Тебя люблю я, — неизбезжна
Разлука наша, — не сердись!
Цветущий образ твой и нежный
И мой печальный — не сошлись!
Да, от любви к тебе я вяну,
Я тощ и бледен стал, — вглядись!
Тебе я вскоре гадок стану, —
Я удаляюсь, — не сердись!
Скучно мне! И взор кидаю
Я на прошлое с тоской;
Лучше мир был! И дружнее
Жили люди меж собой…
А теперь… несносно, вяло,
Словно вымер целый свет.
В небесах не стало Бога,
Но и черта больше нет.
Все так мрачно… отовсюду
Веет холодом могил;
И не будь любви немножко,
Право, жить не стало б сил!..
С толпой безумною не стану
Я пляску дикую плясать
И золоченому болвану,
Поддавшись гнусному обману,
Не стану ладан воскурять.
Я не поверю рукожатьям
Мне яму роющих друзей;
Я не отдам себя обятьям
Надменных наглостью своей
Прелестниц… Шумной вереницей
Пусть за победной колесницей
Своих богов бежит народ!
Мне чуждо идолослуженье;
Толпа в слепом своем стремленье
Меня с собой не увлечет!
Я знаю, рухнет дуб могучий,
А над послушным камышом
Безвредно пронесутся тучи
И прогудит сердитый гром…
Но лучше пасть, как дуб в ненастье,
Чем камышом остаться жить,
Чтобы потом считать за счастье —
Для франта тросточкой служить.
Когда тебя женщина бросит,
Проворней влюбляйся опять;
Но лучше — по белому свету
С котомкой отправься гулять.
Ты синее озеро встретишь…
Над озером липы ростут;
Свое небольшое страданье —
Все можешь ты выплакать тут.
На горы крутые взбираясь
Заохаешь ты как старик;
Но если достигнешь вершины —
Орлиный услышишь там крик.
И сам ты в орла превратишься.
Почуешь, что си́лен ты стал…
Что стал ты свободен… И очень
Немного внизу потерял!
Да это мир стал на дыбы,
Мы ходим вверх ногами!
В лесах подстреливает дичь
Охотников стадами.
Телята жарят поваров,
И конь оседлал человека;
И в бой католическая сова
Идет за истины века.
А Херинг стал прямой санкюлот,
И правду пишет Беттина,
И кот в сапогах представленье дает
Софокла на сцене Берлина.
Горилла строит пантеон
Немецким героям, поэтам,
А Массман вдруг причесался на днях,
Согласно немецким газетам.
Германский медведь атеистом стал,
Не хочет больше молиться,
Тогда как французский попугай
Теперь — христианская птица.
А укермаркский «Монитер» —
Тот более всех был колок.
Мертвец живому там написал
Ехиднейший в мире некролог.
Против теченья не стоит плыть,
О братья, право, довольно ж!
Давайте пойдемте на темпловский холм
Кричать: «Живи, король наш!»
О, пусть бы розы и кипарис
Над книгою этой нежно сплелись,
Шнуром увитые золотым, —
Чтоб стать ей гробницею песням моим.
Когда б и любовь схоронить я мог,
Чтоб цвел на могиле покоя цветок!
Но нет, не раскрыться ему, не цвести, —
И мне самому в могилу сойти.
Так вот они, песни, что к небу, ввысь,
Как лава из Этны, когда-то неслись
И, вызваны к свету глубинным огнем,
Пожар расточали и искры кругом!
Теперь они немы, в них жизни нет,
И холоден их безмолвный привет.
Но прежний огонь оживит их вновь,
Едва их дыханьем коснется любовь.
И чаяньем смутным полнится грудь:
Любовь их согреет когда-нибудь.
И книга песен в чужом краю
Разыщет милую мою.
И чары волшебные отпадут,
И бледные буквы опять оживут,
В глаза тебе глянут со скорбной мольбой
И станут любовно шептаться с тобой,
Случайно со мной повстречалась
В пути моей милой семья;
И мать, и отец, и сестричка —
Все тотчас узнали меня.
Расспрашивать стали, здоров ли?
И мне говорили: «Ей-ей!
