И Город тот — был замкнут безнадежно!
Давила с Севера отвесная скала,
Купая груди в облачном просторе;
С Востока грань песков, пустыня, стерегла,
И с двух сторон распростиралось море.
О море! даль зыбей! сверканья без числа!
На отмели не раз, глаза, с тоской прилежной,
В узоры волн колеблемых вперив,
Следил я, как вставал торжественный прилив,
Высматривал, как царство вод безбрежно.
И мне по временам мечтались острова
(В тот час, когда заря еще без солнца светит
И явственной чертой границу дали метит).
Но гасло все в лучах, мне памятно едва,
Все в благостный простор вбирала синева,
И снова мир был замкнут безнадежно.
Но Город был овеян тайной лет.
Он был угрюм и дряхл, но горд и строен
На узких улицах дрожал ослабший свет,
И каждый резкий звук казался там утроен.
В проходах темных, полных тишины,
Неслышно прятались пристанища торговли;
Углами острыми нарушив ход стены,
Кончали дом краснеющие кровли;
Виднелись с улицы в готическую дверь
Огромные и сумрачные сени,
Где вечно нежились сырые тени…
И затворялся вход, ворча как зверь.
Из серых камней выведены строго,
Являли церкви мощь свободных сил.
В них дух столетий смело воплотил
И веру в гений свой, и веру в Бога.
Передавался труд к потомкам от отца,
Но каждый камень взвешен и размерен,
Ложился в свой черед по замыслу творца,
И линий общий строй был строг и верен,
И каждый малый свод продуман до конца.
В стремленьи в высь, величественно смелом,
Вершилось здание свободным острием,
И было конченным, и было целым,
Спокойно замкнутым в себе самом.
В музеях запертых, в торжественном покое,
Хранились бережно останки старины:
Одежды, утвари, оружие былое,
Трофеи победительной войны, —
То кормы лодок дерзких мореходов,
То кубки с обликом суровых лиц,
Знамена покорявшихся народов,
Да клювы неизвестных птиц.
И все в себе былую жизнь таило,
Иных столетий пламенную дрожь.
Как в ветер верило истлевшее ветрило!
Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож!..
А все кругом пустынно-глухо было.
Теперь здесь жизнь лилась, как степью льются воды.
Как в зеркале, днем повторялся день,
С покорностью свой круг кончали годы,
С покорностью заря встречала тень.
Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано,
Зайти в собор с толпой нарядных дев,
Они молились там умильно, и органа
Я слушал между них заученный напев.
Случалось вечером, взглянув за занавески,
Всецело выхватить из мирной жизни миг:
Там дремлют старики, там звонок голос детский,
Там в уголке — невеста и жених.
И только изредка над этой сладкой прозой
Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков,
Идущих улицей, да грохотал угрозой
Далекий смех бесчинных кабаков.
За городом был парк, развесистый и старый,
С руиной замка в глубине.
Там тайно в сумерки ходили пары —
«Я вас люблю» промолвить при луне.
В воскресный летний день весь город ратью чинной
Сходился там — дышать и отдохнуть.
И восхищались все из года в год руиной,
И ряд за рядом совершали путь.
Им было сладостно в условности давнишней,
Казались сочтены движенья их.
Кругом покой аллей был радостен и тих,
Но в этой тишине я был чужой и лишний,
Я к пристани бежал от оскорбленных лип,
Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать,
Где с запахом воды сливал свой запах деготь,
Где мачт колеблемых был звучен скрип.
О пристань! я любил тот неумолчный скрип,
Такой же, как в былом, дошедший из столетий, —
И на больших шестах растянутые сети
И лодки с грузом серебристых рыб.
Любил я моряков нахмуренные взоры
И твердый голос их, иной чем горожан.
Им душу сберегли свободные просторы,
Их сохранил людьми безлюдный океан.
Там было мне легко. Присевши на бочонок,
Я забывал тюрьму меня обставших дней,
И облака следил, как радостный ребенок,
И волны пели мне все громче, все ясней.
И ветер с ними пел; и чайки мне кричали;
Что было вкруг меня, все превращалось в зов…
И раскрывались вновь торжественные дали:
Пути, где граней нет, простор без берегов!
Вас много, замкнутых в неволе,
В стенах, в условностях, в любви…
Будь властелин свободной доли,
И каждый миг — живи! живи!
Твоя душа — то ключ бездонный,
Не закрывай стремящих уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир и сух и пуст.
Так! сделай жизнь единой дрожью,
И сердцу смолкнуть не позволь,
Упейся истиной и ложью,
Люби восторг, люби и боль.
Свобода жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастье,
Она уже отрешена.
Над нашей жизнью стал кумир для всех единый:
То — лицемерие, пред искренностью страх!
Мы все притворствуем, в искусстве, и в гостиной,
В поступках, и в движеньях, и в словах.
Вся наша жизнь подчинена условью,
И эта ложь в веках освящена.
Нет! не упиться нам ни гневом, ни любовью,
Ни даже горестью — до глубины, до дна!
На свете нет людей — одни пустые маски,
Мы каждым взглядом лжем, мы кроем каждый крик,
Расчетом и умом мы оскверняем ласки,
И бережет пророк свой пафос лишь для книг!
От этой пошлости, обдуманной, привычной,
Где можно, кроме гор и моря отдохнуть?
Где можно на людей, как есть они, взглянуть.
Там, где игорный дом, и там, где дом публичный!
Как пристани во мгле вы выситесь дома,
Убежище для всех, кому запретно поле.
В вас беспристрастие и купли и найма,
В вас равенство людей и откровенность воли.
В игре восторженность победы и борьбы,
В разврате искренность и слов и побуждений…
Мы дни и месяцы актеры и рабы,
Привет вам, о дворцы свободных откровений.
Когда по городу тени
Протянуты цепью железной,
Ряды безмолвных строений
Оживают, как призрак над бездной.
Загораются странные светы,
Раскрываются двери как зевы,
И в окнах дрожат силуэты
Под музыку и напевы.
Раскрыты дневные гробницы,
Выходит за трупом труп.
Загораются румянцем лица,
Кровавится бледность губ.
Пышны и ярки одежды,
В волосах алмазный венец.
А вглядись в утомленные вежды,
Ты узнаешь, что пред тобой мертвец.
Но страсть, подчиненная плате,
Хороша в огнях хрусталей;
В притворном ее аромате
Дыханье желанней полей.
И идут, идут в опьяненьи
Отрешиться от жизни на час,
Вкусить от оков освобожденье
Под блеском обманных глаз.
Чтоб в мире, на свой непохожем,
От свободы на миг изнемочь.
Тот мир ничем не тревожим,
Пока полновластна ночь.
Но в тумане улицы длинной
Забелеет тусклый рассвет.
И вдруг все мертво́ и пустынно,
Ни светов, ни красок нет.
Безобразных, грязных строений
Тают при дне вереницы,
И женщин белые тени,
Как трупы, ложатся в гробницы.
Нельзя нам не мечтать о будущих веках,
О городах, грядущих без исхода.
Те камни тяжкие — их первый шаг,
Свет электрический — предвестник их прихода.
Громадный город-дом, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предчувствую тебя, земли желанный сын!
Предчувствую я жизнь замкнутых поколений,
Их думы, сжатые познаньем, их мечты,
Мечтам былых веков подвластные как тени,
Весь ужас переставшей пустоты!
Предчувствую раба подавленную ярость
И торжествующих многобразный сон,
Всех наших помыслов блистательную старость
И час предсказанных времен!
Да, нам не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьи две орды.
Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.
Во глубинах души из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать как дети,
Как тигры грызться, жалить как змея.
И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.
В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О солнце! о простор! о высота степей!
Ревель, 190
0.
Москва, 190
1.
Пришла полиция; взломали двери
И с понятыми вниз сошли. Сначала
Тянулся низкий, сумрачный проход,
Где стены, — тусклым выложены камнем, —
Не отражали света фонарей.
В конце была железная, глухая,
Засовами задвинутая дверь.
Когда ж, с трудом, ее разбили ломом,
Глазам тупым и взорам равнодушным
Служителей — открылся Первый Зал.
