Замыслов строгих и смелых
Стены меня обступили,
(Думы племен охладелых!)…
В городе словно в могиле.
Здания — хищные звери
С сотней несытых утроб!
Страшны закрытые двери,
Каждая комната гроб.
В тени задремавшего парка
«Люблю» мне шепнула она.
Луна серебрилась так ярко,
Так зыбко дрожала волна.
Но миг этот не был желанным,
Мечты мои реяли прочь,
И все мне казалось обманным,
Банальным, как лунная ночь.
Сливая уста в поцелуе,
Я помнил далекие сны,
Другие сверкавшие струи,
Иное мерцанье луны.
В тени задремавшаго парка
„Люблю“ мне шепнула она.
Луна серебрилась так ярко,
Так зыбко дрожала волна.
Но миг этот не был желанным,
Мечты мои реяли прочь,
И все мне казалось обманным,
Банальным, как лунная ночь.
Сливая уста в поцелуе,
Я помнил далекие сны,
Другия сверкавшия струи,
Иное мерцанье луны.
Звездное небо плывет надо мной.
Чистым сияньем сверкают планеты.
Что ж пробуждается сумрак ночной?
Тени ли мертвые светом согреты?
Вот проступают телесней, ясней
Твердые бедра и полные плечи,
Движется, тянется груда теней…
Сдержанный хохот и женские речи.
Вот обозначился белый хребет,
Груди повисли, согнулись колени…
Кротко мерцанье далеких планет,
В небе холодном бесплотные тени.
Вариация
Томно спали грезы;
Дали темны были;
Сказки тени, розы,
В ласке лени, стыли.
Сказки лени спали;
Розы были темны;
Стыли грезы дали,
В ласке лени, томны.
Стыли дали сказки;
Были розы-тени
Томны, темны… В ласке
Спали грезы лени.
В ласке стыли розы;
Тени, темны, спали…
Были томны дали, —
Сказки лени, грезы!
Тени розы, томны,
Стали… Сказки были,
В ласке, — грезы! Стыли
Дали лени, темны.
Спали грезы лени…
Стыли дали, тени…
Темны, томны, в ласке,
Были розы сказки!
1918
О, когда бы я назвал своею
Хоть тень твою!
Но и тени твоей я не смею
Сказать: люблю.
Ты прошла недоступно небесной
Среди зеркал,
И твой образ над призрачной бездной
На миг дрожал.
Он ушел, как в пустую безбрежность,
Во глубь стекла…
И опять для меня — безнадежность,
И смерть, и мгла!
(Начальные рифмы)
Реет тень голубая, обята
Ароматом нескошенных трав;
Но, упав на зеленую землю,
Я обемлю глазами простор.
Звездный хор мне поет: аллилуя!
Но, целуя земную росу,
Я несу мой тропарь умиленный
До бездонной кошницы небес.
Не исчез дольний мир. Сердцем чую
Голубую, как сон, тишину
И весну, воплощенную в мае
Легкой стаей ночных облаков.
Но готов все забыть, всем забыться,
Я упиться хочу тихим сном;
Здесь, в ночном упоеньи над бездной, —
К тайне звездной земная ступень...
Реет тень...
Наша тень выростала в длину тротуара,
В нерешительный час догоравшаго дня.
И лишь уголья тлели дневного пожара,
В отдаленьи, за нами — без сил, без огня.
Наша тень подымалась на стены строений,
То кивала с простенков, то падала вновь,
И ловила мои утомленныя пени, —
Что костер догорел, что померкла любовь.
Засветились огни; наша тень почернела;
Отбегала назад и росла впереди,
Угадала, как я прошептала несмело:
„Если больше не любишь, так что ж, — уходи!“
Ослепил нас фонарь сине-газовым светом.
И, растаяв внезапно у ног без следа,
Наша тень засмеялась над тихим ответом,
Над нежданным ответом: „Прощай навсегда!“
Как царство белаго снега,
Моя душа холодна.
Какая странная нега
В мире холоднаго сна! —
Как царство белаго снега,
Моя душа холодна.
Проходят бледныя тени,
Подобны чарам волхва,
Звучат и клятвы, и пени,
Любви и победы слова…
Проходят бледныя тени,
Подобныя чарам волхва.
А я всегда, неизменно,
Молюсь неземной красоте;
Я чужд тревогам вселенной,
Отдавшись холодной мечте.
Отдавшись мечте, — неизменно
Я молюсь неземной красоте.
Тяжела, безцветна и пуста
Надмогильная плита.
Имя стерто, даже рыжий мох
Искривился и засох.
Маргаритки беленький цветок
Доживает краткий срок.
Ива наклонила на скамью
Тень дрожащую свою,
Шелестом старается сказать
Проходящему: „Присядь!“
Вдалеке, за серебром ракит,
Серебро реки блестит.
Сзади — старой церкви вышина,
В землю вросшая стена.
Над травой немеющих могил
Ветер веял, и застыл.
Застывая, прошептал в тени:
„Были бури. Сон настал. Усни!“
Свиваются бледныя тени
Видения ночи беззвездной,
И молча над вечною бездной
Качаются наши ступени.
Друзья, мы спустились до края,
Стоим над открытою бездной —
Мы, путники ночи беззвездной,
Искатели смутнаго рая.
Мы верили нашей дороге,
Нам виделись отблески рая…
И вот — неподвижны — у края
Стоим мы в стыде и тревоге.
Неверное только движенье,
Хоть шаг по заветной дороге
И нет ни стыда, ни тревоги,
И вечно, и вечно паденье.
Качается лестница тише,
Мерцает звезда на мгновенье,
И слышится голос спасенья —
Откуда-то издали… свыше!
Пророчица Кассандра! — тень твоя
На берегах благословенной Леты
Не ведает утех небытия,
И здесь твои мечты забвеньем не согреты.
Твой дух живет виденьем лучших дней,
Ты мыслью там, близ Иды, у Скамандра,
В Аиде ищешь ты родных теней,
О прошлом им твердишь, пророчица Кассандра!
Но влага Леты упоила их,
И подвиги напоминать им тщетно.
Без эхо гаснет голос слов твоих,
Ты плачешь — все молчит, зовешь — и безответна!
День обезсилел, и запад багряный
Гордо смежил огневые глаза.
