот думать мог, что этот жар
Смертелен для России.И с болью думать мог в пути,
Тех, что прошли, сменяя:
— Земля отцовская, прости,
Страдалица родная… И не одна уже судьба
Была войны короче.
И шла великая борьба
Уже как день рабочий.И долг борьбы — за словом — власть
Внушала карой строгой.
И воин, потерявший часть,
Искал ее с тревогой… И ты была в огне жива,
В войне права, Россия.
И силу вдруг нашла Москва
Ответить страшной силе.Москва, Москва, твой горький год,
Твой первый гордый рапорт,
С тех пор и ныне нас ведет
Твой клич: — Вперед на запад! Пусть с новым летом вновь тот жар
Дохнул, неимоверный,
И новый страшен был удар, —
Он был уже не первый.Ты, Волга, русская река,
Легла врагу преградой.
Восходит заревом в века
Победа Сталинграда.Пусть с третьим летом новый жар
Дохнул — его с восхода
С привычной твердостью встречал
Солдатский взгляд народа.Он мощь свою в борьбе обрел,
Жестокой и кровавой,
Солдат-народ. И вот Орел —
Начало новой славы.Иная шествует пора,
Рванулась наша сила
И не споткнулась у Днепра,
На берег тот вступила.И кто теперь с войсками шел,
Тому забыть едва ли
И скорбь и радость наших сел,
Что по пути лежали.Да, много горя, много слез —
Еще их срок не минул.
Не каждой матери пришлось
Обнять родного сына.Но праздник свят и величав.
В огне полки сменяя,
Огонь врага огнем поправ,
Идет страна родная.Ее святой, великий труд,
Ее немые муки
Прославят и превознесут
Благоговейно внуки.И скажут, честь воздав сполна,
Дивясь ушедшей были:
Какие были времена!
Какие люди были!
Надежных не было лесов, лугов и пашни,
Доколе не был дан
России Иоанн,
Великолепные в Кремле воздвигший башни.
В России не было спокойного часа,
Опустошались нивы,
И были в пламени леса.
Татары, бодрствуя несясь под небеса,
Зря, сколь ленивы
Идти во праздности живущие на брань,
И те с нас брали дань,
Которые уже воззреть тогда не смеют,
Как наши знамена явятся и возвеют.
Они готовы ныне нам,
Как мы им были, во услугу.
Не все на свете быть единым временам.
Несут татара страх российским сторонам,
И разорили уж и Тулу и Калугу,
Пред россами они в сии дни грязь и прах,
Однако нанесли тогда России страх.
Уже к Москве подходят
И жителей Москвы ко трепету приводят.
Татара многажды с успехами дрались.
Бояра собрались
Ко совещанию на разные ответы
И делают советы…
В совете том боярин некий был;
От старости сей муж, где Крым лежит, забыл.
Бояра
Внимают мужа стара,
А он спросил у них: «Отколь идут татара?»
— «С полудни», — говорят. — «Где полдень? Я не знаю».
— «От Тулы их поход». — «Я это вспоминаю;
Бывал я некогда с охотой псовой там,
И много заяцов весьма по тем местам.
Я вам вещаю
В ответ
И мнение свое вам ясно сообщаю.
В татарской мне войне ни малой нужды нет,
И больше ничего сказать не обещаю.
Меня татарин не сожжет
И мне не сделает… увечья
Среди Замоскворечья.
Распоряжайте вы, а мой совет такой:
Мой дом не за Москвой-рекой».
Ох, сторонка, ты, сторонка,
Сторона степная!
Едешь, едешь — хоть бы хата…
В небе ночь глухая.Задремал ямщик — и кони
Мелкою рысцою
Чуть трусят, и колокольчик
Смолкнул под дугою.По степным оврагам волки
Бродят, завывая,
В тростниках свою добычу
Зорко выжидая.«Эй, ямщик! ты дремлешь, малый?.
Эдак поневоле
На зубах волков придется
Нам остаться в поле».Встрепенулся парень, вскинул
Кверху кнут ременный
И стегнул им коренного:
«Эх ты, забубённый!»И взвились степные кони —
Бешено несутся,
Колокольчика по степи
Звуки раздаются… Едем, едем, — хоть бы хата…
Огонечек в поле…
Отдохнул бы на ночлеге, —
Рад бы этой доле! Вдруг мне молвил, обернувшись,
Мой ямщик удалый:
«Эдак ехать, то в трясину
Угодим, пожалуй! Здесь, лишь чуть свернешь с дороги —
И затонешь живо».