Такой же вы все, как и прежде;
Лишь стали немножко бледней!»
Я тоже спросил их — о тетках,
О братцах, о прочей родне;
Спросил о щеночке, что лаял,
Так нежно ласкаясь ко мне…
Да кстати спросил и о милой:
Я с свадьбы ее не видал…
И дружески мне отвечали:
«На днях ей сыночка бог дал!»
И дружески я их поздравил
И молвил — как мог лишь нежней:
«Ах, будьте добры, передайте
Сердечный поклон мой и ей!»
Сестричка меж тем мне кричала:
«Щеночка уж нет моего!
Был смирный, а вырос — взбесился,
И бросили в речку его!»
Как с милою схожа малютка!
Улыбка — две капли — ее;
И глазки такие же точно,
Что счастье сгубили мое.
Сквозь о́блака месяц осенний
Прорезался бледным серпом.
Стоит одинок у кладбища
Пастора-покойника дом.
Старуха над Библией дремлет;
Сын тупо на свечку глядит;
Дочь старшая сонно зевает;
А младшая дочь говорит:
„Ах, Господи! дни-то здесь, дни-то!
Сидишь — не дождешься конца!
Одно развлеченье, как в церковь
Отпеть принесут мертвеца!“
Старуха, очнувшись, ей молвит:
„Не, ври! схоронили всего
Троих с той поры, как зарыли
В могилу отца твоего!“
„Здесь с голоду ноги протянешь!“
Промолвила старшая дочь:
„Давно меня граф подзывает…
Пойду к нему: стало не вмочь!“
„Троих я молодчиков знаю!“
Смеясь, перебил ее брат:
„Пойду с ними денежки делать…
В лесу им что́ кустик, то́ клад!“
В худое лицо ему книгу
Швырнула, вся бледная, мать.
„Так будь же ты проклят, разбойник,
Коль стал грабежи замышлять!“
Вдруг стукнуло что-то в окошко,
И кто-то рукой им грозит…
Глядят: в облачении черном
Покойник-отец там стоит.
Как вспомню к ночи край родной,
Покоя нет душе больной:
И сном забыться нету мочи,
И горько, горько плачут очи.
Проходят годы чередой…
С тех пор, как матери родной
Я не видал, прошло их много!
И все растет во мне тревога…
И грусть растет день ото дня.
Околдовала мать меня:
Все б думал о старушке милой —
Господь храни ее и милуй!
Как любо ей ее дитя!
Пришлет письмо — и вижу я:
Рука дрожала, как писала,
А сердце ныло и страдало.
Забыть родную силы нет!
Прошло двенадцать долгих лет —
Двенадцать лет уж миновало,
Как мать меня не обнимала.
Крепка родная сторона:
Вовек не сломится она;
И будут в ней, как в оны годы,
Шуметь леса, катиться воды.
По ней не стал бы тосковать;
Но там живет старушка мать:
Меня не родина тревожит,
А то, что мать скончаться может.
Как из родной ушел земли,
В могилу многие легли,
Кого любил… Считать их стану —
И бережу за раной рану.
Когда начну усопшим счет,
Ко мне на грудь, как тяжкий гнет,
За трупом мертвый труп ложиться…
Болит душа, и ум мутится.
Но — слава богу! — сквозь окна
Зарделся свет. Моя жена
Ясна, как день, глядит мне в очи —
И гонит прочь тревоги ночи.
Сколько я немецкого Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.
Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!
Точно сказка чудная, это все в мой слух
Проникало сладостно, и воспрянул дух,
И разлился радужный свет в груди моей —
Точно у неопытных, глупеньких детей.
Но когда германское старое тряпье
Снова появилося, знамя вновь свое
Желто-красно-черное Михель в руки взял —
Весь мой бред мечтательный со стыдом, пропал.
Знамя то трехцветное знал я уж давно;
Наученный опытом, знал я, что оно —
Вестник для Германии всяческих невзгод.
Что с своей свободою распростись народ!
Арндта, Яна-батюшку вновь увидел я;
Всех героев доблестных старая семья
Из могил заплесневших стала выходить,
Чтоб опять за кесаря в грозный бой вступить.
