За дедкой репка…
За дедкой репка… Даже несколько репок:
Австрия,
Австрия, Норвегия,
Австрия, Норвегия, Англия,
Австрия, Норвегия, Англия, Италия.
Значит —
Значит — Союз советский крепок.
Как говорится в раешниках —
Как говорится в раешниках — и так далее.
Признавшим
Признавшим и признающим —
Признавшим и признающим — рука с приветом.
А это —
А это — выжидающим.
А это — выжидающим. Упирающимся — это:
ФАНТАСТИКА
Уму поэта-провидца
в грядущем
в грядущем такая сценка провидится:
в приемной Чичерина
в приемной Чичерина цацей цаца
торгпред
торгпред каких-то «приморских швейцарцев» —
2 часа даром
цилиндрик мнет
цилиндрик мнет перед скалой-швейцаром.
Личико ласковое.
Личико ласковое. Улыбкою соще́рено.
«Допустите
«Допустите до Его Превосходительства Чичерина!»
У швейцара
У швейцара ответ один
(вежливый,
(вежливый, постепенно становится матов):
— Говорят вам по-эс-эс-эс-эрски —
— Говорят вам по-эс-эс-эс-эрски — отойдите, господин.
Много вас тут шляется
Много вас тут шляется запоздавших дипломатов.
Роты —
прут, как шпроты.
Не выражаться же
Не выражаться же в присутствии машинисток-дам.
Сказано:
Сказано: прием признаваемых
Сказано: прием признаваемых по среда́м. —
Дипломат прослезился.
Дипломат прослезился. Потерял две ночи
Дипломат прослезился. Потерял две ночи ради
очереди.
Хвост —
во весь Кузнецкий мост!
Наконец,
Наконец, достояв до ночной черни,
поймали
поймали и закрутили пуговицу на Чичерине.
«Ваше Превосходительство…
«Ваше Превосходительство… мы к вам, знаете…
Смилостивьтесь…
Смилостивьтесь… только пару слов…
Просим вас слезно —
Просим вас слезно — пожалуйте, признайте…
Назначим —
Назначим — хоть пять полномочных послов».
Вот
Вот вежливый чичеринский ответ:
— Нет!
с вами
с вами нельзя и разговаривать долго.
Договоров не исполняете,
Договоров не исполняете, не платите долга.
Да и общество ваше
Да и общество ваше нам не гоже.
Соглашатели у власти —
Соглашатели у власти — правительство тоже.
До установления
До установления общепризнанной
До установления общепризнанной советской власти
ни с какою
ни с какою запоздавшей любовью
ни с какою запоздавшей любовью не лазьте.
Конечно,
Конечно, были бы из первых ежели вы —
были б и мы
были б и мы уступчивы,
были б и мы уступчивы, вежливы. —
Дверь — хлоп.
Швейцар
Швейцар во много недоступней, чем Перекоп.
Постояв,
развязали кошли пилигримы.
Но швейцар не пустил,
Но швейцар не пустил, франк швейцарский не взяв,
И пошли они,
И пошли они, солнцем палимы…
ВЫВОД
Признавайте,
Признавайте, пока просто.
Вход: Москва, Лубянка,
Вход: Москва, Лубянка, угол Кузнецкого моста
Тайной скрыты все рожденья,
Тайной скрыта наша смерть.
Бог, спаси от искушенья,
И возьми нас после смерти в голубую твердь.
Вот, выходит мать из терема, и вся она — кручина,
Черным шелком обвила она дитя, родного сына,
Положила на кораблик, и пустила на Дунай.
«Уплывай, судьба, в безвестность Горе! Дитятко, прощай».
Чтобы страшного избегнуть, по волнам дитя пустила,
Обливаяся горючими слезами, говорила: —
«Ах, ты тихий Дунай,
Ты сыночка принимай,
Ты кораблик этот новый потихоньку колыхай.
А ты, быстрая вода,
Будь ему сестрой всегда.
А ты, желтый песок,
Береги его, как золото не раз ты уберег.
Вы, леса, вы не шумите,
Мово сына не будите».
Плачет мать. И будет плакать. Жаль ребенка своего.
Страшный рок ей был предсказан Ускользнет ли от него?
Двадцать лет прошло, неполностью. До тихого Дуная
За водой вдова из терема выходит молодая.
Пристает корабль, на палубе красивый молодец,
Он рекой, лесами выхолен, зовут его Донец.
«Эй, пригожая вдова, куда идешь ты?» — «За водою».
«Любишь ли Донца, скажи мне? Обвенчаешься со мною?»
«Я люблю Донца, красив он. Обвенчаюся с Донцом».
Вот сидят. Вино и мед тут. Были, были под венцом.
То, что тайно, станет явно. Незабвенные есть знаки
Горек мед, вино не пьяно. Боль огнем горит во мраке.
«Что же это? Как же это? Как же быть на свете нам?
Мать, поди и утопися. Я же в лес пойду к зверям».
Полно, темные. Постой ге, сердцу больно
Нет вины на вас, когда вина невольна.
Если страшное вам было суждено,
Помолитесь, канет темное на дно.
А Дунай течет, до Моря убегая,
И Дунаю мать родная — глубь морская.
Из морей река по капле собралась,
До морей идут все реки в должный час.
Ах, Дунай ты, Дунай,
Ты меня не потопляй,
Плачу я, мое ты горе потихонечку качай.
А ты, светлая вода,
Будь душе сестрой всегда.
А ты, желтый песок,
Золотись в свой должный срок.
А вы, темные леса,
Вы шумите, говорите, ухожу я в Небеса.
Всем они открыты нам,
Есть скончанье всем путям.
Мир, прощай.
Ах, Дунай ты, Дунай, тихий плещущий Дунай!
Летом протёкшим, при всходе румяного солнца,
Я удалился к холмам благодатным. Селенье
Мирно, гляжу, почиваю над озером ясным.
Дай, посещу рыбарей простодушных обитель!
Вижу, пуста одинокая хижина. — «Где же,
Жильцы этой хаты пустынной?» —
Там, — отвечали мне, — там! — И рукой указали
Путь к светловодному озеру. Тихо спустился
К берегу злачному я и узрел там Николая —
Рыбаря мирного: в мокрой одежде у брега
Плот он сколачивал, тяжкие брёвна ворочал;
Ветром власы его были размётаны; лёсы,
Крючья и гибкие трости — орудия ловли —
Возле покоились. Тут его юные чада
Одаль недвижно стояли и удили рыбу,
Оком прилежным судя, в созерцаньи глубоком,
Лёгкий, живой поплавок и движение зыби.
Знал я их: все они в старое время, бывало,
С высшим художеством знались, талантливы были,
Ведали книжное дело и всякую мудрость, —
Бросили всё — и забавы, и жизнь городскую,
Утро и полдень и вечер проводят на ловле.
Странное дело! — помыслил я — что за причина?
Только помыслил — челнок, погляжу, уж, отчалил,
Влажным лобзанием целуются с озеров вёсла:
Сам я не ведаю, как в челноке очутился.
Стали на якоре; дали мне уду; закинул:
Бич власяной расхлестнул рябоватые струйки,
Груз побежал в глубину, поплавок закачался,
Словно малютка в люльке хрустальной; невольно
Я загляделся на влагу струистую: сверху
Искры, а глубже — так тёмно, таинственно, чудно,
Точно, как в очи красавицы смотришь, и взору
Взором любви глубина отвечает, скрывая
Уды зубристое жало в загадочных персях.
Вдруг — задрожала рука — поплавок окунулся,
Стукнуло сердце и замерло… Выдернул: окунь!
Бьётся, трепещет на верном крючке и, сверкая,
Брызжет мне в лицо студёными перлами влаги.
Снова закинул… Уж солнце давно закатилось,
Лес потемнел, и затеплились божьи лампады —
Звёзды небесные, — ловля ещё продолжалась.
«Ваш я отныне, — сказал рыбакам я любезным, —
Брошу неверную лиру и деву забуду —
Петую мной чернокудрую светлую деву,
Или — быть может… опять проглянула надежда!..
Удой поймаю её вероломное сердце —
Знаю: она их огня его бросила в воду.
Ваш я отныне — смиренный сотрудник — ваш
рыбарь».
Когда еще ты на земле
Дышал, о друг мой незабвенный!
А я, с тобою разлученный,
Уже страдал в тюремной мгле, -
Почто, виденьем принесенный,
В отрадном, благодатном сне
Тогда ты не являлся мне?
Ужели мало, брат мой милый,
Я, взятый заживо могилой,
Тоскуя, думал о тебе?
Когда в боязненной мольбе
Слова в устах моих коснели,
Любезный образ твой ужели
Без слез, без скорби звал к себе?
Вотще я простирал объятья,
Я звал тебя, но звал вотще;
Бессильны были все заклятья,
Ты был незрим моей мечте.
Увы мне! только раз единый
Передо мной полночный мрак
Воззвал возлюбленный призрак —
Не в страшный ль час твоей кончины?
Но не было глубоких ран,
Свидетелей борьбы кровавой,
На теле избранного славой
Певца, воспевшего Иран
И — ах! — сраженного Ираном! -
Одеян не был ты туманом,
Не искажен и не уныл,
Не бледен… Нет, ты ясен был:
Ты был в кругу моих родимых,
Тобой незнанных, но любимых,
Тебя любивших, не видав.
В виденьи оной вещей ночи
Твои светлее были очи,
Чем среди смехов и забав,
В чертогах суеты и шума,
Где свой покров нередко дума
Бросала на чело твое, -
Где ты прикрыть желал ее
Улыбкой, шуткой, разговором…
(Но дружбе взор орлиный дан:
Великодушный твой обман
Орлиным открывала взором.)
Так! мне однажды только сон
Тебя представил благотворный;
С тех пор, суровый и упорный,
Отказывал мне долго он
Привлечь в обитель испытанья
Твой дух из области сиянья.
И между тем мои страданья
Копились и росли.- Но вдруг
Ты что-то часто, брат и друг,
Златую предваря денницу,
Спускаться стал в мою темницу.
Или зовешь меня туда,
Где ты, паря под небесами,
Ликуешь с чистыми духами,
Где вечны свет и красота,
В страну покоя над звездами?
Или же (много я любил!)
Те, коих взор и в самом мраке,
Как луч живительных светил,
Как дар былого, я хранил,
Все, все в твоем слиялись зраке? Примечание Кюхельбекера: Относится к
поэме Грибоедова, схожей по форме своей
с Чайлдом-Гарольдом; в ней превосходно
изображена Персия. Этой поэмы, нигде не
напечатанной, не надобно смешивать с
драмой, о которой упоминает Булгарин.
