И на ощупь, как полено,
и на вкус
это право, это лево
на дискурс, отвоеванное право
сотрясать
бедный воздух невозбранно
и плясатьна открывшемся просторе
площадей,
где вчера в чуме и море
жгли людей.
Ты понимаешь, понимаешь,
чего я говорю?
Ты не обманешь, не обманешь,
что это всё не плод ума лишь?
Я чую, слышу, зрюи густоту, и редкость речи,
нагруженной на эти плечи
случайные, мои,
как воин, кликнутый на вече,
оставивший бои.
Что с тобою? Что с тобою? Что с тобой?
— говорит прибой прибою вперебой.Что ты, что ты… Что ты, что ты… — А что ты?
— так пустоты сводят счеты пустоты.Этот шелест, этот шорох, этот шум —
то ли прелесть, то ли порох — трах и бум.Эти страхи по рубахе, по рублю,
эти строки-белобоки обрублю.Этот узкий, тесный, русский, тихий стон
— убоюсь ли этих гуслей, этих струн?
А на тридцать третьем году
я попала, но не в беду,
а в историю. Как смешно
прорубить не дверь, не окно,
только форточку, да еще
так старательно зарешё-
ченную, что гряда облаков
сквозь нее — как звено оков.
Не надо слов. Не надо?
Куда же их девать?
А в брюхо чемодана,
поглубже под кровать.Не надо вздохов, выдох
чтоб не был ах и ох,
на бедах и обидах
замкни глубокий вдох.И ничего — ни плакать,
ни примеряться в гроб,
идти вперед, как лапоть,
соломинка и боб.
В Находке, в тесноте,
где дружку друг сминали,
на нарах вспоминал ли
о гласных долготеи иволгах в лесах
— о самой высшей мере,
что вымерла в Гомере,
в ахейских парусах…
Задраенной бойницей
покой не нарушается земной,
подраненною птицей
между молчанием и тишинойхромая, опирая
свой вес на уцелевшее крыло,
достигну двери рая,
куда не вхоже зло.
И страдал, и на мгновенье
усомнился — всё как мы.
Значит, Боговоплощенье
— не концепция, не мненье,
не идея, и умыничего тут не прибавят,
не убавят ни на грош,
на весь свет себя ославят
и галерку позабавят
да услышат: «Что ж ты врешь!»
За рекою-Москвой
в палисаднике
вечер свой провлеку
на завалинке,
разговор деловой,
не досадливый:
что берут за муку
да за валенки.Печь зимой истоплю,
масло вытоплю,
печь дымит, да уж не
перекладывать,
из колоды ладью
грубо выдолблю,
чтоб Харону и мне
переправы дать.
Косая собачья будка
да чахлая незабудка
одна под колком ограды.
Да мы и этому рады.А там подальше за домом
глухо рокочущим громом
гремят, но не рядом войны.
Да мы и этим довольны.
Не нечаянно шли в начальники
за идей чистоту печальники,
за голов пустоту заботчики,
пистолета в затылок наводчики…
А дело было в августе,
с пяти сторон светало:
под «Ах, майн либер Августин» —
берлинские войска, московские — под «Яблочко»,
венгерские — под Листа
(двенадцать лет назад у них
раздавлена столица).А вот болгары — подо что?
Что им под ногу подошло?
«Прощание славянки»?
И шли полки за рядом ряд,
и просыпался Пражский Град,
во сне услышав танки.
Богоматерь моя
по реке приплыла,
пеленала Младенца
в петушиный рушник.
А речная струя,
холодна и светла,
бормотала: — Надейся,
еще полдень не сник, и проворный казак
из воды извлечет
чудотворную доску,
подгребая веслом,
и вчерашний закат
разольется в восход,
где и меду и воску
со слезой пополам.
Пустота —
что прыжок с моста,
и пустот —
что пчелиных сот.
Сосчитай до ста,
до двухсот, трехсот,
зерна не оста-
вил на зерне осот.Но о том зерне,
умершем в стерне,
что не погибнет,
знает лишь стерня,
к которой сорняк
в агонии выгнут.
Роешь коренья?
Тогда не кричи.
Те же деревья
и те же грачи.Та же на решке
патлатая тень.
В страхе и спешке
вспорхнуть, улететь.Вольные птицы,
давай улетим,
где на ресницы
крупицами дымсядет под тенью,
осядет над ней
от всесожженья
нарытых корней.
Эта песенка петая
под колючки ежу.
По вчерашней погоде одетая,
промерзаю, потею, дрожу.Эта петая песенка
дикобразу под дых.
Не ищу по погоде ровесника,
непогод очевидца младых.Петую-перепетую
насвищу под иглу.
На тебя я, погода, не сетую,
отыщу себя в пятом углу.
Роняй, роняй, потом не подберешь
вчерашний сон и предпоследний грош,
вчерашний зной и сон предгрозовой,
хоть волком взвой и застони совой.Залей, завей веревочкой беду
у журавлей пролетных на виду,
у аиста, что вдруг притормозил
и, как слезу, ребенка изронил.
Все исчерпывается,
исчерчивается, как лед коньками,
и колется, как стекло.
Все истачивается,
истаптывается под башмаками
и как будто уже утекло.Все истощается — и почва, и толща
океанских вод.
И ты источаешь без страха и молча
свой постепенный уход.
Ладно — алчны, ладно — жадны,
ладно — впулившись в себя.
Почему мы так нещадны,
и жалея, и любя? Самых ближних, самых близких
жалом слов как свистом пуль
— как бродягу без прописки
расшалившийся патруль.
«Нет — ни о чем.
Не — пожалеть ни о чем».
Ни о потерянной сумке с ключом
к отныне запретной двери.
