Николай Тарусский - стихи про звезду

Найдено стихов - 9

Николай Тарусский

Здесь весенняя ночь завивает

Здесь весенняя ночь завивает
листки дубков.
Темным, теплым, широким
сердцем течет
В голубом и зеленом.
Ей дышится глубоко,
Оттого что она соловьям
потеряла счет.
В соловьином дыму, как в росе,
тяжелеет ветвь.
Отгудели жуки.
Запилил, засверлил коростель.
Что зима! Что снега!
Уж земле надоело говеть:
Месяц скрипку настроил – и
понеслась карусель.
Птицеловом ли в рощи:
с подкличкой ли на селезней,
Чтобы хвоя с листвой
растворились в крови, пока
Звезды мир обжигают,
как бой заплескавших лещей
Вырывает весло
у задумавшегося рыбака.
Водополье до неба.
Но каплям стук весел. Клубит.
Словно в звезды и в облака
бьешь веслом.
В жирных блестках затон.
Желтоглазый буксир не трубит.
Но ударило в сеть,
и мотню распирает углом.
Ты, земля, в теплоте
нераспахнутых почек, в листках,
В трубку свернутых
влажно-зеленой мерлушкой, – моя!
Ты давно вручена нам,
по-родственному близка,
Пусть отцами становятся нынче
твои сыновья!

Николай Тарусский

В такую ночь

Я буду тих. Я не скажу ни слова
В ночном лесу.
Я знаю, что с небес
Вдруг засияет, полыхнет пунцовой
Рогатою звездою, глянет в лес
Лучащееся трепетное диво –
Сквозь буйные, сквозь лиственные гривы.

И грянет час. И вот вокруг меня
Деревья, в бликах дикого огня,
Закружатся. Река взлетит на воздух.
Зверье покинет норы, птицы – гнезда,
Завоет выпь, займутся глухари,
Лосось, взярясь, ударит на быри.

Всклубится воздух пляшущею мошкой,
Жуками, бабочками, стрекозой.
Цветки на длинных кривоватых ножках
Вдруг – взапуски, как будто бы грозой
Гонимые. Волк ляскнет за кустами.
Лужок кишит ужами и кротами.

И вот тогда-то, – только по ноге
Уж проползет и ласково свернется
У сапога, как будто бы в куге
Среди болот, лишь тусклой позолотцей
Сияет узкий трехугольный лоб, –
Я вспомню все, что вспомниться могло б.

Я вспомню страх лесного населенья,
Что пряталось, что уходило в глубь
Лесных кварталов, чуть заслышит пенье
Иль даже звук, срывающийся с губ
Охотника. Я вспомню дупла, норы,
Весь их пугливый осторожный норов.

И вспомнив все, я протяну ладонь
К звезде пунцовой, чтобы опустилась,
Как бабочка, чтобы ее огонь
Зажать в руке, как дар, как знак, как милость
Счастливой жизни. Ведь теперь навек
Мы связаны: и зверь и человек.

Еще в его повадках – ощущенье
Прошедшего. Еще его спина
Чуть выгнута. До умоисступленья
Он борется с собою. Седина,
Как щетка, приподнялась на загорбке.
Он весь еще чужой, ночной и робкий.

Украдкой он приблизится ко мне.
И страха нет. И ткнулся мокрым носом
В мои колени. Лежа на спине,
Младенчески, щенком-молокососом,
Вдруг победив свою лесную сыть,
Старается притворно укусить.

Сопят ежи в своих колючих шапках,
Куница вниз по дереву спешит;
И лягушонок на утиных лапках
Среди травы доверчиво шуршит.
И, окруженный мирным населеньем,
Я чувствую укрывшихся оленей.

Они вон там на взлобке, на юру,
Стригут ушами. И теленок в пятнах,
Весь в белом крапе, трется об кору
Шершавой елки. Просто и понятно
Мать, опахнув теплом и молоком,
Слегка коснется пальцев языком.