Белы, как дым из кадильниц, туманы,
Строги, как свод храмовой, небеса.
Звезды мерцают, и кротки и пышны,
Как пред иконами венчики свеч.
Ветер прерывистый, ветер чуть слышный
Горестно шепчет прощальную речь.
Скорбныя тени, окутаны черным,
Вышли, влекут свой задумчивый хор,
Головы клонят в молчаньи покорном,
Стелят над травами траурный флер.
С тенями вместе склоняюсь у гроба
Шумно прошедшаго, яркаго дня.
Смолкните в сердце, восторги и злоба!
Тайна и мир, осените меня!
Я тебе скажу, мой милый,
Что над вами веют силы:
Властны в смене впечатлений
Духи, демоны и тени.
Ведь душа людей — родник,
Где глядится каждый миг
Неизменно новый лик,
Странен, волен и велик.
Образ женский недоступный,
Призрак дьявольский преступный,
Старца взор невозмутимый,
Ведьмы, эльфы, херувимы.
Днем вы слепнете вполне,
Смутно грезите во сне.
Жизнь — как отблеск на волне,
Нет волненья в глубине.
И в тиши всегда бесстрастной,
Тайне мира сопричастной,
Властны — в смене отражений
Духи, демоны и тени.
Сладострастныя тени на темной постели окружили, легли,
притаились, манят.
Наклоняются груди, сгибаются спины, веет жгучий, тягучий,
глухой аромат.
И, без силы подняться, без воли прижаться и вдавить свои
пальцы в округлости плеч,
Точно труп наблюдаю безстыдныя тени в раздражающем
блеске курящихся свеч;
Наблюдаю в мерцаньи колен изваянья, беломраморность
бедер, оттенки волос…
А дымящее пламя взвивается в вихре и сливает тела в
разноцветный хаос.
О, далекое утро на вспененном взморье, странно-алыя
краски стыдливой зари!
О, весенние звуки в серебряном сердце и твой сказочно-
ласковый образ, Мари!
Это утро за ночью, за мигом признанья, перламутрово-
чистое утро любви,
Это утро, и воздух, и солнце, и чайки, и везде — точно
отблеск — улыбки твои!
Озаренный, смущенный, ребенок влюбленный, я безсильно
плыву в безграничности грез…
А дымящее пламя взвивается в вихре и сливает мечты
в разноцветный хаос.
Золото, убранство тайнаго ковчега,
Где хранят издревле благостныя мощи,
Золото, добыча хищнаго набега,
Золото, ты символ сладострастной мощи,
И в твоем сверканьи медленная нега.
Серебро сияет тихо на иконе,
Мученице юной покрывает плечи,
Серебро так ясно в перелетном звоне,
Голос серебристый мне звучал предтечей
Прежде недоступных сладостных гармоний.
И люблю я бронзу: сумрачныя тени
Томной баядерки в роскоши вечерней;
В твердости изгибов столько легкой лени,
Отблески так чисты на холодной черни.
Да, люблю я в бронзе тайну отражений.
Но не эти тени дороги в металле!
Не сравню их блестки я с кинжальным блеском!
Змеи резких молний быстро засверкали,
Я прильнул, ревнивый, к белым занавескам…
Ты — моя надежда, мщенье верной стали!
Две тени милые, два данные судьбой
Мне ангела…
Пушкин
Как ангел тьмы и ангел света,
Две тени строгие со мной,
И властно требуют ответа
За каждый день и подвиг мой.
Один, «со взором серафима»,
Лелеет сон моей души,
Другой, смеясь, проходит мимо
И дерзко говорит: спеши!
Но лишь я вслед за ним дерзаю,
Бросаясь в гибельный хаос, —
Другой зовет к земному маю,
К блаженству думы, к счастью слез.
И каждый вечер — двое! двое!
Мне произносят приговор:
Тот — неземное, тот — земное,
Кляня, как ужас и позор.
Но неземное сходно с бездной,
В которую готов я пасть,
А над земным свой полог звездный
Волшебно распростерла страсть.
И я, теряя в жизни грани,
Не зная, душу где сберечь,
В порыве темных отрицаний
На ангелов взношу свой меч!
Она была как свет прекрасна,
И как сияние светла.
Она к нам в душу тенью страстной,
Отравой сладостной вошла.
Она — царевна, мы — рабыни.
Две эфиопки, целый день
Мы веер двигали павлиний,
Ей тихо навевая тень.
Когда же время наступало
Устать, мы в ложнице над ней
Опять качали опахало,
И тих был ветер меж теней.
И мы мечты не утаили,
Дала нам смелость темнота —
К ногам, белее белых лилий,
Прижать кровавые уста.
И с этих пор, едва темнело,
И жизнь немела в сне ночном,
В опочивальне к телу тело. —
Сближали мы, таясь, втроем.
Иль было ей восторгов мало?
И этих ласк и этих губ?
Она иного пожелала, —
Но ласк не пожелает труп!
Он был царевич и мужчина,
Он был и силен и красив,
Но он не вкусит ни единый
Ее младенческий порыв!
Я подала ей чашу с ядом,
О, спи! твой сон глубок и строг!
И мы с тобой на ложе рядом
В последний раз у этих ног.
Ты вновь меня ведешь, и в отдаленьи, робко,
Иду я за тобой, —
Сквозь сумеречный лес, среди трясины топкой,
Чуть видимой тропой.
Меж соснами темно; над лугом тенью бледной
Туман вечерний встал;
Закатный свет померк на выси заповедной
Даль оградивших скал.
Мне смутно ведомо, куда ведет дорога,
Что будет впереди…
Но если шаг порой я замедляю, — строго
Ты шепчешь мне: иди!
И снова мы пройдем по кручам гор, по краю
Опасной крутизны.
Мир отойдет от нас, и снова я узнаю
Все счастье вышины.
На горном пастбище, меж сосен оголенных,
Сквозь голубую тень,
Мне явится, с крестом среди рогов склоненных,
Таинственный олень.
Ты вскрикнешь радостно; в свои надежды веря,
Ты сделаешь мне знак;
И будет озарен крестом лесного зверя
Вдруг отступивший мрак.
Расслышу с грустью я, как ты, клонясь всем телом,
Прошепчешь мне: молись!