Тут и буршеншафтеров собралась семья,
С коими в дни юности вел компанью я,
Кои в бой за кесаря тоже шли — когда
Напивались пьяными эти господа.
Дипломаты хитрые, ловкие попы —
Римско-католичества мощные столпы,
Тоже здесь явилися: создавать пришли
Храм обединения всей родной земли.
Михель же, привыкнувши с кротостью терпеть,
Снова спать отправился и пошел храпеть;
А когда проснулся он, тридцать пять князей
Охраняли вновь его нежностью своей.
Сколько я немецкаго Михеля ни знал —
Лежебоком-сонею все его считал.
После марта месяца мне казалось — он
Стал бодр, и мужествен, сбросил лень и сон.
Как он гордо голову поднял с этих дней
Пред отцами мудрыми родины своей!
Как непозволительно речи он метал
В тех, кто этой родине гнусно изменял!
Точно сказка чудная, это все в мой слух
Проникало сладостно, и воспрянул дух,
И разлился радужный свет в груди моей —
Точно у неопытных, глупеньких детей.
Но когда германское старое тряпье
Снова появилося, знамя вновь свое
Желто-красно-черное Михель в руки взял —
Весь мой бред мечтательный со стыдом, пропал.
Знамя то трехцветное знал я уж давно;
Наученный опытом, знал я, что оно —
Вестник для Германии всяческих невзгод.
Что с своей свободою распростись народ!
Арндта, Яна-батюшку вновь увидел я;
Всех героев доблестных старая семья
Из могил заплесневших стала выходить,
Чтоб опять за кесаря в грозный бой вступить.
Тут и буршеншафтеров собралась семья,
С коими в дни юности вел компанью я,
Кои в бой за кесаря тоже шли — когда
Напивались пьяными эти господа.
Дипломаты хитрые, ловкие попы —
Римско-католичества мощные столпы,
Тоже здесь явилися: создавать пришли
Храм обединения всей родной земли.
Михель же, привыкнувши с кротостью терпеть,
Снова спать отправился и пошел храпеть;
А когда проснулся он, тридцать пять князей
Охраняли вновь его нежностью своей.
Как тебя в картонном царстве
В блеске зрительного зала
Я увидел, ты Джесси́ку,
Дочь Шейлока представляла.
Чист был голос твой холодный,
Лоб такой холодный, чистый,
Ты сияла, словно глетчер,
В красоте своей лучистой.
И еврей лишился дочки,
Ты нашла в крещеном мужа…
Бедный Шейлок! А Лоренцо —
За него я плачу вчуже!
Повстречались мы вторично;
Вспыхнув страстью великой,
Стал твоим я дон Лоренцо,
Стала ты моей Джесси́кой.
Как меня вино пьянило,
Так тебя — любви проказы,
И лобзал твои я очи,
Эти хладные алмазы.
Тут я начал бредить браком,
Точно вдруг рехнулся разом.
Или близость донны Клары
Заморозила мне разум?
После свадьбы очутился
Я в Сибири. Что же это?
Холоднее свежной степи
Ложе брачное поэта.
Я лежал так одиноко
В этих льдах, я мерз все хуже,
И мои продрогли песни
В честь любви — от страшной стужи.
К пылкой груди прижимаю
Я подушку — с снегом льдину,
Купидон стучит зубами,
А жена воротит спину.
***
Будут в свет теперь рождаться,
Отморозив нос, малютки —
Мною сложенные песни,
Остроты мои и шутки.
Получивши насморк, муза
(Музы — нежные творенья)
Молвит: «Я уйду, мой Генрих,
От мороза нет терпенья».
О, из льда Киприды храмы
С освещением грошовым!
Что-ж меня магнитом тянет
В холод к тем серцам суровым?
В Фуле есть король. Он любит
Пить шампанское одно,
И теряет он сознанье
Каждый раз, как пьет вино.
Историческою школой —
Славной свитой — окружен,
И, владея очень плохо
Языком, лепечет он:
«В дни, когда с ничтожным войском.
Александр завоевал
Целый мир, то предаваться
Пьянству он усердно стал.