Он залом пиршественным был. Широкий
(Остатками от трапезы завален)
Стол занимал средину. Высоко,
Над блюдами, в больших хрустальных вазах,
Желтели, отливали синим, рдели
Причудливые, нежные плоды,
Что ароматом, краскою и формой
Влиянье выдавали лучших солнц,
Пылающих над тропиками. Рядом,
Как странные растенья, извивались
Цветы венецианского стекла,
И странными огнями отливала
В сосудах этих, тонких, перегнутых,
Вин и ликеров, то как смоль густых,
То как берилл таинственно-прозрачных,
Властительная влага. Нежный дух,
Смесь запахов, разнообразных, острых,
Качался в воздухе, слегка залитом
Благоуханьем поздних, вялых роз,
Что тут же умирали в длинных, узких,
На белых змей похожих, кувшинах.
Отдвинутые от стола сиденья
И опрокинутые кем-то на пол
Светильники — давали угадать,
Что шумный пир был прерван вдруг, что гости,
Оторваны от чаш и от бесед,
Глотка не кончив, не дослушав шутки
Язвительной иль вольного намека,
Поспешно встали, на привычный зов, —
И с шумом, с говором, быть может с пеньем,
Прошли беспечно в следующий зал.
Был зал второй пристанищем обятий.
Глубокие диваны по стенам
Упругой мягкостью пружин манили;
Пуховые, атласные подушки
Припасть к ним грудью соблазняли; пол
Был устлан шкурами косматых рысей
И росомах. Под самым потолком
Качалась лампа на цепи короткой…
Здесь было жарко, душно, и томил
Духов пьянящих пряный, резкий запах,
И с ним сливался темный аромат
Усталых тел, спаленных страстью жгучей, —
Как будто месса ласк лишь отошла,
Как будто только что был кончен древний
Обряд служенья таинствам Любви…
И чудилось, что в тускло-рдяном свете,
Как рой теней, во всех немых углах,
Здесь люди, в странных сочетаньях, бьются, —
Четы любовников безумных. Плеч
Изогнутых, голов склоненных, алых
Открытых губ, полузакрытых глаз
Воображался хаос: ропот, лепет,
Упорный шорох и бесстыдный стон,
И вдруг внезапный, дикий вскрик менады,
Вскочившей в исступленьи сладострастья,
Меж тел поверженных, друзей, подруг,
Кричащей о виденьи несказанном,
Хохочущей и плачущей так страшно,
Что новый пыл вскипает в душах всех,
И все на крик, как эхо, стонут тоже!
Мы в третий зал вошли. Он был огромен,
И в глубине его виднелась печь.
Здесь были странные приборы; — взгляды
Сперва терялись в сочетаньях блоков,
Веревок, брусьев, словно в мастерской
Какой-то фабрики, но различали
Потом — скамью для бичеванья, стул
С гвоздями, дыбу, лестницу, колеса,
А по стенам все образы плетей,
Больших щипцов и маленьких иголок, —
Изобретенья Нюренбергских дней…
Угрюмый запах, давний, неизменный,
Иным не нарушаемый упоем,
По всем углам распростирала кровь.
Что здесь свершалось в час, когда пылал
Венцом багряным красный горн? Как жутко
Метались тени при скачках огня!
И в этих вспышках люди, словно бесы,
Метались тоже, в диком опьяненьи.
И юноши, и женщины, устав
От долгих ласк бросались в сладость боли,
И, исступленные, вбегали в красный зал
С гортанным, неестественным призывом,
В желании пытать и ведать пытку.
Друг к другу все лобзанием припав
Благовейным, друг на друга тут же
И на себя безумно ополчали
Бичи, и огненные брусья, и ножи.
И вольные страдальцы повторяли,
Огня укус и свист бича приемля,
«Еще, о милый! о, еще! еще!»
И плечи предавая дыбе, груди —
Щипцам, и лядвия — игле,
В восторге утоляющем стонали,
От мук, от радости, от сладострастья,
И страшен был их многогласный стон,
От красных стен стозвучно отраженный…
И этот стон метался в подземельи,
Стучался яростно во все углы,
Везде встречая камень, кровь и пламя!
Четвертый зал был явно предназначен
Для наслаждений сокровенных. Шкап, —
Изделие голландца века славы, —
На полках вощанных ряды хранил
Заветных снадобий и тайных ядов.
Там был морфин, и опий, и гашиш,
Эфир и кокаин, и много разных
Средств, открывающих лучистый путь
К искусственным эдемам: были склянки
С прозрачной жидкостью, и с темной пастой,
И с горстью соблазнительных пилюль.
По комнате, чуть слышный, но зловещий
Разлит был запах, проникавший в мозг.
Убранство зала было просто, строго:
Диваны жесткие, и кресла, и ковры,
И в глубине — китайские цыновки,
А перед ними маленькие лампы,
Чтоб разжигать на медленном огне
Индийский опий, что янтарной каплей
На острие иглы дрожит и меркнет,
Пред тем как стать коричневым зерном…
Однообразно-серы были стены,
Налетом дыма едкого покрыты:
Ни украшений, ни картин, и только
Вдоль потолка тянулся длинный фриз
Из разных тел, причудливо сплетенных,
Животных, птиц, драконов и людей.
Когда огнистой пробежав по жилам
Струей, овладевал сознаньем яд
И крылья расширял воображенья,
И взорам остроту давал, и слуху
Утонченность, — каких тогда речей,
Блестящих, быстрых, странных, изощренных,
Здесь скрещивались тонкие клинки!
И после, в час, когда морфин безвольный,
Иль яростный эфир, своих друзей
Роняли в сладко-темную дремоту;
Когда гашиш палящий разверзал
Врата видений, и священный опий
Плотские узы тела разрешал
И узы места, времени и веса, —
О, как тогда, перед померкшим взором,
Преображался этот хитрый фриз!
Как эти изваянья оживали,
Расцвечивались красками, и вдруг,
Сорвавшись с места, в буйном ликованьи,
Бросались в неудержный хоровод,
И за собой безвольных увлекали
В пространство беспредельное, в мир звезд,
Где между светочей небесных, — алых,
Зеленых, синих, желтых, золотых, —
Как радуга, пленительных и острых,
Как молния, — кружили и кружили…
И мы вошли в последний зал. Он был
Пуст. Только у стены одной стоял
Высокий идол Будды. Весь нагой,
И руки крепко сжав на животе,
Смотрел он вдаль неизяснимым взором.
Все в этом взоре было: отрицанье
Земного и прощенье всяких дел,
И обещанье сладостной нирваны.
И был наполнен весь пустой простор
Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье,
И были б бесконечны переходы
По миру тайн блуждающей души…
А у другой стены, напротив, жалко,
Весь скорченный, простерт был полутруп, —
Красивый, стройный юноша, хозяин
Подземного жилища. Он одет
Был в черный фрак, в петлице бился ландыш,
Но грудь сорочки вся была в крови
И близ валялась бритва. Было видно,
Что горло перерезал он себе.
Его глаза сознательно смотрели,
Была в них гордость и почти усмешка,
Хоть губы были болью сведены,
Но говорить не мог он. Свет фонарный
Пятнал его бескровное лицо
И судорожно сдавленные пальцы.
Мы подняли его и понесли,
Но прежде, чем дошли до внешней двери,
Без дрожи и без крика он скончался.
Шел пир небывалый за круглым столом,
Блистали в шелках паладины,
И кравчие в кубки огромным ковшом
Цедили шипящие вина.
Был красен от выпитых кубков Наим;
Гемон, улыбаясь, дремал перед ним;
Атласный камзол Оливьера
Был яркими пятнами весь обагрен;
И только один неподкупный Милон
Хранил все величие пэра.
Вдруг, в страхе, весь бледный, вбегает гонец:
«Случилось великое худо!
Послала меня в Ингельгеймский дворец
С такими словами Ротруда:
Пока, позабыв про воинственный стан,
Вы заняты пиром, проник великан
Неведомый в нашу обитель,
Разграбил капеллу, монахов убил,
Кресты поломал у священных могил,
И дочь мою, Берту, похитил!»
