Люблю в тебе, что ты, согрев Франциска,
Воспевшего тебя, как я пою,
Ласкаешь тем же светом василиска,
Лелеешь нежных птичек и змею.
Меняешь бесконечно сочетанья
Людей, зверей, планет, ночей, и дней,
И нас ведешь дорогами страданья,
Но нас ведешь к Бессмертию Огней.
Люблю, что тот же самый свет могучий,
Что нас ведет к немеркнущему Дню,
Струит дожди, порвавши сумрак тучи,
И приобщает нежных дев к огню.
Но, если, озаряя и целуя,
Касаешься ты мыслей, губ, и плеч,
В тебе всего сильнее то люблю я,
Что можешь ты своим сияньем — сжечь.
Ты явственно на стоны отвечаешь,
Что выбор есть меж сумраком и днем,
И ты невесту с пламенем венчаешь,
Когда в душе горишь своим огнем.
В тот яркий день, когда владыки Рима
В последний раз вступили в Карфаген,
Они на пире пламени и дыма
Разрушили оплот высоких стен, —
Но гордая супруга Газдрубала,
Наперекор победному врагу,
Взглянув на Солнце, про себя сказала:
«Еще теперь я победить могу!»
И, окружив себя людьми, конями,
Как на престол взошедши на костер,
Она слилась с блестящими огнями,
И был триумф — несбывшийся позор.
И вспыхнуло не то же ли сиянье
Для двух, чья страсть была сильней, чем Мир,
В любовниках, чьи жаркие лобзанья
Через века почувствовал Шекспир.
Пленительна, как солнечная сила,
Та Клеопатра, с пламенем в крови,
Пленителен, пред этой Змейкой Нила,
Антоний, сжегший ум в огне любви.
Полубогам великого Заката
Ты вспыхнуло в веках пурпурным днем,
Как нам теперь, закатностью богато,
Сияешь алым красочным огнем.
Ты их сожгло. Но в светлой мгле забвенья
Земле сказало: «Снова жизнь готовь!» —
Над их могилой — легкий звон мгновенья,
Пылают маки, красные, как кровь.
И как в великой грезе Македонца
Царил над всей Землею ум один,
Так ты одно царишь над Миром, Солнце,
О, мировой закатный наш рубин!
И в этот час, когда я в нежном звоне
Слагаю песнь высокому Царю,
Ты жжешь костры в глубоком небосклоне,
И я светло, сжигая жизнь, горю!
Наш Воздух только часть безбрежнаго Эѳира,
В котором носятся безсмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветнаго скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взростают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белыя снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предразсветной мглы до яркаго заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющаго Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть—нежней, тесней—вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелаго снопа.
Сжигают молнии—но неустанны руки,
Сгорают здания—но вновь мечта ростет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова—первый день, и снова—начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах—и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе—напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живыя,
Созданья Воздуха, те волны звуковыя,
И краски зыбкия, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда жь его замкнут,
В нем дышет скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо ростут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эѳира,
Где неразсказанность совсем иного мира,
Неполовиннаго, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездныя убранства,—
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эѳирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.
Средь ликов тех, чьи имена, как звезды,
Горят векам и миллионам глаз,
И чей огонь еще в тысячелетьях
Не перестанет радугу являть,
А может быть зажжется новым небом,
Иль будет жить как песнь, как всплеск волны,
Я полюбил, уже давно, два лика,
Что кажутся всех совершенней мне.
Один — спокойный, мудрый, просветленный,
Со взглядом, устремленным внутрь души,
Провидец, но с закрытыми глазами,
Или полузакрытыми, как цвет
Тех лотосов, что утром были пышны,
Но, чуя свежесть, сжались в красоте,
И лотосов иных еще, что только
В дремотной грезе видят свой расцвет.
Царевич, отказавшийся от царства,
И возлюбивший нищенский удел,
Любимый, разлучившийся с женою,
Бежавший из родной семьи своей,
Прошедший все вершины созерцанья,
И знавший истязания всех мук,
Но наконец достигший лет преклонных,
Как мощный дуб среди лесных пустынь.
Спокойствию он учит и уменью,
Сковав себя, не чувствовать цепей,
Поработив безумящие страсти
Смотреть на мир как на виденья сна,
В величии безгласного затона
Молчать и быть в безветрии души,
Он был красив, и в час его кончины
Цветочный дождь низлился на него.
