Николай Тарусский - стихи про мир

Найдено стихов - 4

Николай Тарусский

1825

Санкт-Петербург. Еще чернеют рамы
Высоких виселиц. Еще тела
Теплы. Их сторожит жандарм упрямый.
И будто б до рассвета, до бела,
Покинувши казненных декабристов,
Я медленно на розвальнях влекусь
Сквозь тишину по переулкам мглистым,
Испытывая ужас, боль и грусть.
А в деревянных мезонинах
Слегка рокочут клавесины,
Девицы скуку льют с лица,
Играют в карты, скукой мучась,
И вдруг в истерике, в падучей
Кто брата вспомнит, кто отца.
Вельможа в беличьем халате,
На все, на все махнув рукой,
Забившись в глушь родных пенатов,
Пьет водку с мятною травой.
Небритый, рыхлый, лиловатый,
Следит, не выспавшись, спьяна,
За девкой голой, простоватой,
Что вихрю пляски отдана.
Платок мелькает, будто птица,
В руках плясуньи крепостной.
Сияют свечи. Пляска длится.
Он пьет, на все махнув рукой.
И я, как Пущин, до Сибири,
Заехал к Пушкину в село.
Окольцевало, обвело
Сугробами старинный дом.
За всех, кто гибнет в этом мире,
Мы пьем, мы чокаемся, пьем.
Свеча оплыла. Пахнет салом.
Рыдает вьюга за окном.
Дрожит старинный ветхий дом.
Мы пьем, а мир, весь мир, застлало
Жандармским голубым сукном.

Николай Тарусский

Турксиб

Верблюжьи колючки. Да саксаул.
Да алый шар солнца над
Сухими буграми. Да жаркий гул
Вагонов… Степь. Мир. Закат.

Тут сушь разогретой пустой земли
Жжет рельсы, свистит в окно.
Змеиную шею верблюд в пыли
Повертывает на полотно.

И в медном безлюдьи нагих широт,
Выглядывающих, как погост,
Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет
Приятелем мертвых верст.

Ни капли воды. Солона, горька
Земля. Даже воздух весь
Разносит запах солончака
В зеркальный металл небес.

Владычеством смерти и торжеством
Бесплодной земли восстав,
Здесь степь против разума, и кругом
Ее сумасшедший нрав.

Она отрицает себя и нас,
Верблюдов, киргизов, мир,
Когда добела раскаленный глаз
Ее превратил в пустырь.

И можно поверить, – когда б не так
Я крепко дружил с землей, –
Что мир опустел, нищ, угрюм и наг
Перед этой слепой бедой.

Но жаркий железный вагонный стук,
Но рельсы сквозь этот ад…
И вот над пустыней, как верный друг,
Свисток разорвал закат.

По древней верблюжьей тоске твоей,
Преступница прав земных,
Прошел колесом, обвился, как змей,
Стянул в литые ремни.

И в этом отмщенье испей до дна:
Пшеница, вода, арык;
И будет другая весна дана,
Чтоб к новой киргиз привык.

Что смерть? Что безумство? Иная крепь
Осилит твой дикий нрав.
Так будь человеку покорной, степь,
Всей силой земли и трав!
12 июля 1930 Ст. Арысь

Николай Тарусский

Мы заново рождаемся

Мы заново рождаемся. Простите,
Коль нет у нас веселья напоказ,
Коль часто мы – не здесь, за чаепитьем,
А там, где нет благополучных глаз.

Какие ночи! Как попеременно
То набегает лет, то зима!
Какие мысли раздвигают стены!
Какие вьюги рвутся сквозь дома!

Как ночью над бессонницей сознанье
Нашептывает, что зарниц не счесть!
Как часто дни приходят, как признанья,
И нам несут спасительную весть!

Мы заново рождаемся. Не сразу
Нас отливает жизнь. Ведь мир – и тот
Хранит следы пылающего газа,
С которым жил и до сих пор живет.

Он остывал и в мраке первородства
Освобождался от огня и льда.
Мы счастливы участвовать в господстве
Огня и ливня, мысли и труда.

Поверьте нам, что, на костре ошибок
Перегорев, мы все-таки живей
Навязчивых и хладнокровно-рыбьих
И, может быть, неискренних друзей.

Простите нам, что мы без лицемерья
Порой, как яблонь, искривляем рост,
Что часто кровью смачиваем перья
И печь не топим, зная про мороз.

Нет, перед дверью взрослого рассвета
Мы не стоим от дней особняком.
Тому причиной – жаркие обеты,
Заказанные веком испокон.

В них – страстное присматриванье к жизни,
В них – испытанье сердцем наших лет,
Бессонница, надежды, укоризны,
И тучами заваленный рассвет.

Есть знак земли, ее произрастанье,
В крови у нас. И голоса ее,
Как ветер – в окна, вербными кустами
Всю ночь стучат в весеннее жилье.

И все слышней, как через лес и реки
Шумит до звезд и строится большак,
Как жизнь в руках, с ухваткой дровосека,
Несет топор и рубит гулкий шаг.

Мы рядом с ним по праву братства – в летний
И первый мир. И если не сполна
Готовы мы для смен тысячелетий
И лета ждем, – у нас пока весна.

Николай Тарусский

Моя родословная

Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.

И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, –
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!

Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.

Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый –
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.

И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,

Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.

Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча –
С проволочной реденькой бородкой.

Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.

А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.

"Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!"
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.

Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.

Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;

Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.

Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,

Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.

И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.

Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: "Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!

Ублажил. Спасибо, золотой!"
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,

Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.

И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,

С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.

Богатейки выдыхали: "Ах!"
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.

И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,

Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…

И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.

И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.

Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.

Я родился в стародавнем мире –
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.

Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.

Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, –
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.

Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.

И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.

…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.

И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.

И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!

Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.

И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.

Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.