Услышав известие, Карл задрожал,
Он встал с золоченого трона,
Звеня, покатился упавший бокал,
Упав, застучала корона.
«О, горе нам! — так он воскликнул, дрожа, —
Мне Берта дороже, чем жизнь и душа,
Не жить без нее мне, поверьте!
Вы, рыцари! тотчас берите мечи!
Наим, мой любимец! вставай и скачи
На помощь к беспомощной Берте!»
Наим, в колебаньи, угрюмо встает,
Лицо его слишком румяно.
«Ну, да, — говорит, — если б знать наперед,
Где должно искать великана!
Есть много ущелий, леса велики,
Нельзя же идти по теченью реки,
Подумать нам должно сначала,
Где дерзкого вора возможно словить.
Когда же отыщем, не трудно сразить:
Я в жизни побил их немало!»
«Но ты, Оливьер, — тогда Карл говорит, —
Наверно, ты медлить не будешь!
Хватайся за меч, надевай верный щит,
Ты внучку обратно добудешь!
Награду любую проси у меня!
Ты будешь любимцем моим с того дня,
Тебя я над всеми поставлю,
Я имя твое в назиданье другим, —
Того, кто был Карлом Великим любим, —
По целому миру прославлю!»
«Конечно, недолго, — в ответ Оливьер, —
Дать хищнику суд и расправу!
На нем покажу я злодеям пример,
А, кстати, добуду и славу.
Спокоен будь, Карл! будешь ты отомщен!» —
Сказал Оливьер, и направился он
В покой, подле залы соседней:
Пред подвигом должен он был отдохнуть,
Прилег, и собрался направиться в путь
Наутро лишь, после обедни.
«А ты, — Карл взывает, — мой верный Тюрпин,
Снесешь ли обиду такую?
Ты — церкви служитель и ревностный сын,
Вступись же за веру святую!
Тебе ли терпеть разрушенье капелл,
Тебе ли снести, что неверный посмел
Служителей храма коснуться!
Сам бог поведет по дороге прямой
Тебя к гордецу. С великана главой
Ты должен обратно вернуться!»
Тюрпин отвечает: «Я знаю свой долг,
Сумею и честь уберечь я,
Но все ж великан не кабан и не волк,
В нем все же душа человечья.
И прежде, чем в яростный бой полететь,
Мне должно хоть сутки одни поговеть
И богу грехи исповедать.
Беда — нераскаянным встать под копье:
Сгублю тем навек я спасенье свое,
А боя исход как изведать?»
В отчаяньи Карл взором пэров обвел,
Опять говорит — Ганелону:
«Ты мудр, как судья, все науки прошел,
Подпорой ты был всегда трону,
Ужель не поможешь сегодня ты мне?
Ужель не поскачешь на быстром коне
Вдогонку за наглым злодеем?
Нам Берту верни, что́ милее цветка,
И щедро откроется наша рука, —
Друзей награждать мы умеем!»
В ответ Ганелон: «Что за польза сгубить
Цвет рыцарства в тщетной погоне?
В таком предприятьи поможет не прыть,
Не копья и борзые кони.
Но должно обдумать, где скрылся злодей;
Составить отряды из ратных людей;
Потом у проклятой пещеры,
Костры распалив, гнать усиленно дым,
И сам, как медведь, тогда выйдет он к ним…
Вот будут разумные меры!»
И Карл уронил безнадежно главу…
Выходит тогда граф Агландский.
«Я стар, — говорит, — много лет я живу,
Но помню обет христианский:
Наш первый обет — жизнь за веру отдать,
Второй наш обет — за сеньора стоять;
Я ныне исполню их оба!
Подайте мне меч, подведите коня, —
Иль с Бертой увидите скоро меня,
Иль лягу в обятия гроба!»
Еще говорил неподкупный Милон,
Еще не докончил он речи,
Как клики со всех загремели сторон
И отзвук помчался далече,
Раскрылася дверь, и, лучом осиян,
Предстал сын Милона, отважный Ролан,
В доспехе и бранной кольчуге.
Главу великана держал он в руках,
И Берту за ним на скрещенных мечах
Несли восхищенные слуги.
И Карл возгласил: «Будь прославлен, герой!
Проси чего хочешь в награду!
А ты, моя Берта! садись здесь со мной,
И деда улыбкой обрадуй!»
И все восклицали Ролану: «Добро!»
И только шепнул Ганелон: «Не хитро
Добиться любого успеха,
Когда в состязаньи соперника нет!
Легко в наши дни изумить целый свет!»
И весь он затрясся от смеха.
6 марта 1912
(Романтическая баллада).
Шел пир небывалый за круглым столом,
Блистали в шелках паладины,
И кравчие в кубки огромным ковшом
Цедили шипящия вина.
Был красен от выпитых кубков Наим;
Гемон, улыбаясь, дремал перед ним;
Атласный камзол Оливьера
Был яркими пятнами весь обагрен;
И только один неподкупный Милон
Хранил все величие пэра.
Вдруг, в страхе, весь бледный, вбегает гонец:
„Случилось великое худо!
Послала меня в Ингельгеймский дворец
С такими словами Ротруда:
Пока, позабыв про воинственный стан,
Вы заняты пиром, проник великан
Неведомый в нашу обитель,
Разграбил капеллу, монахов убил,
Кресты поломал у священных могил,
И дочь мою, Берту, похитил!“
Услышав известие, Карл задрожал,
Он встал с золоченаго трона;
Звеня, покатился упавший бокал;
Упав, застучала корона.
„О, горе нам!—так он воскликнул, дрожа,—
Мне Берта дороже, чем жизнь и душа,
Не жить без нея мне, поверьте!
Вы, рыцари! тотчас берите мечи!
Наим, мой любимец! вставай и скачи
На помощь к безпомощной Берте!“
Наим, в колебаньи, угрюмо встает,
Лицо его слишком румяно.
„Ну, да,—говорит,—еслиб знать наперед,
Где должно искать великана!
Есть много ущелий, леса велики,
Нельзя же итти по теченью реки,
Подумать нам должно сначала,
Где дерзкаго вора возможно словить.
Когда же отыщем, не трудно сразить:
Я в жизни побил их не мало!“
„Но ты, Оливьер,—тогда Карл говорит,—
Наверно, ты медлить не будешь!
Хватайся за меч, надевай верный щит,
Ты внучку обратно добудешь!
Награду любую проси у меня!
Ты будешь любимцем моим с того дня,
Тебя я над всеми поставлю,
Я имя твое, в назиданье другим,—
Того, кто был Карлом Великим любим,—
По целому миру прославлю!“
„Конечно, недолго,—в ответ Оливьер,—
Дать хищнику суд и расправу!
На нем покажу я злодеям пример,
А, кстати, добуду и славу.
Спокоен будь, Карл! будешь ты отомщен!“
Сказал Оливьер, и направился он
В покой, подле залы соседней:
Пред подвигом должен он был отдохнуть,
Прилег, и собрался направиться в путь
Наутро лишь после обедни.
„А ты,—Карл взывает,—мой верный Тюрпин,
Снесешь ли обиду такую?
Ты—Церкви служитель и ревностный сын,
Вступись же за веру святую!
Тебе ли терпеть разрушенье капелл,
Тебе ли снести, что неверный посмел
Служителей храма коснуться!
Сам Бог поведет по дороге прямой
Тебя к гордецу. С великана главой
Ты должен обратно вернуться!“
Тюрпин отвечает: „Я знаю свой долг,
Сумею и честь уберечь я.
Но все-ж великан не кабан и не волк,
В нем все же душа человечья.
И прежде, чем в яростный бой полететь,
Мне должно хоть сутки одне поговеть
И Богу грехи исповедать.
Беда—нераскаянным стать под копье:
Сгублю тем навек я спасенье свое,
А боя исход как изведать?“
В отчаяньи Карл взором пэров обвел,
Опять говорит—Ганелону
„Ты мудр, как судья, все науки прошел,
Подпорой ты был всегда трону.
Ужель не поможешь сегодня ты мне?
