Оставь, и я была как все,
И хуже всех была,
Купалась я в чужой росе,
И пряталась в чужом овсе,
В чужой траве спала.
Но я предупреждаю вас,
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни звездой,
Ни родниковою водой,
Ни колокольным звоном —
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном.
Нет, ни в шахматы, ни в теннис…
То, во что с тобой играю,
Называют по-другому,
Если нужно называть…
Ни разлукой, ни свиданьем,
Ни беседой, ни молчаньем…
И от этого немного
Холодеет кровь твоя.
На столике чай, печенья сдобные,
В серебряной вазочке драже.
Подобрала ноги, села удобнее,
Равнодушно спросила: «Уже!»
Протянула руку. Мои губы дотронулись
До холодных гладких колец.
О будущей встрече мы не условились.
Я знал, что это конец.
Мурка, не ходи, там сыч
На подушке вышит,
Мурка серый, не мурлычь,
Дедушка услышит.
Няня, не горит свеча,
И скребутся мыши.
Я боюсь того сыча,
Для чего он вышит?
Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
То змейкой, свернувшись клубком,
У самого сердца колдует,
То целые дни голубком
На белом окошке воркует,
То в инее ярком блеснет,
Почудится в дреме левкоя…
Но верно и тайно ведет
От радости и от покоя.
Умеет так сладко рыдать
В молитве тоскующей скрипки,
И страшно ее угадать
В еще незнакомой улыбке.
Как страшно изменилось тело,
Как рот измученный поблек!
Я смерти не такой хотела,
Не этот назначала срок.
Казалось мне, что туча с тучей
Сшибется где-то в высоте
И молнии огонь летучий
И голос радости могучей,
Как ангелы, сойдут ко мне.
Как вплелась в мои темные косы
Серебристая нежная прядь, —
Только ты, соловей безголосый,
Эту муку сумеешь понять.
Чутким ухом далекое слышишь
И на тонкие ветки ракит,
Весь нахохлившись, смотришь — не дышишь.
Если песня чужая звучит.
А еще так недавно, недавно
Замирали вокруг тополя,
И звенела и пела отравно
Несказанная радость твоя.
И целый день, своих пугаясь стонов,
В тоске смертельной мечется толпа,
А за рекой на траурных знаменах
Зловещие смеются черепа.
Вот для чего я пела и мечтала,
Мне сердце разорвали пополам,
Как после залпа сразу тихо стало,
Смерть выслала дозорных по дворам.
Здесь Пушкина изгнанье началось
И Лермонтова кончилось изгнанье.
Здесь горных трав легко благоуханье,
И только раз мне видеть удалось
У озера, в густой тени чинары,
В тот предвечерний и жестокий час —
Сияние неутоленных глаз
Бессмертного любовника Тамары.
Здесь все тебе принадлежит по праву,
Стеной стоят дремучие дожди.
Отдай другим игрушку мира — славу,
Иди домой и ничего не жди.
За такую скоморошину,
Откровенно говоря,
Мне свинцовую горошину
Ждать бы от секретаря.
Если плещется лунная жуть,
Город весь в ядовитом растворе.
Без малейшей надежды заснуть
Вижу я сквозь зеленую муть
И не детство мое, и не море,
И не бабочек брачный полет
Над грядой белоснежных нарциссов
В тот какой-то шестнадцатый год…
А застывший навек хоровод
Надмогильных твоих кипарисов.
Все, кого и не звали, в Италии, —
Шлют с дороги прощальный привет.
Я осталась в моем зазеркалии,
Где ни Рима, ни Падуи нет.
Под святыми и грешными фресками
Не пройду я знакомым путем
И не буду с леонардесками
Переглядываться тайком.
Никому я не буду сопутствовать,
И охоты мне странствовать нет…
Мне к лицу стало всюду отсутствовать
Вот уж скоро четырнадцать лет.
В каждых сутках есть такой
Смутный и тревожный час.
Громко говорю с тоской,
Не раскрывши сонных глаз.
И она стучит, как кровь,
Как дыхание тепла,
Как счастливая любовь,
Рассудительна и зла.
Бывало, я с утра молчу,
О том, что сон мне пел.
Румяной розе и лучу,
И мне — один удел.
С покатых гор ползут снега,
А я белей, чем снег,
Но сладко снятся берега
Разливных мутных рек,
Еловой рощи свежий шум
Покойнее рассветных дум.