И я пойму: стоит такая ночь,
Когда никак нельзя без дружелюбья!
Час гонит страх и суеверье прочь.
Зверь покидает лазы, норы, глуби
Своих родных приветливых лесов.
Зверь верит мне. Зверь верить нам готов.

Николай Тарусский

Полярная поэма

В этих краях седых,
Как ледяная тьма,
Ночь караулит льды,
Дням приказав дремать.

Не сосчитать часов,
Чтобы увидеть день…
В шуме полярных сов
Клонит рога олень.

Волк, человек, песцы.
Каждый другому – враг,
Зверя во все концы: –
На четырех ногах!..

Зверю резец и клык
Заострены ножом,
А человек велик
Страшным своим ружьем.

Слаб человек в руках,
Ног – не четыре, две;
А в голубых снегах
Бегает быстро зверь.

У человека нет
Волчьих зубов во рту,
Шерсти звериной нет,
Хоть замерзает ртуть.

Но перед зверем – пас
В силе и на бегу,
Не погасил он глаз
На голубом снегу.

Ноги сменил ему
Быстрый олений бег…
Сани бороли тьму
И бездорожный снег.

В тундре, в железных льдах,
Где тосковать – зиме, –
Зверя в его следах
Он проследить сумел…

Зверю резец и клык
Заострены ножом,
А человек велик
Страшным своим ружьем.

Просто ружье на вид:
Дуло, замок, приклад.
Щелкнет и – загремит
Выкинутый заряд.

В тундровой тишине
Ярок ружейный гром.
Зверю – оцепенеть,
Не затаясь в сугроб.

ИИ

Волку голодный час
Делает зубы злей.
Зоркий звериный глаз
Видит: идет олень.

Он от пути устал,
И человек в санях.
Думает волк спроста
Голод оленем унять.

Снег, расскрипевшись, смолк,
Сани ушли едва.
Взвыл отощавший волк,
Чтобы других позвать.

ИИИ

Ночь – в голубых снегах.
Тундра. Грусть. Человек.
Звезды в оленьих рогах
Путаются средь ветвей.

Не убыстряет мгла
Ровный олений шаг,
Но по следам стремглав
Волки к саням спешат.

Заледенела ширь.
Заледенела тьма.
К смерти олень спешит,
Насторожась впотьмах.

Сани… Олень… Зверей
Голод острее жжет.
Не разогнав саней,
Взял человек ружье.

Щелкнув курком, гроза
Вытолкнула заряд.
Полузакрыв глаза,
Первый упал назад.

Взвыл и… упал совсем,
Перепугав других,
И затаились все,
И человек затих.

Трусости не одолеть.
Как под свинцом ступать?
Вдруг задрожал олень
И в темноте пропал.

ИV

Зверю – резец и клык
Заострены ножом.
А человек велик
Страшным своим ружьем.

Тундра, снега и льды.
Жить – убивать и есть.
В этих краях седых:
Волк, человек, песец.

Здесь, в голубых снегах, –
Ночь, грусть, человек.
Звезды в оленьих рогах
Путаются средь ветвей.

Пусть человек угрюм,
Крепче камней и льда –
От молчаливых дум
Он не привык рыдать.

Нету воды у рек,
Вымерла сплошь до дна…
Северный человек!
Северная страна!..

…………………………….

В этих краях седых,
Как ледяная тьма,
Ночь караулит льды,
Дням приказав дремать.

Николай Тарусский

Ночь

По-девичьи густыми волосами
Упавший месяц путал стрель реки,
Касался дна стремглав за ивняками
И выплывал в засонье осоки.

Зной соловьев кострами побережий,
Острей воды, струился по ночам.
Опять весна, такая же, как прежде,
И ночь весны, что встретилась вчера.

Мне ветер был знакомый не по разу.
Он полуспал иль вскакивал в размет.
Домчав небес в надоблачные лазы,
Огнями звезд пестрил круговорот.

В густую тень тепло вздыхали травы,
Свевая дождь осыпавшихся звезд.
Ночь напролет по-разному лукавит
То золотой, то черной мглою кос.