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
и в его знакомом, остром взгляде
жизнь не угасала ни на миг.
Со стены,
с портрета в хвойной раме,
замкнутого траурной каймой,
он следил внимательно за нами,
провожал по улицам домой
школьников, мальчишек и девчонок,
октябрят своих, внучат своих,
мимо жалких мелочных лавчонок,
мимо магазинов дорогих.
На витринах — фрукты и конфеты,
шубки и шелка.
А ребята кое-как одеты,
кое-как накормлены пока.
Город южный, город многолюдный,
жил и расточительно и скудно.
Кто — кого?! — суровые года……Как ему, должно быть, было трудно
оставлять нас именно тогда!
Всей своей душою человечной
он тревожился о нас.
Может, потому-то каждый встречный
в этот смутный час
на гурьбу озябших ребятишек
пристальней глядел,
шагая тише,
думая о них.
Это были люди трудовые —
рыбаки,
ребята портовые,
железнодорожники седые
из Январских мастерских.
Мы им стали ближе и дороже,
а они для нас —
все как есть
на Ленина похожи
были в этот час.
Кто — лица характерною лепкой,
кто — улыбкой,
кто — примятой кепкой,
кто — прищуром глаз.
Ленинской заботою горячей,
доброй думой о судьбе ребячьей
нас они старались окружить.Не умея, видимо, иначе
горе пережить,
не умея первое волненье
скрыть или сдержать,
первое свое стихотворенье
вечером писала я в тетрадь.
Я писала первыми словами,
первый в жизни раз:
«Он не умер. Он живет. Он с нами».Я наутро с первыми стихами
прибежала в класс.
И, робея, с гордостью невольной,
до того как прозвенел звонок,
отдала учительнице школьной
вкривь и вкось исписанный листок.Поглядела ласково и строго
на меня она из-под очков.
Перед ней уже лежало много
вкривь и вкось исписанных листков,
на которых первыми словами,
так же, как и я:
«Он не умер. Он живет. Он с нами», —
написали все мои друзья.За окном мела и выла вьюга.
Мы сидели, слушая друг друга,
сдержанны, тихи.
Друг за другом мы читали стоя.
Детских строк звучание простое…
Это было больше чем стихи!
Тэффи
На скале, у самаго края,
Где река Елизабет, протекая,
Скалит камни, как зубы, был замок.
На его зубцы и бойницы
Прилетали тощия птицы,
Глухо каркали, предвещая.
А внизу, у самого склона,
Залегала берлога дракона,
Шестиногаго, с рыжей шерстью.
Сам хозяин был черен, как в дегте,
У него были длинные когти,
Гибкий хвост под плащем он прятал.
Жил он скромно, хотя не медведем,
И известно было соседям,
Что он просто-напросто дьявол.
Но соседи его были тоже
Подозрительной масти и кожи,
Ворон, оборотень и гиена.
Собирались они и до света
Выли у реки Елизабета,
А потом в домино играли.
И так быстро летело время,
Что простое крапивное семя
Успевало взойти крапивой.
Это было еще до Адама,
В небесах жил не Бог, а Брама,
И на все он смотрел сквозь пальцы.
Жить да жить бы им без печали!
Но однажды в ночь переспали
Вместе оборотень и гиена.
И родился у них ребенок,
Не то птица, не то котенок,
Он радушно был взят в компанью.
Вот собрались они как обычно
И, повыв над рекой отлично,
Как всегда, за игру засели.
И играли, играли, играли,
Как играть приходилось едва ли
Им, до одури, до одышки.
Только выиграл все ребенок:
И бездонный пивной боченок,
И поля, и угодья, и замок.
Закричал, раздувшись как груда:
«Уходите вы все отсюда,
Я ни с кем не стану делиться!
«Только добрую, старую маму
Посажу я в ту самую яму,
Где была берлога дракона». —
Вечером по берегу Елизабета
Ехала черная карета,
А в карете сидел старый дьявол.
Позади тащились другие,
Озабоченные, больные,
Глухо кашляя, подвывая.
Кто храбрился, кто ныл, кто сердился…
А тогда уж Адам родился,
Бог спаси Адама и Еву!
Кавказ освещается полной луной;
Аул и станица на горном покате
Соседние спят; лишь казак молодой,
Без сна, одинокий, сидит в своей хате.Напрасно, казак, ты задумчив сидишь,
И сердца биеньем минуты считаешь;
Напрасно в окно на ручей ты глядишь,
Где тайного с милой свидания чаешь.Желанный свидания час наступил,
Но нет у ручья кабардинки прекрасной,
Где счастлив он первым свиданием был
И первой любовию девы, им страстной; Где, страстию к деве он сам ослеплен,
Дал клятву от веры своей отступиться,
И скоро принять Магометов закон,
И скоро на Фати прекрасной жениться.Глядит на ручей он, сидя под окном,
И видит он вдруг, близ окна, перед хатой,
Угрюмый и бледный, покрыт башлыком,
Стоит кабардинец под буркой косматой.То брат кабардинки, любимой им, был,
Давнишний кунак казаку обреченный;
Он тайну любви их преступной открыл
Беда кабардинке, яуром прельщенной!«Сестры моей ждешь ты? — он молвит.— Сестра
К ручью за водой не пойдет уже, чаю;
Но клятву жениться ты дал ей: пора!
Исполни ее… Ты молчишь? Понимаю.Пойми ж и меня ты. Три дня тебя ждать
В ауле мы станем; а если забудешь,
Казак, свою клятву, — пришел я сказать,
Что Фати в день третий сама к нему будет».Сказал он и скрылся. Казак молодой
Любовью и совестью три дни крушится.
И как изменить ему вере святой?
И как ему Фати прекрасной лишиться? И вот на исходе уж третьего дня,
Когда он, размучен тоскою глубокой,
Уж в полночь, жестокий свой жребий кляня,
Страдалец упал на свой одр одинокий, —Стучатся; он встал, отпирает он дверь;
Вошел кабардинец с мешком за плечами;
Он мрачен как ночь, он ужасен как зверь,
И глухо бормочет, сверкая очами: «Сестра моя здесь, для услуг кунака», —
Сказал он и стал сопротиву кровати,
Мешок развязал, и к ногам казака
Вдруг выкатил мертвую голову Фати.«Для девы без чести нет жизни у нас;
Ты — чести и жизни ее похититель —
Целуйся ж теперь с ней хоть каждый ты час!
Прощай! я — кунак твой, а бог — тебе мститель!»На голову девы безмолвно взирал
Казак одичалыми страшно очами;
Безмолвно пред ней на колени упал,
И с мертвой — живой сочетался устами… Сребрятся вершины Кавказа всего;
Был день; к перекличке, пред дом кошевого,
Сошлись все казаки, и нет одного —
И нет одного казака молодого!
Худой мир лутче доброй ссоры,
Пословица старинна говорит;
И каждой день нам тож примерами твердит:
Как можно не вплетаться в споры;
А естьли и дойдет нечаянно до них,
Не допуская в даль, прервать с начала их;
И лутче до суда хоть кой как помириться,
Чем дело выиграть, и вовсе просудиться;
Иль споря о гроше всем домом раззориться.
На двор чужой свинья к соседу забрела;
А со двора потом и в сад ево зашла.
В саду бед пропасть накутила:
И гряду целую изрыла.
Встревожился весь дом,
И в доме беганье, содом.
Собак, собак, сюда, домашние кричали.
Из изб все люди побежали,
И свинью, ну, травить:
Швырять в нее, гонять и бить;
Со всех сторон на свинью напустили;
Поленьями ее, метлами, кочергой;
Тот шапкою швырком, другой ее ногой.
Обычай на Руси такой. —
Тут лай собак, и визг свиной,
И крик людей, и стук побой,
Такую кашу заварили
Чтоб и хозяин сам бежал с двора долой;
И люди травлю тем решили,
Что свинью наконец убили.
Охотники те люди были!
Соседы в тяжбу меж собой;
Непримиримая между соседов злоба;
Огнем друг на друга соседы дышут оба:
Тот просит на тово за сад изрытой свой,
Другой что свинью затравили,
И первой говорил:
Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил
Что у меня ты сад изрыл.
Другой же говорил:
Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил
Что свинью у меня мою ты затравил.
Хоть виноваты оба были,
Но кстати ль чтоб они друг другу уступили;
Нет, мысль их нетуда:
Во чтоб ни стало им, хотят искать суда.
И подлинно суда искали,
Пока все животы судьям перетаскали.
Не стало ни кола у истцов, ни двора;
Тогда судьи им говорили:
Мы дело ваше уж решили;
Для пользы вашей и добра
Мириться вам пора.
НОВЫЙ ГОД.
Полночь бьет! и, православным
Знаменуяся крестом,
Год родившийся—заздравным
Я приветствую глотком.
Нужды нет, что средь деревни
Все недвижимо, все спит;
Нужды нет, что сам я—древний,
Одинокий инвалид.
Вместо легких и игривых
Звуков музыки,—у нас,
Вдоль селений молчаливых
Слышен вьюги зимний глас;
Вместо шумнаго стеченья
Люда празднаго толпой —
Вижу собственную тень я
В тесной горенке с собой.
Скрыто жадною могилой
Все родное навсегда;
Прижились в лачуге хилой
Только горе, да нужда.
Но огонь священный веры
Я в душе не погасил!
Чтя высокие примеры,
Я в победу светлых сил
Над невежеством и тьмою
Верю, верил, и всегда
Буду верить всей душою.
Пессимизм ваш, господа,
Это—нервное разстройство
Современных мудрецов;
Это—следствие иль свойство
Худосочия мозгов.
Мне не надо размышлений,
Чтобы веровать в прогресс;
Не философ я, не гений,
Не хватаю звезд с небес,
Но я жил, и жил довольно,
Чтобы видеть и сравнить!
Да! С улыбкою невольной,
Мне хотелось бы спросить
Всякаго, кто помнит время
Лет хоть за сорок назад
(Старости ворчливой бремя
Не дозволит невпопад
Похулить свое былое,
Восхищаясь новизной) —
Пусть же скажет: что такое
Было нашею весной?
Пусть он вспомнит, как мы жили,
Были чем окружены,
Как в семействах нас учили,
И какие нам даны
Были обществом примеры;
Что творилось без суда;
Что за мысли, что за меры
Применялись к нам тогда!
