Илья Сельвинский - стихи про ужа

Найдено стихов - 7

Илья Сельвинский

Гете и Маргарита

О, этот мир, где лучшие предметы
Осуждены на худшую судьбу…
ШекспирПролетели золотые годы,
Серебрятся новые года…
«Фауста» закончив, едет Гете
Сквозь леса неведомо куда.По дороге завернул в корчму,
Хорошо в углу на табуретке…
Только вдруг пригрезилась ему
В кельнерше голубоглазой — Гретхен.И застрял он, как медведь в берлоге,
Никуда он больше не пойдет!
Гете ей читает монологи,
Гете мадригалы ей поет.Вот уж этот неказистый дом
Песней на вселенную помножен!
Но великий позабыл о том,
Что не он ведь чертом омоложен; А Марго об этом не забыла,
Хоть и знает пиво лишь да квас:
«Раз уж я капрала полюбила,
Не размениваться же на вас».

Илья Сельвинский

Казачья шуточная

Черноглазая казачка
Подковала мне коня,
Серебро с меня спросила,
Труд не дорого ценя.— Как зовут тебя, молодка?
А молодка говорит:
— Имя ты мое почуешь
Из-под топота копыт.Я по улице поехал,
По дороге поскакал,
По тропинке между бурых,
Между бурых между скал: Маша? Зина? Даша? Нина?
Все как будто не она…
«Ка-тя! Ка-тя!» — высекают
Мне подковы скакуна.С той поры, — хоть шагом еду,
Хоть галопом поскачу, -
«Катя! Катя! Катерина!» —
Неотвязно я шепчу.Что за бестолочь такая?
У меня ж другая есть.
Но уж Катю, будто песню,
Из души, брат, не известь: Черноокая казачка
Подковала мне коня,
Заодно уж мимоходом
Приковала и меня.

Илья Сельвинский

Первый пласт

Еще не расцвел над степью восток,
Но не дождаться утра —
И рупор сказал, скрывая восторг:
«Внимание, трактора!»Громак переходит лужу вброд,
Оттер от грязи каблук,
Сел. Сейчас он двинет вперед
«С-80» и плуг.У этого плуга пять корпусов,
По сталям сизый ручей.
Сейчас в ответ на новый зов
Пять упадут секачей.Уже мотор на мягких громах,
Сигнала ждут топоры…
Так отчего же, товарищ Громак,
Задумался ты до поры? Степь нахохлила каждую пядь,
Но плуг-то за пятерых!
Ее, бескрайнюю, распахать —
Как новый открыть материк; Она покроет любой недород,
Зерно пудовое даст.
Громак! Тебе поручает народ
Первый
поднять
пласт.Какая награда за прежний труд!
Но глубже, чем торжество,
Чует Громак: история тут…
И я понимаю его.«Пошел!»
Отливая, как серебро,
Трактор грянул серьгой.
Первый пласт поднялся на ребро,
За ним повалился другой.И залоснился в жире своем,
Свиному салу сродни,
Фиолетовый чернозем,
Перегнои одни.Первая… Первая борозда!
Но что
одной
за цена?
Этой ли тоненькой обуздать
Такое, как целина? Желтеет степь, и рыжеет дол —
Они
во весь
кругозор!
А трактор ниточку повел,
Стремясь доползти до зорь.Вокруг огромный горизонт,
Нахмуренный, злой…
А трактор медленно грызет
По нитке шар земной.Но ниточка уж так строга
И в дымке так тепла,
Как гениальная строка,
Что эпос начала.