От месяца душисто золотится;
Затонет месяц – ночь опять черна.
И пусть лицо опахивает птицей
Крылатый сон, она не хочет сна.

Полутаясь в затишьи соловьином,
Она горит, как девушка весной.
И с зимних дум оттаивает льдины
Девическою теплою косой.

До губ моих касается, доверясь, –
Так целовала в прошлогодний май…
В ночном лесу зашевелились звери,
Невидимые, словно тьма сама.

Барсук ли, еж стремятся к водопою?
Расщелкался ли в ивах соловей?
Который раз целуется со мною
Живая ночь, любовницы живей?

Ночь – девушка, знакомая так долго,
Изученная мною наизусть,
Любимая!.. Зачем же втихомолку
С тобой пришла и защемила грусть?

Не первый год как слушать я доволен
Шум задышавшей юной теплоты…
Но вспомнилось… я старой думой болен,
Доступной всем, как радость или стыд.

Струится час журчанием певучим
Под соловьиный голосистый гром.
Я думами про смерть свою измучен,
А смерть чужую чувствую ногой.

Чужая смерть – сгнивающие пали,
В которых нет зеленого огня.
Они в черед и к сроку догорали,
Чтоб этот гриб их ржавчину поднял.

Закат и ночь. День в звуках до отказа.
Звук умирает, никнет, что ни ночь.
Но разве дням, не отдохнув ни разу,
Звучать и петь без этой смерти смочь?

И как вкусна малина на погосте,
Которую садовник не ласкал…
Умрет отец, истаскивая кости…
Дом – сыновьям, а для него – доска.

С плеч головы не отряхнуть заране.
Есть польза и от мертвого орла.
Все мертвое для новой жизни встанет,
И смерти нет, что жизни немила.

По-новому, но для живого брызнет
И после смерти солнечная ясь.
Все числится в регистратуре жизни,
И капельке бесследно не пропасть.

И так, и этак. Новое за новым.
Чтоб жить другим, кончается одно.
Лен умирает для мотков суровых,
А из мотков родится полотно.

Перед зарею в безголосьи птичьем
Стучит рыбак веслом невдалеке.
Твой поцелуй росистый и девичий
И на губах, и на щеке.

Ночь – девушка! Еще побудь над краем.
Под пальцами твоя теплеет плоть.
Никто… и тот, который умирает,
К тебе любви не может побороть.

Николай Тарусский

Ветер

Звезды путаются в сетях –
В паутине тугих снастей;
Волны рубятся на бортах,
И дрожат огни фонарей.

Месяц катится колесом –
И в воде стремглав потонул…
Ветер бьет ледяным кнутом.
В море – мгла и ночной разгул.

Лоцман вдруг побелел лицом:
"Парус сорван. Гони, гони!.."
Я тебе возвратил кольцо
И проклял молодые дни.

Гибнут пусть в ледяной воде,
Зашипев, как крутой огонь.
Мне – на дно! Я любой беде,
Словно другу, даю ладонь.

Взор – во взор, грудью – в грудь. Вперед!
Только бездна стучит о дно.
Закрутился круговорот;
Ночь от ветра кипит вином.

Только глаз – холодней и злей.
Перед бурей не отступись!
Я теряю своих друзей,
А теперь потеряю жизнь.

Но до смерти, быть может, час?
Что ж ты в думы глядишь мои!
Я еще не совсем погас
Без твоей неживой любви.

Да. Я понял, как ты мертва:
Оторвался от губ твоих,
Позабыл про твои слова,
А теперь вспоминаю их.

И напрасно. До смерти – миг.
У матроса – душа да нож.
Не впервые я боль постиг,
Часто видел и грусть и ложь.

Неужели же только ты
Мне осталась – сиять луной,
В море мглистое с высоты
Опрокинулась надо мной?

Позабуду. Зубами в кровь
Искусаю свой жесткий рот.
Есть другая еще любовь:
Море, ветер, водоворот.

Что потеряно? Не грусти!
Горизонт, да блестящий след,
Да зеркальная ночь в пути,
Да жемчужный сырой рассвет.