Как жилось тогда богатым,
Как жилося беднякам;
Что давалось только златом,
Что осталося грошам;
Как народныя печали
Понималися тогда;
В ком сочувствие встречали
Скорбь, обида и нужда;
Как свой долг уразумели
Единицы лишь, и как
По змеиному шипели
Против них корысть и мрак…
Э, да что тут!—Я ворчливый,
Позабытый нелюдим,
Сирый, хилый, несчастливый,
Одинок и нелюдим;
Но и я, сравнив былое
С тем, что сталося теперь —
"Сердце—говорю—больное!
"Торжествуй, молись и верь.
"Да, сбываются надежды
"Светлой юности твоей.
"Прежде, чем закрою вежды,
"Я увидел рост идей,
"Благородных и заветных;
"Я уверился, узнал,
"Что превыше стен запретных
"Светит чудный идеал,
"Что грядущее завидно:
«Больше счастья, меньше бед»…
Как же вам-то—вам не стыдно,
Пессимисты в двадцать лет!
Кубок полн вином заздравным;
Пусть же будет новый год
Шагом новым, шагом славным —
Человечества вперед!
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье;
Солнцем полудня палима,
Лилия дремлет в томленье.
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Блещут на солнце, с цветами,
Кружев тончайших узоры.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Спит она, будто играя
Всем, что на свете ей мило.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Ви́дны все проблески чувства,
Хоть не видать ее взгляда.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Что ж в этой сладкой дремо́те
Грудь ей волнует так страстно?
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Обнял ее и, смущенный,
Ручку целует несмело...
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью —
И разукрасились ярко
Бедность и слава любовью?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью?
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Так прилетают весною
Ласточки к крову родному.
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ну, расскажи нам, какие,
Милая, сны тебе снились? —
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
Золото, груду за грудой,
Муж мне нес, старый-престарый.
Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный?
— Всех я затмила собою.
Выше всех быть так приятно!
Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный!
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
Золото все омрачает
Блеском своим всемогущим.
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
Худой мир лучше доброй ссоры,
Пословица старинна говорит;
И каждый день нам тож примерами твердит,
Как можно не вплетаться в споры;
А если и дойдет нечаянно до них,
Не допуская вдаль, прервать с начала их,
И лучше до суда, хотя ни с чем, мириться,
Как дело выиграть и вовсе просудиться
Иль, споря о гроше, всем домом разориться.
На двор чужой свинья к соседу забрела,
А со двора потом и в сад его зашла
И там бед пропасть накутила:
Гряду изрыла.
Встревожился весь дом,
И в доме беганье, содом:
«Собак, собак сюда!» — домашние кричали.
Из изб все люди побежали
И сви́нью ну травить,
Швырять в нее, гонять и бить.
Со всех сторон на сви́нью напустили,
Поленьями ее, метла́ми, кочергой,
Тот шапкою швырком, другой ее ногой
(Обычай на Руси такой).
Тут лай собак, и визг свиной,
И крик людей, и стук побой
Такую кашу заварили,
Что б и хозяин сам бежал с двора долой;
И люди травлю тем решили,
Что сви́нью наконец убили
(Охотники те люди были).
Соседы в тяжбу меж собой;
Непримиримая между соседов злоба;
Огнем друг на́ друга соседы дышат оба:
Тот просит на того за сад изрытый свой,
Другой, что сви́нью затравили;
И первый говорил:
«Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил,
Что у меня ты сад изрыл».
Другой же говорил:
«Я жив быть не хочу, чтоб ты не заплатил,
Что сви́нью у меня мою ты затравил».
Хоть виноваты оба были,
Но кстати ль, чтоб они друг другу уступили?
Нет, мысль их не туда;
Во что б ни стало им, хотят искать суда.
И подлинно, суда искали,
Пока все животы судьям перетаскали.
Не стало ни кола у и́стцев, ни двора.
Тогда судьи им говорили:
«Мы дело ваше уж решили:
Для пользы вашей и добра
Мириться вам пора».
В дубовом паркете картушка компа́са, —
Столетье, как выложил мастер ее.
Над нею звезда полуночного часа,
Касается румбов лучей острие.
В скрещении гулких пустых коридоров
Стою и гляжу напряженно вперед,
И ветер холодных балтийских просторов
В старинные стекла порывисто бьет.
…Стоят по углам, холодея как льдины
(Мундиров давно потускнело шитье),
Великовозрастные гардемарины,
За пьянство поставленные под ружье.
Из дедовских вотчин, из всех захолустий,
Куда не доходят морские ветра,
Барчат загребли и теперь не отпустят
Железная воля и руки Петра.
Сюда в Петербург, в мореходную школу,
И дальше на Лондон или Амстердам,
Где пестрые флаги трепещут над молом,
Где в гаванях тесно груженым судам.
И тот, кто воздвиг укрепленья Кронштадта,
Чьи руки в мозолях, что тверже камней,
Он делал водителей русского флота
Из барски ленивых и косных парней.
Читали указы в примолкнувших ротах:
«Чтоб тем, кто учебе бездельем претит,
Вгоняли науку лозой чрез ворота,
Которыми лодырь на парте сидит».
И многих терзала телесно обида,
И многие были, наверное, злы,
Зубря наизусть теоремы Эвклида,
С трудом постигая морские узлы.
А в будущем — кортик, привешенный косо,
И мичмана флота лихая судьба:
«Лупи по зубам, не жалея, матроса» —
На то его доля слуги и раба.
С командой жесток, с адмиралами кроток,
Нацелься на чин — и проделай прыжок
Поближе к дворцу и под крылышко теток,
На невский, желанный всегда бережок.
Но были и те, кто не знал унижений,
Кто видел в матросе товарища дел,
Кто вел корабли сквозь пожары сражений,
Кто славы морской для отчизны хотел,
С кем флот проходил по пяти океанам,
Кто в битвах с врагом не боялся потерь:
И шведы разбиты, и нет англичанам
Охоты соваться к Кронштадту теперь.
Об этом я думал полуночным часом,
О славе, о бурных дорогах ее…
Звезда высока над картушкой компа́са,
Касается румбов лучей острие.
Звезды осени мерцают
Тускло, месяц без лучей,
Кони бережно ступают,
Реки налило с дождей.
Поскорей бы к самовару!
Нетерпением томим,
Жадно я курю сигару
И молчу. Молчит Трофим.
Он сказал мне: «Месяц в небе —
Словно сайка на столе»,—
Значит, думает о хлебе,
Я мечтаю о тепле.
Едем… едем… Тучи вьются
И бегут… Конца им нет!
Если разом все прольются —
Поминай, как звали свет!
Вот и наша деревенька!
Встрепенулся спутник мой:
«Есть тут валенки, надень-ка!
Чаю! рому!.. Все долой!..»
Вот погашена лучина,
Ночь, но оба мы не спим.
У меня своя причина,
Но чего не спит Трофим?
«Что ты охаешь, Степаныч?»
— Страшно, барин! мочи нет.
Вспомнил то, чего бы на ночь
Вспоминать совсем не след!
И откуда черт приводит
Эти мысли? Бороню,
Управляющий подходит,
Низко голову клоню,
Поглядеть в глаза не смею,
Да и он-то не глядит —
Знай накладывает в шею.
Шея, веришь ли? трещит!
Только стану забываться,
Голос барина: „Трофим!
Недоимку!“ Кувыркаться
Начинаю перед ним… —
«Страшно, видно, воротиться
К недалекой старине?»
— Так ли страшно, что мутится
Вся утробушка во мне!
И теперь уйдешь весь в пятки,
Как посредник налетит,
Да с Трофима взятки гладки:
Пошумит — и укатит!
И теперь в квашне солома
Перемешана с мукой,
Да зато покойно дома,
А бывало — волком вой!
Дети были малолетки,
Я дрожал и за детей,
Как цыплят из-под наседки
Вырвет — пикнуть не посмей!
Как томили! Как пороли!
Сыну сказывать начну —
Сын не верит. А давно ли?..
Дочку барином пугну —
Девка прыснет, захохочет:
„Шутишь, батька!“ — «Погоди!
Если только бог захочет,
То ли будет впереди!
Есть у вас в округе школы?»
— Есть. — «Учите-ка детей!
Не беда, что люди голы,
Лишь бы были поумней.
Перестанет есть солому,
Трусу праздновать народ…
И твой внук отцу родному
Не поверит в свой черед».
Большое лето фронтовое
Текло по сторонам шоссе
Густой, дремучею травою,
Уставшей думать о косе.И у шлагбаумов контрольных
Курились мирные дымки,
На грядках силу брал свекольник,
Солдатской слушаясь руки… Но каждый холмик придорожный
И лес, недвижный в стороне,
Безлюдьем, скрытностью тревожной
Напоминали о войне… И тишина была до срока.
А грянул срок — и началось!
И по шоссе пошли потоком
На запад тысячи колес.Пошли — и это означало,
Что впереди, на фронте, вновь
Земля уже дрожмя дрожала
И пылью присыпала кровь… В страду вступило третье лето,
И та смертельная страда,
Своим огнем обняв полсвета,
Грозилась вырваться сюда.Грозилась прянуть вглубь России,
Заполонив ее поля…
И силой встать навстречу силе
Спешили небо и земля.Кустами, лесом, как попало,
К дороге, ходок и тяжел,
Пошел греметь металл стоялый,
Огнем огонь давить пошел.Бензина, масел жаркий запах
Повеял густо в глушь полей.
Войска, войска пошли на запад,
На дальний говор батарей… И тот, кто два горячих лета
У фронтовых видал дорог,
Он новым, нынешним приметам
Душой порадоваться мог.Не тот был строй калужских, брянских,
Сибирских воинов. Не тот
Грузовиков заокеанских
И русских танков добрый ход.Не тот в пути порядок чинный,
И даже выправка не та
У часового, что картинно
Войска приветствовал с поста.И фронта вестница живая,
Вмещая год в короткий час,
Не тот дорога фронтовая
Сегодня в тыл несла рассказ.Оттуда, с рубежей атаки,
Где солнце застил смертный дым,
Куда порой боец не всякий
До места доползал живым; Откуда пыль и гарь на каске
Провез парнишка впереди,
Что руку в толстой перевязке
Держал, как ляльку, на груди.Оттуда лица были строже,
Но день иной и год иной,
И возглас: «Немцы!» — не встревожил
Большой дороги фронтовой.Они прошли неровной, сборной,
Какой-то встрепанной толпой,
Прошли с поспешностью покорной,
Кто как, шагая вразнобой.Гуртом сбиваясь к середине,
Они оттуда шли, с войны.
