Сорок трудный год.
Омский госпиталь…
Коридоры сухие и маркие.
Шепчет старая нянечка:
«Господи!
До чего же артисты
маленькие…»
Мы шагаем палатами длинными.
Мы почти растворяемся в них
с балалайками,
с мандолинами
и большими пачками книг.
Что в программе?
В программе — чтение,
пара песен
военных, правильных…
Мы в палату тяжелораненых
входим с трепетом и почтением.
Двое здесь.
Майор артиллерии
с ампутированной ногой,
в сумасшедшем бою
под Ельней
на себя принявший огонь.
На пришельцев глядит он весело…
И другой –
до бровей забинтован, -
капитан,
таранивший «мессера»
три недели назад
над Ростовом.
Мы вошли.
Мы стоим в молчании.
Вдруг
срывающимся фальцетом
Абрикосов Гришка отчаянно
объявляет начало концерта.
А за ним,
не вполне совершенно,
но вовсю запевале внимая,
о народной поём,
о священной
так,
как мы её понимаем.
В ней Чапаев сражается заново,
краснозвёздные мчатся танки.
В ней шагают наши
в атаки,
а фашисты падают замертво.
В ней чужое железо плавится,
в ней и смерть отступать должна.
Если честно признаться,
нравится
нам
такая война!
Мы поём.
Только голос лётчика
раздаётся.
А в нём — укор:
— Погодите…
Постойте, хлопчики…
Погодите…
Умер
майор… —
Балалайка всплеснула горестно.
Торопливо,
будто в бреду…
…Вот и всё
о концерте в госпитале
в том году.
Я действительно подкуплен.
Я подкуплен.
Без остатка.
И во сне.
И наяву.
Уверяют советологи: «Погублен…»
Улыбаются товарищи: «Живу!..»Я подкуплен ноздреватым льдом кронштадтским.
И акцентом коменданта-латыша.
Я подкуплен военкомами гражданской
и свинцовою водою Сиваша…
Я еще подкуплен снегом белым-белым.
Иртышом
и предвоенной тишиной.
Я подкуплен кровью павших в сорок первом.
Каждой каплей.
До единой.
До одной.
А еще подкуплен я костром.
Случайным,
как в шальной игре десятка при тузе.
Буйством красок Бухары.
Бакинским чаем.
И спокойными парнями с ЧТЗ…
Подкупала вертолетная кабина,
ночь
и кубрика качающийся пол!..
Как-то женщина пришла.
И подкупила.
Подкупила —
чем? —
не знаю до сих пор.
Но тогда-то жизнь я стал считать по веснам.
Не синицу жду отныне,
а скворца…
Подкупила дочь характером стервозным, —
вот уж точно,
что ни в мать
и ни в отца…
Подкупил Расул насечкой на кинжале.
Клокотанием — ангарская струя.
Я подкуплен и Палангой,
и Кижами.
Всем, что знаю.
И чего не знаю я…
Я подкуплен зарождающимся словом,
не размененным пока на пустяки.
Я подкуплен Маяковским и Светловым.
И Землей,
в которой сбудутся стихи!..
И не все еще костры отполыхали.
И судьба еще угадана не вся…
Я подкуплен.
Я подкуплен с потрохами.
И поэтому купить меня
нельзя.
Снятся усталым спортсменам рекорды.
Снятся суровым поэтам слова.
Снятся влюбленным
в огромном городе
необитаемые острова.
Самые дальние,
самые тайные,
ветру открытые с трех сторон,
необнаруженные,
необитаемые,
принадлежащие тем, кто влюблен.
Даже отличник очень старательный
их не запомнит со школьной скамьи, —
ведь у влюбленных
своя география!
Ведь у влюбленных
карты
свои!
Пусть для неверящих это в новинку, —
только любовь
предъявила
права.
Верьте: не сказка,
верьте: не выдумка —
необитаемые острова!..
Все здесь простое,
все самое первое —
ровная,
медленная река,
тонкие-тонкие,
белые-белые,
длинные-длинные облака.
