В «двенадцатом году» – кавалерист-девица
И в «Крымскую войну» – отважная сестрица,
Она в дни Октября в «семнадцатом году»
Шла в Красной Гвардии в передовом ряду.
Да, русской женщине недаром мир дивится!
И не читали ль мы о немцах в эти дни,
Как напоролися они
На героиню-сталинградку.
Она, взамен того, чтоб указать пути
Врагам, как дом – для них опасный – обойти,
Их вывела на тесную площадку
Под самый наш огонь и крикнула бойцам:
«Стреляйте, милые, по этим подлецам!»
Пусть стала жертвою она немецкой мести.
Она пред миром всем раскрыла, как велик
Дух русской женщины и как прекрасен лик,
Суровый лик ее, готовой каждый миг
На подвиг доблести и чести!
В борьбе извечной тьма и свет.
Где – тьма, там гаснет мысль, там ужас озверенья.
Где – свет, там разума и красоты расцвет,
Там гениальные рождаются творенья.
От века не было и нет
У тьмы и света примиренья.
Две силы спор ведут о мировой судьбе.
Культура с варварством столкнулися в борьбе
Досель невиданной, смертельной:
Враг человечества напомнил о себе
Фашистской дикостью и злобой беспредельной.
Он не скрывает, нет, остервенелый враг,
Своих чудовищных, звериных аппетитов:
Он превратил бы мир в казарменный барак!
Свирепая мечта взбесившихся бандитов –
Не дымный, ладанный средневековый мрак,
А тьма пещерная эпохи троглодитов.
Кровавым заревом пылает небосвод.
Необозримое сверкает лоно вод
Его зловещим отраженьем.
Весь мир – культурный мир! – встречает новый год
С суровым мужеством, с железным напряженьем.
Родная сторона, ты с варварством в бою.
Жестокий дав отпор фашистскому зверью,
Ты расчищаешь путь культуре, счастью, благу.
Пред миром всем, громя разбойную ватагу,
Раскрыла ты всю мощь народную свою,
Всю беззаветную отвагу!
С какою яростью фашистская змея
Осуществляла план, созревший в людоеде!
Но крепко спаяна советская семья:
Ни на единый миг не дрогнула твоя
Несокрушимая уверенность в победе!
С великим Сталиным, великий мой народ,
Приветом боевым ты встретишь новый год,
Уверенный, что он, свершив свой оборот,
Овеян славою крылатой,
Войдет в историю твою – из рода в род –
Всемирной, праздничной, победоносной датой!
Над переулочком стал дождик частый крапать.
Народ — кто по дворам, кто — под навес бегом.
У заводских ворот столкнулся старый лапоть
С ободранным рабочим сапогом.
«Ну что, брат-лапоть, как делишки?» —
С соседом речь завел сапог.
«Не говори,. Казнит меня за что-то бог:
Жена больна и голодны детишки…
И сам, как видишь, тощ,
Как хвощ…
Последние проели животишки…»
«Что так? Аль мир тебе не захотел помочь?»
«Не, мира не порочь.
Мир… он бы, чай, помог… Да мы-то
не миряне!»
«Что ж? Лапти перешли в дворяне?»
«Ох, не шути…
Мы — хуторяне».
«Ахти!
На хутора пошел?! С ума ты, что ли, выжил?»
— «Почти!
От опчества себя сам сдуру отчекрыжил!
Тупая голова осилить не могла,
Куда начальство клонит.
Какая речь была: «Вас, братцы, из села
Никто не гонит.
Да мир ведь — кабала! Давно понять пора:
Кто не пойдет на хутора,
Сам счастье проворонит.
Свое тягло
Не тяжело
И не надсадно,
Рукам — легко, душе — отрадно.
Рай — не житье: в мороз — тепло,
В жару — прохладно!»
Уж так-то выходило складно.
Спервоначалу нам беда и не в знатье.
Поверили. Изведали житье.
