Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней, Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват! —
Она остановилась:
— Да? —
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините… И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я… И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте… Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища… И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они! И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.
Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!), —
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник! И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме… Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем? Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне? Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом… Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания, —
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор «Веселый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.
Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щелканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века, -
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.
Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!
Женщины коричневого глянца,
Словно котики на Командорах,
Бережно детенышей пасут.Я лежу один в спортивной яхте
Против элегантного «Дюльбера»,
Вижу осыпающиеся дюны,
Золотой песок, переходящий
К отмели в лилово-бурый занд,
А на дне у самого прилива —
Легкие песчаные полоски,
Словно нёбо.Я лежу в дремоте.
Глауберова поверхность,
Светлая у пляжа, а вдали
Испаряющаяся, как дыханье,
Дремлет, как и я.Чем пахнет море?
Бунин пишет где-то, что арбузом.
Да, но ведь арбузом также пахнет
И белье сырое на веревке,
Если иней прихватил его.
В чем же разница? Нет, море пахнет
Юностью! Недаром над водою,
Словно звуковая атмосфера,
Мечутся, вибрируют, взлетают
Только молодые голоса.
Кстати: стая девушек несется
С дюны к самой отмели.
Одна
Поднимает платье до корсажа,
А потом, когда, скрестивши руки,
Стала через голову тянуть,
Зацепилась за косу крючочком.
Распустивши волосы небрежно
И небрежно шпильку закусив,
Девушка завязывает в узел
Белорусое свое богатство
И в трусах и лифчике бежит
В воду. О! Я тут же крикнул:
«Сольвейг!»
Но она не слышит. А быть может,
Ей почудилось, что я зову
Не ее, конечно, а кого-то
Из бесчисленных девиц. Она
На меня и не взглянула даже.
Как это понять? Высокомерность?
Ладно! Это так ей не пройдет.
Подплыву и, шлепнув по воде,
Оболью девчонку рикошетом.Вот она стоит среди подруг
По пояс в воде. А под водою
Ноги словно зыблются, трепещут,
Преломленные морским теченьем,
И становятся похожи на
Хвост какой-то небывалой рыбы.
Я тихонько опускаюсь в море,
Чтобы не привлечь ее вниманья,
И бесшумно под водой плыву
К ней.
Кто видел девушек сквозь призму
Голубой волны, тот видел призрак
Женственности, о какой мечтали
Самые изящные поэты.Подплываю сзади. Как тут мелко!
Вижу собственную тень на дне,
Словно чудище какое. Вдруг,
Сам того, ей-ей, не ожидая,
Принимаю девушку на шею
И взмываю из воды на воздух.
Девушка испуганно кричит,
А подруги замерли от страха
И глядят во все глаза.«Подруги!
Вы, конечно, поняли, что я —
Бог морской и что вот эту деву
Я сейчас же увлеку с собой,
Словно Зевс Европу».«Что за шутки?! —
Закричала на меня Европа.—
Если вы сейчас же… Если вы…
Если вы сию минуту не…»Тут я сделал вид, что пошатнулся.
Девушка от страха ухватилась
За мои вихры… Ее колени
Судорожно сжали мои скулы.Никогда не знал я до сих пор
Большего блаженства…
Но подруги
Подняли отчаянный крик! Я глядел и вдруг как бы очнулся.
И вот тут мне стало стыдно так,
Что сгорали уши. Наважденье…
Почему я? Что со мною было?
Я ведь… Никогда я не был хамом.Два-три взмаха. Я вернулся к яхте
И опять лежу на прове.*
Сольвейг,
Негодуя, двигается к пляжу,
Чуть взлетая на воде, как если б
Двигалась бы на Луне.
У дюны
К ней подходит старичок.
Она
Что-то говорит ему и гневно
Пальчиком показывает яхту.
А за яхтой море. А за морем
Тающий лазурный Чатыр-Даг
Чуть светлее моря. А над ним
Небо чуть светлее Чатыр-Дага.Девушка натягивает платье,
Девушка, пока еще босая,
Об руку со старичком уходит,
А на тротуаре надевает
Босоножки и, стряхнувши с юбки
Мелкие ракушки да песок,
Удаляется навеки.Сольвейг!