Ветры,
которым под небом не тесно,
птицы,
поющие нараспев,
море,
бессонное, словно сердце,
горы,
уверенные в себе.
Здесь водопады литые, летящие,
мягкая,
трепетная трава…
Только для любящих по-настоящему
эти
великие острова!..
Двое на острове.
Двое на острове.
Двое — и все!..
А над ними — гроза.
Двое — и небо тысячеверстное.
Двое — и вечность!
И звезды в глаза…
Это не просто.
Это не просто.
Это сложнее любого в сто крат…
В городе стихшем
на перекрестках
желтым огнем светофоры горят.
Меркнет оранжевый отблеск неона.
Гаснут рекламы,
гуденье прервав…
Тушатся окна,
тушатся окна
в необитаемых островах.
Куплю газетку.
Узнаю,
кстати,
кого ухлопали
нынче ночью…
Они в киосках,
будто на старте, -
три килограмма
дразнящей
нови.
Три килограмма
шрифтов и краски.
Три килограмма
вчерашней страсти.
Дают навынос.
Берут на выброс…
Куплю газетку.
Воскресный
выпуск…
На всю страницу
цветное
фото.
Смотрите, люди!
Платите
деньги.
«Скандал в Сайгоне!»
«Приём у Форда!»
«Пресс-конференция
президента…»
Покажут перья
своё искусство.
Огня прибавят.
Гнильцу
подпудрят…
И даже если
не будет
вкусно,
то горячо
непременно будет!
Идёте
мимо?
Остановитесь!
Смешна
потеря
в бюджете
вашем.
Воскресный выпуск!
Воскресный выпуск!
Три килограмма
замочных
скважин!
Такого
даром
нельзя добиться.
В домах,
наверно,
прозрачны
стены…
Смотри, народ,
на своих любимцев!
Вот их
концерты,
вот их
постели!
Вот их пижамы.
Вот их
сортиры.
Вот –
развлеченья,
а вот –
привычки…
«Ушёл любовник
от кинодивы!»
«Племянник шаха
сбежал
с певичкой!..»
Любые тайны
газета
выдаст.
Намёков –
масса.
Картинок –
бездна…
Воскресный выпуск,
воскресный
выпуск –
три килограмма
сплошного
перца!
Три килограмма
пикантной клюквы.
От факта к факту.
От даты к дате.
Не сомневайтесь!
Откройте
клювы.
Мы
разжевали.
А вы
глотайте!
А всё-таки ошибся
старикан!
Не рассчитал всего
впервые в жизни.
Великий хан.
Победоносный
хан.
Такой мудрец и -
надо же! –
ошибся…
Текла,
ревя и радуясь,
орда.
Её от крови
било и качало.
Разбросанно
горели города,
и не хватало стрел
в тугих
колчанах.
Белели трупы
недругов босых.
Распахивал огонь
любые двери.
Дразнил мороз.
Смешил
чужой язык.
И сабли
от работы
не ржавели.
И пахло дымом,
потом
и навозом…
Всё,
что ещё могло гореть,
спалив,
к тяжёлым
пропылившимся повозкам
пришельцы гнали
пленников своих.
Они
добычею в пути менялись.
И сутолоку в лагерь принося,
всех ставили к колёсам.
И смеялись:
«Смерть!» –
если ты был
выше
колеса.
У воина
рука не задрожит.
Великий хан
всё обусловил чётко…
Везло лишь детям.
оставались
жить
славянские
мальчишки и девчонки
Возвышенные,
как на образах.
Что происходит –
понимали слабо…
Но ненависть
в заплаканных глазах
уже тогда –
не детская –
пылала!
Они молчали.
Ветер утихал.
Звенел над головами
рыжий полдень…
А всё-таки ошибся
мудрый
хан!
Ошибся хан
и ничего
не понял!..
Они ещё построятся
в полки!
Уже грядёт,
уже маячит
битва!..
Колёса были
слишком
высоки.