Я руку подыму с привычным самострелом…
Стрела взовьется в высь…
Вдруг пропадет олень; со стоном безнадежным
Исчезнешь ты; а я
Останусь, как всегда, спокойным и мятежным,
Ответный вздох тая.
И кто, в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и любовь!Ф. Тютчев.
Своей улыбкой, странно-длительной,
Глубокой тенью черных глаз,
Он часто, юноша пленительный,
Обворожает, скорбных, нас.
В ночном кафе, где электрический
Свет обличает и томит,
Он речью, дьявольски-логической,
Вскрывает в жизни нашей стыд.
Он в вечер одинокий — вспомните, —
Когда глухие сны томят,
Как врач искусный, в нашей комнате
Нам подает в стакане яд.
Он в темный час, когда, как оводы,
Жужжат мечты про боль и ложь,
Нам шепчет роковые доводы
И в руку всовывает нож.
Он на мосту, где воды сонные
Бьют утомленно о быки,
Вздувает мысли потаенные
Мехами злобы и тоски.
В лесу, когда мы пьяны шорохом
Листвы и запахом полян,
Шесть тонких гильз с бездымным порохом
Кладет он, молча, в барабан.
Он верный друг, он — принца датского
Твердит бессмертный монолог,
С упорностью участья братского,
Спокойно-нежен, тих и строг,
В его улыбке, странно-длительной,
В глубокой тени черных глаз,
Есть омут тайны соблазнительной,
Властительно влекущей нас…
На перекрестке, где сплелись дороги,
Я встретил женщину: в сверканьи глаз
Ее — был смех, но губы были строги.
Горящий, яркий вечер быстро гас,
Лазурь увлаживалась тихим светом,
Неслышно близился заветный час.
Мне сделав знак с насмешкой иль приветом,
Безвестная сказала мне: «ты мой!»
Но взор ее так ласков был при этом,
Что я за ней пошел тропой лесной,
Покорный странному и сладкому влиянью.
На ветви гуще падал мрак ночной…
Все было смутно шаткому сознанью,
Стволы и шелест, тени и она,
Вся белая, подобная сиянью.
Манила мгла в себя, как глубина;
Казалось мне, я падал с каждым шагом,
И, забываясь, жадно жаждал дна.
Тропа свивалась долго над оврагом,
Где слышался, то робкий смех, то вздох,
Потом скользнула вниз, и вдруг зигзагом,
Руслом ручья, который пересох,
Нас вывела на свет, к поляне малой,
Где черной зеленью стелился мох.
И женщина, смеясь, недвижно стала,
Среди высоких илистых камней,
И, молча, подойти мне указала.
Приблизился я, как лунатик, к ней,
И руки протянул, и обнял тело,
Во храме ночи, во дворце теней.
Она в глаза мне миг один глядела
И — прошептав холодные слова:
«Отдай мне душу» — скрылась тенью белой.
Вдруг стала ночь таинственно мертва.
Я был один на блещущей поляне,
Где мох чернел и зыблилась трава…
И до утра я проблуждал в тумане,
По жуткой чаще, по чужим тропам,
Дыша, в бреду, огнем воспоминаний.
И на рассвете — как, не знаю сам, —
Пришел я вновь к покинутой дороге.
Усталый на землю упал я там.
И вот я жду в томленьи и в тревоге
(А солнце жжет с лазури огневой),
Сойдет ли ночь, мелькнет ли облик строгий…
Приди! Зови! Бери меня! Я — твой!
Петербург, 190
2.
Они повстречались в магический час.
Был вечер лазурным и запад погас,
И бледные тени над полем и лесом
Ложились, сгущались ажурным навесом.
На ласковом фоне весенних теней
Мечтатель-безумец он встретился с ней.
И первая встреча шепнула им много.
Как ландыш на сердце проснулась тревога,
Мелькнула, скользнула за тонким стеклом
Пурпурная бабочка легким крылом,
Измученный лотос коснулся до влаги
И, тайные, вдаль побежали зигзаги.
Вся жизнь озарилась огнями с тех пор.
Как будто на небе застыл метеор,
Как будто бы мир задрожал от мелодий,
И сон ароматный разлился в природе.
Но мигом свиданья, как утро чисты,
Не смели они опозорить мечты.
И мальчик-поэт и ребенок-Мария,
Мечтая и грезя в часы голубые,
Не знали желаний, смущающих ум.
В небесной прозрачности девственных дум
Дрожали псалмы и улыбки растений,
Носились, томились бесплотные тени.
И дивное счастье поведал им Бог.
Вдали от людей, далеко от тревог
В молчанье лесном, преисполненном тайной
Друг с другом они повстречались случайно.
Так в старой беседке игрой ветерка
Друг с другом сплетаются два лепестка.
И точно друзья после долгой разлуки,
Они протянули уверенно руки,
И все, о чем каждый мечтал сам с собой,
Другой угадал вдохновенной душой.
И были ненужны ни ласки, ни речи
При этой короткой ритмической встрече.
То был мотылек, пилигрим вечеров,
Который подслушал прощанье без слов,
То было смущенное облачко мая,
Которое в дали лазоревой тая,
Поймало румянец склоненных лилей,
Улыбку над лепетом светлых кудрей.
И ярче горело светило земное,
Полней на куртинах дышало левкое,
Шептал ароматней загадочный сад,
Когда возвращалась Мария назад,
Когда в ее сердце туманные розы
Роняли над глубью росистые слезы.
И милостив был к ним Создатель во всем.
День встречи остался последним их днем,
Пылающим вечно, как Божья лампада,
Кристальным и чистым, как брызги каскада;
В гирлянду его — навсегда, навсегда —
Вплелись незабудки, сирень, резеда.
И в вечности счастье их неизменно, —
Они не встречались и в жизни блаженной.
Два светлые ангела вечно они
Хранили в душе серебристые дни,
И память о жизни, о горестной жизни,
Была их наградой в небесной отчизне.
XVИИ в.
Мой дорогой Малерб! Ты долго ль будешь горе
Скрывать в глуши лесов,
Оплакивая ту, что с кротостью во взоре
Прияла смерти зов?
Не сам ли посылал ты, осушая слезы,
В стихах живой урок:
«Ей, розе, дан был срок, какой цветут все розы:
Лишь утра краткий срок!»