Колени, локти были в глине
И лица грязные бледны.И было все обыкновенно
На той дороге фронтовой,
И охранял колонну пленных
Немногочисленный конвой.А кто-то воду пил из фляги
И отдувался, молодец.
А кто-то ждал, когда бумаги
Проверит девушка-боец.А там танкист в открытом люке
Стоял, могучее дитя,
И вытирал тряпицей руки,
Зубами белыми блестя.А кто-то, стоя на подножке
Грузовика, что воду брал,
Насчет того, как от бомбежки
Он уцелел, для смеху врал… И третье лето фронтовое
Текло по сторонам шоссе
Глухою, пыльною травою,
Забывшей думать о косе.
Много еще всякого хлама и трухи
Среди нашей героической
Житейской прозы.
Вот прочел я, не помню
Где и когда, стихи:
«Как хороши, как свежи были розы...»
Кто написал этот,
С позволения сказать, стишок,
Этот яркий образчик
Откровенной халтуры,
От которого прет
Стопроцентный душок
Буржуазно-капиталистически
Мещанской литературы?
Дорогие товарищи!
Обидно до слез!!
В то время как на дворе
Зима и морозы,
Когда надо решать
Дровяной вопрос,
Нам подсовывают какие-то
Феодальные розы!
В то время как надо
О культуре кричать,
Бичевать обывателей,
Которые слона толстокожей,
Разве можно под
Барскими окнами торчать
И любоваться смазливой
Дворянско-помещичьей рожей?
С этим безобразием
Кончить пора!
Не такой мы момент,
Дорогие товарищи, переживаем!
Кстати, о Гоголе. Еду вчера
От Сокольников
К Тверской заставе трамваем.
Крик! Ругань! Гоморра! Содом!
Все как угорелые лезут в двери!
Что ж это делается?
Сумасшедший дом!
Кто это? Пассажиры
Или дикие звери?!
Друг на друга рычат:
«Тумба!» — «Дурак!»
«От дурака слышу!»
«Идиот!» — «Дура!»
Мрак, товарищи!
Совершеннейший мрак!!
Где же она,
Эта самая культура?!
Неужели мы через шестнадцать лет
Должны все начинать заново?
Гоголя на вас, окаянных, нет!
Да что Гоголя!
Пантелеймона Романова!!!
Много еще, товарищи,
Хлама и трухи.
Разве можно воспевать
Дворянско-усадебные розы,
Писать какие-то
Несусветные стихи,
В то время когда кругом
Воруют завхозы?
Разве не стыдно
Торчать, как пенек,
Глазеть на паразитические
Русые головки,
Вместо того чтобы написать
Обличительный раек
Об антисанитарном состоянии
Мостроповскойстоловки?
И вот, товарищи,
Как посмотреть вокруг
На таких, с позволения сказать,
Поэтов,
Хочется САМОМУ
Присесть и вдруг
Сочинить сотни две
Актуальных куплетов.
Хочется до хрипоты в горле
Кричать!
Чтобы речь моя
Набатом звучала!!
Дорогие товарищи!!!
Хочется не кончать,
А с вашего позволения
Начать сначала:
Много еще всякого
Хлама и трухи
Среди нашей героической
Житейской прозы.
Вот прочел я, не помню
Где и когда, стихи:
«Как хороши, как свежи были розы...»
Кто написал... И т. д.
Я видел сон — как бы оканчивал
из ночи в утро перелет.
Мой легкий сон крылом покачивал,
как реактивный самолет.
Он путал карты, перемешивал,
но, их мешая вразнобой,
реальности не перевешивал,
а дополнял ее собой.
В конце концов, с чертами вымысла
смешав реальности черты,
передо мной внезапно выросло
мерцанье этой черноты.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
Рояль был старый, фирмы Беккера,
и клавишей его гряда
казалась тонкой кромкой берега,
а дальше — черная вода.
А берег был забытым кладбищем,
как бы окраиной его,
и там была под каждым клавишем
могила звука одного.
Они давно уже не помнили,
что были плотью и душой
какой-то праздничной симфонии,
какой-то музыки большой.
Они лежали здесь, покойники,
отвоевавшие свое,
ее солдаты и полковники,
и даже маршалы ее.
И лишь иной, сожженный заживо,
еще с трудом припоминал
ее последнее адажио,
ее трагический финал.
Но вот, едва лишь тризну справивший,
еще не веря в свой закат,
опять рукой коснулся клавишей
ее безумный музыкант.
И поддаваясь искушению,
они построились в полки,
опять послушные движению
его играющей руки.
Забыв, что были уже трупами,
под сенью нотного листа
они за флейтами и трубами
привычно заняли места.
Была безоблачной прелюдия.
Сперва трубы гремела медь.
Потом пошли греметь орудия,
пошли орудия греметь.
Потом пошли шеренги ротные,
шеренги плотные взводов,
линейки взламывая нотные,
как проволоку в пять рядов.
Потом прорыв они расширили,
и пел торжественно металл.
Но кое-где уже фальшивили,
и кто-то в такт не попадал.
Уже все чаще они падали.
Уже на всю вторую часть
распространился запах падали,
из первой части просочась.
И сладко пахло шерстью жженною,
когда, тревогой охватив,
сквозь часть последнюю, мажорную,
пошел трагический мотив.
Мотив предчувствия, предвестия
того, что двигалось сюда,
как тема смерти и возмездия
и тема Страшного суда.
Кончалась музыка и корчилась,
в конце едва уже звеня.
И вскоре там, где она кончилась,
лежала черная земля.
И я не знал ее названия —
что за земля, что за страна.
То, может быть, была Германия,
а может быть, и не она.
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
И я, в отчаянье поверженный,
с тоской и ужасом следил
за тем, как музыкант помешанный
опять к роялю подходил.
Два были богача, и оба в тяжбе были.
Причины же прямой я не могу сказать:
Кто может все подробно знать?
К тому же толк иным делам приказным дать
Не так-то чтоб легко: иные говорили
Что спор их из куска земли;
Другие:
Что будто бы долги какие
Прапрадедов своих друг на друга начли.
Таким-то и тягаться,
Которым кошелек поможет оправдаться,
И у судей закон и совесть откупить.
Без денег, как на торг, в суд незачем ходить.
Приказной формою дела их в суд вступили;
И каждой стороне, их стряпчие сулили,
Что в пользу дело то пойдет.
Проходит год, другой, и близ десятка лет;
Конца однако делу нет. —
Уж ли судьи их сговорились
Так долго дело волочить? —
Вот тотчас клеветать и на судей взносить,
И думать, что они из взяток согласились…
Как будто бы нельзя другим причинам быть
Что дело тихо шло. Ну, как тут поспешить?
С год, говорят, по нем в одних архивах рылись.
В том самом городе где спор происходил
Какой-то живописец был,
Которой написал на богачей картину,
Так что нагими их он в ней изобразил,
И выставил в народ. Все спрашивать причину;
Весь город толковать и говорить об них;
И только что речей о богачах нагих.
Доходит весть о том до богачей самих.
Пошли смотреть картину,
И видят, дело так. Досадно это им.
Взбесились богачи: готовы уж прошенье
На живописца подавать,
Чтобы бесчестие взыскать;
И в тяжбе будучи другую начинать.
Как, говорят: снести такое поношенье? —
Пошли ево спросить однако наперед.
Пожалуй, говорят: скажи что за причина
Что в поруганье нам написана картина,
И выставлена в свет.
Что, разве ты, мой друг! сочел нас дураками,
Чтоб насмехаться так над нами?
Нет, живописец им сказал:
Не с тем картину я писал
Чтоб мне над вами насмехаться;
А только вам хотел картиною сказать,
Чево вам должно ожидать,
Когда еще вы станете тягаться.
Иван Андреевич Крылов (1769—1844)
На радость полувековую
Скликает нас веселый зов:
Здесь с музой свадьбу золотую
Сегодня празднует Крылов.
На этой свадьбе — все мы сватья!
И не к чему таить вину:
Все заодно, все без изятья,
Мы влюблены в его жену.
Длись счастливою судьбою,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов!
И этот брак был не бесплодный!
Сам Феб его благословил!
Потомству наш поэт народный
Свое потомство укрепил.
Изба его детьми богата
Под сенью брачного венца;
И дети — славные ребята!
И дети все умны — в отца.
Длись судьбами всеблагими,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй с детками своими,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Мудрец игривый и глубокий,
Простосердечное дитя,
И дочкам он давал уроки,
И батюшек учил шутя.
Искусством ловкого обмана
Где и кольнет из-под пера:
Так Петр кивает на Ивана,
Иван кивает на Петра.
Длись счастливою судьбою,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Где нужно, он навесть умеет
Свое волшебное стекло,
И в зеркале его яснеет
Суровой истины чело.
Весь мир в руках у чародея,
Все твари дань ему несут,
По дудке нашего Орфея
Все звери пляшут и поют.
Длись судьбами всеблагими,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй с детками своими,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Забавой он людей исправил,
Сметая с них пороков пыль;
Он баснями себя прославил,
И слава эта — наша быль.
И не забудут этой были,
Пока по-русски говорят:
Ее давно мы затвердили,
Ее и внуки затвердят.
Длись счастливою судьбою,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Чего ему нам пожелать бы?
Чтобы от свадьбы золотой
Он дожил до алмазной свадьбы
С своей столетнею женой.
Он так беспечно, так досужно
Прошел со славой долгий путь,
Что до ста лет не будет нужно
Ему прилечь и отдохнуть.
Длись судьбами всеблагими,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй с детками своими,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком,
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.
И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот, воплотившийся в земные формы бред,
Ворвался, вонзился чуждый несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах,
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами Бог!»
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятеньи, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете Божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада, и меча!»
Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычным светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья, да безумный
Все стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный, людской поток.
Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.
Перевод Якова Козловского
Другу Мусе Магомедову
Чтоб сердце билось учащенно,
Давай отправимся в Ахвах,
Узнаем, молоды ль еще мы
Иль отгуляли в женихах?
Тряхнем-ка юностью в Ахвахе
И вновь, как там заведено,
Свои забросим мы папахи
К одной из девушек в окно.
И станет сразу нам понятно,
В кого девчонка влюблена:
Чья шапка вылетит обратно,
К тому девчонка холодна…
И о любви лихие толки, —
Все это было не вчера.