Другой — своей недовершенной жизнью —
Взрывает в сердце скрытые ключи,
Звенящий стон любви и состраданья,
Любви, но не спокойной, а как крик,
В ночи ведущий к зареву пожара,
Велящий быть в борьбе и бить в набат,
И боль любить, ее благословляя,
Гвоздями прибивать себя к кресту.
Но только что предстал он как распятый,
Он вдруг проходит с малыми детьми,
И с ними шутит, птица в стае птичек,
И он сидит пируя на пиру,
В хмельной напиток воду превращает,
Блуднице отпустил ее грехи,
Разбойнику сказал: «Ты будешь в Царстве»,
И нас ведет как духов по воде.
Угадчивый, смутительно-утайный,
Который, говоря, не говорит,
А только намекает, обещая,
Узывчивый, как дальняя свирель,
Его покинешь, вдруг он вновь с тобою,
И веришь, и опять идешь за ним,
И вдруг умеет он промолвить слово,
Что хочешь ты услышать в крайний миг.
Но тот другой, безгласным чарованьем,
Не меркнет он, светясь в своих веках,
Бросая белый свет, поет безмолвно,
Глядит в себя, весь отрицая мир,
И подойдя к такому изваянью,
Глядишь в себя и видишь в первый раз,
Что мир не мир, а только привиденье,
А ты есть мир, и верно все в тебе.
К тому я приближаюсь и к другому,
И от обоих молча ухожу
Светлей себя, сильнее, и красивей,
Но слышу — жажду я не погасил.
И сильным, что смиренье возлюбили,
Слагаю я бесхитростную песнь,
Не облекая чувство в звон созвучий,
Не замыкая стих свой острием.
Я говорю: И красота покоя,
И чары отреченья чужды мне,
Я знаю их в моей размерной доле,
Но чувствую, что третий есть исход,
И в нем я как пчела в цветке и в улье,
И в нем я птица в лете и в гнезде,
И в нем я стебель пьющий и дающий,
И Солнце мой учитель в небесах.
Я выхожу весною ранней в поле,
И он со мной, помощник верный, конь,
И я, соху ведя, пронзаю глыбы,
А жаворонок сверху мне поет.
О, вейся, вейся, жаворонок выше,
И пой псалмы звучнее, чем в церквах,
И свей из тонких травок для подруги
И для птенцов заветное гнездо.
Я слушаю тебя, крылатый вестник,
Благословляю каждый миг земли —
Так с Богом говорит вся эта бедность,
Так в каждом миге чувствую я смысл,
Что с жаворонком мне не нужно мира,
И с пашнею не нужно мне креста, —
Всем, что во мне, служу обедню Солнцу,
И отойду, когда оно велит.
Лишь между скал живет орел свободный,
Он должен быть свиреп и одинок.
Но почему ревнивец благородный
Убил любовь, чтоб, сократив свой срок,
Явивши миру лик страстей и стона,
Ножом убить себя? О, Дездемона!
Пусть мне о том расскажет стебелек.
А если нет, — пускай расскажет Этна!
Падет в солому искра незаметно,
Рубином заиграет огонек,
Сгорят дома, пылает вся столица,
Что строил миллион прилежных рук,
И, в зареве, все — шабаш, рдяны лица,
Тысячелетье — лишь напрасный звук,
Строительство людей — лишь тень, зарница.
Есть в Книге книг заветная страница,
Прочти, — стрела поет, ты взял свой лук.
Убийство и любовь так близко рядом,
Хоть двое иногда десятки лет
Живут, любя, и ни единым взглядом
Не предадут — в них сторожащий — свет.
И так умрут. И где всей тайны след!
В лучисто-длинном списке тех любимых,
Которые умели целовать,
Есть Клеопатра. На ее кровать
Прилег герой, чья жизнь — в огне и в дымах
Сожженных деревень и городов.
Еще герой. Миг страсти вечно-нов.
Еще, еще. Но кто же ты — волчица?
И твой дворец — игралищный вертеп?
Кто скажет так, тот глуп, и глух, и слеп.
Коль в мире всем была когда царица,
Ей имя — Клеопатра, знак судеб,
С кем ход столетий губящих содружен.