Ужель не поскачешь на быстром коне
В догонку за наглым злодеем?
Нам Берту верни, что̀ милее цветка,
И щедро откроется наша рука:
Друзей награждать мы умеем!“
В ответ Ганелон: „Что за польза сгубить
Цвет рыцарства в тщетной погоне?
В таком предприятьи поможет не прыть,
Не копья и борзые кони.
Но должно обдумать, где скрылся злодей;
Составить отряды из ратных людей;
Потом у проклятой пещеры,
Костры распалив, гнать усиленно дым,
И сам, как медведь, тогда выйдет он к ним…
Вот будут разумныя меры!“
И Карл уронил безнадежно главу…
Выходит тогда граф Агландский.
„Я—стар,—говорит,—много лет я живу,
Но помню обет христианский:
Наш первый обет: жизнь за веру отдать;
Второй наш обет: за сеньора стоять;
Я нынче исполню их оба!
Подайте мне меч, подведите коня,—
Иль с Бертой увидите скоро меня,
Иль лягу в обятия гроба!“
Еще говорил неподкупный Милон,
Еще не докончил он речи,
Как клики со всех загремели сторон,
И отзвук помчался далече.
Раскрылася дверь, и, лучем осиян,
Предстал сын Милона, отважный Ролан,
В доспехе и бранной кольчуге.
Главу великана держал он в руках,
И Берту за ним на скрещенных мечах
Несли восхищенные слуги.
И Карл возгласил: „Будь прославлен, герой!
Проси чего хочешь в награду!
А ты, моя Берта! садись здесь со мной,
И деда улыбкой обрадуй!“
И все восклицали Ролану: „Добро!“
И только шепнул Ганелон: „Не хитро
Добиться любого успеха,
Когда в состязаньи соперника нет!
Легко в наши дни изумить целый свет!“
И весь он затрясся от смеха.
Блистает шелковый камзол,
Сверкает сбруи позолота,
С гостями Князь летит чрез дол
Веселой тешиться охотой.
Все — в ярком шелке, в кружевах;
Гербы — на пышных чепраках;
Вдали, — готовы на услуги,
Несутся ловчие и слуги.
Синеет недалекий бор,
И громким кликам вторит эхо.
Шумней беспечный разговор,
Порывистей раскаты смеха.
Уже, сквозь сумрачную сень,
Мелькнул испуганный олень.
Все об удаче скорой мыслят,
Заранее добычу числят.
Но вот седой старик с клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь, с поднятой головой,
Замедлил поступь иноходца.
То был — известный всей стране,
За святость жизни чтим вдвойне,
Отшельник, сумрачный гадатель,
Судеб грядущих прорицатель.
«Скажи, старик! — так Князь к нему, —
Сегодня встречу ль я удачу?
Я сколько ланей подыму,
И даром сколько стрел потрачу?
Скажи: от скольких метких ран
Падет затравленный кабан?
И если счет твой будет точен,
Ты мной доволен будешь очень».
Подняв тяжелую клюку
И кудри разметав седые,
Старик в ответ: «Что я реку,
То и исполнят всеблагие!
Узнай: еще до темноты
Все стрелы с лука спустишь ты,
И, прежде чем налягут тени,
Ты всех своих сразишь оленей!
Но слушай, — продолжал старик, —
И вещий глас волхва исполни.
Я нынче видел твой двойник,
В лесу, под гром и в блеске молний.
Испытывать страшися Рок,
Вернись назад, пока есть срок.
Твой замок пышен и уютен,
Там веселись, под звуки лютен!»
Смиряет Князь невольный гнев,
Дает коню лихому шпоры,
Кричит, надменно поглядев:
«На предсказанья все вы скоры!
Но нынче ль, завтра ль, все равно —
Всем пасть однажды суждено,
Так лучше пасть в бою веселом!»
И поскакал зеленым долом.
Сверкают звезды с вышины,
Давно окончена потеха.
Опять луга оглашены
Далеко — буйным гулом смеха.
С гостями едет Князь назад,
Их лица от вина горят,
И, дедовский блюдя обычай,
Кренятся слуги под добычей.
И вновь старик с своей клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь с усмешкой роковой
Вновь замедляет иноходца:
«Ну что ж, старик! Прошел и день,
Настала тьма, упала тень,
А у меня в колчане целы
Еще не пущенные стрелы!»
И Князь глядит на старика…
Но вдруг, с неистовым порывом,
Взнеслась тяжелая клюка
И рухнула над горделивым.
И Князь с коня упал ничком,
Во прах, с рассеченным челом,
Чуть вскрикнул, чуть повел руками…
И труп лежит перед гостями.
И гости в ужасе глядят,
И кони дыбятся в испуге…
Пред мертвым выстроились в ряд,
Сняв шапки, трепетные слуги.
Уже старик в руках других
И связан. Громкий смех затих,
И говор смолк. На тверди синей
Сонм звезд — как звезд на балдахине.
И слышен голос в тишине, —
Старик взывает к тайной силе:
«Исполнить то досталось мне,
Что вы, благие, не свершили.
Не может лгать язык волхва:
Вы подсказали мне слова,
Чтоб стало правдой прорицанье,
Я сам свершил предначертанье!»
5 марта 1912
Меня, искавшаго безумий,
Меня, просившаго тревог,
Меня, вверявшагося думе
Под гул колес, в столичном шуме,
На тихий берег бросил Рок.
И зыби синяя безбрежность,
Меня прохладой осеня,
Смирила буйную мятежность,
Мне даровала мир и нежность
И вкрадчиво влилась в меня.
И между сосен тонкоствольных,
На фоне тайны голубой,
Как зов от всех томлений дольных, —
Залог признаний безглагольных, —
Возник твой облик надо мной!
Желтым шолком, желтым шолком
По атласу голубому
Шьют невидимыя руки.
К горизонту золотому
Ярко-пламенным осколком
Сходит солнце в час разлуки.
Тканью празднично-пурпурной
Убирает кто-то дали,
Разстилая багряницы,
И в воде желто-лазурной
Заметались, заблистали
Красно-огненныя птицы.
Но серебряныя змеи,
Извивая под лучами
Спин лучистые зигзаги, —
Безпощадными губами
Ловят, ловят все смелее
Птиц, мелькающих во влаге!
В дали, благостно сверкающей,
Вечер белый бисер нижет.
Вал несмело набегающий
С влажной лаской отмель лижет.
Ропот ровный и томительный,
Плеск безпенный, шум прибоя,
Голос сладко убедительный,
Зов смиренья, зов покоя.
Сосны, сонно онемелыя,
В бледном небе встали четко,
И над ними тени белыя
Молча гаснут, тают кротко.
Мох, да вереск, да граниты…
Чуть шумит сосновый бор.
С поворота вдруг открыты
Дали синия озер.
Как ковер над легким склоном
Нежный папоротник сплел.
Чу! скрипит с протяжным стоном
Наклоненный бурей ствол.
Сколько мощи! сколько лени!
То гранит, то мягкий мох…
Набегает ночь без тени,
Вея, словно вещий вздох.
Я — упоен! мне ничего не надо!
О только б длился этот ясный сон,
Тянулись тени севернаго сада,
Сиял осенне-бледный небосклон,
Качались волны, шитыя шелками,
Лиловым, красным, желтым, золотым,
И, проблистав над синью янтарями,
Сгущало небо свой жемчужный дым.
И падало безумье белой ночи,
Прозрачной, призрачной, чужой — и ты,
Моим глазам свои вверяя очи,
Смущаясь и томясь искала б темноты!
Мы в лодке вдвоем, и ласкает волна
Нас робким и зыбким качаньем.
И в небе и в нас без конца тишина,
Нас вечер ласкает молчаньем.
И сердце не верит в стране тишины,
Что здесь, над чертогами Ато,
Звенели мечи, и вожди старины
За сампо рубились когда-то.
И сердце не верит, дыша тишиной,
Ласкательным миром Суоми,
Что билось недавно враждой роковой
И жалось в предсмертной истоме.
Голубое, голубое
Око сумрачной страны!
