На себя не совсем полагаюсь,
потому что себя я пугаюсь,
если, даже ключом не звеня,
кто-то чуждый влетает в меня.Он,
владелец отмычек послушных,
постепенно становится мной,
как хозяином ставший послушник,
как врача залечивший больной.Он — другой,
в меня ввинченный разум.
Он —
Я бык.
Хотели бы вы, чтобы стал я громадой из шерсти и злобы?
Я был
добрейшим теленком, глядящим на мир звездолобо.
Трава,
прости мне, что стал я другим, что меня от тебя отделили.
Травя,
вонзают в меня то с одной стороны, то с другой бандерильи.
Мазнуть
рогами по алой мулете тореро униженно просит.
Севилья серьгами сорит,
сорит сиренью,
а по сирени
синьорит
несет к арене,
и пота пенистый поток
смывает тумбы.
По белым звездочкам —
топ-топ! -
малютки-туфли,
Смертельна половинчатость порывов,
Когда, узду от ужас грызя,
Мы прядаем, все в пене, у обрывов,
Но полуперепрыгнуть их нельзя.Тот слеп, кто пропасть лишь полуувидел.
Не полупяться, в трех соснах кружа —
Полумятежник, полуподавитель
Родившегося полумятежа.При каждой полумере полугодной
Полународ остатный полурад.
Кто полусытый — тот полуголодный,
Полусвободный — это полураб.Полубоимся, полубезобразим…
Чуть-чуть мой крест, чуть чуть мой крестик,
Ты не на шее, ты внутри
Чуть-чуть умри, чуть-чуть воскресни,
потом опять чуть-чуть умри.
Чуть-чуть влюбись, чуть приласкайся, чуть-чуть побудь, чуть-чуть забудь
Чуть-чуть обидь, чуть-чуть раскайся
Чуть-чуть уйди, вернись чуть-чуть.
Чуть-чуть поплачь, любви не дольше
как шелуха слети с губы,
Но разлюби чуть-чуть, не больше
IАхматова двувременной была.
О ней и плакать как-то не пристало.
Не верилось, когда она жила,
не верилось, когда ее не стало.Она ушла, как будто бы напев
уходит в глубь темнеющего сада.
Она ушла, как будто бы навек
вернулась в Петербург из Ленинграда.Она связала эти времена
в туманно-теневое средоточье,
и если Пушкин — солнце, то она
в поэзии пребудет белой ночью.Над смертью и бессмертьем, вне всего,
Проклятье века — это спешка,
и человек, стирая пот,
по жизни мечется, как пешка,
попав затравленно в цейтнот.
Поспешно пьют, поспешно любят,
и опускается душа.
Поспешно бьют, поспешно губят,
а после каются, спеша.
Прекрасна мать с ребенком на руках,
но от нее на волю рвется мальчик —
такой неукротимый атаманчик
со стружками льняными на вискахВкушая молоко, протертый суп,
уже он горьким бредит и соленым,
и крепким белосахарным собором
во рту его восходит первый зубУ матери от счастья в горле ком,
когда ее всевластный повелитель
сидит, как император Петр Великий,
на троне, притворившемся горшком.Но где неуловимейшая грань,
Апрель сосульки отливает, вычеканивает,
И воздух щёлкающий так поголубел,
А у меня гаражный сторож выцыганивает
На опохмель.
И бульканье ручья под ледяною корочкой,
В которую окурок чей-то врос,
И ель апрельская со снежною оборочкой,
Попавшая за шиворот шолочкой,
И хор грачей своей чумной скороговорочкой –
Всё задаёт вопрос,
У могилы поэта,
презревшего все мировые базары,
я не встретил в тот день
ни души — даже призрака Лары,
но когда подошел,
обходя неизбежную русскую лужу,
я увидел одну знаменитую,
но никому не известную душу.На скамеечке тихо сидела не кто-нибудь,
а Пугачева —
одиноко, задумчиво,
Жизнь перед Смертью —
как девочка перед женщиной.
Девочка Жизнь простодушна.