Погоди… Останься… Может быть,
Я и есть тот самый, о котором
Ты мечтала в девичьих виденьях!
Нет.
Ушла.
Но ты не позабудешь
Этого события, о Сольвейг,
Сольвейг белорусая!
Пройдут
Годы.
Будет у тебя супруг,
Но не позабудешь ты о том,
Как сидела, девственница, в страхе
На крутых плечах морского бога
У подножья Чатыр-Дага.
Сольвейг!
Ты меня не позабудешь, правда?
Я ведь не забуду о тебе…
А женюсь, так только на такой,
Чтобы, как близнец, была похожа
На тебя, любимая.
___________________
* Прова — носовая палубка.
Да, молодость прошла. Хоть я весной
Люблю бродить по лужам средь березок,
Чтобы увидеть, как зеленым дымом
Выстреливает молодая почка,
Но тут же слышу в собственном боку,
Как собственная почка, торжествуя,
Стреляет прямо в сердце…
Я креплюсь.
Еще могу подтрунивать над болью;
Еще люблю, беседуя с врачами,
Шутить, что «кто-то камень положил
В мою протянутую печень», — всё же
Я знаю: это старость. Что поделать?
Бывало, по-бирючьи голодал,
В тюрьме сидел, был в чумном карантине,
Тонул в реке Камчатке и тонул
У льдины в Ледовитом океане,
Фашистами подранен и контужен,
А критиками заживо зарыт, -
Чего еще? Откуда быть мне юным? Остался, правда, у меня задор
За письменным столом, когда дымок
Курится из чернильницы моей,
Как из вулканной сопки. Даже больше:
В дискуссиях о трехэтажной рифме
Еще могу я тряхануть плечом
И разом повалить цыплячьи роты
Высокочтимых оппонентов — но…
Но в Арктику я больше не ходок.
Я столько видел, пережил, продумал,
О стольком я еще не написал,
Не облегчил души, не отрыдался,
Что новые сокровища событий
Меня страшат, как солнечный удар!
Ну и к тому же сердце…
Но сегодня,
Раскрывши поутру свою газету,
Я прочитал воззванье к молодежи:
«ТОВАРИЩИ, НА ЦЕЛИНУ!
ОСВОИМ
ТРИНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ ГА СТЕПЕЙ
ЗАВОЛЖЬЯ, КАЗАХСТАНА И АЛТАЯ!»Тринадцать миллионов… Что за цифра!
Какая даль за нею! Может быть,
Испания? Нет, больше! Вся Канада!
Тринадцать… М?
И вновь заныли раны,
По старой памяти просясь на фронт.
Пахнуло ветром Арктики! Что делать? Гм… Успокоиться, во-первых. Вспомнить,
Что это ведь воззванье к молодежи,
А я? Моя-то молодость тово…
Я грубо в горсть ухватываю печень.
Черт… ни малейшей боли. Я за почки:
Дубасю кулаками по закоркам —
Но хоть бы что! Молчат себе. А сердце? Тут входит оживленная жена:
«Какая новость! Слышал?»
— «Да. Ужасно.
Прожить полвека, так желать покоя
И вдруг опять укладывать в рюкзак
Свое солдатство. А?»
— «Не понимаю».
— «А что тут, собственно, не понимать?
Ну, еду… Ну, туда, бишь… в это… как там?
(Я сунул пальцем в карту наугад.)
Пишите, дорогие, в этот город!
Зовется он, как видите, «Кок…», «Кок…»
(Что за петушье имя?) «Кокчетав».
Вот именно. Туда. Вопросы будут?»
Сирень в стакане томится у шторки,
Туманная да крестастая,
Сирень распушила свои пятерки,
Вывела все свои «счастья».Вот-вот заквохчет, того и гляди,
Словно лесная нежить!
Не оттого ль в моей груди
Лиловая нежность? Брожу, глазами по свету шаря,
Шепча про себя невесть что…
Должна же быть где-то
на земном шаре
Будущая моя невеста? Предчувствия душат в смутном восторге.
Книгу беру. Это «Гамлет».
