Как спичечное пламя в ладони горнового,
трепещет над горами правдивый сказ Бажова. Здесь козы в крыши били серебряным копытцем,
здесь ящерки дразнили мальчишек малахитцем. В болотистых колодцах и родинках Урала
немеряная сила природы обитала. В горе Великий Полоз недавно жил да был,
по самоцветный пояс из недр выходил. И здесь в краю тревожном от зверя и берлог
то цвел цветок таежный, то Каменный цветок.,. Но если сказ погаснет, то грустно будет жить,
ведь некому нам сказки живые говорить.
Я чту легенды первородный глас:
охранный камень есть —
«Тигровый глаз»,
«Кошачий глаз»
и «Соколиный глаз».
Три камня, как живое существо,
хранят пути движенья твоего,
браслетом у изящного запястья,
тяжелым перстнем, талисманом счастья…
Но разве путь мой
меньше сохранял
Охранный камень —
батюшка Урал?
Мне детство щедро сказом осенял,
бажовским сказом, -
батюшка Урал.
Мне юность, будто кубок, наполнял
мерцающими тайнами Урал…
Его ларцы и горные хрустальцы
сверкают в сердце каждого уральца.
Желтый, красный, снежно-вьюжный,
круглый, плоский и овальный,
перламутрово-жемчужный
и орехово-миндальный… Что им моря бури-ветры?
Знают камешки порядок:
просто надобно при этом
повернуться с боку на бок. Под палящим белым солнцем
камню лучше не вертеться,
надо преданно и ровно
в очи солнышку глядеться. Не летать подобно птице,
не мечтать подобно богу,
если речка с гор примчится,
уступить реке дорогу… Все познали, все видали,
аккуратные такие.
Разве молния ударит
в эти камешки морские?
Тысяча гор и леса —
край мой на зверя похожий.
Хищная эта краса
в нас поселяется тоже. Знаю тебя и люблю,
брат и земляк мой пригожий,
но злую усмешку твою
и разгадать невозможно. — Что ты задумал, мой свет?
— Я ничего не задумал.
Тысяча гор — твой ответ,
тайна усмешки угрюмой. То ли востришь свой топор,
то ль от любви каменеешь?
Весь — будто тысяча гор!
Меньше ты быть не умеешь. Озеро ль — боль утолить?
Или тайга — заблудиться?
Как же такого любить?
Как от тебя отступиться?
Голуби, соколы, лебеди —
редкие в доме друзья,
вот что за тайной беседою
нынче проведала я. Проворковали мне голуби,
тронув ладони мои:
— Только в любви наша молодость,
молодость только в любви… Сокол окраину облака
срезал точеным крылом:
— Место оставь и для подвига
в сердце упорном своем… Лебедь, летя с лебедицей,
дали мои огласил:
— Чашу с живою водицей
ты по земле пронеси… Чаша моя переполнена,
хватит ли силы поднять?
Лебеди, соколы, голуби,
не оставляйте меня.
Отчего люблю я эстакады,
кранов разведенные мосты,
сварки ослепительной разряды —
гроздьями с небесной высоты? А названья? «Грейферы» и «пратцы»,
как жаргон бывалых моряков,
девочки с походочкой моряцкой
в званье заводских крановщиков. На земле гремит ночная смена,
по земле идет рабочий класс,
а девчонки, — краны как антенны, —
с космосом налаживают связь. Там на верхотуре эстакады
крановщицы сдвинули мосты,
грозовые к ним летят разряды
гроздьями с небесной высоты.
Синеглазый русый молодец,
Расплети мои тугие косы,
у меня был синеглаз отец,
матушка была русоволоса. Буду ткать в твой дом половики,
под окошком пестовать ромашки,
в тонких струях ключевой реки
полоскать любимого рубашки, цепенеть от преданной любви,
по ночам поить горячим словом,
сыновей рожать русоголовых
звонкогорлых, будто соловьи. Собирать на стол пшеничный хлеб,
ставить чаши молока и чая…
Синеглазый русый человек,
отчий край в тебе я величаю.
Постучи в мою дверь,
мой милый,
ты любил ведь входить
в мою дверь.
Только ветер бубнит унылый:
— Не теперь. Не теперь. Поцелуй мне скорее ладони.
Ах, ладони мои раскрой…
Старый клен под окошком стонет:
— Он не твой. Он не твой. Может, завтра придешь, не сегодня.
Ты скажи, подожду и год.
Тонкий месяц глаза отводит:
— Не придет, не придет. Жизнь и так сокращает сроки,
за улыбку готовит стон.
Так зачем нам с тобой пророки:
ветер, месяц да старый клен?
Детдомов, как госпиталей!
Страна сирот и инвалидов.
Отец, отец! Душа в обиде, -
мне было горько на земле. Я и поныне, как упрек.
Хотя не требую участья.
Меня не пустят на порог,
как нищету в дома, где счастье. Сиротство тянется сто лет.
Испуг мой — в третьем поколении.
Мне — дома нет! Мне — крова — нет!
И срока нет для избавления. Сиротство множит цепь утрат,
и цепь солдат, и судеб сходство.
Отец, отец! Ты виноват
в моем наследственном сиротстве.
Две пары горных финских лыж,
и ложе из еловых веток,
и ты у ног моих сидишь, —
среди снегов затихший ветер. Мой смелый ветер, облик твой
весь в бликах северных сияний,
высокогорный наш покой —
предвестник будущих скитаний. Мы здесь, как пара снегирей,
сбежавших из дому мальчишек.