Теплый бархат морской воды,
Остролистые пальмы, зной;
И пушистый узор звезды
В черном небе, над головой.

Я, матрос, – крутогрудый черт, –
Пью в таверне прозрачный эль…
Многих девушек людный порт
Приведет на мою постель.

Под шмелиную песнь гитар
С ней иду серебром песка…
Рот коралловый. Зелень. Жар.
Золотая, как зной, рука.

И не знает, – и как ей знать:
Так юна и свежа она, –
Что сегодня я пьян опять,
Как с тобою. Не от вина.

Да – сегодня… Но – нет! Но – нет!
Я тебя не забыл совсем…
Корабля длинный, узкий след
Заливает густая темь.

В бурный день корабль отошел…
Ветер путается в снастях,
Волны рубятся на бортах,
В желтой пене зарылся мол…

Эй! Напрасно не взял я нож.
Ты была бы мертва, как лед.
Но от судьбы своей не уйдешь,
О, проклятый и лживый год!

Мгла и свист. Мачты в ночь и хлябь
Обрываются, бьют в борта,
Громыхают… И на корабль
Опрокинулась высота.

В ней свою любовь утоплю…
Ледяной изумруд волны
Разгулялся по кораблю.
Колесо рулевое – прочь!
Лоцман, брошенный ветром в ночь,
Не увидит своей жены.

Николай Тарусский

Морской ветер

Море жужжит, с разбега
Прыгнув на ребра скал,
И, покрываясь снегом,
Катит обратный вал.
Весь он одет в стеклярус,
В тонкий зеркальный дым.
Море колышет парус
За меловым, кривым,
Мечущимся в растворах
Неба и черных вод,
Чаячьих крыл узором.
Вот и другая чайка
С первой рядком плывет,
Будто бы пены сгусток,
Будто душа воды.
Вот их собралась стайка,
И в меловых, седых
Крыльях с какой-то грустью
Дышит волна морская.
На берегу старуха,
Сгорбленная, седая.
Ветру спина покорна, –
Линия та же в ней,
Что в этих волнах черных,
В крыльях летящих птиц.
Шамкает что-то глухо,
Руки длинней ветвей.
Гнется от ветра вся,
Будто лоза морская.
Кажется, наземь, ниц
Вдруг упадет от норда.
Ветер летит, рося
Пылью сырой по гордым
Темным ее щекам,
Волны кладет к ногам.
В скалах, на первый взгляд,
Жизни – как не бывало.
Как в столбняке, стоят
Каменные увалы.
И над дыханьем вод,
И над полетом чаек
Лишь подпирают свод
Каменными плечами.
Впрочем, вглядись – и вот:
Травы текут по склонам,
Елка вершину гнет;
Каменный поворот
Круглым и наклоненным
Скатом бежит к воде.
Значит, и здесь все то же
Дышит, как и везде,
Чувством одним, похожим
На колыханье вод,
Птичьи седые крылья…
Море обходит вброд
Гальку, сосет, плюет
В камень зеленой пылью…
Девушки вышли – что? –
В шубках своих оленьих.
Может быть, черный шторм
Чувствуется поморкой?
Может быть, в исступленьи
Скоро взлетит волна?
Кутаясь, смотрит зорко,
Ветер раздул шубейки.
Всюду вода одна,
И ручейки, как змейки,
Вьются у башмаков.
В криках гагар, нырков,
Чаек окрест темнеет.
Лишь деревянный крест
Остановился, взлез
Вверх на глядень гранитный.
Да огоньки теплеют
Древнего становища,
Что бородатый, скрытный
Вырубил старовер.
Чаячьи крылья свищут,
Море взлетает вверх.
Девушки вышли – что?
Вышла старуха – что?
Скоро, наверно, шторм
Грянет своей басовой
Толстой грудной струной.
Жены, невесты, вдовы
Кверху ползут толпой
Между нагорных гнезд,
Чтоб посмотреть на море.
Ветер вздувает юбки,
Ветер срывает шубки,
Плещет рыбацким горем.
Мир потемнел. Исчез
Парус. В ушах одышка
Пляшущих вод. Как лес,
Мрачно, в зубцах чернильных,
Перемещаясь, дышит
Море.
Там, вдалеке,
В ширях тысячемильных,
Братья, мужья, отцы
Борются с дикой пляской
Неба и водных круч.
С болью, с надеждой, с лаской,
Между гагар и туч,
Там, высоко на скалах,
Девушки и старуха
Ждут их, родных, усталых.
В избах тепло и сухо…
Вот я среди поморок,
Среди потемневших лиц,
Среди бесноватых птиц,
Встал, как охотник, зорок.
Ветер сбивает шапку,
Ветер берет в охапку.
С ветром борюсь и вижу
Каменный берег рыжий,
Кипень шальной воды…
Что ж, я дождусь звезды!
Что ж, я тогда услышу
Сердце морской страны,
Вольное сердцебиенье
Чаек, людей, волны!
Руки сцепивши, пенье
Женщины завели.
Ветер относит, тушит
Их голоса вдали.
Море жужжит все глуше…
Жду, чтобы ночь звездой
Ахнула над головой.