Сирень обрываю. Жую пятерки.
Не помогает.NN позвонить? Подойдет она, рыженькая:
«Как! Это вы? Анекдот».
Звонить NN? А на кой-мне интрижка?
Меня же невеста ждет! Моя. Невеста. Кто она, милая,
Самое милое существо?
Я рыщу за нею миля за милею,
Не зная о ней ничего… Ни-че-го про нее не знаю,
Знаю, что нет ничего родней,
Что прыгает в глаз мой солнечный «заяц»
При одной мысли о ней! Черны ли косы ее до радуги,
Или под стать урожаю,
Пышные ль кудри, гладкие прядки —
Обожаю! Проснусь на заре с истомою в теле,
Говорю ей: «Доброе утро!»
Где она живет?
В Палас-отеле?
А может быть, дом у ней — юрта? И когда мы встретимся? В марте? Июне?
А вдруг еще в люльке моя невеста!
Куда же я дену юность?
Ничего не известно.Иногда я схватываю глобус,
Тычу в какой-нибудь пунктик
И кричу над миром на голос:
«Выходи! Помучила! Будет!»Так и живу, неся в груди
Самое дорогое,
И вдруг во весь пейзаж впереди
Вижу возможность, мрачную, как Гойя: Ты шаришь глазами! Образ любой
В багет про себя обрамишь!
А что,
как твоя
любовь
За кого-нибудь вышла замуж? Ведь мыслимо же на одну минуту
Представить такой конец?
Ведь можем же мы, наконец, разминуться,
Не встретиться, наконец? Сколько таких от Юкона до Буга,
От Ганга до Янцзыкиана,
Что, так никогда и не встретив друг друга,
Живут по краям океана! А я? Почему моя линия жизни
Должна быть счастливее прочих?
Где-нибудь в Кашине или Жиздре
Ее за хозяйчика прочат, И вот уже лоб флердоранжем обвит,
И губы алеют в вине,
И будет она читать о любви,
Считая, что любви нет… Но хватит! Довольно! Беда молодым:
Что пользы в глухое стучаться?
Всему виной сиреневый дым,
Проклятое слово «Счастье».
Взлетел расщепленный вагон!
Пожары… Беженцы босые…
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия.
Опять судьба из боя в бой
Дымком затянется, как тайна, —
Но в час большого испытанья
Мне крикнуть хочется: «Я твой!»
Я твой. Я вижу сны твои,
Я жизнью за тебя в ответе!
Твоя волна в моей крови,
В моей груди не твой ли ветер?
Гордясь тобой или скорбя,
Полуседой, но с чувством ранним
Люблю тебя, люблю тебя
Всем пламенем и всем дыханьем.
Люблю, Россия, твой пейзаж:
Твои курганы печенежьи,
Станухи белых побережий,
Оранжевый на синем пляж,
Кровавый мех лесной зари,
Олений бой, тюленьи игры
И в кедраче над Уссури
Шаманскую личину тигра.
Люблю, Россия, птиц твоих:
Военный строй в гусином стане,
Под небом сокола стоянье
В размахе крыльев боевых,
И писк луня среди жнивья
В очарованье лунной ночи,
И на невероятной ноте
Самоубийство соловья.
Ну, а красавицы твои?
А женщины твои, Россия?
Какая песня в них взрастила
Самозабвение любви?
О, их любовь не полубыт:
Всегда событье! Вечно мета!
Россия… За одно за это
Тебя нельзя не полюбить.
Люблю стихию наших масс:
Крестьянство с философской хваткой.
Станину нашего порядка —
Передовой рабочий класс,
И выношенную в бою
Интеллигенцию мою —
Все общество, где мир впервые
Решил вопросы вековые.
Люблю великий наш простор,
Что отражен не только в поле,
Но в революционной воле
Себя по-русски распростер:
От декабриста в эполетах
До коммуниста Октября
Россия значилась в поэтах,
Планету заново творя.
И стал вождем огромный край
От Колымы и до Непрядвы.
Так пусть галдит над нами грай,
Черня привычною неправдой,
Но мы мостим прямую гать
Через всемирную трясину,
И ныне восприять Россию —
Не человечество ль принять?