А дети подрастают
очень быстро.
Реки Сибири,
как всякие реки,
начинаются ручейками.
Начинаются весело,
скользкие камни
раскалывая, как орехи…
Шальные,
покрытые пеной сивой, —
реки ведут разговор…
Но вот наливаются синей силой
тугие мускулы
волн!
Реки — еще в становленье, в начале,
но гнева их
страшится тайга, —
они на глазах взрослеют,
плечами
расталкивая
берега.
Они вырастают из берегов,
как дети из старых рубах…
В песок не уйдя,
в горах не пропав,
несут отражение облаков… Смотрите:
им снова малы глубины!
Они нараспев
текут.
Они уже запросто крутят турбины.
Плоты на себе
волокут!
Ворчат
и закатом любуются медным,
а по ночам замирают в дреме…
Становятся с каждым пройденным метром
старее
и умудренней.
Хотя еще могут,
взорвавшись мгновенно
и потемнев, потом,
тряхнуть стариною!
Вздуться, как вены,
перетянутые жгутом!
Но это — минутная вспышка… А после,
освободясь от невидимых пут,
они застывают в спокойной позе
и продолжают
путь.
То длинной равниной,
то лесом редким, —
уравновешенные и достойные, —
реки — легенды,
реки — истории,
красавицы и кормилицы —
реки.
И солнце восходит.
И вянут туманы… Свое отслужив,
отзвенев,
отсказав,
реки подкатываются к океану,
как слезы
к глазам.
Везёт
на фронт
мальчика
товарищ военный врач.
Мама моя,
мамочка,
не гладь меня,
не плачь!
На мне военная форма –
не гладь меня при других!
На мне военная форма,
на мне
твои сапоги.
Не плачь!
Мне уже двенадцать,
я взрослый
почти…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути.
В кармане моём документы –
печать войсковая строга.
В кармане моём документы,
по которым
я — сын полка.
Прославленного,
гвардейского,
проверенного в огне.
Я еду на фронт.
Я надеюсь,
что браунинг выдадут мне.
Что я в атаке
не струшу,
что время моё пришло…
Завидев меня,
старухи
охают тяжело:
«Сыночек…
Солдатик маленький…
Вот ведь
настали дни…»
Мама моя,
мамочка!
Скорей им всё объясни!
Скажи,
чего это ради
они надо мной ревут?
Зачем
они меня гладят?
Зачем сыночком
зовут?
И что-то шепчут невнятно,
и тёмный суют калач…
Россия моя,
не надо!
Не гладь меня!
И не плачь!
Не гладь меня!
Я просто
будущий сын полка.
И никакого геройства
я не совершил
пока!
И даже тебе не ясно,
что у меня впереди…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути.
Поезд идёт размеренно,
раскачиваясь нелепо, -
длинный
и очень медленный
как очередь
за хлебом…
Он стар и похож на свое одиночество.
Ему рассуждать о погоде не хочется.
Он сразу с вопроса:
«А Вы не из Витебска?..» —
Пиджак старомодный на лацканах вытерся…
«Нет, я не из Витебска…» —
Долгая пауза.
А после — слова монотонно и пасмурно:
«Тружусь и хвораю…
В Венеции выставка…
Так Вы не из Витебска?..»
«Нет, не из Витебска…»
Он в сторону смотрит.
Не слышит, не слышит.
Какой-то нездешней далекостью дышит,
пытаясь до детства дотронуться бережно…
И нету ни Канн, ни Лазурного берега,
ни нынешней славы…
Светло и растерянно
он тянется к Витебску, словно растение…
Тот Витебск его — пропыленный и жаркий —
приколот к земле каланчою пожарной.
Там свадьбы и смерти, моленья и ярмарки.
Там зреют особенно крупные яблоки,
и сонный извозчик по площади катит…
«А Вы не из Витебска?..».
Он замолкает.
И вдруг произносит, как самое-самое,
названия улиц:
Смоленская,
Замковая.