Он сдержал коней — и песню
Затянул тоскливо: «Ах ты, молодость,
Моя молодость!
Ах ты, буйная,
Ты, разгульная! Ты зачем рано
Прокатилася —
И пришла старость,
Не спросилася? Как женил меня
Родной батюшка,
Говорила мне
Родна матушка: «Ты женись, женись,
Моя дитятко,
Ты женись, женись,
Бесталанный сын!»И женился я,
Бесталанный сын —
Молода жена
Не в любовь пришла, Не в любовь пришла
И не по сердцу,
Не по нраву мне
Молодецкому.На руке лежит,
Что колодинка,
А в глаза глядит,
Что змея шипит… Ах, не то была
Красна девица,
Моя прежняя
Полюбовница: На руке лежит,
Будто перышко;
А в глаза глядит —
Целовать велит…»Ох, сторонка, ты, сторонка
Сторона степная!
У тебя родилась песня,
Песня былевая.Глубока она, кручинна,
Глубока, как море…
Пережита эта песня,
Выстрадана в горе… И встает в глазах печальный
Парень предо мною,
Загубивший свою долю
Волею чужою.Слышу тихие слова я
Матери скорбящей,
И рабы безвольной мужа,
Робкой, все сносящей: «Ты женись, женись, мой милый,
Дорогой, желанный!
Ты женись, женись, родимый
Сын мой бесталанный!»И женился бесталанный…
Сгибло счастье-доля:
Что любил он, разлучила
С тем отцова воля.Ох, сторонка, ты, сторонка,
Сторона степная!
У тебя кручины-горя
Нет конца и края!
Моя веселость улетела!
О, кто беглянку возвратит
Моей душе осиротелой —
Господь того благословит!
Старик, неверною забытый,
Сижу в пустынном уголке
Один — и дверь моя открыта
Бродящей по свету тоске…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она бы, резвая, ходила
За стариком, и в смертный час
Она глаза бы мне закрыла:
Я просветлел бы — и угас!
Ее приметы всем известны;
За взгляд ее, когда б я мог,
Я б отдал славы луч небесный…
Ко мне ее, в мой уголок!
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Ее припевы были новы,
Смиряли горе и вражду;
Их узник пел, забыв оковы,
Их пел бедняк, забыв нужду.
Она, моря переплывая,
Всегда свободна и смела,
Далеко от родного края
Надежду ссыльному несла.
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
«Зачем хотите мрак сомнений
Внушать доверчивым сердцам?
Служить добру обязан гений, —
Она советует певцам. —
Он как маяк, средь бурь манящий
Ветрила зорких кораблей;
Я — червячок, в ночи блестящий,
Но эта ночь при мне светлей».
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она богатства презирала
И, оживляя круг друзей,
Порой лукаво рассуждала,
Порой смеялась без затей.
Мы ей беспечно предавались,
До слез смеялись всем кружком.
Умчался смех — в глазах остались
Одни лишь слезы о былом…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она восторг и страсти пламя
В сердцах вселяла молодых;
Безумцы были между нами,
Но не было меж нами злых.
Педанты к резвой были строги.
Бывало, взгляд ее один —
И мысль сверкнет без важной тоги,
И мудрость взглянет без морщин…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
«Но мы, мы, славу изгоняя,
Богов из золота творим!»
Тебя, веселость, призывая,
Я не хочу поверить злым.
Без твоего живого взгляда
Немеет голос… ум бежит…
И догоревшая лампада
В могильном сумраке дрожит…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
В городской суматохе
Встретились двое.
Надоели обои,
Неуклюжие споры с собою,
И бесплодные вздохи
О том, что случилось когда-то…
В час заката,
Весной в зеленеющем сквере,
Как безгрешные звери,
Забыв осторожность, тоску и потери,
Потянулись друг к другу легко,
безотчетно и чисто.
Не речисты
Были их встречи и кротки.
Целомудренно-чутко молчали,
Не веря и веря находке,
Смотрели друг другу в глаза,
Друг на друга надели растоптанный
старый венец
И, не веря и веря, шептали:
«Наконец!»