Ей лучшая блеснула из жемчужин,
И с милым растворив ее в вине,
Она сожгла на медленном огне
Два сердца, — в дымах нежных благовоний,
Любовник лучший, был сожжен Антоний.
Но где, в каком неистовом законе
Означено, что дьявол есть во мне?
Ведь ангела люблю я при Луне,
Для ангела сплетаю маргаритки,
Для ангела стихи свиваю в свитки,
И ангела зову в моем бреду,
Когда звездой в любви пою звезду.
Но жадный я, и в жадности упорен.
Неумолим. Все хищники сердец —
Во мне, во мне. Мой лик ночной повторен,
Хотя из звезд мой царственный венец.
Где нет начала, не придет конец,
Разбег двух душ неравен и неровен.
Но там, где есть разорванность сердец,
Есть молния, и в срывах струн — Бетховен.
Кто алмазы расцветил?
Кто цветы дал? — Звездный Гений,
В час рождения светил,
Горсть сверканий ухватил,
И обжегся от горений,
От живых воспламенений,
Исходивших из горнил.
Он обжегся, усмехнулся,
Все ж, сверкая, содрогнулся,
Пламень взятый уронил.
Капли пламени летели,
Охлаждаясь в темноте,
Все ж храня в небесном теле,
В малом теле, в круглоте,
Взрыв, и дрожь, и зов к мечте,
Брызги радуг — Красоте.
Из горячих водоемов
Закипающих светил,
Звездный Гений, в гуле громов,
В блеске молний и кадил,
Много чувств поработил,
В тело вольными вместил,
И замкнув их в разном теле,
Повелел, чтоб вспевно рдели,
Чтобы пели песнь побед,
А в иных, как в колыбели,
Чтоб дремотный грезил свет,
Словно ночью от планет.
И чтоб ярче было чудо,
В ямы горной тесноты
Бросил стебли и цветы,
Вспыхнул пламень изумруда,
И тая огней раскат,
Был рубин и жил гранат.
Камни чувство задержали,
Целы разные скрижали,
Как различен цвет лица.
Лунный холод есть в опале,
И кровавятся сердца
В сердолике без конца.
И чтоб искристого пира
Был в мирах протяжней гул,
Звездный Гений, с кровли мира,
Синей влаги зачерпнул, —
Капли нежного сапфира,
Голубея, полились
С Моря сверху — в Море вниз, —
Камни были там слепые,
Камни стали голубые,
Синью молнии зажглись,
Мчась высокою твердыней,
И в очах агат зрачков
Окружился сказкой — синей,
Словно Небо над пустыней,
Или вспышки васильков.
Звездный Гений, с грезой дружен,
Возжелав свою печать
В нашей жизни отмечать,
Бросил нам еще жемчужин,
Уронил он капли слез,
Ветер с Неба их донес.
Но с волной морей гуторя,
Дух свой к Морю наклоня,
Уронил он в бездну Моря
Слезы вышнего огня.
Бездна встала с кликом гула,
Был тот рокот говорлив,
Бездна жадная сверкнула,
Сонмы раковин раскрыв.
И отпрянула к хоромам
Темным, вниз, как от врага,
Закрывая синим громом
Неземные жемчуга.
Там и будет эта ясность,
Та немая полногласность
Слез, упавших с высоты, —
Чтобы тешила опасность,
Тех, кто жаждет Красоты.
И земным бросаться нужно
В пропасть Моря с берегов,
Чтоб сверкнула им содружно
Нитка круглых жемчугов.
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громо́в,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.
Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.
Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.
Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.
Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.
Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.
О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.
Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.
Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.
И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.
Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.
Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.
В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.
Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —
Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —
О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.
Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.
Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.
Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.
Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —
Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.
О, свет вечерний! Позднее страданье!
Египетское Сказание
Некогда солнечный Ра,
Из золотого чертога,
Праведно правил людьми.
Но остудилась игра
Крови горячего бога, —
Это сказанье пойми.
В лете стихает перо,
Море синеет в покое,
Ра утомился от бурь.
Кости его — серебро,
Тело его — золотое,
Волосы — камень лазурь.
Люди узнали про то,
Люди его поносили,
В мыслях погасла свеча.
Только не ведал никто,
Как и в притихнувшей силе
Хватка огней горяча.