Родила война в нем жажду,
Начал пить и изнемог
Очень скоро победитель:
Много выпить он не мог.
У меня гораздо крепче
И разумней голова:
Он питьем безмерным кончил,
Я же начал пить сперва.
Во хмелю скорей, конечно,
Мне удастся ряд побед.
Путь держа от кубка к кубку,
Покорю я целый свет».
Так сидит он и бормочет
С отуманенным челом,
И свой план завоеванья
Обясняет за столом:
«Лотарингия с Эльзасом
Будут наши, наконец —
За коровой мчатся телки.
За кобылой жеребец.
По душе Шампань мне тоже:
Превосходная страна,
Просвещающая чудно
Ум наш струйками вина.
Там-то смело покажу я
Храбрость и к войне любовь:
Пробки — щелк, и из бутылок
Белая польется кровь.
Будет там мое геройство
Брызги до неба пускать;
А потом к Парижу двинусь
Славный подвиг довершать.
У его заставы, впрочем,
Долго я стоят готов:
Никаких не платят пошлин
Там за вина всех сортов.
Ментор мой, мой Аристотель,
Как гласит о том молва,
Был в колонии французской
Бедным патером сперва.
А потом уж, как философ,
Он посредником служил
Крайних взглядов. Я воспитан
Им в системе этой был,
И теперь гермафродитом
Я владычествую здесь;
Стал ни рыба я, ни мясо —
Только крайних взглядов смесь.
Не хорош я и не ду́рен,
Не умен, не глуп на взгляд;
Шаг вперед вчера я сделал,
А сегодня шаг назад.
Обскурант я просвещенный,
Не корова и не бык,
Я и плетку, и Софокла
Восхвалять равно привык.
На Христа я уповаю,
Верой пламенной горя,
Но и Вакха не чуждаюсь —
Эти крайности миря».
Воздух летнего вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящие, кроткие очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
«Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?» —
— «Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже».
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
«Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?»
— «Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда».
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь расспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
«Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?»
— «Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают».
Апельсины за гу́сем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякого ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
«Ах, дитя мое! Мне расскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?»
— «Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, бесспорно…»
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
Воздух летняго вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящия, кроткия очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
„Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
„Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
„У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?“ —
— „Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже.“
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
„Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?“
— „Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда.“
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь разспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
„Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?“
— „Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают.“
Апельсины за гусем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякаго ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
„Ах, дитя мое! Мне разскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?“
— „Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, безспорно…“
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
«Как царь Фараон, не желаю топить
Младенцев я в нильском течении;
Я тоже не Ирод-тиран; для меня
Противно детей избиенье.
«Пускай ко мне дети придут; я хочу
Наивностью их усладиться,
А с ними и щвабский ребенок большой
Пускай не замедлит явиться».
Так молвил король. Камергер побежал
И ждать себя мало заставил:
Большого ребенка из Швабии он
Привел к королю и представил.
— Ты шваб? — стал расспрашивать добрый король: —
Признайся — чего тут стыдиться?
— Вы правы, — ответил почтительно шваб: —
Я швабом имел честь родиться.
— От скольких же швабов ведешь ты свой род?
Их семь? Отвечай мне по чести.
— От шваба единого я родился,
Родиться не мог от всех вместе.
— А в Швабии лук был каков в этот год?—
Вновь к швабу король обратился.
— Позвольте за спрос вам отвесить поклон:
Отличнейший лук уродился.
— А есть у вас люди великие? — Шваб
На это: «По милости Бога,
У швабов великих людей теперь нет,
Но толстых людей очень много».
— А Менцель, — король продолжал: — получил
Еще хотя пару пощечин?
— Довольно и старых пощечин ему:
Он ими пресытился очень.
— Наружность обманчива, — молвил король: —
Ты вовсе не глуп, в самом деле.
— Причина тому: домовой подменил
Когда-то меня в колыбели.
— Все швабы,— заметил король: — край родной
Привыкли любить больше жизни,
Таж что ж побудило тебя предпочесть
Край чуждый любезной отчизне?
— Я дома, —ответил шваб: — репой одной,
Да кислой капустой питался,
Но если б к обеду я мясо имел,
То дома, конечно б, остался.