Ужель, когда теперь сошла под сень гробницы
Любимая тобой,
Ты видишь только скорбь, без края и границы,
Повсюду пред собой?
Ты б предпочел ужель, чтоб, по твоим моленьям,
Она всю жизнь прошла,
И, в косах с сединой, к грядущим поколеньям
Старухой подошла?
Ты думаешь: она, в обители небесной,
Была б тогда милей?
Тогда б не так страдал и лик ее прелестный
От гробовых червей?
Нет, нет, мой друг Малерб! как только руки Парки
Срезают нашу нить,
Отходит возраст наш: под сумрачные арки
Не может он сходить!
Тифон, что одряхлел и мал стал, как цикада,
И юный Архемор
Сравнялись возрастом пред властелином Ада,
Смежив навеки взор.
Пусть сладостно пролить сердечные страданья
Чрез акведуки глаз,
Ты тень люби, как тень, но угаси мечтанья
О пепле, что угас.
Ввек неутешным быть, кропить слезами вежды,
Томиться в тишине, —
Не значит ли забыть, что нам даны надежды
Любви в иной стране?
Приам, который зрел, как сыновей любимых
Разит в бою Ахилл,
И для страны своей ждал бед неотвратимых, —
Дух твердый сохранил.
Франциск, когда Мадрид, бессильный в правом бое,
Дофину яд послал, —
Был твердым, как Алкид, и за коварство вдвое
Стыд на врага упал.
Да! без пощады Смерть в Аид низводит души,
Напрасно к ней взывать;
Жестокая, она, заткнув упрямо уши,
Не хочет нам внимать.
И к бедняку в шалаш, под крышу из соломы,
Она властна взойти,
И стража, что хранит вход в луврские хоромы,
Ей не запрет пути.
Роптать на власть ее, терять пред ней терпенье, —
Тоске плохой исход.
Покорно принимать все божия решенья —
Лишь это мир дает!
<1910>
Луны холодные рога
Струят мерцанье голубое
На неподвижные луга;
Деревья-призраки — в покое;
Молчит река во власти льда;
На всей земле не спим мы двое.
Увы, Мария, навсегда
Погасли зори золотые,
Любовь скатилась, как звезда.
Скажи зачем, как в дни былые,
Сошлися мы? Мы в тайне сна?
Скажи, мы призраки, Мария?
С высот мерцанье льет луна,
По снегу вдаль уходят тени,
Ответ вопросам тишина.
Скажи, ты помнишь день осенний?
Ты трепетала, ты ждала
С туманным взором наслаждений;
И дикой страсти два крыла
Умчали нас под сень желаний…
Но страсть, как роза, умерла.
Идем мы в таинстве мерцаний;
С высот луна роняет свет,
Свет голубых очарований.
Ни звука. Тишина в ответ.
В душе мелькает против воли
Полузабытый силуэт.
Ты помнишь, мы, блуждая в поле,
В палящий летний день сплели
Венок со звездами магнолий.
И ложем был ковер земли,
И луг казался тайным садом,
И не любить мы не могли.
Ты помнишь? Голубым каскадом
Луна струит лучи свои,
И мы скользим в молчаньи рядом.
А этот день, когда, струи
Веслом бесшумным рассекая,
Я направлял полет ладьи?
Скажи, ты помнишь, дорогая?
Невозвратимый день весны,
Огни любви в дыханьи мая?
Увлечены и смущены, —
Струна любви в созвучном хоре —
Под звук восторженной волны
С тобой мы мчались прямо в море,
И забывали берега
В его чарующем просторе.
Блистают, искрятся снега,
Струят с высот поток мерцаний
Луны холодные рога.
О час бледнеющих признаний,
Невинных грез мелькнувший час,
Святыня всех воспоминаний!
О говори! улыбкой глаз
Верни, чему уж нет возврата,
Тот свет, который уж погас.
Он мной забыт во мгле разврата,
Но ты, его напомнив мне,
Зачем молчишь на стоны брата!
Зову, молю — и в тишине
Застыли звуки. В дрожи страстной
Смотрю: на снежной пелене
Моя лишь тень ложится ясно;
Стою один, как в тайне сна,
В молчаньи ночи безучастной.
Вокруг пуста и холодна
Лазурная равнина снега,
Свое мерцанье льет луна,
На вышине сверкает Вега.
Огни погашены и завеса задвинута
У черного окна; мрак зыблется едва.
В порыве тягостном бессильно запрокинута
Ее упавшая с подушки голова.
Протянута рука, и пальцы, крепко сжатые,
Впились мучительно в извивы простыни.
Все те же облики, знакомые, проклятые,
Кивают из углов и движутся в тени.
Как много их сошлось! И все, с проклятьем, признаны!
Все права требуют предстать опять пред ней!
Каким волшебником неумолимым вызваны
Ряды насмешливых и горестных теней?
Вот первый. Ты пришел напомнить незабвенное,
Боль раннего стыда и горечь юных слез?
Что ж, торжествуй! склони свое лицо надменное! —
Взошли те семена, что тайно ты принес!
И ты здесь, юноша, в рубашке окровавленной?
Ты нежно говорил о счастье и любви…
Что шепчет голос твой, рыданьем долгим сдавленный?
Не проклинай, прости, вновь близкой назови…
И ты, старик? Ты — бред. Была душа изранена,
Ласкать иль умереть казалось все равно.
Ты был противней всех, сатир с лицом Сусанина,
И было хорошо с тобой упасть на дно!
И, безымянный, ты?.. Вагон… поля Германии…
Оторванность от всех, и пустота в душе…
И после жгучий стыд, в глухом, ночном молчании…
Прочь! крашеный паяц! всесветное клише!
Еще, еще один! печальный и застенчивый,
Полуребенок, лик — влюбленного пажа.
Как верилось тебе! О нет, нет, не развенчивай
То божество, что сам ты увенчал, дрожа!
И ты? ты также здесь? Уста кривит презрение?
Нет, на колени став, проси прощенья, плачь!
В толпе неистовой ты смеешь клясть всех менее:
Здесь жертва брошена, — и ты ее палач!
Но сколько здесь других! О вы, глаза бесстыдные,
Вы, руки жадные, вы, жала алчных губ!
Позорные мольбы и радости обидные
Вонзайте, как тогда, вонзайте в теплый труп!