Какие ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию — это значит
Отнять надежду у Земли.
В удушье денежного века,
Где низость смотрит свысока,
Мы окрыляем человека,
Открыв грядущие века.
Юрию ГагаринуЧтоб осознать всё богатство события,
Надо в пилоте представить с е б я:
Это ты,
читатель,
из ритма обычая
Вырвался, пламенем всех ослепя; Это ты, экономя в скафандре дыхание,
Звёзды вокруг ощущаешь, как вещи,
Это ты, это ты раздвинул заранее
Грани психики человечьей; Ты — утратив чувство весомости,
Ангелом над телефоном паришь,
Ты — в состоянии нервной весёлости
Рядом приметил Гжатск и Париж… И хоть бинокль высокого качества
Видит Землю во все люнеты,
Это тебе Земля уже кажется
Эллипсоидом дальней планеты,
А ты во Вселенной — один-
единственный,
Ты уже не Юрий — комета сама,
И пред тобой раскрываются истины
Такие, что можно сойти с ума! Но ты не искринкой махнул
во Вселенную,
Тебя не осколком несло сквозь небо,
Луну ты можешь назвать Селеною –
И это совсем не будет нелепо: От древнего Стикса до нашей Москвы-реки,
Вся устремившись в этот полёт,
Культура
всей человеческой
лирики
В дикости космоса
гордо плывёт.И сколько бы звёзды тебя не мытарили,
Земляк ты наш перед целым светом,
«З е м л я» — твоя марка на инструментарии,
Но не ищи ты абстракции в этом: С собою ты взял аппаратурою
Не только приборы своей страны,
Но и в мешочке землицу бурую –
Русскую пашню, весенние сны… Высоко над радугой полушария
Ты в черноте изучаешь Солнце,
Ты отмечаешь линию бария,
Цифру вносишь в рубрику — «стронций».Но милый светец избы на Смоленщине,
Но этажерка любимых книг,
Но брови той удивительной женщины,
Что пальцы ломает в этот миг, Но дочки твоей шоколадная родинка,
Мать, породившая чудо-сынища –
Это родная земля, это Родина,
Этого ты и на Солнце не сыщешь! Что может значить мирок этот маленький,
В стихиях стихий лилипутный уют?
Сквозь хладный Хаос
теплинки-проталинки
В ладонях душу твою берегут.А в этой душе — города и селения,
Мир и любовь,
Октябрь и семья,
Чего и во сне не видит Вселенная…
Дорогу, космос: летит Земля!
Когда в кавказском кавполку я вижу казака
На белоногом скакуне гнедого косяка,
В черкеске с красною душой и в каске набекрень,
Который хату до сих пор еще зовет «курень», -
Меня не надо просвещать, его окликну я:
«Здорово, конный человек, таманская земля!»От Крымской от станицы до Чушки до косы
Я обошел твои, Тамань, усатые овсы,
Я знаю плавней боевых кровавое гнильцо,
Я хату каждую твою могу узнать в лицо.
Бывало, с фронта привезешь от казака письмо —
Усадят гостя на топчан под саблею с тесьмой,
И небольшой крестьянский зал в обоях из газет
Портретами станичников начнет на вас глазеть.
Три самовара закипят, три лампы зажужжат,
Три девушки наперебой вам голову вскружат,
Покуда мать не закричит и, взяв турецкий таз,
Как золотистого коня, не выкупает вас.Тамань моя, Тамань моя, форпост моей страны!
Я полюбил в тебе уклад батальной старины,
Я полюбил твой ветерок военно-полевой,
Твои гортанные ручьи и гордый говор твой.
Кавалерийская земля! Тебя не полонить,
Хоть и бомбежкой распахать, пехотой боронить.
Чужое знамя над тобой, чужая речь в дому,
Но знает враг:
никогда
не сдашься ты ему.