Как Волгою, хвастает Видьбой-рекою
и машет
по-детски прозрачной рукою…
«Так Вы не из Витебска…»
Надо прощаться.
Прощаться.
Скорее домой возвращаться…
Деревья стоят вдоль дороги навытяжку.
Темнеет…
И жалко, что я не из Витебска.
Между мною и тобою — гул небытия,
звездные моря,
тайные моря.
Как тебе сейчас живется, вешняя моя,
нежная моя,
странная моя?
Если хочешь, если можешь — вспомни обо мне,
вспомни обо мне,
вспомни обо мне.
Хоть случайно, хоть однажды вспомни обо мне,
долгая любовь моя.
А между мною и тобой — века,
мгновенья и года,
сны и облака.
Я им и тебе сейчас лететь велю.
Ведь я тебя еще сильней люблю.
Как тебе сейчас живется, вешняя моя,
нежная моя,
странная моя?
Я тебе желаю счастья, добрая моя,
долгая любовь моя!
Я к тебе приду на помощь, — только позови,
просто позови,
тихо позови.
Пусть с тобой все время будет свет моей любви,
зов моей любви,
боль моей любви!
Только ты останься прежней — трепетно живи,
солнечно живи,
радостно живи!
Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи,
счастливо живи всегда.
А между мною и тобой — века,
мгновенья и года,
сны и облака.
Я им к тебе сейчас лететь велю.
Ведь я тебя еще сильней люблю.
Пусть с тобой все время будет свет моей любви,
зов моей любви,
боль моей любви!
Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи.
Счастливо живи всегда.
Подъезды встречают мерцаньем нечётким,
и бухает дверь за стеной деловито…
В подъездах
целуются парни
с девчонками.
А я им завидую.
Очень завидую…
Я всё это помню до малых подробностей:
дорога ещё непонятна,
не начата.
И сразу же –
нагромождение сложностей,
в которых земля
для любви
предназначена!
Впервые приходится
сложно молчать,
всё понимать с полуслова.
И на записки
не отвечать
загадочно,
долго,
сложно.
Впервые пугают
случайные взгляды.
И время
как вкопанное остановилось!
И веришь в великие
сложные клятвы…
Неужто
из сложности этой
я вырос?!
Я старше.
Я здорово знаю сам:
пустяшней
всех пустяков
к девичьим сердцам,
дрожащим сердцам
подбирать
отмычки стихов.
Как всё это просто!
До смеха.
До жути.
Далёкие клятвы
однажды затихли.
Влюблённые мальчики,
не обессудьте!
Наверно,
и вас
пустота настигнет…
Целуются
восемнадцатилетние
самозабвенно
и неутомимо.
В восторженном лепете,
собственном лепете
для них
открываются сложности
мира!..
А я
опускаю голову вниз.
Влюблённых
я обхожу осторожно.
И очень тихо прошу:
— Вернись,
та,
первозданная сложность.
Был он рыжим, как из рыжиков рагу.
Рыжим, словно апельсины на снегу.
Мать шутила, мать веселою была:
«Я от солнышка сыночка родила…»
А другой был чёрным-чёрным у неё.
Чёрным, будто обгоревшее смолье.
Хохотала над расспросами она, говорила:
«Слишком ночь была черна!..»
В сорок первом, в сорок памятном году
прокричали репродукторы беду.
Оба сына, оба-двое, соль Земли —
поклонились маме в пояс.
И ушли.
Довелось в бою почуять молодым
рыжий бешеный огонь и черный дым,
злую зелень застоявшихся полей,
серый цвет прифронтовых госпиталей.
Оба сына, оба-двое, два крыла,
воевали до победы.
Мать ждала.
Не гневила, не кляла она судьбу.
Похоронка
обошла её избу.
Повезло ей.
Привалило счастье вдруг.
Повезло одной на три села вокруг.
Повезло ей. Повезло ей! Повезло! —
Оба сына воротилися в село.
Оба сына. Оба-двое. Плоть и стать.