Две недели тянулся роман.
Конечно, они целовались.
Конечно, он, как болван,
Носил ей какие-то книги —
Пудами.
Конечно, прекрасные миги
Казались годами,
А старые скверные годы куда-то ушли.
Потом
Она укатила в деревню, в родительский дом,
А он в переулке своем
На лето остался.
Странички первого письма
Прочел он тридцать раз.
В них были целые тома
Нестройных жарких фраз…
Что сладость лучшего вина,
Когда оно не здесь?
Но он глотал, пьянел до дна
И отдавался весь.
Низал в письме из разных мест
Алмазы нежных слов
И набросал в один присест
Четырнадцать листков.
Ее второе письмо было гораздо короче.
И были в нем повторения, стиль и вода,
Но он читал, с трудом вспоминал ее очи,
И, себя утешая, шептал: «Не беда, не беда!»
Послал «ответ», в котором невольно и вольно
Причесал свои настроенья и тонко подвил,
Писал два часа и вздохнул легко и довольно,
Когда он в ящик письмо опустил.
На двух страничках третьего письма
Чужая женщина описывала вяло:
Жару, купанье, дождь, болезнь мама,
И все это «на ты», как и сначала…
В ее уме с досадой усомнясь,
Но в смутной жажде их осенней встречи,
Он отвечал ей глухо и томясь,
Скрывая злость и истину калеча.
Четвертое посьмо не приходило долго.
И наконец пришло «с приветом» carte postale,
Написанная лишь из чувства долга…
Он не ответил. Кончено? Едва ль…
Не любя, он осенью, волнуясь,
В адресном столе томился много раз.
Прибегал, невольно повинуясь
Зову позабытых темно-серых глаз…
Прибегал, чтоб снова суррогатом рая
Напоить тупую скуку, стыд и боль,
Горечь лета кое-как прощая
И опять входя в былую роль.
День, когда ему на бланке написали,
Где она живет, был трудный, нудный день —
Чистил зубы, ногти, а в душе кричали
Любопытство, радость и глухой подъем…
В семь он, задыхаясь, постучался в двери
И вошел, шатаясь, не любя и злясь,
А она стояла, прислонясь к портьере,
И ждала не веря, и звала смеясь.
Через пять минут безумно целовались,
Снова засиял растоптанный венец,
И глаза невольно закрывались,
Прочитав в других немое: «Наконец!..»
В день четверга, излюбленный у нас,
Затем что это праздник всех могучих,
Мы собрались в предвозвещенный час.
Луна была сокрыта в дымных тучах,
Возросших как леса и города.
Все ждали тайн и ласк блаженно-жгучих.
Мы донеслись по воздуху туда,
На кладбище, к уюту усыпленных,
Где люди днем лишь бродят иногда.
Толпы колдуний, жадных и влюбленных,
Ряды глядящих пристально людей,
Мы были сонмом духов исступленных.
Один, мудрейший в знании страстей,
Был ярче всех лицом своим прекрасным.
Он был наш царь, любовник всех, и Змей.
Там были свечи с пламенем неясным,
Одни с зеленовато-голубым,
Другие с бледно-желтым, третьи с красным.
И все они строили тонкий дым
Кю подходил и им дышал мгновенье,
Тот становился тотчас молодым.
Там были пляски, игры, превращенья
Людей в животных, и зверей в людей,
Соединенных в счастии внушенья.
Под блеском тех изменчивых огней,
Напоминавших летнюю зарницу,
Сплетались члены сказочных теней.
Как будто кто вращал их вереницу,
И женщину всегда ласкал козел,
Мужчина обнимал всегда волчицу.
Таков закон, иначе произвол,
Особый вид волнующей приправы,
Когда стремится к полу чуждый пол.
Но вот в сверканьи свеч седые травы
Качнулись, пошатнулись, возросли,
Как души, сладкой полные отравы.
Неясный месяц выступил вдали
Из дрогнувшего на небе тумана,
И жабы в черных платьях приползли.
Давнишние созданья Аримана,
Они влекли колдуний молодых,
Еще не знавших сладостей дурмана.
Наш круг разъялся, принял их, затих,
И демоны к ним жадные припали,
Перевернув порядок членов их.
И месяц им светил из дымной дали,
И Змеи наш устремил на них свой взгляд,
И мы от их блаженства трепетали.
