О город, город, о город, город,
в твою родную рвануться прорубь! А я на выезде из Бологого
застряла в запасных путях,
и пусто-пусто, и голо-голо
в прямолинейных моих стихах.И тихий голос, как дикий голубь,
скользя в заоблачной вышине,
не утоляет мой жар и голод,
не опускается сюда ко мне.Глухой пустынный путейский округ,
закрыты стрелки, и хода нет.
Светлейший город, железный отрок,
весенний холод, неверный свет.
Мой напиток не горяч и не сладок,
моя участь выпадает в осадок,
мои руки не держат пера,
и не светлы мои вечера,
а полуночи не ярки и не жарки.
и не нужны никому мои подарки,
мои руки опадают понуры
на наклейки моей клавиатуры.
Тот Кто дал свободу грешить и Его же злоречить
ни в какую погоду нас одних не оставит
не раскидывай кости решить чет или нечет
отрешись от злости хоть на час коль не можешь славить
Не вижу, не слышу, не чую,
и лишь осязаньем — глазет.
В мою похоронную сбрую
добавьте подшивку газет, которым, уже пожелтелым,
себя отдавала, не льстясь
навязывать духом и телом
с потомками хрупкую связь.
А ты не бойся, не печалься,
и пусть отчаянье не гложет.
Никто не знает дня, ни часа,
когда по манию Начальства
ангел-хранитель крылья сложит.Никто не знает дня, ни срока,
когда ты выйдешь из-под стражи
и, как сорока-белобока,
замолкнешь и вздохнёшь глубоко.
И станет мир страшней и старше.
Пора остановиться,
не виться, не крутиться
вокруг чего ни будь,
пора, как рукавица,
с ладонью распроститься,
в сугробе утонуть.Пора надменный опыт
перековать на шепот,
на шелестение
сухих опавших листьев,
простых последних истин,
колких, как терние.
Мелодия, ты всё, ты вся
судьба моя и голос.
Ты помнишь, как, тоску снеся,
посуда не кололась, как, переживши перелет,
мой саквояж не рвался
и как сходил с борта пилот
под бормотанье вальса…
Мы живем — иногда,
а в промежутках
просыпаем года
в сновиденьях жуткихили сладких. А там
кто подсчитает,
сколько рытвин и ям
нас пробуждает?
Телеграфный переулок.
Черная «Волга»
гонится за мной,
въезжает на тротуар.
Сон 69-го года.
Блажен эпический поэт,
кому дыхания хватает,
не перехватывает горло
вполслова…
…двор на двор,
русско-русский разговор
с переводом на понятный.
Ну — прости,
со свинчаткою в горсти,
с папироскою помятой.Старый двор,
старо-новый разговор
вот отседа и посюда.
Ну — февраль,
оббивается эмаль,
облупляется посуда.
Я знаю, зачем мне
дана глухота —
чтоб стала ничейною
речь изо рта, чтоб стало нечаянным
слово из уст,
как если б пил чай
Иоанн Златоуст, как пламя вдоль просеки,
сбросив тряпье,
посмотрит и спросит:
«Где жало твое?»
На длинной-длинной-длинной
улице Вожирар
нет ничего интересного,
кроме ее длины,
но город чудный, дивный
зыблется по сторонам
в мареве света нерезкого,
каменотесной волны.На долгой-долгой-долгой
жизни поставишь крест,
но выйдешь на улицу длинную
и тут же, за крыльцом,
ты оживешь — не догмой,
а памятью детских мест,
коротенькою Неглинною,
протяжным Бульварным кольцом.
Вот мы и дожили — но до чего?
Вот добежали — к чему?
Спросим прохожего, спросим его,
морщащего по привычке чело,
жуя на ходу ветчину.Ничего не ответит прохожий,
у виска лишь покрутит перстом,
затемнеется день непогожий,
и река зарябит под мостом.Вот мы и дожили — дальше живи.
Вот добежали — беги.
Кровь на любви и любовь на крови
круто замешены, но не соври,
досюда считая шаги.
Какая ночь, и свечи на столе,
вино цитатой-рифмой в хрустале,
и кажется, что можно на сто лет
вперед лелеять тишь и жизнь простую…
Выходит — и вбегает с криком «А!»,
как будто на Севилью Колыма
надвинулась, и полымем ума
не одолеть ожившую статую.
Жаворонки прилетели,
жаворонки.
Травы старые в постели
ржавы, ломки.Травы старые подстилкой
новой травке,
как песчаник палестинский
нашей Пасхе.
Рынки, торжища, базары,
будки, шапито, вокзалы,
улица, фонарь, аптека,
кто там ищет человека
днем с огнем? Кто взошел из утлой бочки,
прорастил на пальцах почки,
в почву запустил коренья,
расцветая не ко время
старым пнем…
На двух ногах, четырехглазый,
скорей колеблется тростник,
чем мыслит. Странною заразой
затронутый, увял, и сник, и снит в неведомой долине
невидимые миру сны,
и выплывают удалые
на Млечный путь его челны.