Цинична женщина Смерть.
Жизнь, по мненью Смерти,
заражена сантиментщиной.
Смерть лишена сантиментов —
попробуй умилосердь.
Старость, болезни, голод,
пули, ножи, веревки,
Мужчины женщинам не отдаются
а их, как водку, судорожно пьют,
и если, прости Господи, упьются,
то под руку горячую их бъют.Мужская нежность выглядит как слабость?
Отдаться — как по-рабски шею гнуть?
Играя в силу, любят хапать, лапать,
грабастать даже душу, словно грудь.Успел и я за жизнь поистаскаться,
но я, наверно, женщинам сестра,
и так люблю к ним просто приласкаться,
и гладить их во сне или со сна.Во всех грехах я ласковостью каюсь,
Тореро, мальчик, я — старик,
я сам — тореро бывший.
Вот шрам, вот ряд зубов стальных —
Хорош подарок бычий? Вон там одна… Из-под платка
горят глазищи — с виду
как уши черные быка!
Ей посвяти корриду.Доверься сердцу — не уму,
и посвяти кориду
красотке этой иль тому
обрубку-инвалиду.Они, конечно, ни шиша
А снег идет, а снег идет,
И все вокруг чего-то ждет…
Под этот снег, под тихий снег,
Хочу сказать при всех: «Мой самый главный человек,
Взгляни со мной на этот снег —
Он чист, как-то, о чем молчу,
О чем сказать хочу».Кто мне любовь мою принес?
Наверно, добрый Дед Мороз.
Когда в окно с тобой смотрю,
Я снег благодарю.А снег идет, а снег идет,
Настя Карпова, наша деповская —
Говорила мне пацану:
«Чем я им всем не таковская?
Пристают они почему?
Неужели нету понятия —
Только Петька мне нужен мой!
Поскорей бы кончалась проклятая…
Поскорей бы вернулся домой.»
Настя Карпова, Настя Карпова.
Как светились её черты.
Давно не поёт моя мама,
да и когда ей петь!
Дел у ней, что ли, мало,
где до всего успеть!
Разве на именинах
под чоканье и разговор
сядет за пианино
друг её — старый актер.
Шуткой печаль развеет,
и ноты ищет она,
Я — лошадь пикадора,
при солнце я впотьмах.
Нет хуже приговора —
нашлепки на глазах.Поводьям я послушна,
всегда на тормозах.
Такая наша служба —
нашлепки на глазах.Хозяин поднял пику,
тяжел его замах.
Но как сдержать мне пытку?
нашлепки на глазах.Я слышу стоны бычьи
Не страшен вольный перевод
Ничто не вольно, если любишь.
Но если музыку погубишь,
То это мысль всю переврет.Я не за ловкость шулеров,
Я за поэтов правомочность
Есть точность жалких школяров
Но есть и творческая точность.Не дай школярством себя стеснить
Побольше музыки, свободы!
Я верю в стихи
Не верю в просто переводы.
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В ней гены наших прадедов, наверное,
Не прадедов, а дальше — пра-пра-пра…
Им всем воскреснуть на земле пора.
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа.
На их ветвях — российские синицы,
А под корой — этруски, ассирийцы.
В движенье соков от корней до кроны
Растворены рабы и фараоны.
Здравствуй, Ира!
Как живёшь ты, Ира?
Без звонка опять пришёл я, ибо
знаю, что за это ты простишь,
что меня ты снова не прогонишь,
а возьмёшь — и чем-нибудь накормишь
и со мною вместе погрустишь.
Я тебе не муж и не любовник,
но пальто не сняв ещё, в ладонях
руку твою бережно задерживаю
По петрозаводскому перрону,
зыбкому, как будто бы парому,
шла моя любимая с детьми.
Дети с ней почти бежали рядом,
и меня упрашивали взглядом:
«Папа, ты на поезд нас возьми…»Что-то в тебе стало от солдатки.
Все разлуки, словно игры в прятки.
Вдруг потом друг друга не найти?