Ра созывает богов,
К богу воззвал Океана,
В бездне откликнулся Нун.
Старший, основа основ,
Знал он, как утро румяно,
Ра в Океане был юн.
Солнце, когда-то дитя,
В Нуне качалось туманном,
Солнце возникло из вод.
Море, волной шелестя,
Гулом гудя необманным,
Слышит, коль кто позовет.
«Старший, Владыка морей,
Боги, окружные ныне,
Вот моя жалоба к вам.
Люди суть слезы очей,
Люди — песчинки пустыни,
Люди — прибавка к мирам.
Создал их оком моим,
Люди на Солнце восстали,
Что же мне сделать с людьми?»
Нун, он всегда нелюдим,
В пенной воскликнул печали: —
«Солнце, совет мой прими!
Сын мой, ты выше Отца,
Жаркий пребудь на престоле,
Людям же око пошли!»
Сделалось! Зной — без конца.
Люди от жара и боли
Вьются как черви в пыли.
Из городов, деревень,
Люди бежали в пустыни,
Око догонит везде.
Где хоть малейшая тень?
Зной не смягчается ныне
И при Вечерней звезде.
Око, покинувши Ра,
Стало горячей богиней,
Стало красивой Гатор.
Ждать ли сожженным добра,
Тронутым молнией синей,
Знающим пламенный взор?
Чувствует Ра в полумгле,
Солнцу Гатор — благовестье,
Око вернулось назад.
«Я — Красота на Земле,
Огненный суд для бесчестья,
Я — сожигающий взгляд!»
Солнце увидело месть,
Целый Египет — как жатва,
Люди кругом сожжены.
Жертв обгоревших не счесть.
Мыслит: «Да кончится клятва,
Жатва красивой жены!»
Пьянственный сок ячменя
Выжать велел изобильно,
В сок тот прибавить гранат.
К утру горячего дня,
Всюду, где было так пыльно,
Красный забил водопад.
Всюду, — на вид, — на полях
Кровь на четыре сажени,
Новый Египту убор.
С жаждой в зажженных очах,
В жажде живых наслаждений
Пьет и пьянеет Гатор.
Так напилась красота
Этого призрака крови,
Что позабыла людей.
Спит. И светла высота.
В сердце есть дали и нови.
В мире есть свежесть дождей.
Все же ушел от Земли,
И навсегда — в отдаленьи,
Жгущий и греющий Ра.
Повести Солнца внемли.
Солнцу молись в песнопеньи.
Помни, что было вчера.
Мы, человеки дней последних, как бледны в жизни мы своей!
Как будто в Мире нет рубинов, и нет цветов, и нет лучей.
Мы знаем золото лишь в деньгах, с остывшим бледным серебром,
Не понимаем мысли молний, не знаем, что поет нам гром.
Для нас блистательное Солнце не бог, несущий жизнь и меч,
А просто желтый шар центральный, планет сферическая печь.
Мы говорим, что мы научны, в наш бесподобный умный век,
Я говорю — мы просто скучны, мы прочь ушли от светлых рек.
Мы разорвали, расщепили живую слитность всех стихий,
И мы, живя одним убийством, бормочем лживо: «Не убий».
Я ненавижу человеков, в цилиндрах, в мерзких сюртуках,
Исчадья вечно-душных комнат, что могут видеть лишь в очках.
И видят — только пред собою, так прямо, ну, сажени две,
И топчут хилыми ногами, как звери, все цветы в траве.
Сказав — как звери, я унизил — зверей, конечно, не людей,
Лишь меж зверей еще возможна — жизнь, яркость жизни, без теней.
О, человеки дней последних, вы надоели мне вконец.
Что между вас найти могу я, искатель кладов и сердец!
Вы даже прошлые эпохи наклейкой жалких слов своих
Лишили грозного величья, всех сил живых, размаха их.
Когда какой-нибудь ученый, сказать точнее — маньяк,
Беседовать о прошлом хочет, начнет он бормотанье так: —
То были дни Ихтиозавров, Плезиозавров… О, глупец!
Какие клички ты придумал! Дай не ярлык мне, — образец!
Дай мне почувствовать, что были пиры и хохот Вещества,
Когда не знали страсти — тюрем, и кровь живых — была жива.