Ничего не учив,
не уча по складам,
даром дар получив,
даром дар и раздам.Чуть навязчив мотив,
теребящий струну:
даром дар отхватив,
не упрячу в суму.Даром дар, не дары,
только этот один
средь кромешной жары
и нетающих льдин.
Девятый день,
в последний раз
в земную сень
гляжу на вас.И не тропарь,
и не елей —
налей стопарь,
и мне налей.К чему слова?
Умолкните.
Я счастлива
в нетемноте, где истина,
и путь, и свет,
где нету дна
и бездны нет.
Вот она я —
еду — поедем — поехали,
и в водопаде наяд
стайки заахали эхами.
Вот оно то,
к чему через рвы, ухабы
тащились плащи, манто,
хламиды, робы, рубахи.
И вот они мы в Нем,
неловкая в Слове пословица,
и в водопаде огнем
с разбегу вода остановится.
Как от Крыма до Рима
ветр играет волною.
Если я одержима,
то хотя бы не мною.Как из присказки сказка
пробивается стойко.
Если с чем я согласна,
с токованием только.Как от urbi до orbi
речи тлеют немея.
На горбу и на морде
донесу что имею.
Уединён и уединен,
заснежен и зальдён, зальдинен,
стоишь, как столпник на столпе,
как вызов, брошенный толпе.Но толпы — это человеки,
чело светло и тяжки веки,
чаяний полны и забот,
в детсадик, в офис, на заводони бегут и байки бают,
и огибают, обегают
твой столп, воздвигнутый вотще,
москвич в Гарольдовом плаще.
А я всегда
всем современницей была
и, как вода,
по всем изгибам русла протекла.И, в море впав,
осталась, как и все, без прав,
не миновал
меня ни первый, ни девятый вал.Волна волне
я говорю: «Чего мы ждем?
Пора и мне
свои верховья увлажнить дождем».
Ты, человек, ты, Божий образ,
ты изобрел нам всем автобус
(сказать не смею — мне одной).
И я вхожу, я, образ Божий,
со всеми схожий и несхожий,
и предъявляю проезднойкак пропуск бормотать невнятно,
кругом французам непонятно,
да и себе понятно ли?
Оставь, оставь маршрут свой косный,
мой першерон шестиколёсный,
и как захочется рули…
И мы — мы были дети,
и попадали в сети,
ловушки и силки.
И к нам — под лампой с книжкой,
с термометром подмышкой —
слетались мотыльки.
И с нас когда-то спросят,
куда нас ветер носит,
куда мы во всю прыть
несемся? В догонялки,
в колдунчики да салки…
И все ж — куда нам плыть?
Господа-товарищи,
эй, на корабле!
Берег отплывающий
отошел к земле.Мы тут без имущества,
голые средь вод,
только соли гущица
в нёбе отдает, только соли ложечка
в океан-стакан,
выпьем понемножечку,
выпьем по сто грамм, выпьем под занюханный
латаный рукав,
от Святого Духа нам
дан сей пироскаф.
Неузримый при свете и
прозреваемый в темноте,
Ты почти междометие
на меже между этим и тем.Вдох и выдох — зазором ли
продыхаешь кругло-кругло
меж морозов узорами
выходящее к свету стекло… И у круга трамвайного
не сойти мне, а повернуть.
Не оставь, не отдай, не замай меня,
между рельсами тесен мой путь.
Из автобуса выходя,
на Ворота Святого Гвоздя
я гляжу — ни гвоздя, ни ворот,
так сказать, от ворот поворот.Но пройди по-над кольцевой,
под немолкнущий вой грузовой,
и очутишься сразу по ту
грань и сторону, вся в поту.Руку вытяни, мельком глянь
на тобой перейдённую грань,
где и воздух жарок и рыж,
где остался город Париж.
И вдохновения святые,
и запятые, запятые,
и обуянный дух мечтой,
и снова точка с запятой,
и ах! — и страстный, как Испанья,
через препоны, препинанья
Пегас домчится всем назло
в свое покойное стойло.
(памяти обериутов)…писали бы ямбом… Где в ореоле черных солнец,
вещей глаголом переполнясь,
они шутили, как гасконец,
по русским скачущий снегам,
там их за ямбы ждал червонец,
и за хореи ждал червонец,
и за верлибры ждал червонец
без переписки — девять грамм.
Ты знаешь край
(у бездны),
ну так сигай,
любезный, ну так лети
на камни,
маши, крути
руками, порхая, тре-
пыхаясь,
втопя свой трепет в хаос.
Ой, на горе жнут жнецы
на полях баталий жниво,
что жило — уже неживо,
вжикнул серп, пришли концы.В чернозем и солонцы
истекает крови жила,
от режима до режима
скачут в трауре гонцы.Ой, на горе на горе
на заре и по жаре
свистнул, вжикнул и обуглил —
все, что было жаром сердц,
сжал нежалостливый серп,
загребая сажу в угол.
Слова плывут туда, сюда ли, мимо,
как стайка потревоженных утят,
нахохлен стих, как ворон возле млына,
и, как листовки, ласточки летят.
Ты гражданин?
Живи один.
А ты, поэт,
на целый свет
иди обнять
людскую рать,
тьму тем, и свет
неси, поэт,
в ладонях двух,
чтоб не потух.