Пред вами он лежит, бессильный и поверженный;
Сдавила грудь плита невозвратимых лет…
Так пусть звучит кругом лемуров смех, чуть сдержанный,
Их злое торжество во славу их побед!
Глумитесь над душой, вам лгавшей и обманутой,
Над телом, чьим огнем вы были зажжены!
Столпитесь вкруг нее, во тьме, с рукой протянутой,
Кричите, что вы все, все ей оскорблены!
Огни погашены и завеса задвинута
У чернаго окна; мрак зыблется едва.
В порыве тягостном безсильно запрокинута
Ея упавшая с подушки голова.
Протянута рука, и пальцы, крепко сжатые,
Впились мучительно в извивы простыни.
Все те же облики, знакомые, проклятые,
Кивают из углов и движутся в тени.
Как много их сошлось! И все, с проклятьем, признаны!
Все права требуют предстать опять пред ней!
Каким волшебником неумолимым вызваны
Ряды насмешливых и горестных теней?
Вот первый. Ты пришел напомнить незабвенное,
Боль ранняго стыда и горечь юных слез?
Что ж, торжествуй! склони свое лицо надменное! —
Взошли те семена, что тайно ты принес!
И ты здесь, юноша, в рубашке окровавленной?
Ты нежно говорил о счастьи и любви…
Что шепчет голос твой, рыданьем долгим сдавленный?
Не проклинай, прости, вновь близкой назови…
И ты, старик? Ты — бред. Была душа изранена,
Ласкать иль умереть казалось все равно.
Ты был противней всех, сатир с лицом Сусанина,
И было хорошо с тобой упасть на дно!
И, безымянный, ты?.. Вагон… поля Германии…
Оторванность от всех, и пустота в душе…
И после жгучий стыд, в глухом, ночном молчании…
Прочь! крашеный паяц! всесветное клише!
Еще, еще один! печальный и застенчивый,
Полуребенок, лик — влюбленнаго пажа.
Как верилось тебе! О нет, нет, не развенчивай
То божество, что сам ты увенчал, дрожа!
И ты? ты также здесь? Уста кривит презрение?
Нет, на колени став, проси прощенья, плачь!
В толпе неистовой ты смеешь клясть всех менее:
Здесь жертва брошена, — и ты ея палач!
Но сколько здесь других! О вы, глаза безстыдные,
Вы, руки жадныя, вы, жала алчных губ!
Позорныя мольбы и радости обидныя
Вонзайте, как тогда, вонзайте в теплый труп!
Пред вами он лежит, безсильный и поверженный;
Сдавила грудь плита невозвратимых лет…
Так пусть звучит кругом лемуров смех, чуть сдержанный,
Их злое торжество во славу их побед!
Глумитесь над душой, вам лгавшей и обманутой,
Над телом, чьим огнем вы были зажжены!
Столпитесь вкруг нея, во тьме, с рукой протянутой,
Кричите, что вы все, все ей оскорблены!
Меня, искавшаго безумий,
Меня, просившаго тревог,
Меня, вверявшагося думе
Под гул колес, в столичном шуме,
На тихий берег бросил Рок.
И зыби синяя безбрежность,
Меня прохладой осеня,
Смирила буйную мятежность,
Мне даровала мир и нежность
И вкрадчиво влилась в меня.
И между сосен тонкоствольных,
На фоне тайны голубой,
Как зов от всех томлений дольных, —
Залог признаний безглагольных, —
Возник твой облик надо мной!
Желтым шолком, желтым шолком
По атласу голубому
Шьют невидимыя руки.
К горизонту золотому
Ярко-пламенным осколком
Сходит солнце в час разлуки.
Тканью празднично-пурпурной
Убирает кто-то дали,
Разстилая багряницы,
И в воде желто-лазурной
Заметались, заблистали
Красно-огненныя птицы.
Но серебряныя змеи,
Извивая под лучами
Спин лучистые зигзаги, —
Безпощадными губами
Ловят, ловят все смелее
Птиц, мелькающих во влаге!
В дали, благостно сверкающей,
Вечер белый бисер нижет.
Вал несмело набегающий
С влажной лаской отмель лижет.
Ропот ровный и томительный,
Плеск безпенный, шум прибоя,
Голос сладко убедительный,
Зов смиренья, зов покоя.
Сосны, сонно онемелыя,
В бледном небе встали четко,
И над ними тени белыя
Молча гаснут, тают кротко.
Мох, да вереск, да граниты…
Чуть шумит сосновый бор.
С поворота вдруг открыты
Дали синия озер.
Как ковер над легким склоном
Нежный папоротник сплел.
Чу! скрипит с протяжным стоном
Наклоненный бурей ствол.
Сколько мощи! сколько лени!
То гранит, то мягкий мох…
Набегает ночь без тени,
Вея, словно вещий вздох.
Я — упоен! мне ничего не надо!
О только б длился этот ясный сон,
Тянулись тени севернаго сада,
Сиял осенне-бледный небосклон,
Качались волны, шитыя шелками,
Лиловым, красным, желтым, золотым,
И, проблистав над синью янтарями,
Сгущало небо свой жемчужный дым.
И падало безумье белой ночи,
Прозрачной, призрачной, чужой — и ты,
Моим глазам свои вверяя очи,
Смущаясь и томясь искала б темноты!
Мы в лодке вдвоем, и ласкает волна
Нас робким и зыбким качаньем.
И в небе и в нас без конца тишина,
Нас вечер ласкает молчаньем.
И сердце не верит в стране тишины,
Что здесь, над чертогами Ато,
Звенели мечи, и вожди старины
За сампо рубились когда-то.
И сердце не верит, дыша тишиной,
Ласкательным миром Суоми,
Что билось недавно враждой роковой
И жалось в предсмертной истоме.
Голубое, голубое
Око сумрачной страны!
Каждый день ты вновь иное:
Грезишь, пламенное, в зное,
В непогоду кроешь сны.
То, в свинцовый плащ одето,
Сосны хмуришь ты, как бровь;
То горишь лучами света,
От заката ждешь ответа,
Все — истома, все — любовь!
То, надев свои алмазы.
Тихим ропотом зыбей,
Ты весь день ведешь разсказы
Про народ голубоглазый,
Про его богатырей!
Блистает шелковый камзол,
Сверкает сбруи позолота,
С гостями Князь летит чрез дол
Веселой тешиться охотой.