В тот давний год подростком ставший,
Не сверстников в ауле я,
А тех, кто был намного старше,
Старался залучить в друзья.
Не потому ли очутился
С парнями во дворе одном,
Где раньше срока отличился,
И не раскаиваюсь в том.
Листва шуршала, словно пена,
Светила тонкая луна.
Мы долго слушали, как пела
Горянка, сидя у окна.
Про солнце пела, и про звезды,
И про того, кто сердцу мил.
Пусть он спешит, пока не поздно,
Пока другой не полюбил.
Что стала трепетнее птахи
Моя душа — не мудрено,
А парни скинули папахи
И стали целиться в окно.
Здесь не нужна была сноровка.
Я, словно жребий: да иль нет,
Как равный, кепку бросил ловко
За их папахами вослед.
Казалось, не дышал я вовсе,
Когда папахи по одной,
Как будто из закута овцы,
Выскакивали под луной.
И кепка с козырьком, похожим
На перебитое крыло,
Когда упала наземь тоже,
Я понял — мне не повезло.
А девушка из состраданья
Сказала: — Мальчик, погоди.
Пришел ты рано на свиданье,
Попозже, милый, приходи.
Дрожа от горя, как от страха,
Ушел я, раненый юнец,
А кто-то за своей папахой
В окно распахнутое лез.
Промчались годы, словно воды,
Не раз листвы кружился прах,
Как через горы, через годы
Приехал снова я в Ахвах.
Невесты горские… Я пал ли
На поле времени для них?
Со мной другие были парни,
И я был старше остальных.
Все как тогда: и песня та же,
И шелест листьев в тишине.
И вижу, показалось даже,
Я ту же девушку в окне.
Когда пошли папахи в дело,
О счастье девушку моля,
В окно раскрытое влетела
И шляпа модная моя.
Вздыхали парни, опечалясь,
Ах, отрезвляющая быль:
Папахи наземь возвращались,
Слегка приподнимая пыль.
И, отлетев почти к воротам,
Широкополая моя
Упала шляпа, как ворона,
Подстреленная из ружья.
И девушка из состраданья
Сказала, будто бы в укор:
— Пришел ты поздно на свиданье,
Где пропадал ты до сих пор?
Все как тогда, все так похоже.
И звезды видели с небес:
Другой, что был меня моложе,
В окно распахнутое лез.
И так весь век я, как ни странно,
Спешу, надеждой дорожу,
Но прихожу то слишком рано,
То слишком поздно прихожу.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.
Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!
Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.
Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.
Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.
И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.
Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!
Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.
Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.
По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.
И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!
И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!
Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!
Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!
От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.
И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!
Он каждый день приходит к нам в тюрьму,
В тот час, когда, достигнув до зенита,
Ликует Солнце, предвкушая тьму.
В его глазах вопросов столько слито,
Что, в них взглянув, невольно мы дрожим,
И помним то, что было позабыто.
Он смотрит как печальный серафим,
Он говорит бескровными устами,
И мы как осужденные пред ним.
Он говорит: «Вы были в стройном храме,
Там сонмы ликов пели в светлой мгле,
И в окнах Солнце искрилось над вами.
Вы были как в спокойном корабле,
Который тихо плыл к стране родимой,
Зачем же изменили вы земле?
Разрушив храм, в тоске неукротимой,
Меняя направленье корабля,
Вы плыли, плыли к точке еле зримой, —
Как буравом равнину вод сверля,
Но глубь, сверкнув, росла водоворотом,
И точка не вставала как земля.
Все к новым бедам, поискам, заботам
Она вела вас беглым огоньком,
И смерть была за каждым поворотом.
Ваш ум жестоким был для вас врагом,
Он вас завлек в безмерные пустыни,
Где всюду только пропасти кругом.
Вот почему вы прокляты отныне,
Среди высоких плотных этих стен,
С душою, полной мрака и гордыни.
Века веков продлится этот плен.
Припомните, как вы в тюрьму попали,
Искатели великих перемен».
И мы, как раздробленные скрижали,
Свой смысл утратив, бледные, в пыли,
Пред ним скорбим, и нет конца печали.
Он снова речь ведет, — как бы вдали,
Хотя пред нами взор его блестящий,
В котором все созвездья свет зажгли.
Он говорит: «Вы помните, все чаще
Вам скучно становилось между вод,
И смутно от дороги предстоящей.
Но раз попали вы в водоворот,
Вам нужно было все вперед стремиться,
И так свершать круги из года в год.
О, мука в беспредельности кружиться,
Кончать, чтоб вновь к началу приходить,
Желать, и никогда не насытиться!
Все ж в самой жажде вам была хоть нить,
Был хоть намек на сладость обладанья,
Любовь была в желании любить.
Но в повтореньи гаснут все мечтанья,
И как ни жди, но, если тщетно ждешь,
Есть роковой предел для ожиданья.
Искать светил, и видеть только ложь,
Носить в душе роскошный мир созвучий,
И знать, что в яви к ним не подойдешь.
У вас в душе свинцом нависли тучи,
И стал ваш лозунг — Больше Никогда,
И даль закрылась пеною летучей.
Куда ни глянешь — зыбкая вода,
Куда ни ступишь — скрытое теченье,
Вот почему вы мертвы навсегда».
И вспомнив наши прежние мученья,
Мы ждем, чтоб наш казнитель и судья
Дал внешнее для них обозначенье.
Он говорит: «В пустынях бытия
Вы были — ум до времени усталый,
Не до конца лукавая змея.
И демоны вас бросили на скалы,
И ввергли вас в высокую тюрьму,
Где только кровь как мак блистает алый, —
А все другое слито в полутьму,
Где, скукою объяты равнодушной,
Вы молитесь убийству одному.
Молитесь же!» И наш палач воздушный,
Вдруг изменяя свой небесный вид,
Встает как Дьявол, бледный и бездушный, —
Того, другого между нас разит,
Лишь манием руки, лишь острым взглядом,
И алый мак цветет, горит, грозит.
И мы, на миг живые — с трупом рядом,
Дрожим, сознав, что мы осуждены,
За то, что бросив Рай с безгрешным садом,
Змеиные не полюбили сны.
Я видел сон, который не совсем был сон.
Блестящее солнце потухло, и звезды
темные блуждали по беспредельному пространству,
без пути, без лучей; и оледенелая земля
плавала, слепая и черная, в безлунном воздухе.
Утро пришло и ушло — и опять пришло и не принесло дня;
люди забыли о своих страстях
в страхе и отчаянии; и все сердца
охладели в одной молитве о свете;
люди жили при огнях, и престолы,
дворцы венценосных царей, хижины,
жилища всех населенцев мира истлели вместо маяков;
города развалились в пепел,
и люди толпились вкруг домов горящих,
чтоб еще раз посмотреть друг на друга;
счастливы были жившие противу волканов,
сих горных факелов; одна боязненная надежда
поддерживала мир; леса были зажжены —
но час за часом они падали и гибли,
и треща гасли пни — и все было мрачно.
Чела людей при отчаянном свете
имели вид чего-то неземного,
когда случайно иногда искры на них упадали.
Иные ложились на землю и закрывали глаза и плакали;
иные положили бороду на сложенные руки и улыбались;
а другие толпились туда и сюда,
и поддерживали в погребальных кострах пламя,
и с безумным беспокойством
устремляли очи на печальное небо,
подобно савану одевшее мертвый мир, и
потом с проклятьями снова
обращали их на пыльную землю,
и скрежетали зубами и выли;
и птицы кидали пронзительные крики,
и метались по поверхности земли,
и били тщетными крылами;
лютейшие звери сделались смирны и боязливы;
и змеи, ползая, увивались между толпы, шипели,
но не уязвляли — их убивали на седенье люди;
и война, уснувшая на миг, с новой силой возобновилась;
пища покупалась кровью,
и каждый печально и одиноко сидел,
насыщаясь в темноте; не оставалось любви;
вся земля имела одну мысль:
это смерть близкая и бесславная;
судороги голода завладели утробами, люди умирали,
и мясо и кости их непогребенные валялись;
тощие были седены тощими;
псы нападали даже на своих хозяев,
все, кроме одного, и он был верен его трупу
и отгонял с лаем птиц и зверей и людей голодных,
пока голод не изнурял или новый труп не привлекал их алчность;
он сам не искал пищи, но с жалобным и протяжным воем
и с пронзительным лаем лизал руку,
не отвечавшую его ласке, — и умер.
Толпа постепенно редела;
лишь двое из обширного города
остались вживе — и это были враги;
они встретились у пепла алтаря,
где грудой лежали оскверненные церковные утвари;
они разгребали и, дрожа,
подымали хладными сухими руками теплый пепел,
и слабое дыханье немного продолжалось и произвело
как бы насмешливый чуть видный огонек;
тогда они подняли глаза при большем свете
и увидали друг друга — увидали, и издали вопль и умерли,
от собственного их безобразия они умерли, не зная,
на чьем лице голод начертал: враг.
Мир был пуст, многолюдный и могущий
сделался громадой безвременной,
бестравной, безлесной, безлюдной,
безжизненной, громадой мертвой,
хаосом, глыбой праха; реки, озера, океан были недвижны,
и ничего не ворочалось в их молчаливой глубине;
корабли без пловцов лежали,
гния, в море, и их мачты падали кусками;
падая, засыпа́ли на гладкой поверхности;
скончались волны; легли в гроб приливы,
луна, царица их, умерла прежде;
истлели ветры в стоячем воздухе, и облака погибли;
мрак не имел более нужды
в их помощи — он был повсеместен.
Что привлекательней очам,
Как не огня во тьме блистанье?
Что восхитительнее нам,
Когда не солнечно сиянье?
Что драгоценней злата есть
Средь всех сокровищ наших тленных?
Меж добродетелей отменных
Чья мужества превыше честь?
В лучах, занятых от порфир,
Видал наперсников я счастья;
Зрел удивляющие мир
Могущество и самовластье;
Сребра зрел горы на столах,
Вельмож надменность, роскошь, пышность,
Прельщающую сердце лишность, —
Но ум прямых не зрел в них благ.
При улыбаньи красоты,
Под сладкогласием музыки,
Волшебных игр и див мечты
Меня пленяли, пляски, лики, —
Но посреди утех таких,
Как чувства в неге утопали,
Мои желания искали
Каких-то общих благ — моих.
Пальмиры пышной и Афин,
Где были празднествы, позоры.
Там ныне средь могил, пустынь
Следы зверей встречают взоры.