Ох, будь оно неладно!
Уж я те говорю… Уж я те говорю…
Такая жизнь пришла: заране гроб сколотишь!
Кажинный день себя, ослопину, корю.
Да что?! Пропало — не воротишь!
Теперя по местам по разным, брат, пойду
Похлопотать насчет способья».
Взглянув на лапоть исподлобья.
Вздохнул сапог: «Эхма! Ты заслужил беду.
Полна еще изрядно сору
Твоя плетеная башка.
Судьба твоя, как ни тяжка,
Тяжеле будет; знай, раз нет в тебе «душка»
Насчет отпору»,
Ты пригляделся бы хоть к нам,
К рабочим сапогам.
Один у каши, брат, загинет.
А вот на нас на всех пусть петлю кто накинет!
Уж сколько раз враги пытались толковать:
«Ох, эти сапоги! Их надо подковать!»
Пускай их говорят. А мы-то не горюем.
Один за одного мы — в воду и в огонь!
Попробуй-ка нас тронь.
Мы повоюем!»
Мир слова ждал в ответ на вой безумья злого.
На вопли извергов, грязнящие эфир.
Советская страна сказала это слово,
Сказала властно и сурово,
И, услыхав его, культурный вздрогнул мир.
Пред ним разбойная открылася картина:
Телами детскими покрытая земля,
Опустошенная пожарами равнина, –
Злодейств неслыханных обрушилась лавина
На села мирные, на мирные поля.
Дымится кровь, мороз каленый
Не может остудить ее, она – свежа.
Ни мудрой старости, годами убеленной,
Ни резвой юности, в жизнь, в красоту влюбленной,
Не пощадил разгул бандитского ножа.
Так вот оформилось в какое окаянство
Фашистских подлецов безграмотное чванство,
Рожденное в бреду лжемудрецом больным:
«Немецкой расе – власть над миром, все пространство!
Нет места – расам остальным».
«Сверхчеловек»! Его дыханьем ядовитым
Отравлен выродков немецких пьяный сброд.
Взрывать советские святыни динамитом,
В приюте гения всемирно-знаменитом
Сжигать рабочий стол и взламывать комод,
Все, все дозволено немецким сверхбандитам:
Они – «сверхлюди», «сверхнарод»!
Культ человечности свиным засыпан сором
Под злое хрюканье тупых расистских рыл.
Повальным грабежом, разнузданным разором
Путь отмечая свой, поистине позором
Сверхчеловеческим фашизм себя покрыл.
В коробке черепной фашизма пустозвонной
Такая мысль была – она пошла ко дну:
Напав на нас врасплох ордой многомильонной,
Топча копытами живую целину,
Дым едкий распластав над порослью зеленой,
В молниеносный срок пустынной сделать зоной
Необозримую Советскую страну.
Но просчиталися фашистские пророки,
Пришлось им удлинять назначенные сроки,
Покамест мстительный не встал пред ними Рок.
Их, напоровшихся на тяжкие уроки,
Ждет заключительный урок.
На исторический они пошли экзамен,
Они, матрикул чей так бескультурно гол!
Но, мейне геррен, мейне дамен,
Вам всем оценку даст – судебный протокол.
Рука истории под ним напишет «áмен»!
И в ваш могильный холм вонзит железный кол.
Мой стол — вот весь мой наркомат.
Я — не присяжный дипломат,
Я — не ответственный политик,
Я — не философ-аналитик.
И с той и с этой стороны
Мои познания равны.
Чему равны — иное дело,
Но мной желанье овладело:
Склонясь к бумажному листу,
Поговорить начистоту
О том, о чем молчат обычно
Иль пишут этак «заковычно»,
Дипломатично,
Политично,
Владея тонким ремеслом
Не называть осла ослом
И дурачиной дурачину,
А величать его по чину
И выражать в конце письма
Надежды мирные весьма.
Я фельетон пишу — не ноту.