Тамань моя, Тамань моя! Весенней кутерьмой
Не рвется стриж с такой тоской издалека домой,
С какую тянутся к тебе через огонь и сны
Твои казацкие полки, кубанские сыны.Мы отстоим тебя, Тамань, за то, что ты века
Стояла грудью боевой у русского древка;
За то, что где бы ни дралось, развеяв чубовье,
Всегда мечтаю о тебе казачество твое;
За этот дом, за этот сад, за море во дворе,
За красный парус на заре, за чаек в серебре,
За смех казачек молодых, за эти песни их,
За то, что Лермонтов бродил на берегах твоих.
В скверике, на море,
Там, где вокзал,
Бронзой на мраморе
Ленин стоял.
Вытянув правую
Руку вперед,
В даль величавую
Звал он народ.
Массы, идущие
К свету из тьмы,
Знали: «Грядущее —
Это мы!»Помнится сизое
Утро в пыли.
Вражьи дивизии
С моря пришли.
Чистеньких, грамотных
Дикарей
Встретил памятник
Грудью своей!
Странная статуя…
Жест — как сверло,
Брови крылатые
Гневом свело.— Тонко сработано!
Кто ж это тут?
ЛЕНИН.
Ах, вот оно!
— Аб!
— Гут! Дико из цоколя
Высится шест.
Грохнулся около
Бронзовый жест.
Кони хвостатые
Взяли в карьер.
Нет
статуи,
Гол
сквер.
Кончено! Свержено!
Далее — в круг
Входит задержанный
Политрук.Был он молоденький —
Двадцать всего.
Штатский в котике
Выдал его.
Люди заохали…
(«Эх, маята!»)
Вот он на цоколе,
Подле шеста;
Вот ему на плечи
Брошен канат.
Мыльные каплищи
Петлю кропят…— Пусть покачается
На шесте.
Пусть он отчается
В красной звезде!
Всплачется, взмолится
Хоть на момент,
Здесь, у околицы,
Где монумент,
Так, чтобы жители,
Ждущие тут,
Поняли. Видели,
— Ауф!
— Гут! Желтым до зелени
Стал политрук.
Смотрит…
О Ленине
Вспомнил… И вдруг
Он над оравою
Вражеских рот
Вытянул правую
Руку вперед —
И, как явление
Бронзе вослед,
Вырос
Ленина
Силуэт.Этим движением
От плеча,
Милым видением
Ильича
Смертник молоденький
В этот миг
Кровною родинкой
К душам проник… Будто о собственном
Сыне — навзрыд
Бухтою об стену
Море гремит!
Плачет, волнуется,
Стонет народ,
Глядя на улицу
Из ворот.Мигом у цоколя
Каски сверк!
Вот его, сокола,
Вздернули вверх;
Вот уж у сонного
Очи зашлись…
Все же ладонь его
Тянется ввысь —
Бронзовой лепкою,
Назло зверью,
Ясною, крепкою
Верой в зарю!
Читаю Шопенгауэра. Старик,
Грустя, считает женскую природу
Трагической. Философ ошибался:
В нем говорил отец, а не мудрен,
По мне, она скорей философична.Вот будущая мать. Ей восемнадцать.
Девчонка! Но она в себе таит
Историю всей жизни на земле.Сначала пена океана
Пузырится по-виногражьи в ней.
Проходит месяц. (Миллионы лет!)
Из пены этой в жабрах и хвосте
Выплескивается морской конек,
А из него рыбина. Хвост и жабры
Затем растаяли. (Четвертый месяц.)
На рыбе появился рыжий мех
И руки.
Их четыре.
Шимпанзе
Уютно подобрал их под себя
И философски думает во сне,
Быть может, о дальнейших превращеньях.
И вдруг весь мир со звездами, с огнями,
Все двери, потолок, очки в халатах
Низринулись в какую-то слепую,
Бесстыжую, правековую боль.
Вся пена океана, рыбы, звери,
Рыдая и рыча, рвались на волю
Из водяного пузыря. Летели
За эрой эра, за тысячелетьем
Тысячелетие, пока будильник
В дежурке не протренькал шесть часов.И вот девчонке нянюшка подносит
Спеленатый калачик.
Та глядит:
Зачем всё это? Что это?