Но вот свершен таинственный обряд,
И все колдуньи, в снах каких-то гневных,
«Давайте мертвых! Мертвых нам!» кричат.
Протяжностью заклятий перепевных,
Составленных из повседневных слов,
Но лишь не в сочетаньях ежедневных, —
Они смутили мирный сон гробов,
И из могил расторгнутых восстали
Гнилые трупы ветхих мертвецов.
Они сперва как будто выжидали,
Потом, качнувшись, быстро шли вперед,
И дьявольским сиянием блистали.
Раскрыв отживший, вдруг оживший, рот,
Как юноши, они к колдуньям льнули,
И всю толпу схватил водоворот.
Все хохоты в одном смешались гуле,
И сладостно казалось нам шептать
О тайнах смерти, в чувственном разгуле.
Отца ласкала дочь, и сына мать,
И тело к телу жаться было радо,
В различности искусства обнимать.
Но вот вдали, где кончилась ограда,
Раздался первый возглас петуха,
И мы спешим от гнили и распада, —
В блаженстве соучастия греха.
Как мало поэтесс! как много стихотворок!
О, где дни Жадовской! где дни Ростопчиной?
Дни Мирры Лохвицкой, чей образ сердцу дорог,
Стих гармонический и веющий весной?
О, сколько пламени, о, сколько вдохновенья
В их светлых творчествах вы жадно обрели!
Какие дивные вы ведали волненья!
Как окрылялись вы, бескрылые земли!
С какою нежностью читая их поэзы
(Иль как говаривали прадеды: стихи…),
Вы на свиданья шли, и грезового Грэза
Головки отражал озерный малахит…
Вы были женственны и женски-героичны,
Царица делалась рабынею любви.
Да, были женственны и значит — поэтичны,
И вашу память я готов благословить…
А вся беспомощность, святая деликатность,
Готовность жертвовать для мужа, для детей!
Не в том ли, милые, вся ваша беззакатность?
Не в том ли, нежные, вся прелесть ваших дней?
Я сам за равенство, я сам за равноправье, —
Но… дама-инженер? но… дама-адвокат?
Здесь в слове женщины — неясное бесславье
И скорбь отчаянья: Наивному закат…
Во имя прошлого, во имя Сказки Дома,
Во имя Музыки, и Кисти, и Стиха,
Не все, о женщины, цепляйтесь за дипломы, —
Хоть сотню «глупеньких»: от «умных» жизнь суха!
Мелькает крупное. Кто — прошлому соперник?
Где просто женщина? где женщина-поэт?
Да, только Гиппиус и Щепкина-Куперник:
Поэт лишь первая; вторая мир и свет…
Есть… есть Ахматова, Моравская, Столица…
Но не довольно ли? Как «нет» звучит здесь «есть»,
Какая мелочность! И как безлики лица!
И модно их иметь, но нужно их прочесть.
Их много пишущих: их дюжина, иль сорок!
Их сотни, тысячи! Но кто из них поэт?
Как мало поэтесс! Как много стихотворок!
И Мирры Лохвицкой среди живущих — нет!
А и покрай было моря синева,
Что на ус(т)ье Дону-та тихова,
На крутом красном бережку,
На желтых рассыпных песках
А стоит крепкой Азов-город
Со стеною белокаменною,
Землян(ы)ми роскатами,
И ровами глубокими,
И со башними караульными,
Середи Азова-города
Стоит темная темница,
А злодейка земляная тюрьма.
И во той было темной темницы
Что двери были железныя,
А замок был в три пуда,
А пробои были булатныя,
Как засовы были медныя.
Что во той темной темницы
Засажо́н сидит донской казак
Ермак Тимофеевич.
Мимо той да темной темницы
Случилося царю идти,
Самому царю тому турецкому
Салтану Салтановичу.
А кричит донской казак
Ермак Тимофеевич:
«А ты гой еси, турецкой царь
Салтан Салтанович!
Прикажи ты меня поить-кормить,
Либо казнить, либо на волю пустить!».
Постоялся турецкой царь
Салтан Салтанович:
«А мурзы вы, улановья!
А вы сгаркаите из темницы
Тово тюремнова старосту».
А и мурзы-улановья
Металися через голову,
Привели ево улановья
Оне старосту тюремнова;
И стал он, турецкой царь,
У тюремнова старосты спрашивать:
«Еще что за человек сидит?».