Каждый день ты вновь иное:
Грезишь, пламенное, в зное,
В непогоду кроешь сны.
То, в свинцовый плащ одето,
Сосны хмуришь ты, как бровь;
То горишь лучами света,
От заката ждешь ответа,
Все — истома, все — любовь!
То, надев свои алмазы.
Тихим ропотом зыбей,
Ты весь день ведешь разсказы
Про народ голубоглазый,
Про его богатырей!
Страна, измученная страстностью судьбы!
Любовница всех роковых столетий!
Тебя народы чтили как рабы,
И императоры как дети.
Ты с трона цезарей судила властно мир,
И больший мир из Ватикана.
Былая власть твоя — низверженный кумир,
Но человечество твоим прошедшим пьяно.
Твои художники на зыбкости холста
Запечатлели сны, каких не будет дважды!
Они — к источникам открытые врата
Для всех, томящихся от безысходной жажды!
На все пути души ты простирала жезл,
Как знак владычества, — и все мы были рады,
Ниц преклоненные у величавых чресл,
Лобзать края одежд, ловить слова и взгляды.
Италия! священная царица!
Где ныне скипетр твой и лавровый венец?
Разломана твоя златая колесница,
Раскрыты двери в твой дворец.
Италия! несчастная блудница,
И вот к чему пришла ты, наконец!
В лоскутьях мантии и в платье устарелом,
Улыбкой искривив надменно строгий рот,
Ты вышла торговать еще прекрасным телом,
И в ложницу твою — открыт за деньги вход.
Мы смеем все вкусить от ласк, святых бывало!
Мы можем все тебя увидеть в наготе!
Как женщина, ты всем доступной стала,
И стыдно нам тебя узнать в мечте!
Но еще ты прекрасна, Италия!
Под заемной краской румян,
И с наглостью робкой во взоре!
Прекраснее всех неуниженных стран,
К которым покорно ласкается пленное море.
В лагунах еще отражаются
Дворцы вознесенной Венеции —
Единственный город мечты,
И гордые замки вздымаются
В суровой и нежной Флоренции,
Где создан был сон красоты.
И Рим, чародатель единственный,
Ужасный в величьи своем,
Лежит не живой, но таинственный,
Волшебным окованный сном.
Нетленные рощи лимонные
Под немыслимым небом цветут.
Горы — в белых цветах новобрачные!
Воды, собой опьяненные,
Озаряя гроты прозрачные,
Говорят и живут!
Ты прекрасна, Италия,
От Альп крепковыйных до ясной Капреи
И далее,
До пустынь когда-то богатой Сицилии,
Где сирокко, устав и слабея,
Губит высокие лилии,
Цветы святого Антония, —
Ты прекрасна, Италия,
Как знакомая сердцу гармония!
Я пришел к тебе усталый,
Путь недавний потеряв,
Беспокойный, запоздалый
Напрямик по влаге трав.
И случайные скитальцы
Мир нашли в твоем дворце…
О, как нежно эти пальцы
На моем легли лице!
Как прижавшееся тело
Ароматно и свежо!
Пусть притворство, что за дело!
Пусть обман, мне хорошо!
В этой нежности мгновенной
Может тайно разлита,
Непритворна и чиста,
Ласка матери вселенной.
Флоренция, 190
2.
Пламя факелов крутится, длится пляска саламандр.
Распростерт на ложе царском, — скиптр на сердце, — Александр.
То, что было невозможно, он замыслил, он свершил,
Блеск фаланги македонской видел Ганг и видел Нил,
Будет вечно жить в потомстве память славных, страшных дел,
Жить в стихах певцов и в книгах, сын Филиппа, твой удел!
Между тем на пышном ложе ты простерт, — бессильный прах,
Ты, врагов дрожавших — ужас, ты, друзей смущенных — страх!
Тайну замыслов великих смерть ревниво погребла,
В прошлом — яркость, в прошлом — слава, впереди — туман и мгла.
Дымно факелы крутятся, длится пляска саламандр.
Плача близких, стона войска не расслышит Александр.
Вот Стикс, хранимый вечным мраком,
В ладье Харона переплыт.
Пред Радамантом и Эаком
Герой почивший предстоит.
— «Ты кто?» — «Я был царем. Элладой
Был вскормлен. Стих Гомера чтил.
Лишь Славу почитал наградой,
И образцом мне был Ахилл.
Раздвинув родины пределы,
Пройдя победно целый свет,
Я отомстил у Гавгамелы
За Саламин и за Милет!»
И, встав, безликий Некто, строго
Гласит: «Он муж был многих жен.
Он нарекался сыном бога.
Им друг на пире умерщвлен.
Круша Афины, руша Фивы,
В рабов он греков обратил;
Верша свой подвиг горделивый,
Эллады силы сокрушил!»
Встает Другой, — черты сокрыты, —
Вещает: — «Так назначил Рок,
Чтоб воедино были слиты
Твой мир, Эллада, твой, — Восток!
Не также ль свяжет в жгут единый,
На Западе, народы — Рим.
Чтоб обе мира половины
Потом сплелись узлом одним?»
Поник Минос челом венчанным,
Нем Радамант, молчит Эак.
И Александр, со взором странным,
Глядит на залетейский мрак.
Пламя факелов крутится, длится пляска саламандр.
Распростерт на ложе царском, — скиптр на сердце, — Александр.
И уже, пред царским ложем, как предвестье скорых сеч,
Полководцы Александра друг на друга взносят меч.
Мелеагр, Селевк, Пердикка, пьяны памятью побед,
Царским именем, надменно, шлют веленья, шлют запрет.
Увенчать себя мечтает диадемой Антигон.
Антипатр царить в Элладе мыслит, властью упоен.
И во граде Александра, где столица двух морей,
Замышляет трон воздвигнуть хитроумный Птоломей.
Дымно факелы крутятся, длится пляска саламандр.
Споров буйных диадохов не расслышит Александр.
Словно в огненном дыме и лица и вещи…
Как хорош, при огнях, ограненный хрусталь!..
За плечом у тебя веет призрак зловещий…
Ты — мечта и любовь! ты — укор и печаль!..
Словно в огненном дыме земные виденья…
А со дна подымаются искры вина,
Умирают, вздохнув и блеснув на мгновенье!..
Ты прекрасна, как смерть! ты, как счастье, бледна!
Слышу говор, и хохот, и звоны стаканов.
Это дьяволы вышли, под месяц, на луг?
Но мы двое стоим в колыханьи туманов,
Нас от духов спасет зачарованный круг.
Ты мне шепчешь. Что шепчешь? Не знаю, не надо.
Умирает, смеясь, золотое вино…
О тоска твоего утомленного взгляда!
Этот миг безнадежный мне снился давно!
Брызнули радостно
Звуки крикливые.
Кто-то возникший
Машет рукой.
Плакать так сладостно,
Плачу счастливый я.
Рядом — поникший
Лик дорогой!
Гвозди железные
В руки вонзаются,
Счастье распятья
Душит меня,
Падаю в бездны я.
Тесно сжимаются
Руки, обятья,
Кольца огня.
Скрипка визгливая,
Арфа певучая.
Кто-то возникший
Машет рукой.
Плачу счастливый я…
Сладкая, жгучая
Нежность к поникшей.
К ней, к дорогой!
О святые хороводы, на таинственной поляне, близ
звенящих тихо струй,
Праздник ночи и природы, после сладких ожиданий,
возвращенный поцелуй!
О незнанье! о невинность! робость радостного взгляда,
перекрестный бой сердец!
И слиянье в сказке длинной, там, где боль уже —
услада, где блаженство и конец!
И сквозь сумрачные сети, что сплели высоко буки,
проходящий луч луны,
И в его волшебном свете чьи-то груди, чьи то руки
беззащитно сплетены!
Но почему темно? Горят бессильно свечи.
Пустой, громадный зал чуть озарен. Тех нет.
Их смолкли хохоты, их отзвучали речи.
Но нас с тобой связал мучительный обет.
Идем творить обряд! Не в сладкой, детской дрожи,
Но с ужасом в зрачках, — извивы губ сливать,
И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,
И ждать, что страсть придет, незваная, как тать.