— Проси, о чем хочешь, — воскликнул король: —
Все сделаю, швабу в угоду.
Шваб стал на колени: «Молю, государь,
Даруйте опять нам свободу!
Никто не родится холопом на свет;
Свободу, король нам отдайте
И прав человеческих, прав дорогих
Германский народ не лишайте!»
Стоял, потрясенный глубоко, король
В смущении, без царственной позы,
А шваб между тем рукавом вытирал
Из глаз побежавшие слезы.
— Мечты! — наконец, повелитель изрек: —
Прощай и вперед будь умнее!
Но так как лунатик ты, милый мой шваб,
То дам провожатых тебе я.
Двух верных жандармов я дам, чтоб они
Тебя довезли до границы…
Но, чу! барабан — на парад я спешу,
На радость моей всей столицы.
Таков был сердечный, прекрасный конец
Беседы; но с этой минуты
Уж добрый король перестал навсегда
Детей призывать почему-то.
В час ночной, в саду гуляет
Дочь алькальда молодая;
А из ярких окон замка
Звуки флейт и труб несутся.
«Мне несносны стали танцы,
И заученные речи
Этих рыцарей, что взор мой —
Только сравнивают с солнцем.
На меня все веет скукой
С той поры, как ночью лунной,
Под балконом мне явился
Рыцарь с лютней звонкострунной.
Он стоял отважный, стройный,
Очи звездами сверкали;
А лицом он был так бледен,
Будто мрамор древних статуй».
Так мечтала донья Клара
И смотрела вдаль аллеи;
Вдруг прекрасный рыцарь снова
Очутился перед нею.
И рука с рукою, тихо
Шли они… Дрожали звезды,
Ветерок скользил по листьям,
И едва качались розы…
— Посмотри! кивают розы…
Как любовь они пылают…
Но скажи мне, отчего же
Ты, друг милый, покраснела?
— Мне от мошек нет покоя.
Мошки летом ненавистны
Точно также, как евреев
Долгоносая порода.
— Что до мошек и евреев!
Говорит с улыбкой рыцарь;
Посмотри с дерев миндальных
Листья белые слетают.
Бледный рой их наполняет
Воздух чистым ароматом…
Но скажи, моя подруга,
Ты меня всем сердцем любишь?
— Да, люблю тебя, мой милый,
И любить тебя клянуся
Тем, Кого народ еврейский
Увенчал венцом терновым.
— Позабудем об евреях,
Говорит с улыбкой рыцарь;
Блеском палевым облиты
Дремлют зыбкие лилеи.
Дремлют зыбкие лилеи:
К ним лучи склонили звезды;
Но скажи мне, другь прекрасный,
Не обман ли эта клятва?
— Нет во мне обмана, милый!
Как в груди моей ни капли
Не струится крови мавров,
Ни жидовской грязной крови.
— Позабудь жидов и мавров, —
Говорит с улыбкой рыцарь,
И под сень густую миртов
Он уводит донью Клару.
Нежно он ее опутал
Страсти пламенной сетями;
Вот слова короче стали
И длиннее поцелуи…
Соловья напевы льются,
Будто звуки брачной песни;
Светляки в траве зажглися,
Как огни в роскошном зале.
Под навесом листьев темных
Все затихло… Только слышны
Шопот миртов осторожных,
Да цветов благоуханье.
Вдруг из ярких окон замка
Полились потоком звуки…
И очнувшись, донья Клара
Говорит в испуге другу:
— Чу! зовут меня, мой милый!
Но в минуту расставанья
Ты скажи свое мне имя…
Что таить его напрасно!
И смеясь лукаво, рыцарь
Доньи пальчики целует,
Кудри темные и плечи,
И потом ей отвечает:
— Я, сеннора, ваш любовник,
Сын мудрейшего из старцев,
Знаменитого раввина
В Сарагоссе, — Израэля!
О, грустно милое мечты моей созданье!
Зачем ко мне пришла ты вновь?
Ты смотришь на меня: покорная любовь
В твоих глазах — твое я чувствую дыханье…
Да, это ты! тебя, ах, знаю я,
И знаешь ты меня, страдалица моя!