Поэт, как там ни толковать,
Я мог бы всё ж претендовать
На «поэтическую» льготу:
Поэт — известно-де давно —
Из трезвых трезвый, всё равно,
В тисках казенного пакета
Всегда собьется с этикета
И даст фантазии простор, —
Неоспорима-де примета:
Нет без фантазии поэта.
Так утверждалось до сих пор.
Вступать на эту тему в спор
Нет у меня большой охоты
(Спор далеко б меня завлек).
Таков уж стиль моей работы:
Я не стремлюсь добиться льготы
Под этот старый векселек.
Но к озорству меня, не скрою,
Влечет несказанно порою,
Поговорить на «свой» манер
О… Розенберге, например.
Вот фантазер фашистской марки!
Пусть с ним сравнится кто другой,
Когда, «соседке дорогой»
Суля «восточные подарки»,
Он сочиняет без помарки: «Я докажу вам в двух строках…
Подарки вот… почти в руках…
Вот это — нам, вот это — Польше…
Коль мало вам, берите больше…
Вести ль нам спор о пустяках?
Не то что, скажем, половину —
Всю забирайте Украину.
А мы Прибалтикой парад
Промаршируем в Ленинград,
Плацдарм устроив эйн-цвей-дрейно
От Ленинграда и до Рейна.
Мы, так сказать, за рыбный лов,
Араки, скажем так, а раки…
Ну мало ль есть еще голов,
Антисоветской ждущих драки
На всем двойном материке!
Я докажу в одной строке…» Состряпав из Европ и Азии,
Невероятный винегрет,
Фашистский выявил полпред
(Полпред для всяческих «оказий»)
Вид политических фантазий,
Переходящих в дикий бред.
То, что «у всякого барона
Своя фантазия», увы,
Не миновало головы
Сверхфантазера и патрона
Фашистских горе-молодцов,
И Розенберг в конце концов
С неподражаемым экстазом
Пленяет, стряпая статью,
Соседку милую свою
Чужого бреда пересказом.
Придет — она не за горой —
Пора, когда советский строй,
Преодолевши — вражьи козни,
Сменив истории рычаг,
Последний сокрушит очаг
Национальной лютой розни, —
Не за горою та пора,
Когда по школам детвора,
Слив голоса в волне эфирной,
Петь будет гимны всеземной,
Всечеловечески родной,
Единой родине — всемирной, —
Когда из книжечки любой,
Как факт понятный сам собой
Из первой строчки предисловия,
Узнает розовый юнец,
Что мир покончил наконец
С периодом средневековья,
Что рухнула, прогнив дотла,
Его отравленная масса
И что фашистскою была
Его последняя гримаса. Фашизм не пробует юлить
И заявляет откровенно,
Что он готовится свалить,
Поработить и разделить
Страну Советов непременно.
Бред?.. Мы должны иметь в виду:
Фашисты бредят — не в бреду,
Не средь друзей пододеяльных,
Патологически-скандальных,
Нет, наяву, а не во сне
Они готовятся к войне,
Ища союзников реальных,
Точа вполне реальный нож,
Нож для спины реальной тож.
Одно лишь в толк им не дается,
Что им, затейщикам войны,
В бою вот этой-то спины
Никак увидеть не придется, —
Что на любом мы рубеже
И день и ночь настороже
И, чтоб не знать в борьбе урону,
Так понимаем оборону:
Обороняться — не трубить,
Не хвастаться, не петушиться,
Обороняться — значит бить,
Так бить, чтоб с корнем истребить
Тех, кто напасть на нас решится,
Тех, кто, заранее деля
Заводы наши и поля,
Залить их мыслит нашей кровью,
Тех, кто в борьбе с советской новью
Захочет преградить ей путь,
Чтоб мир, весь мир, опять вернуть
К звериному средневековью
И путь к культуре — отрубить. Обороняться — значит бить!
И мы — в ответ на вражьи ковы, —
Не скрою, к этому готовы!
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!