Как милостыню, я приму покорно тело.
Вручаемое мне, как жертва палачу.
Я всех святынь коснусь безжалостно и смело,
В ответ запретных слов спрошу, — и получу.
Но жертва кто из нас? Ты брошена на плахе?
Иль осужденный — я, по правому суду?
Не знаю. Все равно. Чу! красных крыльев взмахи!
Голгофа кончилась. Свершилось. Мы в аду.
Они повстречались в магический час.
Был вечер лазурным и запад погас,
И бледные тени над полем и лесом
Ложились, сгущались ажурным навесом.
На ласковом фоне весенних теней
Мечтатель-безумец он встретился с ней.
И первая встреча шепнула им много.
Как ландыш на сердце проснулась тревога,
Мелькнула, скользнула за тонким стеклом
Пурпурная бабочка легким крылом,
Измученный лотос коснулся до влаги
И, тайные, вдаль побежали зигзаги.
Вся жизнь озарилась огнями с тех пор.
Как будто на небе застыл метеор,
Как будто бы мир задрожал от мелодий,
И сон ароматный разлился в природе.
Но мигом свиданья, как утро чисты,
Не смели они опозорить мечты.
И мальчик-поэт и ребенок-Мария,
Мечтая и грезя в часы голубые,
Не знали желаний, смущающих ум.
В небесной прозрачности девственных дум
Дрожали псалмы и улыбки растений,
Носились, томились бесплотные тени.
И дивное счастье поведал им Бог.
Вдали от людей, далеко от тревог
В молчанье лесном, преисполненном тайной
Друг с другом они повстречались случайно.
Так в старой беседке игрой ветерка
Друг с другом сплетаются два лепестка.
И точно друзья после долгой разлуки,
Они протянули уверенно руки,
И все, о чем каждый мечтал сам с собой,
Другой угадал вдохновенной душой.
И были ненужны ни ласки, ни речи
При этой короткой ритмической встрече.
То был мотылек, пилигрим вечеров,
Который подслушал прощанье без слов,
То было смущенное облачко мая,
Которое в дали лазоревой тая,
Поймало румянец склоненных лилей,
Улыбку над лепетом светлых кудрей.
И ярче горело светило земное,
Полней на куртинах дышало левкое,
Шептал ароматней загадочный сад,
Когда возвращалась Мария назад,
Когда в ее сердце туманные розы
Роняли над глубью росистые слезы.
И милостив был к ним Создатель во всем.
День встречи остался последним их днем,
Пылающим вечно, как Божья лампада,
Кристальным и чистым, как брызги каскада;
В гирлянду его — навсегда, навсегда —
Вплелись незабудки, сирень, резеда.
И в вечности счастье их неизменно, —
Они не встречались и в жизни блаженной.
Два светлые ангела вечно они
Хранили в душе серебристые дни,
И память о жизни, о горестной жизни,
Была их наградой в небесной отчизне.
Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком,
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.
И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот, воплотившийся в земные формы бред,
Ворвался, вонзился чуждый несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах,
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами Бог!»
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятеньи, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете Божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада, и меча!»
Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычным светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья, да безумный
Все стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный, людской поток.
Огни погашены и завеса задвинута
У чернаго окна; мрак зыблется едва.
В порыве тягостном безсильно запрокинута
Ея упавшая с подушки голова.
Протянута рука, и пальцы, крепко сжатые,
Впились мучительно в извивы простыни.
Все те же облики, знакомые, проклятые,
Кивают из углов и движутся в тени.
Как много их сошлось! И все, с проклятьем, признаны!
Все права требуют предстать опять пред ней!
Каким волшебником неумолимым вызваны
Ряды насмешливых и горестных теней?
Вот первый. Ты пришел напомнить незабвенное,
Боль ранняго стыда и горечь юных слез?
Что ж, торжествуй! склони свое лицо надменное! —
Взошли те семена, что тайно ты принес!
И ты здесь, юноша, в рубашке окровавленной?
Ты нежно говорил о счастьи и любви…
Что шепчет голос твой, рыданьем долгим сдавленный?
Не проклинай, прости, вновь близкой назови…
И ты, старик? Ты — бред. Была душа изранена,
Ласкать иль умереть казалось все равно.
Ты был противней всех, сатир с лицом Сусанина,
И было хорошо с тобой упасть на дно!
И, безымянный, ты?.. Вагон… поля Германии…
Оторванность от всех, и пустота в душе…
И после жгучий стыд, в глухом, ночном молчании…
Прочь! крашеный паяц! всесветное клише!
Еще, еще один! печальный и застенчивый,
Полуребенок, лик — влюбленнаго пажа.
Как верилось тебе! О нет, нет, не развенчивай
То божество, что сам ты увенчал, дрожа!
И ты? ты также здесь? Уста кривит презрение?
Нет, на колени став, проси прощенья, плачь!
В толпе неистовой ты смеешь клясть всех менее:
Здесь жертва брошена, — и ты ея палач!
Но сколько здесь других! О вы, глаза безстыдные,
Вы, руки жадныя, вы, жала алчных губ!
Позорныя мольбы и радости обидныя
Вонзайте, как тогда, вонзайте в теплый труп!
Пред вами он лежит, безсильный и поверженный;
Сдавила грудь плита невозвратимых лет…
Так пусть звучит кругом лемуров смех, чуть сдержанный,
Их злое торжество во славу их побед!
Глумитесь над душой, вам лгавшей и обманутой,
Над телом, чьим огнем вы были зажжены!
Столпитесь вкруг нея, во тьме, с рукой протянутой,
Кричите, что вы все, все ей оскорблены!
Огни погашены и завеса задвинута
У черного окна; мрак зыблется едва.
В порыве тягостном бессильно запрокинута
Ее упавшая с подушки голова.
Протянута рука, и пальцы, крепко сжатые,
Впились мучительно в извивы простыни.
Все те же облики, знакомые, проклятые,
Кивают из углов и движутся в тени.
Как много их сошлось! И все, с проклятьем, признаны!
Все права требуют предстать опять пред ней!
Каким волшебником неумолимым вызваны
Ряды насмешливых и горестных теней?
Вот первый. Ты пришел напомнить незабвенное,
Боль раннего стыда и горечь юных слез?
Что ж, торжествуй! склони свое лицо надменное! —
Взошли те семена, что тайно ты принес!
И ты здесь, юноша, в рубашке окровавленной?
Ты нежно говорил о счастье и любви…
Что шепчет голос твой, рыданьем долгим сдавленный?
Не проклинай, прости, вновь близкой назови…
И ты, старик? Ты — бред. Была душа изранена,
Ласкать иль умереть казалось все равно.
Ты был противней всех, сатир с лицом Сусанина,
И было хорошо с тобой упасть на дно!
И, безымянный, ты?.. Вагон… поля Германии…
Оторванность от всех, и пустота в душе…
И после жгучий стыд, в глухом, ночном молчании…
Прочь! крашеный паяц! всесветное клише!
Еще, еще один! печальный и застенчивый,
Полуребенок, лик — влюбленного пажа.
Как верилось тебе! О нет, нет, не развенчивай
То божество, что сам ты увенчал, дрожа!
И ты? ты также здесь? Уста кривит презрение?
Нет, на колени став, проси прощенья, плачь!
В толпе неистовой ты смеешь клясть всех менее:
Здесь жертва брошена, — и ты ее палач!
Но сколько здесь других! О вы, глаза бесстыдные,
Вы, руки жадные, вы, жала алчных губ!
Позорные мольбы и радости обидные
Вонзайте, как тогда, вонзайте в теплый труп!
Пред вами он лежит, бессильный и поверженный;
Сдавила грудь плита невозвратимых лет…
Так пусть звучит кругом лемуров смех, чуть сдержанный,
Их злое торжество во славу их побед!
Глумитесь над душой, вам лгавшей и обманутой,
Над телом, чьим огнем вы были зажжены!
Столпитесь вкруг нее, во тьме, с рукой протянутой,
Кричите, что вы все, все ей оскорблены!