Ихтиозавры, Динозавры, и Птеродактили — суть бред,
Не бред Стихий, а лепет мозга, который замкнут в кабинет.
Но, если я скажу, что ящер влачился по земле как дом?
Был глыбистой летучей мышью, летел в надземности китом?
И мы при имени Дракона литературность ощутим: —
Кто он? То Дьявол — иль Созвездье — Китайский символ — смутный дым?
Но, если я скажу, что где-то многосаженный горный склон
Восколебался, закачался, и двинулся — и был Дракон?
Лабораторная зачахлость! Ты смысл различья ощутил?
Иль нужно изяснить понятней, что ты хромец, лишенный сил?
О, дни, когда был так несроден Литературе человек,
Что, если закрепить хотел он, что слышал от морей и рек,
Влагал он сложные понятья — в иероглифы, не в слова,
И панорама Неба, Мира в тех записях была жива.
То живопись была, слиянье зверей, людей, и птиц, в одно. —
Зачем, Изида, возле Сфинкса, под Солнцем быть мне не дано!
Боль, как бы ни пришла, приходит слишком рано.
Прошли, в теченьи лет, еще, еще года.
На шепчущем песке ночного Океана
Я в полночь был один, и пенилась Вода.
Вставал и упадал прибой живой пустыни,
Рождала отклики на суше глубина.
Был тот же Океан, от века и доныне,
Но я не знал, о чем поет его волна.
В моем сознании иные волны пели,
Припоминания всего, что видел я.
И чудилась мне мать у детской колыбели,
И чудился мне гроб, любовь, и смерть моя.
В предельность точную замкну́тые стремленья,
Паденье, высота, разорванный узор.
Все тех же вечных сил все новые сцепленья,
Моей души ночной качанье и простор.
Но за разорванной и многоцветной тканью
Я чувствовал мою — иль не мою — мечту.
В конце концов я рад, всему, я рад страданью,
Я нити яркие в живой узор плету.
Но мне хотелось знать все содержанье смысла.
Куда же я иду? Куда мы все идем?
Скажите, звезды, мне, вы, замыслы и числа,
Вы, волны вечные, чьих влажных ласк мы ждем!
На Небе облака, нежней мечтаний летом,
В холодной ясности ночного Сентября,
Дышали призрачным неуловимым светом,
Как бы сознанием прошедшего горя́.
От вод вставала мгла волнистого тумана,
И долго я смотрел на синий Небосклон.
И вот в мои зрачки — от зыбей Океана
И от высот Небес — вошел бессмертный сон.
Так глубока Вода, под Небом без предела,
Такая тайна в двух живет, всегда дыша,
Что может утонуть в их снах не только тело,
Но и глубокая всезрящая душа.
Из легкой водной мглы и из сияний звездных,
Из нежно-зыбкого воздушного руна,
Меж двух бездонностей, и в двух зеркальных безднах,
Возникла призрачно блаженная страна.
Мир, где ни мук, ни тьмы, ни страха, ни обиды,
Где все, плетя узор, в узорность сплетены.
Как будто города погибшей Атлантиды,
Преображенные, восстали с глубины.
Домов прекраснейших возникли мириады,
Среди невиданных фонтанов и садов.
Я знал, что в тех стенах всегда лучисты взгляды,
И могут все сказать глаза живых — без слов.
Здесь каждый новый день был сказкой, как вчерашний,
Созданий мысленных, дрожа, росли леса.
Здесь каждый стройный дом кончался легкой башней,
И все, что на земле, всходило в Небеса.
Весь бледный, Океан слиялся с Небосклоном,
Нет нежеланного, ни в чем, ни где-нибудь.
Весь Мир наполнился одним воздушным звоном,
Вселенная была — единый Млечный путь.
И этих бледных звезд мерцающие реки
Сказали молча мне, какой удел нам дан.
И в тот полночный час я стал иным навеки,
И понял я, о чем поет нам Океан.
В начале времен
Везде было только лишь Небо да Море.
Лишь дали морские, лишь дали морские, да светлый бездонный вкруг них небосклон.
В начале времен
Бог плавал в ладье, в бесприютном, в безбрежном просторе,
И было повсюду лишь Небо да Море.
Ни леса, ни травки, ни гор, ни полей,
Ни блеска очей, Мир — без снов, и ничей.