Илья Сельвинский

Какое в женщине богатство

Читаю Шопенгауэра. Старик,
Грустя, считает женскую природу
Трагической. Философ ошибался:
В нем говорил отец, а не мудрен,
По мне, она скорей философична.Вот будущая мать. Ей восемнадцать.
Девчонка! Но она в себе таит
Историю всей жизни на земле.Сначала пена океана
Пузырится по-виногражьи в ней.
Проходит месяц. (Миллионы лет!)
Из пены этой в жабрах и хвосте
Выплескивается морской конек,
А из него рыбина. Хвост и жабры
Затем растаяли. (Четвертый месяц.)
На рыбе появился рыжий мех
И руки.
Их четыре.
Шимпанзе
Уютно подобрал их под себя
И философски думает во сне,
Быть может, о дальнейших превращеньях.
И вдруг весь мир со звездами, с огнями,
Все двери, потолок, очки в халатах
Низринулись в какую-то слепую,
Бесстыжую, правековую боль.
Вся пена океана, рыбы, звери,
Рыдая и рыча, рвались на волю
Из водяного пузыря. Летели
За эрой эра, за тысячелетьем
Тысячелетие, пока будильник
В дежурке не протренькал шесть часов.И вот девчонке нянюшка подносит
Спеленатый калачик.
Та глядит:
Зачем всё это? Что это?
Но тут
Всемирная горячая волна
Подкатывает к сердцу. И девчонка
Уже смеется материнским смехом:
«Так вот кто жил во мне мильоны лет,
Толкался, недовольничал! Так вот кто!»Уже давно остались позади
Мужские поцелуи. В этой ласке
Звучал всего лишь маленький прелюд
К эпической поэме материнства,
И мы, с каким-то робким ощущеньем
Мужской своей ничтожности, глядим
На эту матерь с куклою-матрешкой,
Шепча невольно каждый про себя:
«Какое в женщине богатство!»

Илья Сельвинский

Дорогу, космос

Юрию ГагаринуЧтоб осознать всё богатство события,
Надо в пилоте представить с е б я:
Это ты,
читатель,
из ритма обычая
Вырвался, пламенем всех ослепя; Это ты, экономя в скафандре дыхание,
Звёзды вокруг ощущаешь, как вещи,
Это ты, это ты раздвинул заранее
Грани психики человечьей; Ты — утратив чувство весомости,
Ангелом над телефоном паришь,
Ты — в состоянии нервной весёлости
Рядом приметил Гжатск и Париж… И хоть бинокль высокого качества
Видит Землю во все люнеты,
Это тебе Земля уже кажется
Эллипсоидом дальней планеты,
А ты во Вселенной — один-
единственный,
Ты уже не Юрий — комета сама,
И пред тобой раскрываются истины
Такие, что можно сойти с ума! Но ты не искринкой махнул
во Вселенную,
Тебя не осколком несло сквозь небо,
Луну ты можешь назвать Селеною –
И это совсем не будет нелепо: От древнего Стикса до нашей Москвы-реки,
Вся устремившись в этот полёт,
Культура
всей человеческой
лирики
В дикости космоса
гордо плывёт.И сколько бы звёзды тебя не мытарили,
Земляк ты наш перед целым светом,
«З е м л я» — твоя марка на инструментарии,
Но не ищи ты абстракции в этом: С собою ты взял аппаратурою
Не только приборы своей страны,
Но и в мешочке землицу бурую –
Русскую пашню, весенние сны… Высоко над радугой полушария
Ты в черноте изучаешь Солнце,
Ты отмечаешь линию бария,
Цифру вносишь в рубрику — «стронций».Но милый светец избы на Смоленщине,
Но этажерка любимых книг,
Но брови той удивительной женщины,
Что пальцы ломает в этот миг, Но дочки твоей шоколадная родинка,
Мать, породившая чудо-сынища –
Это родная земля, это Родина,
Этого ты и на Солнце не сыщешь! Что может значить мирок этот маленький,
В стихиях стихий лилипутный уют?
Сквозь хладный Хаос
теплинки-проталинки
В ладонях душу твою берегут.А в этой душе — города и селения,
Мир и любовь,
Октябрь и семья,
Чего и во сне не видит Вселенная…
Дорогу, космос: летит Земля!

Илья Сельвинский

Портрет Лизы Лютце

Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!), —
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник! И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме… Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем? Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне? Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом… Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания, —
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!

Илья Сельвинский

Севастополь

Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней, Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват! —
Она остановилась:
— Да? —
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините… И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я… И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте… Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища… И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они! И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.