Женщины в душе всегда готовы
молча перейти из жен во вдовы,
Помимо той прекрасной дамы,
играющей надменно гаммы
на клавесинах во дворце,
есть у любого трубадура
от всех скрываемая дура,
но с обожаньем на лице.Стыдится он ее немножко,
но у нее такая ножка,
что заменяет знатность, ум.
Порою дура некрасива,
но трогательно неспесива,
«Кто там?»
«Я старость.
Я к тебе пришла».
«Потом.
Я занят.
У меня дела.»
Писал.
Звонил.
Уничтожал омлет.
Открыл я дверь,
Глаз твоих изумрудины
зеленее травы –
то сверкнут, то замрут они –
ни живы, ни мертвы.Твои ноги великие –
ноги Дитрих Марлен,
оказались уликами
тайной дрожи колен.
Красоту не запрятавшая,
ты живёшь, всех казня.
Неужели взаправдашне
Художник, сам собой низложенный,
надел по царски фартук кожаный
и принял звание — кузнец.
Он для души, а не для гонору
сам возложил на буйну голову
тяжелокованный венец.Художник толст и бесшабашен.
Художник пьяница большой,
а между тем — хранитель башен,
ревнитель с нежною душой.Восстав на те порядки скотские,
когда в разоре башни псковские
А собственно, кто ты такая,
С какою такою судьбой,
Что падаешь, водку лакая,
А все же гордишься собой?
А собственно, кто ты такая,
Когда, как последняя мразь,
Пластмассою клипсой сверкая,
Играть в самородок взялась?
Что сигналили вспышками
велосипедные спицы
всем далеким планетам
с тропы в изумленном лесу?
Что подумали бабочки,
чуть не разбившись о лица?
Что с утра загадали педали,
с травы собирая росу?
Что летящие по ветру девичьи волосы пели
под шипение шин по тропе,
Панчо Вилья — это буду я.
На моём коне, таком буланом,
чувствую себя сейчас болваном,
потому что предали меня.
Был я нищ, оборван и чумаз.
Понял я, гадая, кто виновник:
хуже нету чёрта, чем чиновник,
ведьмы нет когтистее, чем власть.
ПоэмаЕсть родственницы дальние —
почти
для нас несуществующие, что ли,
но вдруг нагрянут,
словно призрак боли,
которым мы безбольность предпочли.
Я как-то был на званом выпивоне,
а поточней сказать —
на выбивоне
болезнетворных мыслей из голов
Моё человечество
входит бочком в магазин,
сначала идёт
к вяловатой проросшей картошке,
потом выбирает
большой-пребольшой апельсин,
но так, чтобы кожа
была бы как можно потоньше.
Моё человечество
крутит баранку такси
Я Вас люблю, а Вы и не догадываетесь,
и Вам не догадаться — вот беда.
И в этом вечно будет недоказанность,
и будет недосказанность всегда.
Я Вас люблю, а Вы и не догадываетесь,
а спросите — я вряд ли дам ответ.
Да, впрочем, Вы мне тоже
не докладываетесь,
Вы любите кого-то или нет.
Благословенна русская земля,
открытая для доброго зерна!
Благословенны руки ее пахарей,
замасленною вытертые паклей!
Благословенно утро человека
у Кустаная
или Челекена,
который вышел рано на заре
и поразился
вспаханной земле,
Боюсь не справиться с лицом,
Когда тебя увижу где-то,
И завершится всё концом,
В котором больше нет секрета.
Боюсь не справиться с душой,
Боюсь не справиться и с телом,
Чтоб над тобой и надо мной
Не надругались миром целым.
Бывало, спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина из полумрака
глазами зыбкими глядит.
Потом под пихтою приляжет
на куртку рыжую мою
и мне,
задумчивая,
скажет:
Был я столько раз так больно ранен,
добираясь до дому ползком,
но не только злобой протаранен —
можно ранить даже лепестком.
Ранил я и сам — совсем невольно
нежностью небрежной на ходу,
а кому-то после было больно,
словно босиком ходить по льду.