Бог плавал, и видит — густая великая пена,
Там Кто-то лежит.
Тот Кто-то неведомый тайну в себе сторожит,
Название тайной мечты — Перемена,
Не видно ее никому,
В немой сокровенности — действенно-страшная сила,
Но Морю и Небу значение пены в то время невидимо было.
Бог видит Кого-то, и лодку направил к нему.
Неведомый смотрит из пены, как будто бы что заприметил.
«Ты кто?» — вопрошает Господь.
Причудливо этот безвестный ответил:
«Есть Плоть, надлежащая Духу, и Дух, устремившийся в Плоть.
Кто я, расскажу. Но начально
Возьми меня в лодку свою».
Бог молвил: «Иди». И протяжно затем, и печально,
Как будто бы издали голос раздался вступившего с Богом в ладью:
«Я Дьявол». — И молча те двое поплыли,
В своей изначальной столь разнствуя силе.
Весло, разрезая, дробило струю.
Те двое, те двое.
Кругом — только Небо да Море, лишь Море да Небо немое.
И Дьявол сказал: «Хорошо если б твердая встала Земля,
Чтоб было нам где отдохнуть». И веслом шевеля,
Бог вымолвил: «Будет. На дно опустись ты морское,
Пригоршню песку набери там во имя мое,
Сюда принеси, это будет Земля, Бытие».
Так сказал, и умолк в совершенном покое.
А Дьявол спустился до дна,
И в Море глубоком,
Сверкнувши в низинах тревожным возжаждавшим оком,
Две горсти песку он собрал, но во имя свое, Сатана.
Он выплыл ликуя, играя,
Взглянул — ни песчинки в руке,
Взглянул, подивился — свод Неба пред этим сиял и синел вдалеке,
Теперь — отодвинулась вдвое и втрое над ним высота голубая.
Он снова к низинам нырнул.
Впервые на Море был бешеный гул,
И Небо содвинулось, дальше еще отступая,
Как будто хотело сокрыться в бездонностях, прочь.
Приблизилась первая Ночь.
Вот Дьявол опять показался. Шумней он дышал и свободней.
В руке золотилися зерна песку,
Из бездны взнесенные ввысь, во имя десницы Господней.
Из каждой песчинки — Земли создалось по куску.
И было Земли ровно столько, как нужно,
Чтоб рядом улечься обоим им дружно.
Легли.
К Востоку один, и на Запад другой. Несчетные звезды возникли вдали,
Над бездной морской,
Жемчужно.
Был странен, нежданен во влажностях гул.
Бог спал, но не Дьявол. Бог крепко заснул.
И стал его Темный толкать потихоньку,
Толкать полегоньку,
Чтоб в Море упал он, чтоб в Бездне Господь потонул.
Толкнет — а Земля на Востоке все шире,
На Запад толкнет — удлиннилась Земля,
На Юг и на Север — мелькнули поля,
Все ярче созвездья в раздвинутом Мире,
Все шире на Море ночная Земля.
Все больше, грознее. Гудят водопады.
Чернеют провалы разорванных гор.
Где-ж Бог? Он меж звезд, там, где звезд мириады!
И враг ему Дьявол с тех пор.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»
Высо́ко на парижской Notrе Damе
Красуются жестокие химеры.
Они умно́ уселись по местам.
В беспутстве соблюдая чувство меры,
И гнусность доведя до красоты,
Они могли бы нам являть примеры.
Лазурный фон небесной пустоты
Обогащен красою их несходства,
Господством в каждой — собственной черты.
Святых легко смешаешь, а уродство
Всегда фигурно, личность в нем видна,
В чем явное пороков превосходство.
Но общность между ними есть одна:
Как крючья вопросительного знака,
У всех химер изогнута спина.
Скептически произрастенья мрака,
Шпионски выжидательны они,
Как мародеры возле бивуа́ка.
Не получив ответа искони́ ,
И чуждые голубоглазья веры,
Сидят архитектурные слепни, —
Односторонне зрячие химеры,
Задумались над крышами домов,
Как на́ море уродливые шхеры.