Николай Тарусский

Лесник

Отнерестилась щука в бочагах.
Лесник лежит в болотных сапогах
В некрашеном гробу, как будто в лодке.

Он бородат, с широким лысым лбом.
Он подпоясан мягким пояском
Поверх сарпинковой косоворотки.

Ему, наверно, восемьдесят лет –
А впрочем, это был веселый дед,
Неутомимый, крепкого закала.

Он, кажется, и вырос здесь в дубах.
Лесное солнце на его губах
С младенческого возраста играло.

С годами крепло странное родство.
Лес, как наставник, пестовал его.
Он был лесным пропитан до отказа.

Лес, будто воздух, просочился в кровь.
Лес зеленил глаза, ерошил бровь,
Подсказывал ему слова и фразы.

Он весь, как есть, признался леснику:
Он наклонял его к боровику,
Показывал ему, как вьются гнезда.

Все дупла, норы, лазы, тайники
Ежи, лисицы, зайцы, барсуки
Ему открыли рано или поздно.

Он научился ночью, как сова,
Когда железной делалась листва,
Ширять в кварталах возле черных речек

И выть по-волчьи, чтобы материк,
Откликнувшись, зашастал напрямик
На грубый вой, на зов нечеловечий.

Шли весны, зимы. Зарождался лист,
В курчавых травах поднимался свист
Злых комаров, назойливого гнуса.

Лист умирал, чернел, перегорал,
Леса, как солью, иней осыпал –
И с гоготом на юг тянулись гуси.

Сначала – яйца, а потом птенцы –
А к осени то самки, то самцы
Приветливые гнезда покидали.

Волчица на болоте в камышах
Волчат кормила. В прудовых ковшах
Мальки линей, как молнии, мелькали.

Дубы взрослели, ширились, росли.
Мужала молодь. Теплый пар земли
Дыханьем жизни наполнял лощины.

А на тропинках – косточки, крыло,
Останки птицы. Белое весло
Лопатки волчьей. Труп сухой осины.

Зверье умеет скрытно умереть,
Чтобы никто не видел. Жизнь и смерть
В лесу – как неразлучные подруги.

Из мертвых листьев прет побег живой.
Все скрыто жизнью, как густой травой,
Зеленой сеткой из ростков упругих.

И лес ему лишь жизнь преподносил,
Горячую, исполненную сил
И буйного брожения, и соков.

И мне всегда казалось, что лесник –
Не человек, не просто лишь старик,
А, словно лес, не знает наших сроков.

И вдруг – конец! Но как поверить мне,
Что он погиб так просто, в полынье,
Что он был после найден рыбаками?

В избе смолою пахнет. Над столом
Блестит ружье начищенным стволом
И спусковой скобою, и курками.

Лягавый пес, пятнистый, в завитках,
Умно глядит, как будто ждет в сенцах,
Когда ж хозяин кликнет на прогулку.