Золотистых орденов не сосчитать.
Сыновья сидят рядком — к плечу плечо.
Ноги целы, руки целы — что еще?
Пьют зеленое вино, как повелось…
У обоих изменился цвет волос.
Стали волосы — смертельной белизны!
Видно, много
белой краски
у войны.
Малая церковка. Свечи оплывшие.
Камень дождями изрыт добела.
Здесь похоронены бывшие. Бывшие.
Кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.
Здесь похоронены сны и молитвы.
Слезы и доблесть. «Прощай!» и «Ура!».
Штабс-капитаны и гардемарины.
Хваты полковники и юнкера.
Белая гвардия, белая стая.
Белое воинство, белая кость…
Влажные плиты травой порастают.
Русские буквы. Французский погост…
Я прикасаюсь ладонью к истории.
Я прохожу по Гражданской войне.
Как же хотелось им в Первопрестольную
Въехать однажды на белом коне!..
Не было славы. Не стало и Родины.
Сердца не стало. А память — была.
Ваши сиятельства, их благородия —
Вместе на Сент-Женевьев-де-Буа.
Плотно лежат они, вдоволь познавши
Муки свои и дороги свои.
Все-таки — русские. Вроде бы — наши.
Только не наши скорей, а ничьи…
Как они после — забытые, бывшие
Все проклиная и нынче и впредь,
Рвались взглянуть на неё — победившую,
Пусть непонятную, пусть непростившую,
Землю родимую, и умереть…
Полдень. Березовый отсвет покоя.
В небе российские купола.
И облака, будто белые кони,
Мчатся над Сент-Женевьев-де-Буа.
Я однажды вернулся туда,
В тихий город, — сквозь дни и года.
Показался мне город пустым.
Здесь когда-то я был молодым.
Здесь любовь моя прежде жила,
Помню я третий дом от угла.
Помню я третий дом от угла.
Я нашел этот дом, я в окно постучал,
Я назвал её имя, почти прокричал!
И чужой человек мне ответил без зла.
«Здесь, наверно, она никогда не жила».
— Ты ошибся! — мне город сказал.
— Ты забыл! — усмехнулся вокзал.
— Ты ошибся! — шептали дома.
Спелым снегом хрустела зима.
А над крышами вился дымок.
Но ведь я ошибиться не мог!
Но ведь я ошибиться не мог!
Ведь звучало вокруг среди белых снегов
Эхо первой любви, эхо давних шагов!
А над городом снег все летел и летел.
Этот город меня узнавать не хотел.
В нём была и надежда, и грусть —
Я шагал по нему наизусть.
Я в его переулки нырял,
Где когда-то любовь потерял.
Я искал, я бродил до темна.
Но нигде не встречалась она,
Но нигде не встречалась она.
Я из города в полночь домой уезжал.
Он летел за окном. Он меня провожал.
И ночные огни повторяли светло:
— То, что было, прошло! То, что было, прошло…
Катька, Катышок, Катюха —
тоненькие пальчики.
Слушай,
человек-два-уха,
излиянья
папины.
Я хочу,
чтобы тебе
не казалось тайной,
почему отец
теперь
стал сентиментальным.
Чтобы все ты поняла —
не сейчас, так позже.
У тебя свои дела
и свои заботы.
Занята ты долгий день
сном,
едою,
санками.
Там у вас,
в стране детей,
происходит всякое.
Там у вас,
в стране детей —
мощной и внушительной, -
много всяческих затей,
много разных жителей.
Есть такие —
отойди
и постой в сторонке.
Есть у вас
свои вожди
и свои пророки.
Есть —
совсем как у больших —
ябеды и нытики…
Парк
бесчисленных машин
выстроен по нитке.
Происходят там и тут
обсужденья грозные:
«Что
на третье
дадут:
компот
или мороженое?»
«Что нарисовал сосед?»
«Елку где поставят?..»
Хорошо, что вам газет —
взрослых —
не читают!..