Но тут
Всемирная горячая волна
Подкатывает к сердцу. И девчонка
Уже смеется материнским смехом:
«Так вот кто жил во мне мильоны лет,
Толкался, недовольничал! Так вот кто!»Уже давно остались позади
Мужские поцелуи. В этой ласке
Звучал всего лишь маленький прелюд
К эпической поэме материнства,
И мы, с каким-то робким ощущеньем
Мужской своей ничтожности, глядим
На эту матерь с куклою-матрешкой,
Шепча невольно каждый про себя:
«Какое в женщине богатство!»
Еще не расцвел над степью восток,
Но не дождаться утра —
И рупор сказал, скрывая восторг:
«Внимание, трактора!»Громак переходит лужу вброд,
Оттер от грязи каблук,
Сел. Сейчас он двинет вперед
«С-80» и плуг.У этого плуга пять корпусов,
По сталям сизый ручей.
Сейчас в ответ на новый зов
Пять упадут секачей.Уже мотор на мягких громах,
Сигнала ждут топоры…
Так отчего же, товарищ Громак,
Задумался ты до поры? Степь нахохлила каждую пядь,
Но плуг-то за пятерых!
Ее, бескрайнюю, распахать —
Как новый открыть материк; Она покроет любой недород,
Зерно пудовое даст.
Громак! Тебе поручает народ
Первый
поднять
пласт.Какая награда за прежний труд!
Но глубже, чем торжество,
Чует Громак: история тут…
И я понимаю его.«Пошел!»
Отливая, как серебро,
Трактор грянул серьгой.
Первый пласт поднялся на ребро,
За ним повалился другой.И залоснился в жире своем,
Свиному салу сродни,
Фиолетовый чернозем,
Перегнои одни.Первая… Первая борозда!
Но что
одной
за цена?
Этой ли тоненькой обуздать
Такое, как целина? Желтеет степь, и рыжеет дол —
Они
во весь
кругозор!
А трактор ниточку повел,
Стремясь доползти до зорь.Вокруг огромный горизонт,
Нахмуренный, злой…
А трактор медленно грызет
По нитке шар земной.Но ниточка уж так строга
И в дымке так тепла,
Как гениальная строка,
Что эпос начала.
Одиннадцать било. Часики сверь
В кают-компании с цифрами диска.
Солнца нет. Но воздух не сер:
Туман пронизан оранжевой искрой.Он золотился, роился, мигал,
Пушком по щеке ласкал, колоссальный,
Как будто мимо проносят меха
Голубые песцы с золотыми глазами.И эта лазурная мглистость несется
В сухих золотинках над мглою глубин,
Как если б самое солнце
Стало вдруг голубым.Но вот загораются синие воды
Субтропической широты.
На них маслянисто играют разводы,
Как буквы «О», как женские рты… О океан, омывающий облако
Океанийских окраин!
Даже с берега, даже около,
Галькой твоей ограян, Я упиваюсь твоей синевой,
Я улыбаюсь чаще,
И уж не нужно мне ничего —
Ни гор, ни степей, ни чащи.Недаром храню я, житель земли,
Морскую волну в артериях
С тех пор, как предки мои взошли
Ящерами на берег.А те из вас, кто возникли не так
И кутаются в одеяла,
Все-таки съездите хоть в поездах
Послушать шум океана.Кто хоть однажды был у зеркал
Этих просторов — поверьте,
Он унес в дыхательных пузырьках
Порыв великого ветра.Такого тощища не загрызет,
Такому в беде не согнуться —
Он ленинский обоймет горизонт,
Он глубже поймет революцию.Вдохни ж эти строки! Живи сто лет —
Ведь жизнь хороша, окаянная… Пускай этот стих на твоем столе
Стоит как стакан океана.
Кто не знает музыки степей?
Это ветер позвонит бурьяном,
Это заскрежещет скарабей,
Перепел пройдется с барабаном,
Это змейка вьется и скользит,
Шебаршит полевка-экономка,
Где-то суслик суслику свистит,
Где-то лебедь умирает громко.Что же вдруг над степью понеслось?
Будто бы шуршанье, но резины,
Будто скрежет, но цепных колес,
Свист, но бригадирский, не крысиный —
Страшное, негаданное тут:
На глубинку чудища идут.Всё живое замерло в степи.