А я иду, где ничего не надо,
Где самый милый спутник — только тень,
И веет ветер из глухого сада,
А под ногой могильная ступень.
А вы, мои друзья последнего призыва!
Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена.
Над вашей памятью не стыть плакучей ивой,
А крикнуть на весь мир все ваши имена!
Да что там имена!
Ведь все равно — вы с нами!..
Все на колени, все!
Багряный хлынул свет!
И ленинградцы вновь идут сквозь дым
рядами —
Живые с мертвыми: для славы мертвых нет.
Самые темные дни в году
Светлыми стать должны.
Я для сравнения слов не найду —
Так твои губы нежны.
Только глаза подымать не смей,
Жизнь мою храня.
Первых фиалок они светлей,
А смертельные для меня.
Вот поняла, что не надо слов,
Оснеженные ветки легки…
Сети уже разостлал птицелов
На берегу реки.
Я у музыки прошу
Пощады в день осенний,
Чтоб в ней не слышался опять
Тот голос — страшной тени.
«Я смертельна для тех, кто нежен и юн.
Я птица печали. Я — Гамаюн.
Но тебя, сероглазый, не трону, иди.
Глаза я закрою, я крылья сложу на груди,
Чтоб, меня не заметив, ты верной дорогой пошел.
Я замру, я умру, чтобы ты свое счастье нашел…»
Так пел Гамаюн среди черных осенних ветвей,
Но путник свернул с осиянной дороги своей.
Я подымаю трубку — я называю имя,
Мне отвечает голос — какого на свете нет…
Я не так одинока, проходит тот смертный холод,
Тускло вокруг струится, едва голубея, свет.
Я говорю: «О Боже, нет, нет, я совсем не верю,
Что будет такая встреча в эфире двух голосов».
И ты отвечаешь: «Долго ж ты помнишь свою потерю,
Я даже в смерти услышу твой, ангел мой, дальний зов».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Похолодев от страха, свой собственный слышу стон.
Я не люблю цветы — они напоминают
Мне похороны, свадьбы и балы,
Для ужина накрытые столы
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но лишь предвечных роз простая красота,
Та, что всегда была моей отрадой с детства,
Осталась и досель единственным наследством,
Как звуки Моцарта, как ночи чернота.
Я не была здесь лет семьсот,
Но ничего не изменилось…
Все так же льется Божья милость
С непререкаемых высот,
Все те же хоры звезд и вод,
Все так же своды неба черны,
И так же ветер носит зерна,
И ту же песню мать поет.
Он прочен, мой азийский дом,
И беспокоиться не надо…
Еще приду. Цвети, ограда,
Будь полон, чистый водоем.
Я играю в ту самую игру,
От которой я и умру.
Но лучшего ты мне придумать не мог,
Но зачем же такой переполох?
Я еще сегодня дома,
Но уже
Все немножко незнакомо —
Вещи в тайном мятеже.
И шушукаются, словно
Где им? что им? — без меня,
Будто в деле уголовном
Возникает западня.
Я давно не верю в телефоны,
В радио не верю, в телеграф.
У меня на всё свои законы
И, быть может, одичалый нрав.
Всякому зато могу присниться,
И не надо мне лететь на «Ту»,
Чтобы где попало очутиться,
Покорить любую высоту.
Я выбрала тех, с кем хотела молчать
В душистом спокойном тепле,
Какое мне дело, что тень та опять
На черном мелькнула стекле?
Я видел поле после града
И зачумленные стада,
Я видел грозди винограда,
Когда настали холода.
Еще я помню, как виденье,
Степной пожар в ночной тиши…
Но страшно мне опустошенье
Твоей замученной души.
Как много нищих. Будь же нищей —
Отрой бесслезные глаза.
Да озарит мое жилище
Их неживая бирюза!
Я была тебе весной и песней,
А потом была еще чудесней,
А теперь меня на свете нет.
Я бросила тысячи звонниц
В мою ледяную Неву,
И я королевой бессониц
С той ночи повсюду слыву.
Это ты осторожно коснулся
Очарованной
жизни моей
Околдованной.
Это скуки первый слой
…самой злой,
Но минуй его скорее —
дальше, глубже — в ту аллею,
где лишь сосен тишина
и случайная луна,
а кругом — наверное, осень…
Шутки — шутками, а сорок
Гладких лет в тюрьме,
Пиршества из черствых корок,
Чумный страх во тьме,
Одиночество такое,
Что — сейчас в музей,
И предательство двойное
Близких и друзей.