Вкруг Церкви, этой высшей из основ,
Враждебным станом выстроились зданья,
Берлоги тьмы, уют распутных снов, —
И Церковь, осудивши те мечтанья
Сердец, обросших грубой тканью мха,
Развратный хаос в мире созиданья, —
Где дышит ядом каждая кроха, —
Воздвигла слепок мерзости звериной,
Зеркальный лик поклонников греха.
Но меж людей, быть может, я единый
В глубокий смысл чудовищ тех проник,
Всегда иное чуя за картиной.
Привет тебе, отшедший мой двойник,
Создатель этих двойственных видений,
Я в стих влагаю твой скульптурный крик,
Привет вам сонмы страшных заблуждений!
Ты — гений сводни, дух единорог,
Сподручник жадный ведьмовских радений.
Гермафродит, глядящий на порок,
Ты жабу давишь в пытке дум бессонных,
Весь мир ты развратил бы, если б мог.
Концы ушей, продленно-заостренных,
Стоят, как бы заслышавши вдали
Протяжный гул тобою соблазненных.
Колдуний новых жабы привели.
Но ты уж слышишь ропот осужденья,
Для вас костры свирепые зажгли.
И ты, заклятый враг деторожденья,
Колдунья с птицей, демоны-враги,
Препоны для простого наслажденья!
Твое лицо — зловещий лик Яги,
Нагие десны алчны и беззубы,
Твоя рука имеет вид ноги, —
Твои черты безжалостные грубы,
Застыли пряди каменных волос,
Не знали поцелуев эти губы, —
Не ведали глаза химеры слез,
И шерстью, точно сорною травою,
Твой хищный стан уродливо оброс.
Как вестник твой, крича, перед тобою
Стервятник омерзительный сидит,
Покрытый вместо перьев чешуею.
В его когтях какой-то зверь хрустит,
Но как ни гнусен вестник твой ужасный,
Ты более чудовищна на вид.
И оба вы судьбе своей подвластны,
Одна мечта на вас наводит лоск,
Единый гений, жесткий и бесстрастный.
Как сжат печатью вдавленною воск,
Так лоб у вас, наклонно убегая,
К убийству дух направил, сжавши мозг.
И ты еще, уродина другая,
Орангутанг и жалкий идиот,
Ты скорчился, в тоске изнемогая.
Убогий демон, выродок и скот,
Герой мечты безумного Эдга́ра,
Зачатой в этом мире в черный год.
В тебе инстинкт горел огнем пожара,
И ты двух женщин подло умертвил,
Но в цвете крови странная есть чара.
Тебя нежданый ужас подавил,
И ты бежал на этот Дом Видений,
Беспомощный палач, лишенный сил.
Вы, дьяволы любовных наслаждений,
Как много в вас отверженной мечты.
Один как ангел, с крыльями… О, гений!
Зачем в беспутном пире срамоты,
Для сладости обманчивого часа,
Принизился до мелких тварей ты!
Твое лицо — бесстыдная гримаса,
Ты нагло манишь, высунув язык, —
Усталых ласк приправа и прикраса.
Ты знаешь, как продлить тягучий миг,
Ты, с хо́леными женскими руками,
Любовь умом обманывать привык.
Другой наглец, с кошачьими зрачками,
Над Городом Безумия склонясь,
Всем обликом хохочет над врагами.
Он гибок, сладострастен, и как раз
В обятьи насмерть с хохотом удавит,
Как змей вкруг тела нежного виясь.
Еще другой, всего превыше ставит
Блаженство в щель чужую заглянуть,
Глядит, дрожит, и грязный рот слюнявит.
Еще, с лицом козла, ввалилась грудь,
Глаза глубоко всажены в орбиты,
Сумел он весь в распутстве потонуть.
Вы разны все, и все вы стройно слиты,
Вы все незримой сетью сплетены,
Равно́ в семье единой имениты.
Но всех прекрасней в свите Сатаны,
Слияние ума и лицемерья,
Волшебный образ некоей жены.
Она венец и вместе с тем преддверье,
Карикатура ей изжитых дум,
Крылатый коршун, выщипавший перья.
Взамену чувств у ней остался ум,
Она ханжа в отшельнической рясе,
Иссохший монастырский толстосум.
Застывши в иронической гримасе,
Она как бы блюдет их всех кругом.
Ирония прилична в свинопасе.
И все они венчают Божий Дом!
Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.
Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.
Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.
Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.
Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.