Утка, сядь! Лисица, не ступи!
Но махины с яркими глазами
Выстроились и погасли сами.
И тогда-то с воем зимних вьюг
Что-то затрещало, зашипело,
Шум заметно вырастает в звук:
Репродуктор объявил Шопена.Кто дыханием нежнейшей бури
Мир степной мгновенно покорил?
Словно плеском лебединых крыл,
Руки плещут по клавиатуре!
Нет, не лебедь — этого плесканья
Не добьется и листва платанья,
Даже ветру не произвести
Этой дрожи, сладостной до боли,
Этого безмолвия почти, -
Тишины из трепета бемолей.Я стою среди глухих долин,
Маленький — и всё же исполин.Были шумы. Те же год от года.
В этот мир вонзился шум иной:
Не громами сбитая природа —
Человеком созданная. Мной.
Поэзия! Не шутки ради
Над рифмой бьешься взаперти,
Как это делают в шараде,
Чтоб только время провести.
Поэзия! Не ради славы,
Чью верность трудно уберечь,
Ты утверждаешь величаво
Свою взволнованную речь.
Зачем же нужно так и эдак
В строке переставлять слова?
Ведь не затем, чтоб напоследок
Чуть-чуть кружилась голова?
Нет! Горизонты не такие
В глубинах слова я постиг:
Свободы грозная стихия
Из муки выплеснула стих!
Вот почему он жил в народе.
И он вовеки не умрет
До той поры, пока в природе
Людской не прекратится род.
Бывают строфы из жемчужин,
Но их недолго мы храним:
Тогда лишь стих народу нужен,
Когда и дышит вместе с ним!
Он шел с толпой на баррикады.
Его ссылали, как борца.
Он звал рабочие бригады
На штурмы Зимнего дворца.
И вновь над ним шумят знамена —
И, вырастая под огнем,
Он окликает поименно
Бойцов, тоскующих о нем.
Поэзия! Ты — служба крови! ’
Так перелей в себя других
Во имя жизни и здоровья
Твоих сограждан дорогих.
Пускай им грезится победа
В пылу труда, в дыму войны
И ходит
в жилах
мощь
поэта,
Неся дыхание волны.
Если умру я, если исчезну,
Ты не заплачешь. Ты б не смогла.
Я в твоей жизни, говоря честно,
Не занимаю большого угла.
В сердце твоем оголтелый дятел
Не для меня долбит о любви.
Кто я, в сущности? Так. Приятель.
Но есть права у меня и свои.
Бывает любовь безысходнее круга —
Полубезумье такая любовь.
Бывает — голубка станет подругой,
Лишь приголубь ее голубок,
Лишь подманить воркованием губы,
Мехом дыханья окутать ее,
Грянуть ей в сердце — прямо и грубо —
Жаркое сердцебиенье свое.
Но есть на свете такая дружба,
Такое чувство есть на земле,
Когда воркованье просто не нужно,
Как рукопожатье в своей семье,
Когда не нужны ни встречи, ни письма,
Но вечно глаза твои видят глаза,
Как если б средь тонких струн организма
Новый какой-то нерв завелся.
И знаешь: что б ни случилось с тобою,
Какие б ни прокляли голоса —
Тебя с искалеченною судьбою
Те же теплые встретят глаза.
И встретят не так, как радушные люди,
Но всей
глубиною
своей
чистоты,
Не потому, что ты абсолютен,
А просто за то, что ты — это ты.
Трижды женщина его бросала,
Трижды возвращалась. На четвертый
Он сказал ей грубо: «Нету сала,
Кошка съела. Убирайся к черту!»Женщина ушла. Совсем. Исчезла.
Поглотила женщину дорога.
Одинокий — он уселся в кресло.
Но остался призрак у порога: Будто слеплена из пятен крови,
Милым, незабвенным силуэтом
Женщина стоит у изголовья…
Человек помчался за советом! Вот он предо мной. Слуга покорный —
Что могу сказать ему на это?