Все — в ярком шелке, в кружевах;
Гербы — на пышных чепраках;
Вдали, — готовы на услуги,
Несутся ловчие и слуги.
Синеет недалекий бор,
И громким кликам вторит эхо.
Шумней беспечный разговор,
Порывистей раскаты смеха.
Уже, сквозь сумрачную сень,
Мелькнул испуганный олень.
Все об удаче скорой мыслят,
Заранее добычу числят.
Но вот седой старик с клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь, с поднятой головой,
Замедлил поступь иноходца.
То был — известный всей стране,
За святость жизни чтим вдвойне,
Отшельник, сумрачный гадатель,
Судеб грядущих прорицатель.
«Скажи, старик! — так Князь к нему, —
Сегодня встречу ль я удачу?
Я сколько ланей подыму,
И даром сколько стрел потрачу?
Скажи: от скольких метких ран
Падет затравленный кабан?
И если счет твой будет точен,
Ты мной доволен будешь очень».
Подняв тяжелую клюку
И кудри разметав седые,
Старик в ответ: «Что я реку,
То и исполнят всеблагие!
Узнай: еще до темноты
Все стрелы с лука спустишь ты,
И, прежде чем налягут тени,
Ты всех своих сразишь оленей!
Но слушай, — продолжал старик, —
И вещий глас волхва исполни.
Я нынче видел твой двойник,
В лесу, под гром и в блеске молний.
Испытывать страшися Рок,
Вернись назад, пока есть срок.
Твой замок пышен и уютен,
Там веселись, под звуки лютен!»
Смиряет Князь невольный гнев,
Дает коню лихому шпоры,
Кричит, надменно поглядев:
«На предсказанья все вы скоры!
Но нынче ль, завтра ль, все равно —
Всем пасть однажды суждено,
Так лучше пасть в бою веселом!»
И поскакал зеленым долом.
Сверкают звезды с вышины,
Давно окончена потеха.
Опять луга оглашены
Далеко — буйным гулом смеха.
С гостями едет Князь назад,
Их лица от вина горят,
И, дедовский блюдя обычай,
Кренятся слуги под добычей.
И вновь старик с своей клюкой
Стоит у старого колодца.
И Князь с усмешкой роковой
Вновь замедляет иноходца:
«Ну что ж, старик! Прошел и день,
Настала тьма, упала тень,
А у меня в колчане целы
Еще не пущенные стрелы!»
И Князь глядит на старика…
Но вдруг, с неистовым порывом,
Взнеслась тяжелая клюка
И рухнула над горделивым.
И Князь с коня упал ничком,
Во прах, с рассеченным челом,
Чуть вскрикнул, чуть повел руками…
И труп лежит перед гостями.
И гости в ужасе глядят,
И кони дыбятся в испуге…
Пред мертвым выстроились в ряд,
Сняв шапки, трепетные слуги.
Уже старик в руках других
И связан. Громкий смех затих,
И говор смолк. На тверди синей
Сонм звезд — как звезд на балдахине.
И слышен голос в тишине, —
Старик взывает к тайной силе:
«Исполнить то досталось мне,
Что вы, благие, не свершили.
Не может лгать язык волхва:
Вы подсказали мне слова,
Чтоб стало правдой прорицанье,
Я сам свершил предначертанье!»
5 марта 1912
И Город тот — был замкнут безнадежно!
Давила с Севера отвесная скала,
Купая груди в облачном просторе;
С Востока грань песков, пустыня, стерегла,
И с двух сторон распростиралось море.
О море! даль зыбей! сверканья без числа!
На отмели не раз, глаза, с тоской прилежной,
В узоры волн колеблемых вперив,
Следил я, как вставал торжественный прилив,
Высматривал, как царство вод безбрежно.
И мне по временам мечтались острова
(В тот час, когда заря еще без солнца светит
И явственной чертой границу дали метит).
Но гасло все в лучах, мне памятно едва,
Все в благостный простор вбирала синева,
И снова мир был замкнут безнадежно.
Но Город был овеян тайной лет.
Он был угрюм и дряхл, но горд и строен
На узких улицах дрожал ослабший свет,
И каждый резкий звук казался там утроен.
В проходах темных, полных тишины,
Неслышно прятались пристанища торговли;
Углами острыми нарушив ход стены,
Кончали дом краснеющие кровли;
Виднелись с улицы в готическую дверь
Огромные и сумрачные сени,
Где вечно нежились сырые тени…
И затворялся вход, ворча как зверь.
Из серых камней выведены строго,
Являли церкви мощь свободных сил.
В них дух столетий смело воплотил
И веру в гений свой, и веру в Бога.
Передавался труд к потомкам от отца,
Но каждый камень взвешен и размерен,
Ложился в свой черед по замыслу творца,
И линий общий строй был строг и верен,
И каждый малый свод продуман до конца.
В стремленьи в высь, величественно смелом,
Вершилось здание свободным острием,
И было конченным, и было целым,
Спокойно замкнутым в себе самом.
В музеях запертых, в торжественном покое,
Хранились бережно останки старины:
Одежды, утвари, оружие былое,
Трофеи победительной войны, —
То кормы лодок дерзких мореходов,
То кубки с обликом суровых лиц,
Знамена покорявшихся народов,
Да клювы неизвестных птиц.
И все в себе былую жизнь таило,
Иных столетий пламенную дрожь.
Как в ветер верило истлевшее ветрило!
Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож!..
А все кругом пустынно-глухо было.
Теперь здесь жизнь лилась, как степью льются воды.
Как в зеркале, днем повторялся день,
С покорностью свой круг кончали годы,
С покорностью заря встречала тень.
Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано,
Зайти в собор с толпой нарядных дев,
Они молились там умильно, и органа
Я слушал между них заученный напев.
Случалось вечером, взглянув за занавески,
Всецело выхватить из мирной жизни миг:
Там дремлют старики, там звонок голос детский,
Там в уголке — невеста и жених.
И только изредка над этой сладкой прозой
Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков,
Идущих улицей, да грохотал угрозой
Далекий смех бесчинных кабаков.
За городом был парк, развесистый и старый,
С руиной замка в глубине.
Там тайно в сумерки ходили пары —
«Я вас люблю» промолвить при луне.