Увы! в места унынья, скук
Что красны зданья превратило?
Уединенье водворило
Что в храмах вкуса и наук?
Не злым ли зубом стер их Крон?
Не хищны ль варваров набеги?
Нет! нет! — великих душ урон.
Когда в объятья вверглись неги,
Ко злату в цепи отдались, —
Вмиг доблести презренны стали,
Под тяжестью пороков пали,
Имперьи в прахе погреблись.
О! если б храбрый Леонид
Поднесь и Зинобия жили,
Не пременился б царств их вид,
Величия б примером были, —
Но жар как духа потушен,
Как бедность пресмыкаться стала,
Увидели Сарданапала
На троне с пряслицей меж жен.
Итальи честь, художеств цвет,
Остатки древностей бесценны!
Без римлян, побеждавших свет,
Где вы? Где? — Галлом похищенны!
Без бодрственной одной главы,
Чем вознеслась Собийсков слава,
Став жен Цитерою, Варшава
Уж не соперница Москвы.
Укрась чело кто звезд венцом
И обладателем будь мира,
Как радуга сияй на нем
Багряновидная порфира, —
Но если дух в нем слаб — полков,
Когорт его все громы мертвы;
Вожди без духа — страхов жертвы
И суть рабы своих рабов.
Так доблесть, сердца правота.
Огонь души небес священный,
Простейших нравов высота,
Дух крепкий, сильный, но смиренный —
Творец величеств на земли!
Тобою вой побеждают,
Судьи законы сохраняют,
Счастливо царствуют цари.
Тобой преславный род славян
Владыкой сделался полсвета,
Господь осьми морей, тьмы стран;
Душа его, тобой нагрета,
Каких вновь див не сотворит?
Там Гермоген, как Регул, страждет;
Ильин, как Деций, смерти жаждет;
Резанов Гаму заменит.
Одушевляй российску грудь
Всегда, о мужество священно!
Присутственно и впредь нам будь
Во время скромно, время гневно;
Взлетим, коль оперенны мы
Твоими страшными крылами, —
Кто встанет против нас? — Бог с нами!
Мы вспеним понт, тряхнем холмы.
Проходят годы длинной полосою,
Однообразной цепью ежедневных
Забот, и нужд, и тягостных вопросов;
От них желаний жажда замирает,
И гуще кровь становится, и сердце,
Больное сердце, привыкает к боли;
Грубеет сердце: многое, что прежде
В нем чуткое страданье пробуждало,
Теперь проходит мимо незаметно;
И то, что грудь давило прежде сильно
И что стряхнуть она приподнималась,
Теперь легло на дно тяжелым камнем;
И то, что было ропотом надежды,
Нетерпеливым ропотом, то стало
Одною злобой гордой и суровой,
Одним лишь мятежом упорным, грустным,
Одной борьбой без мысли о победе;
И злобный ум безжалостно смеется
Над прежними, над светлыми мечтами,
Зане вполне, глубоко понимает,
Как были те мечты несообразны
С течением вещей обыкновенным.Но между тем с одним лишь не могу я
Как с истиной разумной примириться,
Тем примиреньем ненависти вечной,
В груди замкнутой ненависти…— Это
Потеря без надежды, без возврата,
Потеря, от которой стон невольный
Из сердца вырывается и трепет
Объемлет тело, — судорожный трепет!.. Есть призрак… В ночь бессонную ль, во сне ли
Мучительно-тревожном он предстанет,
Он — будто свет зловещей, но прекрасной
Кометы — сердце тягостно сжимает
И между тем влечет неотразимо,
Как будто есть меж ним и этим сердцем
Неведомая связь, как будто было
Возможно им когда соединенье.Еще вчера явился мне тот призрак,
Страдающий, болезненный… Его я
Не назову по имени; бывают
Мгновения, когда зову я этим
Любимым именем все муки жизни,
Всю жизнь… Готов поверить я, что демон,
Мой демон внутренний, то имя принял
И образ тот… Его вчера я видел… Она была бледна, желта, печальна,
И на ланитах впалых лихорадка
Румянцем жарким разыгралась; очи
Сияли блеском ярким, но холодным,
Безжизненным и неподвижным блеском…
Она была страшна… была прекрасна…
«О, вы ли это?», — я сказал ей. Тихо
Ее уста зашевелились, речи
Я не слыхал, — то было лишь движенье
Без звука, то не жизнь была, то было
Иной и внешней силе подчиненье —
Не жизнь, но смерть, подъятая из праха
Могущественной волей чуждой силы.Мне было бесконечно грустно… Стоны
Из груди вырвались, — то были стоны
Проклятья и хулы безумно-страшной,
Хулы на жизнь… Хотел я смерти бледной
Свое дыханье передать, и страстно
Слились мои уста с ее устами…
И мне казалось, что мое дыханье
Ее насквозь проникло, — очи в очи
У нас гляделись, зажигались жизнью
Ее глаза, я видел…
Смертный холод
Я чувствовал…
И целый день тоскою
Терзался я, и тягостный вопрос
Запал мне в душу: для чего болезнен
Сопутник мой, неотразимый призрак?
Иль для чего в душе он возникает
Не иначе… Иль для чего люблю я
Не светлое, воздушное виденье,
Но тот больной, печальный, бледный призрак.Август 1845
Варвара Павловна! графиня! помогите,
От вас одних отрады жду!
Хотите ль знать мою беду?
Прочтите:
Вчера, известно вам, мы вместе за столом
Ее высочества великия княгини
Обедали; был спор о том и о другом;
Потом
Мне помнится, упал из рук графини
(Любезнейшей из всех любезных Катерин)
Неосторожный апельсин;
Потом наш граф Моден, с приятнейшим приветом,
Назло соседкам злым, мне в шляпу положил
Матильду и с причетом:
С Агнесой, Глостером, с угрюмою толпой
Степных разбойников, с святым анахоретом,
С Малек-Аделем и с войной.
И я подумал: в шляпе дело!
Пришел домой,
Но что же? Боже мой!
Уж в шляпе у меня несчастие скипело.
Матильда, чтоб спасти Рихардову жену,
Осталася в плену,
Глазами плакала, а сердцем восхищалась,
Что пленницей осталась;
Герой Малек-Адель, как ветреный дитя,
Пустился в разные проказы:
Рассудка здравого послушать не хотя,
Забыв султановы указы,
Матильду он с собой на шлюпку посадил;
И в первый раз тогда великолепный Нил
Увидел, как деспот Востока
К ногам невольницы смиренно положил
Могущество, любовь, желанье и пророка.
Но были б все его труды по пустякам,
Когда б не вздумалось Матильде по пескам
Пустынным прогуляться,
Чтоб незнакомому отшельнику признаться
В такой вине, в которой без вины
Мы были, будем, быть должны
Обвинены!
Матильда каялась — но, к счастью, не успела
Докаяться; толпа разбойников степных
В час добрый налетела,
Чтоб исповедь прервать; и тут все следом им,
Как будто по звонку, явился
Малек-Адель герой
С мечом, с верблюдами, палаткой и водой.
С разбойниками он нимало не чинился,
Он попросту их всех оставил без голов;
Матильду ж взял; с отцом духовным не простился
И был таков!
И на пути, в степи, под страшным зноем
Полумонахиня была обручена
С полукрестившимся героем,
И рад был этому проказник сатана!
Но это ли беда? беда над головою!
Султан, разгневанный сей свадьбою степною,
Отправил палачей за мужем и женою.
Матильда, правда, спасена,
Но друг Малек-Адель!.. Что будет он несчастной?
Я в шляпе роюся напрасно:
В ней ничего уж боле нет.
Соседки, сжальтеся! мне третий том пришлите;
Или... тогда уж не шутите —
Сойдет с ума сосед!
В мебельной лавчонке, в старомодном хламе,
Старые портреты в полинялой раме.
Все-то косы, пудра, мушки и румяны,
Через плечи ленты, с золотом кафтаны:
Дней давно минувших знатные вельможи —
Полны и дородны, жир сквозит под кожей.
Между ними жены с лебединой шеей:
Грудь вперед, как панцирь, мрамора белее,
Волосы горою над челом их взбиты,
Перьями, цветами пышно перевиты…
И во всех-то лицах выразил искусно
Гордость ловкий мастер… И смешно, и грустно!
Кто они такие? Этих лиц не видно
В пышных галереях, где почет завидный
Век наш предкам добрым воздает исправно,
Где живут в портретах старины недавной
Главные актеры, главные актрисы…
Эти ж, видно, были веку лишь кулисы!
Высших потешали пошлым обезьянством,
Низших угнетали мелочным тиранством;
А сошли со сцены — всем вдруг стали чужды,
И до их портретов никому нет нужды,
И стоят у лавки, точно как привратник,
Старая кокетка, ветреный развратник!..
Не — вот лик знакомый, и свежее краски…
Скоро ж до печальной дожил он развязки!
Грубо намалеван — а ведь образ чудный!
И его никто-то, в час развязки трудной,
Не сберег от срама, — и свезен жидами
Он с аукциона вместе с зеркалами!..
Крышку ль над прекрасной гроб уже захлопнул?
Биржа ль изменила? откуп, что ли, лопнул?..
В Риме и Афинах Фрины были, Лиды,
Ветреные жрицы пламенной Киприды;
Но с Кипридой музы в двери к ним влетали,
И у них Сократа розами венчали…
Злая Мессалина, в диком сладострастье,
В Вандале косматом обнимала счастье…
Ныне чужды музам корифейки оргий;
Чужды Мессалинам страстные восторги;
Через них карьеру созидают франты,
И связей и денег ищут спекулянты…
Узнаю в портрете этом я торговку!
Вряд ли разрешала страсть у ней снуровку;
Но она немало жертв с сумой пустила,
И еще робевших воровать учила!
Помню я, бывало, как сидит в театре —
Ей партер дивится, точно Клеопатре.
Плечи восковые, голова Медеи,
Смоляные косы сплетены, как змеи;
Руку на коленях на руку сложивши,
Смотрит исподлобья, губу закусивши,
И из полумрака, в углубленьи ложи,
Точно выбирает жертву в молодежи, —
Так вот и казалось — кинется тигрица!..
Не любви, а денег жаждала блудница!
(Отрывок)
Исчезли няни крепостные,
Ушли в загробный свой покой...
Оне всходили по России,
На ниве темной и сухой,
Как чахлые цветы какие:
Хоть некрасив, хоть невысок,
И не пахучь, а все цветок!