Так вот в какия пустыни
Ты нас заманил, Соблазнитель!
Бесстрастный учитель
Мечты и гордыни,
Скорби целитель,
Освободитель
От всех уныний!
Эта страна — безвестное Гоби,
Где Отчаянье — имя столице!
Здесь тихо, как в гробе.
В эти границы
Не долетают птицы;
Степь камениста, даль суха,
Кустарник с жесткой листвой,
Мох ползучий, седой,
Да кусты лопуха…
Зцесь мы бродим, тобой соблазненная рать,
Взорами, в ужасе, даль обводя,
Избегая смотреть друг на друга.
Одним — смеяться, другим — рыдать,
Третьим безмолствовать, слов не найдя,
Всем — в пределах единаго круга!
Иные, в упорстве мгновенном,
Ищут дороги назад,
Кружатся по пустыне холодной.
Смущающей очи миражем безсменным,
И круги за кругами чертят,
Безплодно, —
По своим следам
Возвращаясь к нам.
Другие, покорно, на острых камнях
Лежат, и грызут изсохшия руки,
Как на прахе брошенный прах,
И солнечный диск, громаден и ал,
Встает из-за рыжих скал,
Из-за грани прежней отчизны,
Страны Любви и Жизни,
Что стала страной — Вечной Разлуки.
У нас бывают экстазы,
Когда нежданно
Мы чувствуем жизнь и силы!
Все меняется странно:
Камни горят, как алмазы,
Новыя всходят на небо светила,
Расцветают безвестныя розы, —
Но быстро осыпаются грезы,
Тупо мы падаем в груды колеблемой пыли,
Тупо мы слушаем ветер,
Еле качающий дремлющий вереск, —
В безсилии…
И тогда появляешься ты,
Прежний, Юный, Прекрасный,
В огненном Маке,
Царь Мечты.
Властно
Нам делаешь знаки,
И, едва наступает тишь, —
Прежний, Прекрасный, Юный, —
Голосом нежным, как струны,
Нам говоришь:
— „Я обещал вам восторга мгновенья
Вы их узнали довольно!
Я обещал вам виденья,—
Вы приняли их богомольно!
Я обещал вам сладости изнеможенья,
Вы их вкусили вполне!
Поклонитесь мне!“
И, пав на колени,
Мы, соблазненная рать,
Готовы кричать
Все гимны хвалений,
Веселясь о своем Господине:
— „Слава, Учитель
Мечты и гордыни!
Скорби целитель,
Освободитель
От всех уныний!
Да будем в пустыне
Верны нашей судьбе!
Вне Тебя нам все ненавистно!
Служим тебе —
Ныне и присно!“
В старинном замке Джен Вальмор
Чуть ночь — звучать баллады.
В былые дни луна была
Скиталицей-кометой,
С беспечной вольностью плыла
От света и до света.
Страна цветов, она цвела,
Вся листьями одета.
* * *Там жили семьи, племена
Таинственных растений.
Им Богом мысль была дана
И произвол движений,
И шла меж царствами война,
Бессменный ряд сражений.
* * *Трава глушила злобный лес,
Деревья мяли траву,
Душитель-плющ на пальму лез,
Шли ветви на облаву…
И ночью пред лицом небес
Шумели все про славу.
* * *И в день заветный, в мире том
(Конечно, словом Божьим)
Возрос цветок — смешной стеблем,
На братьев непохожим.
И, чуждый браням, жил он сном,
Всегда мечтой тревожим.
* * *Он грезил о ином цветке
Во всем себе подобном,
Что дремлет, дышит — вдалеке,
На берегу несходном,
И смотрится сквозь сон в реке
С предчувствием бесплодным.
* * *И в эти дни вошла луна
В тот мир, где солнце властно,
И песнь планет была слышна
Хвалой единогласной,
Но с ней как чуждая струна
Сливался зов неясный.
* * *Да! кто-то звал! да, кто-то смел
Нарушить хор предвечный,
Пел о тщете великих дел,
О жажде бесконечной,
Роптал, что всем мечтам предел
Так близко — пояс млечный.
* * *Да! кто-то звал! да, кто-то пел
С томленьем постоянства;
И на цветке в ответ горел
Узор его убранства.
И вдруг, нарушив тяжесть тел,
Он ринулся в пространство.
* * *Тянулся он и рос, и рос,
Качаясь в темных безднах,
Доныне отблеск вольных грез
Дрожит в пучинах звездных.
А братья жили шумом гроз —
Забытых, бесполезных.
* * *И вдруг, ему в ответ, — вдали
Другой качнулся стебель.
Кто звал его, — цветок с земли, —
Повис в пучине ль в небе ль?
И две мечты свой путь нашли:
Сплелся со стеблем стебель.
* * *Восторгом пламенным дана
Победа — связи тленной.
Стеблем цветка укреплена,
Луна осталась пленной.
И с этих пор до нас — она
Наш спутник неизменный.
* * *Цветы истлели в должный миг,
В веках давно пройденных,
Но жив тот свет, что раз возник
В мирах соединенных.
И озаряет лунный лик
Безумных и влюбленных.
Луны холодные рога
Струят мерцанье голубое
На неподвижные луга;
Деревья-призраки — в покое;
Молчит река во власти льда;
На всей земле не спим мы двое.
Увы, Мария, навсегда
Погасли зори золотые,
Любовь скатилась, как звезда.
Скажи зачем, как в дни былые,
Сошлися мы? Мы в тайне сна?
Скажи, мы призраки, Мария?
С высот мерцанье льет луна,
По снегу вдаль уходят тени,
Ответ вопросам тишина.
Скажи, ты помнишь день осенний?
Ты трепетала, ты ждала
С туманным взором наслаждений;
И дикой страсти два крыла
Умчали нас под сень желаний…
Но страсть, как роза, умерла.
Идем мы в таинстве мерцаний;
С высот луна роняет свет,
Свет голубых очарований.
Ни звука. Тишина в ответ.
В душе мелькает против воли
Полузабытый силуэт.
Ты помнишь, мы, блуждая в поле,
В палящий летний день сплели
Венок со звездами магнолий.
И ложем был ковер земли,
И луг казался тайным садом,
И не любить мы не могли.
Ты помнишь? Голубым каскадом
Луна струит лучи свои,
И мы скользим в молчаньи рядом.
А этот день, когда, струи
Веслом бесшумным рассекая,
Я направлял полет ладьи?
Скажи, ты помнишь, дорогая?
Невозвратимый день весны,
Огни любви в дыханьи мая?
Увлечены и смущены, —
Струна любви в созвучном хоре —
Под звук восторженной волны
С тобой мы мчались прямо в море,
И забывали берега
В его чарующем просторе.
Блистают, искрятся снега,
Струят с высот поток мерцаний
Луны холодные рога.
О час бледнеющих признаний,
Невинных грез мелькнувший час,
Святыня всех воспоминаний!
О говори! улыбкой глаз
Верни, чему уж нет возврата,
Тот свет, который уж погас.
Он мной забыт во мгле разврата,
Но ты, его напомнив мне,
Зачем молчишь на стоны брата!
Зову, молю — и в тишине
Застыли звуки. В дрожи страстной
Смотрю: на снежной пелене
Моя лишь тень ложится ясно;
Стою один, как в тайне сна,
В молчаньи ночи безучастной.
Вокруг пуста и холодна
Лазурная равнина снега,
Свое мерцанье льет луна,
На вышине сверкает Вега.
В пропасти улиц закинуты,
Городом взятые в плен,
Что мы мечтаем о Солнце потерянном!
Области Солнца задвинуты
Плитами комнатных стен.
В свете искусственном,
Четком, умеренном,
Взоры от красок отучены,
Им ли в расплавленном золоте зорь потонуть!
Гулом сопутственным,
Лязгом железным
Празднует город наш медленный путь.
К безднам все глубже уводят излучины…
Нам к небесам, огнезарным и звездным,
Не досягнуть!
Здравствуй же, Город, всегда озабоченный,
В свете искусственном,
В царственной смене сверканий и тьмы!
Сладко да будет нам в сумраке чувственном
Этой всемирной тюрьмы!