В воскресный летний день весь город ратью чинной
Сходился там — дышать и отдохнуть.
И восхищались все из года в год руиной,
И ряд за рядом совершали путь.
Им было сладостно в условности давнишней,
Казались сочтены движенья их.
Кругом покой аллей был радостен и тих,
Но в этой тишине я был чужой и лишний,
Я к пристани бежал от оскорбленных лип,
Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать,
Где с запахом воды сливал свой запах деготь,
Где мачт колеблемых был звучен скрип.
О пристань! я любил тот неумолчный скрип,
Такой же, как в былом, дошедший из столетий, —
И на больших шестах растянутые сети
И лодки с грузом серебристых рыб.
Любил я моряков нахмуренные взоры
И твердый голос их, иной чем горожан.
Им душу сберегли свободные просторы,
Их сохранил людьми безлюдный океан.
Там было мне легко. Присевши на бочонок,
Я забывал тюрьму меня обставших дней,
И облака следил, как радостный ребенок,
И волны пели мне все громче, все ясней.
И ветер с ними пел; и чайки мне кричали;
Что было вкруг меня, все превращалось в зов…
И раскрывались вновь торжественные дали:
Пути, где граней нет, простор без берегов!
Вас много, замкнутых в неволе,
В стенах, в условностях, в любви…
Будь властелин свободной доли,
И каждый миг — живи! живи!
Твоя душа — то ключ бездонный,
Не закрывай стремящих уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир и сух и пуст.
Так! сделай жизнь единой дрожью,
И сердцу смолкнуть не позволь,
Упейся истиной и ложью,
Люби восторг, люби и боль.
Свобода жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастье,
Она уже отрешена.
Над нашей жизнью стал кумир для всех единый:
То — лицемерие, пред искренностью страх!
Мы все притворствуем, в искусстве, и в гостиной,
В поступках, и в движеньях, и в словах.
Вся наша жизнь подчинена условью,
И эта ложь в веках освящена.
Нет! не упиться нам ни гневом, ни любовью,
Ни даже горестью — до глубины, до дна!
На свете нет людей — одни пустые маски,
Мы каждым взглядом лжем, мы кроем каждый крик,
Расчетом и умом мы оскверняем ласки,
И бережет пророк свой пафос лишь для книг!
От этой пошлости, обдуманной, привычной,
Где можно, кроме гор и моря отдохнуть?
Где можно на людей, как есть они, взглянуть.
Там, где игорный дом, и там, где дом публичный!
Как пристани во мгле вы выситесь дома,
Убежище для всех, кому запретно поле.
В вас беспристрастие и купли и найма,
В вас равенство людей и откровенность воли.
В игре восторженность победы и борьбы,
В разврате искренность и слов и побуждений…
Мы дни и месяцы актеры и рабы,
Привет вам, о дворцы свободных откровений.
Когда по городу тени
Протянуты цепью железной,
Ряды безмолвных строений
Оживают, как призрак над бездной.
Загораются странные светы,
Раскрываются двери как зевы,
И в окнах дрожат силуэты
Под музыку и напевы.
Раскрыты дневные гробницы,
Выходит за трупом труп.
Загораются румянцем лица,
Кровавится бледность губ.
Пышны и ярки одежды,
В волосах алмазный венец.
А вглядись в утомленные вежды,
Ты узнаешь, что пред тобой мертвец.
Но страсть, подчиненная плате,
Хороша в огнях хрусталей;
В притворном ее аромате
Дыханье желанней полей.
И идут, идут в опьяненьи
Отрешиться от жизни на час,
Вкусить от оков освобожденье
Под блеском обманных глаз.
Чтоб в мире, на свой непохожем,
От свободы на миг изнемочь.
Тот мир ничем не тревожим,
Пока полновластна ночь.
Но в тумане улицы длинной
Забелеет тусклый рассвет.
И вдруг все мертво́ и пустынно,
Ни светов, ни красок нет.
Безобразных, грязных строений
Тают при дне вереницы,
И женщин белые тени,
Как трупы, ложатся в гробницы.
Нельзя нам не мечтать о будущих веках,
О городах, грядущих без исхода.
Те камни тяжкие — их первый шаг,
Свет электрический — предвестник их прихода.
Громадный город-дом, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предчувствую тебя, земли желанный сын!
Предчувствую я жизнь замкнутых поколений,
Их думы, сжатые познаньем, их мечты,
Мечтам былых веков подвластные как тени,
Весь ужас переставшей пустоты!
Предчувствую раба подавленную ярость
И торжествующих многобразный сон,
Всех наших помыслов блистательную старость
И час предсказанных времен!
Да, нам не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьи две орды.
Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.
Во глубинах души из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать как дети,
Как тигры грызться, жалить как змея.
И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.
В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О солнце! о простор! о высота степей!
Ревель, 190
0.
Москва, 190
1.
Пришла полиция; взломали двери
И с понятыми вниз сошли. Сначала
Тянулся низкий, сумрачный проход,
Где стены, — тусклым выложены камнем, —
Не отражали света фонарей.
В конце была железная, глухая,
Засовами задвинутая дверь.
Когда ж, с трудом, ее разбили ломом,
Глазам тупым и взорам равнодушным
Служителей — открылся Первый Зал.
Он залом пиршественным был. Широкий
(Остатками от трапезы завален)
Стол занимал средину. Высоко,
Над блюдами, в больших хрустальных вазах,
Желтели, отливали синим, рдели
Причудливые, нежные плоды,
Что ароматом, краскою и формой
Влиянье выдавали лучших солнц,
Пылающих над тропиками. Рядом,
Как странные растенья, извивались
Цветы венецианского стекла,
И странными огнями отливала
В сосудах этих, тонких, перегнутых,
Вин и ликеров, то как смоль густых,
То как берилл таинственно-прозрачных,
Властительная влага. Нежный дух,
Смесь запахов, разнообразных, острых,
Качался в воздухе, слегка залитом
Благоуханьем поздних, вялых роз,
Что тут же умирали в длинных, узких,
На белых змей похожих, кувшинах.
Отдвинутые от стола сиденья
И опрокинутые кем-то на пол
Светильники — давали угадать,
Что шумный пир был прерван вдруг, что гости,
Оторваны от чаш и от бесед,
Глотка не кончив, не дослушав шутки
Язвительной иль вольного намека,
Поспешно встали, на привычный зов, —
И с шумом, с говором, быть может с пеньем,
Прошли беспечно в следующий зал.