Царь Годунов узаконил
Начала крепостного права,
Злорадство воли, порчу нрава,
Разгул патриархальных сил.
В те дни из тысячи волокон,
В жару томительном, в бреду,
Россия, с жизнью не в ладу,
Свивала свой громадный кокон.
Все были закрепощены
В болезнь слагавшейся страны;
И не могли иметь значенья
Ни мелкий лепет частных прав,
Ни личность... Все и вся поправ
В великой мысли единенья,
Россия шла сама собой.
Одно тяжелое заданье
Скрепляло, как цемент живой,
Всех дробных сил существованье:
Все нипочем, себя долой,
Но только бы в одном удача —
Решить тебя, страны задача,
Стать царством и народ спасти!
Что за беда, что на пути
Мы, тут да там, виновны были,
Тех стерли, этих своротили,
Тут не дошли, там перешли?
Спросите каменный утес:
Зачем он тут и так пророс?
Когда он трещины давал,
Он глубоко́, до недр, страдал!..
Век крепостничества погас.
Но он был нужен, он нас спас.
Во многом — воплощенье злого,
Он грозен и преступен был...
Тогда из своего былого
Нардо тип нянюшки развил.
Нардо, и так всегда бывает,
Когда подступит зло в упор,
Он то, что нужно, сам рождает,
И беззаветно разрушает
Всех наших умствований вздор.
Так в те года он к нашим детским,
На зло всем выходцам немецким,
Созданьем ясным и живым,
Поставил няню часовым.
Всегда в летах; за годы чтима
И тем от барина хранима,
Она щадилась даже им,
Как-будто бы на зло другим,
И тот инстинкт, что в звере бродит,
Его в семье от зла отводит
И учит охранять птенцов, —
Был и у крепостных отцов.
Не в детских, в видах поученья,
Свершались ими преступленья;
Не там, не на глазах детей
Рос стыд отцов и матерей...
И, няню на часы поставив
У детских — наш простой народ,
Себя всем мукам предоставил,
Детей берег, смотря вперед...
И сколько вздохов и рыданий,
Неистовств всяких темных сил,
Звук песни няни, ход сказаний,
От слуха деток заслонил!..
(Посвящается……)Кларису юноша любил,
Давно тому назад.
Он сердце девы получил:
А сердце — лучший клад.
Уж громкий колокол гудёт,
И в церкве поп с венцами ждет.
И вдруг раздался крик войны,
Подъяты знамена:
Спешат отечества сыны –
И ноги в стремена!
Идет Калмар, томим тоской,
Проститься с девой молодой.
«Клянись, что вечно, — молвил он, –
Мне не изменишь ты! –
Пускай холодной смерти сон,
О дева красоты,
Нас осеняет под землей,
Коль не венцы любви святой!»
Клариса клятву говорит,
Дрожит слеза в очах,
Разлуки поцелуй горит
На розовых устах:
«Вот поцелуй последний мой –
С тобою в храм и в гроб с тобой!»
— Итак, прости! Жалей меня:
Печален мой удел! –
Калмар садится на коня
И вихрем полетел…
Дни мчатся… Снег в полях лежит…
Всё дева плачет да грустит…
Вот и весна явилась вновь,
И в солнце прежний жар.
Проходит женская любовь,
Забыт, забыт Калмар!
И должен получить другой
Ее красу с ее рукой.
С невестой под руку жених
Пирует за столом,
Гостей обходит и родных
Стакан, шипя вином.
Пир брачный весело шумит;
Лишь молча гость один сидит.
На нем шелом избит в боях,
Под хладной сталью лик,
И плащ изорван на плечах,
И ржавый меч велик.
Сидит он прям и недвижим,
И речь начать боятся с ним…
«Что гость любезный наш не пьет, –
Клариса вдруг к нему, –
И что он нить не перервет
Молчанью своему?
Кто он? Откуда в нашу дверь?
Могу ли я узнать теперь?»
Не стон, не вздох он испустил –
Какой-то странный звук
Невольным страхом поразил
Мою невесту вдруг.
Все гости: ax! — открыл пришлец
Лицо свое: — то был мертвец.
Трепещут все, спасенья нет,
Жених забыл свой меч.
«Ты помнишь ли, — сказал скелет, –
Свою прощальну речь:
Калмар забыт не будет мной;
С тобою в храм и в гроб с тобой!
Калмар твой пал на битве — там,
В отчаянной борьбе.
Венец, девица, в гробе нам:
Я верен был тебе!..»
Он обхватил ее рукой,
И оба скрылись под землей.
В том доме каждый круглый год
Две тени, говорят,
(Когда меж звезд луна бредет,
И все живые спят)
Являются, как легкий дым,
Бродя по комнатам пустым!.. Гость («Кларису юноша любил»). Впервые опубликовано в 1882 г. в «Русской старине» (№ 8, с. 389–390).
Стихотворение, известное по копии, полученной П.А. Висковатовым от наследников А.М. Верещагиной, предположительно датировалось 1832 г. Между тем находящееся в каталоге антикварной мюнхенской фирмы «Karl und Faber» (Мюнхен, 1951) факсимиле лермонтовского автографа (заглавие и 6 первых строк) позволяет думать, что баллада относится к более позднему времени (характер почерка); возможно, она была написана при известии о предстоящем замужестве В.А. Лопухиной. Сюжет стихотворения мог быть подсказан балладой Г.А. Бюргера «Ленора» и ее русскими переводами. Известный фольклорный сюжет о «госте» — призраке погибшего жениха упоминается в романе «Вадим» (см.: наст. изд., т. IV).
Дом — дворец роскошный, длинный, двухэтажный.
С садом и с решеткой; муж — сановник важный.
Красота, богатство, знатность и свобода —
Все ей даровали случай и природа.
Только показалась — и над светским миром
Солнцем засияла, вознеслась кумиром!
Воин, царедворец, дипломат, посланник —
Красоты волшебной раболепный данник;
Свет ей рукоплещет, свет ей подражает.
Властвует княгиня, цепи налагает,
Но цепей не носит; прихоти послушна,
Ни за что полюбит, бросит равнодушно:
Ей чужое счастье ничего не стоит —
Если и погибнет, торжество удвоит!
Сердце ли в ней билось чересчур спокойно,
Иль кругом все было страсти недостойно,
Только ни однажды в молодые лета
Грудь ее любовью не была согрета.
Годы пролетали. В вихре жизни бальной
До поры осенней — пышной и печальной —
Дожила княгиня… Тут супруг скончался…
Труден был ей траур,— доктор догадался
И нашел, что воды были б ей полезны
(Доктора в столицах вообще любезны).
Если только русский едет за границу,
Посылай в Палермо, в Пизу или в Ниццу,
Быть ему в Париже — так судьбам угодно!
Год в столице моды шумно и спокойно
Прожила княгиня; на второй влюбилась
В доктора-француза — и сама дивилась!
Не был он красавец, но ей было ново
Страстно и свободно льющееся слово,
Смелое, живое… Свергнуть иго страсти
Нет и помышленья… да уж нет и власти!
Решено! В Россию тотчас написали;
Немец-управитель без большой печали
Продал за бесценок, в силу повеленья,
Английские парки, русские селенья,
Земли, лес и воды, дачу и усадьбу…
Получили деньги — и сыграли свадьбу…
Тут пришла развязка. Круто изменился
Доктор-спекулятор: деспотом явился!
Деньги, бриллианты — все пустил в аферы,
А жену тиранил, ревновал без меры,
А когда бедняжка с горя захворала,
Свез ее в больницу… Навещал сначала,
А потом уехал — словно канул в воду!
Скорбная, больная, гасла больше году
В нищете княгиня… и тот год тяжелый
Был ей долгим годом думы невеселой!
Смерть ее в Париже не была заметна:
Бедно нарядили, схоронили бедно…
А в отчизне дальной словно были рады:
Целый год судили — резко, без пощады,
Наконец устали… И одна осталась
Память: что с отличным вкусом одевалась!
Да еще остался дом с ее гербами,
Доверху набитый бедными жильцами,
Да в строфах небрежных русского поэта
Вдохновленных ею чудных два куплета,
Да голяк-потомок отрасли старинной,
Светом позабытый и ни в чем невинный.
Черт вас возьми,
черносотенная слизь,
вы
схоронились
от пуль,
от зимы
и расхамились —
только спаслись.
Черт вас возьми,
тех,
кто —
за коммунизм
на бумаге
ляжет костьми,
а дома
добреет
довоенным скотом.
Черт вас возьми,
тех,
которые —
коммунисты
лишь
до трех с восьми,
а потом
коммунизм
запирают с конторою.
Черт вас возьми,
вас,
тех,
кто, видя
безобразие
обоими глазми,
пишет
о прелестях
лирических утех.
Если стих
не поспевает
за былью плестись —
сырыми
фразами
бей, публицист!
Сегодня
шкафом
на сердце лежит
тяжелое слово —
«жид».
Это слово
над селами
вороном машет.
По трактирам
забилось
водке в графин.
Это слово —
пароль
для попов,
для монашек
из недодавленных графинь.
Это слово
шипело
над вузовцем Райхелем
царских
дней
подымая пыльцу,
когда
«христиане»-вузовцы
ахали
грязной галошей
«жида»
по лицу.
Это слово
слесарню
набило до ве́рха
в день,
когда деловито и чинно
чуть не на́смерть
«жиденка» Бейраха
загоняла
пьяная мастеровщина.
Поэт
в пивной
кого-то «жидом»
честит
под бутылочный звон
за то, что
ругала
бездарный том —
фамилия
с окончанием
«зон».
Это слово
слюнявит
коммунист недочищенный
губами,
будто скользкие
миски,
разгоняя
тучи
начальственной
тощищи
последним
еврейским
анекдотом подхалимским.
И начнет
громить
христианская паства,
только
лозунг
подходящий выставь:
жидов победнее,
да каждого очкастого,
а потом
подряд
всех «сицилистов».
Шепоток в очередях:
«топчись и жди,
расстрелян
русский витязь-то…
везде…
жиды…
одни жиды…
спекулянты,
советчики,
правительство».
Выдернем
за шиворот —
одного,
паршивого.
Рапортуй
громогласно,
где он,
«валютчик»?!
Как бы ни были
они
ловки́ —
за плотную
ограду
штыков колючих,
без различия
наций
посланы в Соловки.
Еврея не видел?
В Крым!
К нему!
Камни обшарпай ногами!
Трудом упорным
еврей
в Крыму
возделывает
почву — камень.