Теперь я болен, сердце сожжено,
Разбито тело, все вокругь темно…
Но не таким я был в те дни былые,
Когда тебя увидел я впервые.
Исполнен свежих, гордых сил,
Я быстро шел дорогой шумной
Вослед мечте моей безумной!
Весь мир моим владеньем был —
Сбирался шар земной я растоптать ногами
И свергнуть свод небес, усыпанный звездами!
О, Франкфурт! Много ты ослов и злых людей
В стенах своих хранишь; но несмотря на это,
Люблю тебя: ты дал земле моей
Хороших королей и лучшего поэта,
И ты — тот город, где в былые времена
Со мною встретилась она…
По главной улице бродил я. Это было
Во время ярмарки. Толпа вокруг меня
Волнами двигалась… Брань, песни, болтовня —
Все это голову мою ошеломило
И я смотрел, как будто сквозь туман,
На этот пестрый океан.
И вдруг — она! С блаженным изумленьем
Увидел я небесный свет очей
И дуги мягкие бровей,
И стан, колеблемый чарующим движеньем…
Она взглянула и прошла —
И сила страстная за ней меня влекла.
Все далее и далее тянуло…
Вот уличка, таинственно темна;
Здесь с милою улыбкою она
Ко мне головку повернула
И в дом вбежала. Я скорей
Туда последовал за ней.
Старуха-бабушка своей корыстной страсти
Цветущее дитя на жертву принесла;
Но милая себя мне отдала
Не под напором этой власти —
Нет, добровольно; и в душе
Помина не было у ней о барыше.
Нет, нет, клянусь; во всем прекрасном поле,
А не в одних лишь музах знатоком
Я стал давно, и не обманет боле
Меня никто смазливеньким лицом.
Так биться грудь притворная не станет,
И так светло ложь никогда не взглянет.
Как хороша она была!
Богиня пеною морскою
Рожденная, не превзошла
Ее небесной красотою.
Ах, это не она-ль еще в дни детства, мне,
Как чудный дух являлася ко мне?
Я не узнал ее. Какой-то тьмою странной
Подернулся мой ум… Спала душа моя
В оковах чуждых чар… То счастье, что я
Искал везде, всегда, так жадно, неустанно,
Лежало, может быть, у сердца моего,
И я — я не узнал его!
С чудесным существом, в чудесном упоенье
Прогрезил я три целых дня,
И — вновь безумное стремленье
Идти вперед проснулось у меня…
Ах, милая еще прекрасней стала,
Когда пред ней весть страшная упала;
Когда, проснувшись вдругь от сладостного сна,
Вся обезумевши оть безысходной муки,
С распущенной косой, ломая дико руки,
Отчаянно звала она меня
И с воплем пала предо мною,
К моим ногам приникнув головою.
Ах, Господи! В железе шпор моих
Несчастная своими волосами
Запуталась… я видел кровь на них…
И — вырвался… Все кончилось меж нами…
Я потерял тебя, ребенок мой,
И более не встретился с тобой…
Минувших дней безумное стремленье
Исчезнуло; но где бы ни был я,
Малютка бедная моя
Передо мной как грустное видение…
Где ты теперь, в каком глухом краю?
Я растоптал, убил всю жизнь твою!..
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?
Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.
Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.
Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.
Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:
«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».
Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.
Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.
Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.
Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…
Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,
С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.
Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;
Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.
Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.
И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;
Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;
И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;
Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.
Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.
Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.
Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.
В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.
«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.
Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.
Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.
Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.
И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои
Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.
Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.
Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.
Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.
Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;
Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.
Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.
Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.
Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.
Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.
Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.
О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.
Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.
Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.
Сошлись животныя гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что́ поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем разсердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда-ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблужденьи:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокия все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальныя мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургскаго gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокаго полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник, как это родословной
Ея доказано; в ея фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфрида из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно-ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистыя ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и во́-время платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нея они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Безсильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческаго рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы безстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
Сошлись животные гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем рассердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблуждении:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокие все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальные мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургского gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокого полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник как это родословной
Ее доказано; в ее фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфри́да из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистые ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и вовремя платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нее они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Бессильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческого рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы бесстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»