Был зал второй пристанищем обятий.
Глубокие диваны по стенам
Упругой мягкостью пружин манили;
Пуховые, атласные подушки
Припасть к ним грудью соблазняли; пол
Был устлан шкурами косматых рысей
И росомах. Под самым потолком
Качалась лампа на цепи короткой…
Здесь было жарко, душно, и томил
Духов пьянящих пряный, резкий запах,
И с ним сливался темный аромат
Усталых тел, спаленных страстью жгучей, —
Как будто месса ласк лишь отошла,
Как будто только что был кончен древний
Обряд служенья таинствам Любви…
И чудилось, что в тускло-рдяном свете,
Как рой теней, во всех немых углах,
Здесь люди, в странных сочетаньях, бьются, —
Четы любовников безумных. Плеч
Изогнутых, голов склоненных, алых
Открытых губ, полузакрытых глаз
Воображался хаос: ропот, лепет,
Упорный шорох и бесстыдный стон,
И вдруг внезапный, дикий вскрик менады,
Вскочившей в исступленьи сладострастья,
Меж тел поверженных, друзей, подруг,
Кричащей о виденьи несказанном,
Хохочущей и плачущей так страшно,
Что новый пыл вскипает в душах всех,
И все на крик, как эхо, стонут тоже!
Мы в третий зал вошли. Он был огромен,
И в глубине его виднелась печь.
Здесь были странные приборы; — взгляды
Сперва терялись в сочетаньях блоков,
Веревок, брусьев, словно в мастерской
Какой-то фабрики, но различали
Потом — скамью для бичеванья, стул
С гвоздями, дыбу, лестницу, колеса,
А по стенам все образы плетей,
Больших щипцов и маленьких иголок, —
Изобретенья Нюренбергских дней…
Угрюмый запах, давний, неизменный,
Иным не нарушаемый упоем,
По всем углам распростирала кровь.
Что здесь свершалось в час, когда пылал
Венцом багряным красный горн? Как жутко
Метались тени при скачках огня!
И в этих вспышках люди, словно бесы,
Метались тоже, в диком опьяненьи.
И юноши, и женщины, устав
От долгих ласк бросались в сладость боли,
И, исступленные, вбегали в красный зал
С гортанным, неестественным призывом,
В желании пытать и ведать пытку.
Друг к другу все лобзанием припав
Благовейным, друг на друга тут же
И на себя безумно ополчали
Бичи, и огненные брусья, и ножи.
И вольные страдальцы повторяли,
Огня укус и свист бича приемля,
«Еще, о милый! о, еще! еще!»
И плечи предавая дыбе, груди —
Щипцам, и лядвия — игле,
В восторге утоляющем стонали,
От мук, от радости, от сладострастья,
И страшен был их многогласный стон,
От красных стен стозвучно отраженный…
И этот стон метался в подземельи,
Стучался яростно во все углы,
Везде встречая камень, кровь и пламя!
Четвертый зал был явно предназначен
Для наслаждений сокровенных. Шкап, —
Изделие голландца века славы, —
На полках вощанных ряды хранил
Заветных снадобий и тайных ядов.
Там был морфин, и опий, и гашиш,
Эфир и кокаин, и много разных
Средств, открывающих лучистый путь
К искусственным эдемам: были склянки
С прозрачной жидкостью, и с темной пастой,
И с горстью соблазнительных пилюль.
По комнате, чуть слышный, но зловещий
Разлит был запах, проникавший в мозг.
Убранство зала было просто, строго:
Диваны жесткие, и кресла, и ковры,
И в глубине — китайские цыновки,
А перед ними маленькие лампы,
Чтоб разжигать на медленном огне
Индийский опий, что янтарной каплей
На острие иглы дрожит и меркнет,
Пред тем как стать коричневым зерном…
Однообразно-серы были стены,
Налетом дыма едкого покрыты:
Ни украшений, ни картин, и только
Вдоль потолка тянулся длинный фриз
Из разных тел, причудливо сплетенных,
Животных, птиц, драконов и людей.
Когда огнистой пробежав по жилам
Струей, овладевал сознаньем яд
И крылья расширял воображенья,
И взорам остроту давал, и слуху
Утонченность, — каких тогда речей,
Блестящих, быстрых, странных, изощренных,
Здесь скрещивались тонкие клинки!
И после, в час, когда морфин безвольный,
Иль яростный эфир, своих друзей
Роняли в сладко-темную дремоту;
Когда гашиш палящий разверзал
Врата видений, и священный опий
Плотские узы тела разрешал
И узы места, времени и веса, —
О, как тогда, перед померкшим взором,
Преображался этот хитрый фриз!
Как эти изваянья оживали,
Расцвечивались красками, и вдруг,
Сорвавшись с места, в буйном ликованьи,
Бросались в неудержный хоровод,
И за собой безвольных увлекали
В пространство беспредельное, в мир звезд,
Где между светочей небесных, — алых,
Зеленых, синих, желтых, золотых, —
Как радуга, пленительных и острых,
Как молния, — кружили и кружили…
И мы вошли в последний зал. Он был
Пуст. Только у стены одной стоял
Высокий идол Будды. Весь нагой,
И руки крепко сжав на животе,
Смотрел он вдаль неизяснимым взором.
Все в этом взоре было: отрицанье
Земного и прощенье всяких дел,
И обещанье сладостной нирваны.
И был наполнен весь пустой простор
Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье,
И были б бесконечны переходы
По миру тайн блуждающей души…
А у другой стены, напротив, жалко,
Весь скорченный, простерт был полутруп, —
Красивый, стройный юноша, хозяин
Подземного жилища. Он одет
Был в черный фрак, в петлице бился ландыш,
Но грудь сорочки вся была в крови
И близ валялась бритва. Было видно,
Что горло перерезал он себе.
Его глаза сознательно смотрели,
Была в них гордость и почти усмешка,
Хоть губы были болью сведены,
Но говорить не мог он. Свет фонарный
Пятнал его бескровное лицо
И судорожно сдавленные пальцы.
Мы подняли его и понесли,
Но прежде, чем дошли до внешней двери,
Без дрожи и без крика он скончался.