Смотрите,
остановясь,
на крутую радугу…
Хорошо,
что не для вас
нервный голос радио!
Ожиданье новостей
страшных
и громадных…
Там у вас, в стране детей,
жизнь идет нормально.
Там —
ни слова про войну.
Там о ней —
ни слуха…
Я хочу в твою страну,
человек-два-уха!
Как оживает камень?
Он сначала
не хочет верить в правоту резца.
Но постепенно
из сплошного чада
плывет лицо.
Верней — подобие лица.Оно ничье.
Оно еще безгласно.
Оно еще почти не наяву.
Оно еще
безропотно согласно
принадлежать любому существу.
Ребенку, женщине, герою, старцу…
Твк оживает камень.
Он — в пути.
Лишь одного не хочет он:
остаться
таким, как был.
И дальше не идти…
Но вот уже с мгновением великим
решимость Человека
сплетена.
Но вот уже грудным, просящим криком
вся мастерская
до краев полна:
«Скорей! Скорей, художник!
Что ж ты медлишь?
Ты не имеешь права не спешить!
Ты дашь мне жизнь!
Ты должен.
Ты сумеешь.
Я жить хочу!
Я начинаю жить.
Поверь в меня светло и одержимо.
Узнай!
Как почку майскую, раскрой.
Узнай меня!
Чтоб по гранитным жилам
пошла толчками каменная кровь…
Поверь в меня!..
Высокая,
живая,
по скошенной щеке течет слеза.
Смотри!
Скорей смотри!
Я открываю
печальные гранитные глаза.
Смотри:
я жду взаправдашнего ветра.
В меня уже вошла твоя весна!..»А человек,
который создал это, —
стоит и курит
около окна.
Идут обыденные дожди,
по собственным лужам
скользя.
Как будто они поклялись идти, -
а клятву нарушить
нельзя…
Даже смешно — ничего не ждешь.
Никакого чуда
не ждешь.
Засыпаешь —
дождь.
Просыпаешься —
дождь.
Выходишь на улицу —
дождь.
И видишь только пустую мглу,
город видишь
пустой.
Газировщица
скрючилась на углу —
упорно торгует водой.
А воды вокруг! —
Столько воды,
просто некуда разливать.
Это все равно, что идти торговать
солнцем —
там, где сейчас ты!..
Послушай,
а может быть, и у вас
такая же чехарда?
У подъезда в глине «газик» увяз,
на балконе слоем — вода…
Если так —
значит, в мире какая-то ложь!
Так не должно быть!
Нет!
Потому что нужно: если мне — дождь,
то тебе —
солнечный свет.
Как дочка, солнечный! Как слюда!
Как трескучая пляска огня!
У тебя не должно быть дождей никогда.
Пусть они идут
у меня…
А они идут — слепые дожди.
Ни деревьев нет, ни травы… Пожалуйста, это письмо
порви.
И меня за него прости.
А впрочем,
дело совсем не в нем.
Просто, трудно терпеть.
Море гудит за моим окном,
как поезд, идущий к тебе.
Так вышло.
Луна непонятною краской
обочины выкрасила…
Нас выжгло!
Нас -
будто из поезда полночью -
выбросило.
По пояс -
холодного снега в кювете.
В сугробах — полмира!..
А поезд
проносится мимо…
проносится мимо,
проносится мимо.
Постой!
Но ведь только минута прошла,
как мы ехали в нем и смеялись.
С его теснотой
и нежданною грустью
смирялись.
Глупили!
В чужие печали и беды
бесстрашно влезали.
Мы были
самими собой.
А теперь мы — не сами.
Теперь,
вспоминая себя,
оглушенно и тяжко молчим мы.
Тебе
я кажусь незнакомым,
далеким,
едва различимым…
Пустынная полночь.
Ладони в ожогах метельного дыма.
А поезд
проносится мимо,
проносится мимо,
проносится мимо…
Летит он — снарядом!
И тащит куда-то не наши обиды,
не наши болезни и счастья.
Ты — рядом.