Ему староста россказывает:
«Ай ты гой еси, турецкой царь
Салтан Салтанович!
Что сидит у нас донской казак
Ермак Тимофеевич».
И приказал скоро турецкой царь:
«Вы, мурзы-улановья,
Ведите донскова казака
Ко полатам моим царскием!».
Еще втапоры турецкой царь
Напоил-накормил добра молодца
И тожно стал ево спрашивати:
«А ты гой еси, донской казак!
Еще как ты к нам в Азов попал?».
Россказал ему донской казак:
«А и я послан из каменной Москвы
К тебе, царю, в Азов-город,
А и послан был скорым послом
И гостинницы дорогие к тебе вез,
А на заставах твоих
Меня всего ограбили,
И мурзы-улановья моих товарыщей
Рассадили, добрых молодцов,
И по разным темным темницам».
Еще втапоры турецкой царь
Приказал мурзы-улановьям
Собрать добрых молодцов,
Ермаковых товарыщев.
Опущает добрых молодцов
Ермака в каменну Москву,
Снарядил доброва молодца
Ермака Тимофеевича,
Наградил златом-серебром.
Еще питьями заморскими.
Отлучился донской казак
От Азова-города,
Загулялся донской казак
По матушке Волге-реке,
Не явился в каменну Москву.
Спеша к первопрестольну граду,
В котором мудрый Петр рожден,
Где росские поднесь монархи
Взлагают на главу венец,
Прощаюся с тобой, Потемкин,
В Москве тя зреть желая здрава,
Российский любяща язык,
Словесны чтущего науки,
Подобно как дела воински,
В которых твой велик успех.
Граждански и духовны правы
До сама центра ты проник,
А войска нашего вещанье
Сплетало похвалы тебе.
Последуй к нам императрице,
Узрети с ней Кремлевы стены,
Возвел которы Иоанн,
Княженья росски совокупший
И иго варваров отвергший,
Покорствующих россам днесь.
Уже Москва врата отверзла,
Народ во сретенье готов
И венценосицу увидеть
Стремится всей своей душой.
Гласит: «Войди во град, о матерь!
Твои возлюбленные чада
Сего дня ждали многи дни.
Твое отсутствие казалось
Не временем немноголетным,
Семь лет нам были целый век».
Смерть алчна коих поразила, —
Двум летам в предыдущий год, —
Мне мнится, из земной утробы
Глаза подявше, вопиют:
«Когда б была здесь матерь наша,
Мы были бы поныне живы
И зрели бы лицо ея.
Сего мы зрелища лишились,
Но души наши днесь возносят
О ней молитвы к небеси».
Гласят: «Нас больше нет на свете, —
Исчезли наши телеса,
Но души наши не исчезнут,
Доколе всемогущий жив.
Он будет жив во бесконечность,
И мы подобно живы будем,
Хоть солнца больше и не зрим;
Не сходно с божией щедротой
Произвести на кратко время
И погубите вечно нас».
То глас умерших, а живущих
В веселье эхо глас твердит:
«Мы дожили до вожделенных
И долго ожиданных дней:
Узрит Москва Екатерину,
Струи московских рек взыграют,
Воскликнут радостно брега,
Пути устелются цветами,
Огни торжественны зажгутся,
И плеск проникнет облака».
Если
Если стих
Если стих сердечный раж,
если
если в сердце
если в сердце задор смолк,
голосами его будоражь
комсомольцев
комсомольцев и комсомолок.
Дней шоферы
Дней шоферы и кучера
гонят
гонят пулей
гонят пулей время свое,
а как будто
а как будто лишь вчера
были
были бури
были бури этих боев.
В шинелях,
В шинелях, в поддевках идут…
Весть:
Весть: «Победа!»
Весть: «Победа!» За Смольный порог.
Там Ильич и речь,
Там Ильич и речь, а тут
пулеметный говорок.
Мир
Мир другими людьми оброс;
пионеры
пионеры лет десяти
задают про Октябрь вопрос,
как про дело
как про дело глубоких седин.
Вырастает
Вырастает времени мол,
день — волна,
день — волна, не в силах противиться;
в смоль-усы
в смоль-усы оброс комсомол,
из юнцов
из юнцов перерос в партийцев.
