В твое отсутствие здесь умерла старушка.
Ушла бесследно, как роса в траву.
Но у подъезда три ее подружки
мигают, будто свечи на ветру. И стены в доме постарели мигом,
и пыль осела толщиной с аршин.
В твое отсутствие упали с полки книги,
разбили старый глиняный кувшин. В твое отсутствие твоя любовь приходит.
Садится молча на мою кровать,
когда же вдруг случиться непогоде,
то даже остается ночевать. Я рада, что могу ее приветить.
Она одна, ей некуда идти.
Нам грустно с ней на этом белом свете
в твое отсутствие, уж ты меня прости.
Травы в росах на подходе дня.
Тучи блещут грозными огнями.
Край родимый, ты встречай меня
солнцем и обильными дождями. Дышит влагой кожица стволов,
и суставы расправляет ветка,
опьяняет нежное родство
дерева, травы и человека. Вместе стебли поднимаем ввысь,
вместе корни в землю погружаем,
вместе удивительную жизнь,
чью-то жизнь в пространстве продолжаем.
Ясным летом, осенью,
в пургу и гололед
я хожу по мостику
за речку на завод. Над заводом радуга,
откуда — не поймешь,
Я гляжу и радуюсь;
навстречу ты идешь. Счастливо-торопливая,
гадаю по пути:
смогу ли мимо милого
под радугой пройти? И говорю взволнованно,
довольная судьбой: —
Ну вот в окольцованы
мы радугой с тобой.
Отчего люблю я эстакады,
кранов разведенные мосты,
сварки ослепительной разряды —
гроздьями с небесной высоты? А названья? «Грейферы» и «пратцы»,
как жаргон бывалых моряков,
девочки с походочкой моряцкой
в званье заводских крановщиков. На земле гремит ночная смена,
по земле идет рабочий класс,
а девчонки, — краны как антенны, —
с космосом налаживают связь. Там на верхотуре эстакады
крановщицы сдвинули мосты,
грозовые к ним летят разряды
гроздьями с небесной высоты.
Что-то часто
я ссорюсь с людьми,
реже сердце
в совете с любовью,
сохрани меня, жизнь,
для любви,
упаси меня, жизнь,
от злословья. «Злое слово
детей не родит,
злое слово
любовью не правит,
и на подвиг
не вдохновит,
и еды за столом
не прибавит».
Синеглазый русый молодец,
Расплети мои тугие косы,
у меня был синеглаз отец,
матушка была русоволоса. Буду ткать в твой дом половики,
под окошком пестовать ромашки,
в тонких струях ключевой реки
полоскать любимого рубашки, цепенеть от преданной любви,
по ночам поить горячим словом,
сыновей рожать русоголовых
звонкогорлых, будто соловьи. Собирать на стол пшеничный хлеб,
ставить чаши молока и чая…
Синеглазый русый человек,
отчий край в тебе я величаю.
Ветер тронул камышину на бегу,
камышина обратилася в дуду.
Я — рыбачка, я сижу на берегу,
водяного под корягой стерегу:
ты лежи себе спокойно, водяной,
ты лиловую волну не беспокой.
Я сама бы да за милым рыбаком
по волне бы убежала босиком,
пуще ветра бы за плечи обняла,
и камышовый бы домишко привела, -
но сижу вот у каленого костра,
огонек держу до росного утра,
чтоб спала в реке лиловая волна,
чтобы рыбой наша сеть была полна…
За полночь падал ясный снег,
сверкал каток
жемчужиной квартала,
и женщина
в счастливом полусне
на тоненьких конечках
танцевала. Как будто снежный вихрь ее кружил,
а может быть,
она его смиряла.
И, словно все видавший старожил,
светил прожектор
с высоты портала.
Счастье мое влюбленное,
горько-сладко-соленое,
горем огорошенное,
мукой припорошенное,
луковое, лукавое,
с травами и купавами,
хмельное, игривое,
рёванное, ревнивое,
веревочкой витое,
пестом в ступе битое,
на огне испытанное,
а все ненасытное.