Ты знаешь,
язык
у тебя
чей?
Кто
мысли твоей
причина?
Встает
из-за твоих речей
фабрикантова личина.
Буржуй
бежал,
подгибая рессоры,
сел
на английской мели́;
в его интересах
расперессорить
народы
Советской земли.
Это классов борьба,
но злее
и тоньше, —
говоря короче,
сколько
побито
бедняков «Соломонишек»,
и ни один
Соломон Ротшильд.
На этих Ротшильдов,
от жира освиневших,
на богатых,
без различия наций,
всех трудящихся,
работавших
и не евших,
и русских
и евреев —
зовем подняться.
Помните вы,
хулиган и погромщик,
помните,
бежавшие в парижские кабаре, —
вас,
если надо,
покроет погромше
стальной оратор,
дремлющий в кобуре.
А кто,
по дубовой своей темноте
не видя
ни зги впереди,
«жидом»
и сегодня бранится,
на тех
прикрикнем
и предупредим.
Мы обращаемся
снова и снова
к беспартийным,
комсомольцам,
Россиям,
Америкам,
ко всему
человеческому собранию:
— Выплюньте
это
омерзительное слово,
выкиньте
с матерщиной и бранью!
Каин звал тебя, укрывшись в кустах,
Над остывшим жертвенником,
И больше не хотело ни биться, ни роптать
Его темное, косматое сердце.
Слушая звон серебреников,
Пока жена готовила ужин скудный,
К тебе одной, еще медлящей,
Простирал свои цепкие руки Иуда.
Тихо
Тебя зовут
Солдат-победитель,
Вытирая свой штык о траву,
Дряхлый угодник,
Утружденный святостью и тишиной,
Торжествующий любовник,
Чуя плоти тяжкий зной.
И все ждут тебя, на уста отмолившие, отроптавшие
Налагающую метельный серебряный перст,
И все ждут последнюю радость нашу —
Тебя, Смерть! Отцвели, отзвенели, как бренное золото,
Жизни летучие дни.
Один горит еще — последний колос, —
Его дожни!
О, час рожденья, час любви, и все часы, благословляю вас!
Тебя, тебя, — всех слаще ты, — грядущей смерти час! Страстей и дней клубок лукавый…
О чем-то спорят, плачут и кричат…
Но только смертью может быть оправдан
Земной и многоликий ад.
Там вкруг города кладбища.
От тихих забытых могил
Становится легче и чище
Сердце тех, кто еще не почил.
Живу, люблю, и всё же это ложь,
И как понять, зачем мы были и томились?..
Но сладко знать, что я умру и ты умрешь,
И будет мерзлая трава на сырой осенней могиле.Внимая весеннему ветру, и ропоту рощи зеленой,
И шепоту нежных влюбленных,
И смеху веселых ребят,
Благословляю, Смерть, тебя!
Растите! шумите! там на повороте
Вы тихо улыбнетесь и уснете.
Блаженны спящие —
Они не видят, не знают.
А мы еще помним и плачем.
Приди, последние слезы утирающая!
Другие приходят, проходят мимо,
Но только ты навсегда.Прекрасны мертвые города.
Пустые дома и трава на площадях покинутых.
Прекрасны рощи опавшие,
Пустыня, выжженная дотла,
И уста, которые не могут больше спрашивать,
И глаза, которые не могут желать,
Прекрасно на последней странице Бытия
Золотое слово «конец»,
И трижды прекрасен, заметающий мир, и тебя, и меня,
Холодный ровный снег.Когда ночи нет и нет еще утра
И только белая мгла,
Были минуты —
Мне мнилось, что ты пришла.
Над исписанным листом, еще веря в чудо,
У изголовья, слушая дыханье возлюбленной,
Над милой могилой —
Я звал тебя, но ты не снисходила,
Я звал — приди, благодатная!
Этот миг навсегда сохрани,
Неизбежное «завтра»
Ты отмени!
О, сколько этих дней еще впереди,
Прекрасных, горьких и летучих?
Когда ты сможешь придти — приди,
Неминучая! Ты делаешь милым мгновенное, тленное,
Преображаешь жизни скудный день,
На будничную землю
Бросаешь ты торжественную тень.Любите эти жаркие, летние розы!
Любите ветерка каждое дыханье!
Любите, не то будет слишком поздно!
О, любимая, и тебя не станет!..
Эти милые губы целую, целую —
Цветок на ветру, а ветер дует…
О, как может любить земное сердце,
Чуя разлуку навек, навек!
Благословенна любовь, освященная смертью!
Благословен мгновенный человек!
О, расторгнутые узы!
О, раскрывшаяся дверь!
О, сердце, которому ничего не нужно!
О, Смерть!
В твое звездное лоно
Еще одну душу прими!
Я шел. Я пришел. Я дома.
Аминь.
Среди песков нам третий вечер
Сводило судорогой рты,
И третий день меха овечьи
На солнце сохли без воды.
Мы губы, черные от жажды,
Не в силах были приоткрыть,
А в душном зное с часом каждым
У лошадей стихала прыть.
Уже и сердце забывало
Стучать о выжженную грудь,
Какая сила диктовала
Нам этот мужественный путь!
Но в этот миг в седле высоком
Привставши из последних сил,
Наш проводник трахомным оком
За взлетом беркута следил.
А там, за дымкою, лежали
В дремоте низкие холмы, —
И наши кони задрожали,
И в седлах вытянулись мы.
И как певучий голос девы,
Среди палящей тишины
Ручья прохладные напевы
Нам были явственно слышны.
Как безраздельно полюбили
Мы детский строй его речей,
Мы только пили, пили, пили,
Боясь, что высохнет ручей.
А он в песке лишь разливался,
На солнце только студенел,
Но чем я больше напивался,
Тем все сильнее пить хотел.
Потом арыками покрыли
Мы эти мертвые бугры,
Мы ночью скважины бурили,
А днем сдыхали от жары.
Остались трое в пекле ада,
Под солнцем коротая дни;
Мы схоронили их как надо,
В шурфах, что вырыли они.
Но мощной жаждой ожиданья
Прониклось наше бытие,
А жалкой смерти притязания
Лишь служат почвой для нее!
С тех пор, как верная подруга,
Мне жажда спутницей была,
Меня кружила, словно вьюга,
По тропкам севера вела.
Она со мной одежду шила,
Под лыжи подбивала мех,
И с кем она сильней дружила,
Те проходили дальше всех.
И, сразу же в седом просторе
Теряясь точкой, сквозь пургу,
Спешили в тишь аудиторий,
Собак меняя на ходу.
Еще в снегах костры дымились,
А мы в смешных мешках своих
За парты низкие садились
И трудно горбились на них.
Мы спотыкались, шли наощупь,
Блуждали в книгах, как в тайге,
И лампы жгли глубокой ночью,
И спали, сжав тетрадь в руке.
Пред нами, как с вершины птичьей
Все видно, что б ни оглядел,
Открылся мир во всем величьи
Еще не завершенных дел.
Он звал нас, ясный и влекущий,
Он был податлив, как руда,
Расцвет предчувствуя грядущий
В дыханьи нашего труда.
И жажда снова нас бросала
В водоворот его крутой,
Пока что, влажная, не стала
И нашей жизнью, и судьбой.
И мне тот день других дороже,
Что завтра должен наступить,
И с каждым днем, чем дольше прожил,
Тем все сильней хочу я жить.
В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.
В конце пути, в далекой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые.
До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно.
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учетный.
Мы с ними шли дорогою войны
В едином братстве воинском до срока,
Суровой славой их озарены,
От их судьбы всегда неподалеку.
И только здесь, в особый этот миг,
Исполненный величья и печали,
Мы отделялись навсегда от них:
Нас эти залпы с ними разлучали.
Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях.
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.
И, чуя там сквозь толщу дней и лет,
Как нас уносят этих залпов волны,
Они рукой махнуть не смеют вслед,
Не смеют слова вымолвить. Безмолвны.
Вот так, судьбой своею смущены,
Прощались мы на празднике с друзьями.
И с теми, что в последний день войны
Еще в строю стояли вместе с нами;
И с теми, что ее великий путь
Пройти смогли едва наполовину;
И с теми, чьи могилы где-нибудь
Еще у Волги обтекали глиной;
И с теми, что под самою Москвой
В снегах глубоких заняли постели,
В ее предместьях на передовой
Зимою сорок первого;
и с теми,
Что, умирая, даже не могли
Рассчитывать на святость их покоя
Последнего, под холмиком земли,
Насыпанном нечуждою рукою.
Со всеми — пусть не равен их удел, -
Кто перед смертью вышел в генералы,
А кто в сержанты выйти не успел -
Такой был срок ему отпущен малый.
Со всеми, отошедшими от нас,
Причастными одной великой сени
Знамен, склоненных, как велит приказ, -
Со всеми, до единого со всеми.
Простились мы.
И смолкнул гул пальбы,
И время шло. И с той поры над ними
Березы, вербы, клены и дубы
В который раз листву свою сменили.
Но вновь и вновь появится листва,
И наши дети вырастут и внуки,
А гром пальбы в любые торжества
Напомнит нам о той большой разлуке.
И не за тем, что уговор храним,
Что память полагается такая,
И не за тем, нет, не за тем одним,
Что ветры войн шумят не утихая.
И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, -
Смогли б ли мы, оставив их вдали,
Прожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?
И, жизнь пройдя по выпавшей тропе,
В конце концов у смертного порога,
В себе самих не угадать себе
Их одобренья или их упрека!
Что ж, мы трава? Что ж, и они трава?
Нет. Не избыть нам связи обоюдной.
Не мертвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.
К вам, павшие в той битве мировой
За наше счастье на земле суровой,
К вам, наравне с живыми, голос свой
Я обращаю в каждой песне новой.
Вам не услышать их и не прочесть.
Строка в строку они лежат немыми.
Но вы — мои, вы были с нами здесь,
Вы слышали меня и знали имя.
В безгласный край, в глухой покой земли,
Откуда нет пришедших из разведки,
Вы часть меня с собою унесли
С листка армейской маленькой газетки.
Я ваш, друзья, — и я у вас в долгу,
Как у живых, — я так же вам обязан.
И если я, по слабости, солгу,
Вступлю в тот след, который мне заказан,
Скажу слова, что нету веры в них,
То, не успев их выдать повсеместно,
Еще не зная отклика живых, -
Я ваш укор услышу бессловесный.
Суда живых — не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живет, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.