За гулом пламени в костре
дождливый шепот снега слышен. Мы…
— Что ты, что ты говоришь? —
Ты говоришь, на угля дуя:
— Какие ветры, снегири?
Мы два озябших поцелуя.
И молнии били, но мы приближались друг к другу.
И лезвия их прижигали траву на тропе.
Но мы одолели с тобой вековую разлуку,
пусть будут и молнии в нашей безвинной судьбе.
Послушные мы, не желаем стихии перечить.
Минует огонь эту пядь беззащитной земли.
Какие-то люди сердито идут нам навстречу,
и тоже, как молнии, взгляды свои пронесли.
Как трудно теперь, мой любимый, к тебе прикоснуться,
вдруг молнии-люди над нашей любовью взовьются.
И люди будут, как песок.
ПреданиеВ пустынях стоят маяки:
священные, вечные храмы.
Их кто-то поставил упрямый,
там чистые бьют родники.Пустыня прекрасна, как смерть,
прекрасен песок-разрушитель:
заносит иную обитель,
и вот уж обители нет! Но в храме — духовная сила,
она все живое сплотила
для жизни вокруг родника:
оплот в этой бездне песка.Они равносильны пока:
строитель и разрушитель,
песок и живая обитель…
но в мире все больше песка.
Уехал. Заштопать на сердце прореху,
из страха, с размаха, судьбе на потеху,
изведать далекое в далях скитание,
изладить разлады, сыскать сострадание. Уехал! Вот умница, вот полководец:
дожди иссушил, снегопады развеял.
Теперь при такой чужестранной погоде
дождаться тебя будет много труднее. А я поджидаю на облачке белом.
Гляжу со слезами сквозь ветер косматый: —
Ну, что ты наделал! Ах, что ты наделал,
мятущийся и без вины виноватый?
Ветер тронул камышину на бегу,
камышина обратилася в дуду.
Я — рыбачка, я сижу на берегу,
водяного под корягой стерегу:
ты лежи себе спокойно, водяной,
ты лиловую волну не беспокой.
Я сама бы да за милым рыбаком
по волне бы убежала босиком,
пуще ветра бы за плечи обняла,
и камышовый бы домишко привела, -
но сижу вот у каленого костра,
огонек держу до росного утра,
чтоб спала в реке лиловая волна,
чтобы рыбой наша сеть была полна…
Вода, скользя, роняла капли.
И, не найдя ростков нежней,
вода выращивала камни;
и вот взрастила сад камней. Стволы и стрелы сталагмитов
темно буравят толщу лет,
от перламутровых покрытий
течет подземный тихий свет. А меж стволов грибы и травы,
из камня — зверь, из камня — куст,
порою слышится картавый
камней ломающихся хруст. И многозначно, и тревожно
струится горный шепоток,
и кажется, вот-вот возможно
увидеть каменный цветок.
Бегите от любви в работу,
крушите монолиты скал,
а в них — бетонно и бесплотно —
ваш и возникнет идеал. Бросайте яростные краски,
бросайте прямо в белый свет!
И в них стремительно-прекрасный
взойдет возлюбленной портрет. И встанет ночью в изголовье…
Но лишь коснетесь вы его,
он обернется горьким словом
стихотворенья одного… И как ни странно откровение,
я знаю, что ни говори:
во всех стихиях вдохновение —
преодоление любви.
В самый полдень, в расцвет июля,
в полдень жизни твоей и моей,
безудержно нас потянуло
слушать песни июльских полей. Это пение ближе и звонче,
вот уже различимы слова:
ты — мое полуденное солнце,
я — твоя луговая трава. Но июльские переклики
нас с тобою в леса увели.
Даже мякотью спелой клубники
мы насытиться не могли. Стану облаком — ты мой ветер,
стану ланью, оленей — ты…
Ах, как вызрело наше лето!
Огнецветны его цветы.
Давно и округе нашей нет волков —
они от нас переселились в сказку.
Но кое-кто из маленьких зверьков
являться любит миру в волчьей маске. Рычит, ревет, когтями землю рвет,
и дыбом шерсть, и волчья злоба в глазках.
Вот-вот проглотит, и ведь страх берет,
овцой дрожишь перед раскрытой пастью. Оставишь кабинет… нет — карнавал!
Кругом народ приветливый смеется.
И нет волков, и мы давно не овцы,
А чертов заяц все же напугал!
Что со мною случится?
Надо мною вчера
обронила жар-птица
два горячих пера. Жароптицевы перья
тихо в косы вплету.
Жароптицево пенье
я в саду заведу. На Урале — зарницы,
всюду — огненный труд.
Вылетают жар-птицы
из мартеновских труб. Я боялась, что счастье
не заметит меня:
птицы мимо промчатся,
опереньем звеня. Поселилась жар-птица
в тихом сердце моем,
мне светить и светиться
самым ясным огнем.
Поздней осени печальнее
только ты — холодный май.
В поле — черное молчание,
не предсказан урожай. Задержалось благовещение,
в небе — зимняя звезда.
Сциллы, крокусы, подснежники —
возле самой кромки льда. И шмели и пчелки майские
неуверенно гудят,
чуть попьют нектара райского
и, потерянные, спят. Нет веселья теплокровного.
Будто буря — тишина.
Свисты-посвисты любовные
студит мачеха весна.