Женщина ушла дорогой черной,
Стала тесной женщине планета.Поддаваясь горькому порыву,
Вижу: с белым шарфиком на шее
Женщина проносится к обрыву…
Надо удержать ее! Скорее! Надо тут же дать мужчине крылья!
И сказал я с видом безучастным:
«Что важнее: быть счастливым или
Просто-напросто не быть несчастным?»он
Не улавливаю вашей нити…
Быть счастливым — это ведь и значит
Не бывать несчастным. Но поймите:
Женщина вернется и заплачет! я
Но она вернется? Будет с вами?
Ну, а слезы не всегда ненастье:
Слезы милой осушать губами —
Это самое большое счастье.
Твой вкус, вероятно, излишне тонок:
Попроще хотят. Поярче хотят.
И ты работаешь, гадкий утенок,
Среди вполне уютных утят.Ты вся в изысках туманных теорий,
Лишь тот для тебя учитель, кто нов.
Как ищут в породе уран или торий,
В душе твоей поиск редчайших тонов.Поиск редчайшего… Что ж. Хорошо.
Простят раритетам и муть и кривинку.
А я через это, дочка, прошел,
Ищу я в искусстве живую кровинку… Но есть в тебе все-таки «искра божья»,
Она не позволит искать наобум:
Величие
эпохальных дум
Вплывает в черты твоего бездорожья.И вот, горюя или грозя,
Видавшие подвиг и ужас смерти,
Совсем человеческие глаза
Глядят на твоем мольберте.Теории остаются с тобой
(Тебя, дорогая, не переспоришь),
Но мир в ателье вступает толпой:
Натурщики — физик, шахтерка, сторож.Те, что с виду обычны вполне,
Те, что на фото живут без эффекта,
Вспыхивают на твоем полотне
Призраком века.И, глядя на пальцы твои любимые,
В силу твою поверя,
Угадываю уже лебединые
Перья.
Полюбил я тишину читален.
Прихожу, сажусь себе за книгу
И тихонько изучаю Таллин,
Чтоб затем по очереди Ригу.
Абажур зеленый предо мною,
Мягкие протравленные тени.
Девушка самою тишиною
Подошла и принялась за чтенье.
У Каррьеры есть такие лица:
Всё в них как-то призрачно и тонко,
Таллин же — эстонская столица…
Кстати: может быть, она эстонка?
Может, Юкка, белобрысый лыжник,
Пишет ей и называет милой?
Отрываюсь от видений книжных,
А в груди легонько затомило…
Каждый шорох, каждая страница,
Штрих ее зеленой авторучки
Шелестами в грудь мою струится,
Тормошит нахмуренные тучки.
Наконец не выдержал! Бледнея,
Наклоняюсь (но не очень близко)
И сипяще говорю над нею:
«Извините: это вы — английский?»
Пусть сипят голосовые нити,
Да и фраза не совсем толкова,
Про себя я думаю: «Скажите —
Вы могли бы полюбить такого?»
«Да», — она шепнула мне на это.
Именно шепнула! — вы заметьте…
До чего же хороша планета,
Если девушки живут на свете!
За что я родину люблю?
За то ли, что шумят дубы?
Иль потому, что в ней ловлю
Черты и собственной судьбы? Иль попросту, что родился
По эту сторону реки —
И в этой правде тайна вся,
Всем рассужденьям вопреки.И, значит, только оттого
Забыть навеки не смогу
Летучий снег под рождество
И стаю галок на снегу? Но если был бы я рожден
Не у реки, а за рекой —
Ужель душою пригвожден
Я был бы к родине другой? Ну, нет! Родись я даже там,
Где пальмы дальние растут,
Не по судьбе, так по мечтам
Я жил бы здесь! Я был бы тут! Не потому, что здесь поля
Пшеницей кланяются мне.
Не потому, что конопля
Вкруг дуба ходит в полусне, А потому, что только здесь
Для всех племен, народов, рас,
Для всех измученных сердец
Большая правда родилась.И что бы с нею ни стряслось,
Я знаю: вот она, страна,
Которую за дымкой слез
Искала в песнях старина.Твой путь, республика, тяжел.
Но я гляжу в твои глаза:
Какое счастье, что нашел
Тебя я там, где родился!