Ни о письме, чьи обрывки ручьем
сплавлялись к Двине или Свири.
Ни о зарницах, о птицах ночных,
весной отлетевших на север.
Ни о сплошных недоснившихся снах,
на твой оседающих сервер.
Достаточно пройти
четыре остановки,
чтоб вымерзла трава
и замерли слова.
Достаточно сползти
за край своей сноровки,
чтоб не вылазил ямб
из недорытых ям.Но уличного чада
достаточно ли для
того, чтоб замолчала
и обмерла земля?
… … а страшно
со смертью пренье преть всечасно,
кидаться, угорев, на брашна,
змею в груди угрев. Напраснооглядываться вспять, впопятно,
на три-четыре-пять, на пятна
былого на стене. Прекрасно
пытать: «А что же не напрасно?»Но ангелы легко на кончик
иглы вспорхнут, и колокольчик
за ними, как слеза, вспорхнется,
и воспарит, и задохнется.
И.Р. Максимовой, первому слушателю
моего «Концерта для оркестра»Ни замков, и ни парков,
и ни зеркальных зал,
где черно-белый Барток
валторной созывалс Таганки на Солянку
пройтиться под сигнал:
«Пора бы уж на свалку,
на свалку, на свал…»
Листик-блистик, письмецо,
посмотри ко мне в лицо, посмотри ко мне в глаза,
я не против и не за, не заря в моем окне,
и не противень в огне (на огне), и вообще
я не в гневе, не ропщу, что за далью утаен
супротивник-почтальони плетет посланья факс
из корпускулов и клякс.
1Бьется Терек
в дикий берег,
а абрек —
в дикий брег.Обрекися на боренье —
вот и все стихотворенье.2 (на положенную тему)Жил да был серенький козлик у бабушки.
Эники-беники, ладушки-ладушки.Бабушка козлика — любила очень,
даром что мозгляка (и козла, между прочим).Серые волки напали на белого,
как прет до Волги с Камою Белая.Вот и остались ножки да рожки.
Позарастали стежки-дорожки.
Над грязию, над блатом
всходящая луна,
и нет, не циферблатом
душа моя полна.Хоть я и не лунатик,
бредя на тусклый свет, —
не физик-математик
влачащийся послед.И не с наукой умной
навяжет сердце связь,
в подсолнечной, подлунной
вселенной веселясь.
Виртуальною дрелью
в виртуальной стене
мне всю ночь не давали уснуть.
Едва кости угрею
в наползающем сне,
начинают баранки гнуть.Значит, то и посею,
что пожала давно,
чтоб ворон от борозд гонять
и Россию-Расею
в бесконечном кино
не по всем падежам склонять.
Не ходи дальше лесу,
не ищи в реке броду,
вот поляна, проселок и мост.
Только бедному бесу
лишь бы сунуться в воду,
как на руль понадеясь на хвост.Но тебе, а не бесу
в этом нет интересу,
хлопочи-топочи по мосту,
не стесняясь походки,
но, дойдя до середки,
погляди с глубины в высоту.
Я тебя усыновила,
ты меня удочерил,
мои синие чернила
расписал по мостовым, мои чуждые реченья
набережными вдыхал,
веемое вдохновенье,
приставаемый причал.Чаемый, нечаянный,
обопри гранит
о стишок случайный мой,
жар моих ланит.
Мой хорей,
не хромай,
не хромей,
не замай,
как Борей
захромал
за апрель
и за май,
захромал,
охромел,
будто март,
будто смерть.
Осязать, вкушать и слышать,
чуять, но не видеть мир
и кривою гладью вышить
это имя — Ладомир.Ладо-ладушки, ой-ладо,
ладно ладим ай-люли,
чтоб из виновертограда
наши вины проросли.Нескладные наши вины,
наши слезы в пол-лица.
Не дойдя до половины,
жизнь уже исполнится.
От версты до версты
прохожу по вселенной
и столбам верстовым пришиваю хвосты
красоты необыкновенной.«Это ты?» — Это я, но и ты
в моей памяти самозабвенной
уползаешь в кусты
с перерезанной веной.«Это я?» — Это ты, но и я,
извлекая из небытия
и вставляя в дырявую память
облик твой, но не чтобы поправить,
а — понять, прихватив за края,
и — помять, распрямить и расплавить.
Пчела, пчела, зачем и почему
Не для меня яд обращаешь в мёд,
Черна, черна — что к дому моему
Тропинка ядовитая ведёт, Травинка губы колет, и распух
Чего-чего наговоривший рот,
И бедный дух глагольствует за двух,
Но что ни молвит — всё наоборот.О чём очей неутолимый жар?
Над чем ночей горячечная мгла?
О, пощади, пчела! Пчела, не жаль!
Ужель тебе не жаль меня, пчела?
Господи, Господи, ночь и туман
на них опустились.
Господи, что даровал ты нам,
кроме бессилья?
Кроме свободы голос срывать:
«Вольна Польска!»
И сквозь кордоны атаковать
Двери посольства.Крик мой, хрип мой жалок и тих:
«Сёстры и братья!»
Видно, Господь чересчур возлюбил
эту равнину.
Видно, у Господа Бога для них
— то же, что Сыну, –
Нету иных проявлений любви,
Кроме распятья.
Эта глиняная птичка –
это я и есть.
Есть у ангелов привычка –
песенку завесть.В ритме дождика и снега
песню затянуть,
а потом меня с разбега
об стену швырнуть.Но цветастые осколки –
мусор, хлам и чад –
не смолкают и не смолкли
и не замолчат.Есть у ангелов привычка –
петь и перестать.
Но, непрочный, точно иней,
дышит дух в холодной глине,
свищет — не устать.