Вдова-старуха, вся черным-черна,
Усевшись, в полушалке, у окна
Ревет навзрыд и причитает гулко.

Не верится, что завтра на плечах
Сородичей, с оркестром, в кумачах,
Он поплывет на сельское кладбище,

Где гомозятся первые грачи,
Где бледно-желтым пламенем свечи
Пылает куст, где первый зяблик свищет.

Так это смерть? Еще позавчера
Мы с ним вдвоем сидели у костра.
Лес вспыхивал. Стволы стояли в лужах.

Копилась ночь в оврагах и ярах.
Весна теплом дышала на буграх
Среди безлистых сучьев неуклюжих.

Старик сидел, пригорбясь, весь в огне,
Весь в отсветах. И он казался мне
Дремучим, странным сердцем этой ночи.

Казалось мне: он может, знает все.
Лишь подмигнет – и скрытное зверье
Появится из-за кустов и кочек.

Лишь подмигнет – и двинутся стволы,
Лишь улыбнется – и не станет мглы:
Ночь зашипит, заплещет глухарями.

Захочет он – и тут же на виду
Глухарь, как шишку, дикую звезду
Сорвет в глубоком небе над ярами.

И к нам в костер опустится звезда,
Застонет филин, зашумит вода,
Забрешет лес, завоет волк в чащобах.

И вдруг – конец! И завтра желтый ком
Сырой земли, как будто кулаком,
Ударит по дощатой крышке гроба.

Прощай, мой друг! Пускай в сырых горстях
Лесной могилы твой сгниет костяк,
Пускай ты станешь почвой, черноземом!

Земля не принимает смерти, нет!
Ты пустишь корни, ты увидишь свет
Среди берез и молодых черемух.

Как юный дуб ты будешь снова жить,
Листвой шуршать и с летним днем дружить
В своем особенном древесном счастьи.

Земля не принимает смерти, нет!
Погибнет дуб – возникнет бересклет,
Чтоб времени и жизни не кончаться!

Николай Тарусский

Гоголь

Горьким словом моим посмеюся. (Из Иеремии.)
Надпись на могильной плите

Средь всяческих пенатов родовых –
То с антресолями, то с флигельком,
В гурьбе крылец, чуланов, кладовых –
Похаживает колокольный гром.
Там уплетают жареных гусей,
Что жир пускают, гузку приподняв.
А тут, среди яровчатых свечей,
Заухал дьякон, русый Голиаф…
И все слышней славянофильский гам.
И черт, – удобный выбран особняк, –
На лесенках заводит тарарам,
А утром – прыг и – прямо на чердак!
Старушки. Божьи люди. Узелки
С просфорками. Чешуйчатая зыбь
Церковных глав… Сыграют в дурачки
Иль сочинят побаски про борзых,
В углах покрестят – нечисть напугать,
И лежебоками в пуховиках
Ко сну отходят. И пошел жужжать
Дворянский храп в бревенчатых веках.

А он возьми и выбери Москву!
Зазимовал, остался и к Толстым
Переселился. Думал: проживу
Лишь до весны, а там – в любимый Рим!
"Здесь, может быть, удастся мне засесть
За книгу, и тогда – не до баклуш,
На Vиa Fеlиcе, сто двадцать шесть,
Уж как-нибудь спасусь от мертвых душ".

Шипит в трубе домашнее тепло.
Стреляет печь. Шуршат половики.
А он то перепишет набело,
То перечитывает черновики.
В покоях тихо. Но почти до слез
Работать трудно. А из глаз течет
Такая боль. А за окном мороз
Развешивает по карнизам лед.

И, вглядываясь в жирный блеск икон,
Он вспоминает, что везде-везде
Жизнь, как дорога, что повсюду он
Как бы носился от звезды к звезде.
Что, выставив великопостный нос
И черный галстух в бегстве размотав,
Потряхивая скобой волос,
Он трусил их и удирал стремглав.
В лице – старушье, вдовье. А они,
Куда б ни попадал, уж тут как тут
(Без обыска, лишь в двери загляни),
Здороваясь, выходят и жуют,
В губернских длиннополых сюртуках,
Пирог с начинкою… из осетра.
Все шепчут, и у каждого в зрачках –
Скучища постоялого двора.