И партийцы
И партийцы в годах борьбы
против всех
против всех буржуазных лис
натрудили
натрудили себе
натрудили себе горбы,
многий
многий стал
многий стал и взросл
многий стал и взросл и лыс.
А у стен,
А у стен, с Кремля под уклон,
спят вожди
спят вожди от трудов,
спят вожди от трудов, от ран.
Лишь колышет
Лишь колышет камни
Лишь колышет камни поклон
ото ста
ото ста подневольных стран.
На стене
На стене пропылен
На стене пропылен и нем
календарь, как календарь,
но в сегодняшнем
но в сегодняшнем красном дне
воскресает
воскресает годов легендарь.
Будет знамя,
Будет знамя, а не хоругвь,
будут
будут пули свистеть над ним,
и «Вставай, проклятьем…»
и «Вставай, проклятьем…» в хору
будет бой
будет бой и марш,
будет бой и марш, а не гимн.
Век промчится
Век промчится в седой бороде,
но и десять
но и десять пройдет хотя б,
мы
мы не можем
мы не можем не молодеть,
выходя
выходя на праздник — Октябрь.
Чтоб не стих
Чтоб не стих сердечный раж,
не дряхлел,
не дряхлел, не стыл
не дряхлел, не стыл и не смолк,
голосами
голосами его
голосами его будоражь
комсомольцев
комсомольцев и комсомолок.
И се конь блед
и сидящий на нем,
имя ему Смерть.
Откровение, VI, S
I
Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались омнибусы, кебы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.
II
И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот воплотившийся в земные формы бред, —
Ворвался, вонзился чуждый, несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах.
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
III
И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами бог!»,
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятенье, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада и меча!»
IV
Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычном светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья да безумный
Всё стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались омнибусы, кебы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Слова и улыбки ее, как птицы,
Привыкли, чирикая беззаботно,
При встречах кокетничать и кружиться,
Незримо на плечи парней садиться
И сколько, и где, и когда угодно!
Нарядно, но с вызовом разодета.
А ласки раздаривать не считая
Ей проще, чем, скажем, сложить газету,
Вынуть из сумочки сигарету
Иль хлопнуть коктейль коньяка с «Токаем».
Мораль только злит ее: — Души куцые!
Пещерные люди! Сказать смешно!
Даешь сексуальную революцию,
А ханжество — к дьяволу за окно!
—Ох, диво вы дивное, чудо вы чудное!
Ужель вам и впрямь не понять вовек,
Что «секс-революция» ваша шумная
Как раз ведь и есть тот «пещерный век»!
Когда ни души, ни ума не трогая,
В подкорке и импульсах тех людей
Царила одна только зоология
На уровне кошек или моржей.
Но человечество вырастало,
Ведь те, кто мечтает, всегда правы.
И вот большинству уже стало мало
Того, что довольно таким, как вы.
И люди узнали, согреты новью,
Какой бы инстинкт ни взыграл в крови,
О том, что один поцелуй с любовью
Дороже, чем тысяча без любви!
И вы поспешили-то, в общем, зря
Шуметь про «сверхновые отношения»,
Всегда на земле и при всех поколениях
Были и лужицы и моря.
Были везде и когда угодно
И глупые куры и соловьи,
Кошачья вон страсть и теперь «свободна»,
Но есть в ней хоть что-нибудь от любви?!
Кто вас оциничивал — я не знаю.
И все же я трону одну струну:
Неужто вам нравится, дорогая,
Вот так, по-копеечному порхая,
Быть вроде закуски порой к вину?
С чего вы так — с глупости или холода?
На вечер игрушка, живой «сюрприз»,
Ведь спрос на вас только пока вы молоды,
А дальше, поверьте, как с горки вниз!
Конечно, смешно только вас винить.
Но кто и на что вас принудить может?
Ведь в том, что позволить иль запретить,
Последнее слово за вами все же.
Любовь не минутный хмельной угар.
Эх, если бы вам да всерьез влюбиться!
Ведь это такой высочайший дар,
Такой красоты и огней пожар,
Какой пошляку и во сне не снится!
Рванитесь же с гневом от всякой мрази,
Твердя себе с верою вновь и вновь,
Что только одна, но зато любовь
Дороже, чем тысяча жалких связей!