Окна кругом заколочены,
Двери давно замуравлены,
Сабли у стражи отточены, —
Сабли вкусившие крови, —
Все мы — в цепях!
Слушайте ж песнь храмовых славословий,
Вечно живет как кумир нам поставленный —
Каменный прах!
Славлю я толпы людские,
Самодержавных колодников,
Славлю дворцы золотые разврата,
Славлю стеклянные башни газет.
Славлю я лики благие
Избранных веком угодников —
(Черни признанье — бесценная плата,
Дара поэту достойнее нет!)
Славлю я радости улицы людной,
Где с дерзостным взором и мерзостным хохотом
Предлагают блудницы
Любовь,
Где с ропотом, топотом, грохотом
Движутся лиц вереницы,
Вновь
Странно задеты тоской изумрудной
Первых теней, —
И летят экипажи, как строй безрассудный,
Мимо зеркальных сияний,
Мимо рук, что хотят подаяний,
К ликующим вывескам наглых огней!
Но славлю и день ослепительный
(В тысячах дней неизбежный),
Когда среди крови, пожара и дыма,
Неумолимо,
Толпа возвышает свой голос мятежный,
Властительный,
В безумии пьяных веселий
Все прошлое топчет во прахе,
Играет, со смехом, в кровавые плахи,
Но, словно влекома таинственным гением.
(Как река свои воды к простору несущая)
С неуклонным прозрением,
Стремится к торжественной цели,
И, требуя царственной доли,
Глуха и слепа,
Открывает дорогу в столетья грядущие!
Славлю я правду твоих своеволий,
Толпа!
Был он, за шумным простором
Грозных зыбей океана,
Остров, земли властелин.
Тает пред умственным взором
Мгла векового тумана,
Сумрак безмерных глубин.
Было то — утро вселенной,
Счет начинавших столетий,
Праздник всемирной весны.
В радости жизни мгновенной,
Люди там жили, как дети,
С верой в волшебные сны.
Властвуя островом, смело
Царства раздвинул границы
Юный и мощный народ…
С моря далеко горело
Чудо всесветной столицы,
Дивного Города Вод.
Был он — как царь над царями.
Все перед ним было жалко:
Фивы, Мемфис, Вавилон.
Он, опоясан кругами
Меди, свинца, орихалка,
Был — как огнем обнесен!
Высилась в центре громада
Храма Прозрачного Света —
Дерзостной воли мечта,
Мысли и взорам услада,
Костью слоновой одета,
Золотом вся залита́.
Статуи, фрески, колонны,
Вязь драгоценных металлов,
Сноп самоцветных камней;
Сонм неиссчетный, бессонный, —
В блеск жемчугов и кораллов,
В шелк облаченных людей!
Первенец древнего мира,
Был он единственным чудом,
Город, владыка земель,
Тот, где певучая лира
Вольно царила над людом,
Кисть, и резец, и свирель;
Тот, где издавна привыкли
Чтить мудрецов; где лежали
Ниц перед ними цари;
Тот, где все знанья возникли,
Чтоб обессмертить все дали
Благостью новой зари!
Был — золотой Атлантиды
Остров таинственно-властный,
Ставивший вехи в веках:
Символы числ, пирамиды, —
В Мексике жгуче-прекрасной,
В нильских бесплодных песках.
Был, — но его совершенства
Грани предельной достигли,
Может быть, грань перешли…
И, исчерпав все блаженства,
Все, что возможно, постигли
Первые дети Земли.
Дерзко умы молодые
Дальше, вперед посягнули,
К целям запретным стремясь…
Грозно восстали стихии,
В буре, и в громе, и в гуле
Мира нарушили связь.
Пламя, и дымы, и пены
Встали, как вихрь урагана;
Рухнули тверди высот;
Рухнули башни и стены,
Все,— и простор Океана
Хлынул над Городом Вод!
1917
XVИИ в.
Мой дорогой Малерб! Ты долго ль будешь горе
Скрывать в глуши лесов,
Оплакивая ту, что с кротостью во взоре
Прияла смерти зов?
Не сам ли посылал ты, осушая слезы,
В стихах живой урок:
«Ей, розе, дан был срок, какой цветут все розы:
Лишь утра краткий срок!»
Ужель, когда теперь сошла под сень гробницы
Любимая тобой,
Ты видишь только скорбь, без края и границы,
Повсюду пред собой?
Ты б предпочел ужель, чтоб, по твоим моленьям,
Она всю жизнь прошла,
И, в косах с сединой, к грядущим поколеньям
Старухой подошла?
Ты думаешь: она, в обители небесной,
Была б тогда милей?
Тогда б не так страдал и лик ее прелестный
От гробовых червей?
Нет, нет, мой друг Малерб! как только руки Парки
Срезают нашу нить,
Отходит возраст наш: под сумрачные арки
Не может он сходить!
Тифон, что одряхлел и мал стал, как цикада,
И юный Архемор
Сравнялись возрастом пред властелином Ада,
Смежив навеки взор.
Пусть сладостно пролить сердечные страданья
Чрез акведуки глаз,
Ты тень люби, как тень, но угаси мечтанья
О пепле, что угас.
Ввек неутешным быть, кропить слезами вежды,
Томиться в тишине, —
Не значит ли забыть, что нам даны надежды
Любви в иной стране?
Приам, который зрел, как сыновей любимых
Разит в бою Ахилл,
И для страны своей ждал бед неотвратимых, —
Дух твердый сохранил.
Франциск, когда Мадрид, бессильный в правом бое,
Дофину яд послал, —
Был твердым, как Алкид, и за коварство вдвое
Стыд на врага упал.
Да! без пощады Смерть в Аид низводит души,
Напрасно к ней взывать;
Жестокая, она, заткнув упрямо уши,
Не хочет нам внимать.
И к бедняку в шалаш, под крышу из соломы,
Она властна взойти,
И стража, что хранит вход в луврские хоромы,
Ей не запрет пути.
Роптать на власть ее, терять пред ней терпенье, —
Тоске плохой исход.
Покорно принимать все божия решенья —
Лишь это мир дает!
<1910>
Импровизация
Есть ряд картин, и близких и далеких,
Таимых свято в глубине души;
Они, в часы раздумий одиноких,
Встают, как яркий сон, в ночной тиши:
Картина утра, — миги до восхода,
Когда весь мир — как в ожиданьи зал;
Явленья солнца жадно ждет природа,
И первый луч зеленовато-ал;
Картина вечера: луной холодной
Волшебно залит лес, балкон иль сад;
Все с фейной сказкой так чудесно сходно,
И губы ищут ласки наугад;
Картина первой встречи, и разлуки,
И страстной ласки, и прощальных слез;
Вот, в темноте, ломает кто-то руки…
Вот плечи жжет касанье черных кос…
Есть ряд картин, — банальных, но которых
Нельзя без трепета увидеть вновь:
Мы любим свет луны, сирени шорох, —
За то, что наша в них влита любовь!
И вот в числе таких картин священных
Есть, в памяти моей, еще одна;
Как скромный перл меж перлов драгоценных,
В их ожерелье вплетена она:
Картина вешних вод, когда, как море,
Разлиты реки; всюду — синева;
И лишь вода отражена во взоре,
Да кое-где кусты, как острова.
То — символ вечного стремленья к воле,
Лик возрожденья в мощной красоте…
Но дали вод, затопленное поле
Иным намеком до́роги мечте!
Мне помнится — безбережная Волга…
Мы — рядом двое, склонены к рулю…
Был теплый вечер… Мы стояли долго,
И в первый раз я прошептал: «Люблю!»
О, этот образ! Он глубоко нежит,
Язвит, как жало ласковой змеи,
Как сталь кинжала, беспощадно режет
Все новые желания мои!
Он говорит о чувствах, недоступных
Теперь душе; об том, что много лет
Прошло с тех пор, мучительных, преступных;
Что оживет земля, а сердце — нет!
Пусть этот образ реет так, — далекий
И вместе близкий, в тайниках души,
Порой вставая, как упрек жестокий,
И в модном зале, и в ночной тиши!
30 апреля 1918