И вздутой, круглой, как диванный пуф,
Кобыльей ляжкой, замыкая круг,
Завидев длинный гоголевский клюв,
Кувшиннорылый во весь дух
Вышаркивал навстречу: – Пармезан-с.
И макароны. Поросенок. Дичь. –
И снова приходилось в дилижанс
Усаживаться и пространства стричь.

И что ни год, тошнее было жить:
Уроды обступали все тесней.
И он придумал: мертвых оживить,
Как посоветовал отец Матвей.
Но – где ж! Едва он брался за перо, –
Из завитушек, из гусиных строк,
Выскакивали прямо на бюро,
И штопором – по воздуху – вприскок.

С бессонницами запросто. Чуть лег,
То рыжиками пахнет, то сосной;
В окно косится православный бог,
Черт русско-византийский – за спиной.
Гудит крестец, и позвонки мозжат.
И шильцем ввинчивается укол
Лукавой мысли: "Кабы сжечь подряд
Тетрадки все, то я б покой нашел.
Завязли в строках, словно тарантас
В колдобинах. И даже коренник
Не вытащит. Сгорят – сгорят как раз:
И пуговиц не соберешь от них".

Вот в ночь во вторник зашипело: три.
Приплясывает в руке свеча.
"Тихохонько печурку отвори
Да вьюшкою не брякни сгоряча".
И прочь с подушек. Заскрипел диван.
Дивясь всему, – еще в расчесах сна,
Камзол до пят, – перхатый мальчуган
Идет за ним. Босая тишина
Пошлепывает в комнатах. В руке
Свеча воняет салом. А метель,
Ворвавшись с улиц, на половике
Волчком винтит. И, отщелкнув портфель,
Усаживается в кресло колесом, –
С хитринкою взглянув исподтишка
И прошептав: "Теперь уже не сон",
Глядит перед собою, как в века.
Горят, горят. И гаснут. А еще
Не догорели. И опять – опять
Весь в черном опереньи – под плащом –
Бросается тетрадки зажигать.
И вздулось пламя, как рогатый мак.
Чадит бумага, морщась и треща.
Закатываются в снеговых потьмах:
То Плюшкин, сумасшедшая моща;
То Собакевич, избяная печь,
В чугунной обуви, а по губам –
Навар стерляжий; то сорочья речь
Коробочки, одетой в драдедам;
То Чичиков – брусничный с искрой фрак,
Шкатулочка под мышкой – в полноте
Благопристойнейшей – на всех парах,
Верхом на указательной версте.
А там еще мордастые – а там
Все те, что докучали столько раз,
Перекрутясь, подобно калачам,
Ползут в печной, гудящий ночью, лаз.
И все сгорело. И такая глушь
Расширилась по комнатам. Такой
Пустынностью над пепелищем душ
Наполнились покои. И свечой
Так затрещала тишина. И столь
Высоким стало трюканье сверчка –
Что мир погас…………………………
…………………………………………
А в улицах, пока не рассвело, –
Во мгле помещичьих календарей, –
Среди полупотухших фонарей
Опять летит седое помело
По улицам, где ветры разошлись,
Среди сугробов – к будке, где блоху
Вылавливает алебардщик из
Оборчатой шинели на меху.

Николай Тарусский

Моя родословная

Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.

И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, –
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!

Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.

Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый –
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.

И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,

Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.

Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча –
С проволочной реденькой бородкой.

Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.

А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.

"Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!"
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.

Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.

Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;

Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.

Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,

Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.

И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.

Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: "Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!

Ублажил. Спасибо, золотой!"
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,

Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.

И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,

С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.

Богатейки выдыхали: "Ах!"
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.

И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,

Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…

И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.

И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.

Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.

Я родился в стародавнем мире –
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.

Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.

Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, –
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.

Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.

И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.

…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.

И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.

И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!

Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.

И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.

Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.