А как достучаться?
А как дотянуться?
А как до тебя докричаться?..
Под снегом великим,
над временем тысячеверстным
безмолвные
крики
висят,
зацепившись за звезды.
Мне их не избавить
от каждого прошлого дня
и от каждого мига…
А память
проносится мимо,
проносится мимо,
проносится мимо…
Горбуша в сентябре идет метать икру…
Трепещут плавники, как флаги на ветру.
Идет она, забыв о сне и о еде,
туда, где родилась.
К единственной воде.
Угаром,
табуном,
лавиною с горы!
И тяжелеют в ней дробиночки икры…
Горбуша прет, шурша,
как из мешка — горох.
Заторы сокруша.
И сети распоров.
Шатаясь и бурля, как брага на пиру,
горбуша в сентябре идет метать икру…
Белесый водопад вскипает, будто пунш,
когда в тугой струе —
торпедины горбуш.
И дальше — по камням.
На брюхе —
через мель!
Зарыть в песок икру.
И смерть принять взамен.
Пришла ее пора, настал ее черед…
Здесь даже не река,
здесь малый ручеек.
В него трудней попасть, чем ниткою — в иглу…
Горбуша в сентябре идет метать икру!
Потом она лежит —
дождинкой на стекле…
Я буду кочевать по голубой земле.
Валяться на траве,
пить бесноватый квас.Но в свой последний день,
в непостижимый час,
ноздрями ощутив последнюю грозу,
к порогу твоему
приду я,
приползу,
приникну,
припаду,
колени в кровь сотру… Горбуша в сентябре идет метать икру.
Гитара ахала, подрагивала, тенькала,
звала негромко,
переспрашивала,
просила.
И эрудиты головой кивали: «Техника!..»
Неэрудиты выражались проще: «Сила!..»
А я надоедал:
«Играй, играй, наигрывай!
Играй, что хочешь. Что угодно. Что попало».
Из тучи вылупился дождь такой наивный,
как будто в мире до него
дождей не падало…
Играй, играй!..
Деревья тонут в странном лепете…
Играй, наигрывай!..
Оставь глаза открытыми.
На дальней речке стартовали гуси-лебеди —
и вот, смотри, летят,
летят и машут крыльями…
Играй, играй!..
Сейчас в большом нелегком городе
есть женщина
высокая, надменная.
Она, наверное, перебирает горести,
как ты перебираешь струны.
Медленно…
Она все просит написать ей что-то нежное.
А если я в ответ смеюсь —
не обижается.
Сейчас выходит за порог.
А рядом — нет меня.
Я очень без нее устал.
Играй, пожалуйста.Гитара ахала. Брала аккорды трудные,
она грозила непонятною истомою.
И все, кто рядом с ней сидели,
были струнами.
А я был —
как это ни странно —
самой тоненькой.
А ты всегда была моей главной тайною,
И я тебя просил: Приди и позови,
А я не просто жил, я жил в ожидании,
В ожидании единственной любви.А я не знал тебя, я жил то набело, то начерно,
И все ж недаром я доверял своей судьбе,
И ты с рождения была мне богом предназначена,
И я всю жизнь, всю жизнь шел к тебе.Мир полон света, он глядит на нас с любовью,
Ведь в мире этом мы встретились с тобою,
Мир полон света, он глядит на нас с любовью,
Ведь в мире этом мы встретились с тобою.А я тебя люблю, люблю лишь тебя одну,
И я живу сейчас, живу будто во сне,
И я иду к тебе, иду, как идут ко дну,
Мне светло с тобой на этой глубине.Была мечтою ты, была зарею предрассветною,
Отныне ты моя путеводная звезда,
Ты как награда мне, а вот за что, я сам не ведаю,
И я всю жизнь, всю жизнь шел к тебе.Мир полон света, он глядит на нас с любовью,
Ведь в мире этом мы встретились с тобою,
Мир полон света, он глядит на нас с любовью,
Ведь в мире этом мы встретились с тобою.