Две пары горных финских лыж,
и ложе из еловых веток,
и ты у ног моих сидишь, —
среди снегов затихший ветер. Мой смелый ветер, облик твой
весь в бликах северных сияний,
высокогорный наш покой —
предвестник будущих скитаний. Мы здесь, как пара снегирей,
сбежавших из дому мальчишек.
За гулом пламени в костре
дождливый шепот снега слышен. Мы…
— Что ты, что ты говоришь? —
Ты говоришь, на угля дуя:
— Какие ветры, снегири?
Мы два озябших поцелуя.
Давно и округе нашей нет волков —
они от нас переселились в сказку.
Но кое-кто из маленьких зверьков
являться любит миру в волчьей маске. Рычит, ревет, когтями землю рвет,
и дыбом шерсть, и волчья злоба в глазках.
Вот-вот проглотит, и ведь страх берет,
овцой дрожишь перед раскрытой пастью. Оставишь кабинет… нет — карнавал!
Кругом народ приветливый смеется.
И нет волков, и мы давно не овцы,
А чертов заяц все же напугал!
Когда на небе вздыбится гроза,
величественно взвинчивая тучи,
к земле послушно припадут леса,
наполовину ниже станут кручи,
игрушечнее — пышные стога,
весь горизонт яснее и знакомей,
и озеро, означив берега,
похоже станет на глубокий омут.
А молнии все ближе, все грозней:
все уязвимей обнаженность мира…
И люди станут тише и дружней
в своих уютных маленьких квартирах.
Не верю, что меня искал,
хоть голова твоя в поклоне,
не верю, что за руку взял,
хотя еще тепло в ладони.
Не верю, что вчера могла
встречать приветливо другого,
не верю, что сама ждала,
не верю, что увижу снова,
что можно жить в таком тепле,
стремглав щенком бросаться
к двери…
Тому, что есть ты на .земле,
никак пока я не поверю.
Вода, скользя, роняла капли.
И, не найдя ростков нежней,
вода выращивала камни;
и вот взрастила сад камней. Стволы и стрелы сталагмитов
темно буравят толщу лет,
от перламутровых покрытий
течет подземный тихий свет. А меж стволов грибы и травы,
из камня — зверь, из камня — куст,
порою слышится картавый
камней ломающихся хруст. И многозначно, и тревожно
струится горный шепоток,
и кажется, вот-вот возможно
увидеть каменный цветок.
Постучи в мою дверь,
мой милый,
ты любил ведь входить
в мою дверь.
Только ветер бубнит унылый:
— Не теперь. Не теперь. Поцелуй мне скорее ладони.
Ах, ладони мои раскрой…
Старый клен под окошком стонет:
— Он не твой. Он не твой. Может, завтра придешь, не сегодня.
Ты скажи, подожду и год.
Тонкий месяц глаза отводит:
— Не придет, не придет. Жизнь и так сокращает сроки,
за улыбку готовит стон.
Так зачем нам с тобой пророки:
ветер, месяц да старый клен?
В самый полдень, в расцвет июля,
в полдень жизни твоей и моей,
безудержно нас потянуло
слушать песни июльских полей. Это пение ближе и звонче,
вот уже различимы слова:
ты — мое полуденное солнце,
я — твоя луговая трава. Но июльские переклики
нас с тобою в леса увели.
Даже мякотью спелой клубники
мы насытиться не могли. Стану облаком — ты мой ветер,
стану ланью, оленей — ты…
Ах, как вызрело наше лето!
Огнецветны его цветы.
— Красивой будь, —
ворчит моя семья,
и за прическою моей
следит ревниво,
и огорченно понимаю я,
что просто быть обязана красивой. — Будь счастлива, —
твердят мои друзья,
так искренне твердят,
так терпеливо,
что несчастливой быть уже нельзя,
я просто быть обязана счастливой.
Ты знаешь, утром у горы
надежным трубным бастионом
встает завод и красным звоном
приветствует расцвет зари. К полудню небо грозным блеском
потянется к Магнит-горе,
огонь земной, огонь небесный
вскипят на заводском дворе. А ночью по заводу слышен
подземный гул, работный шаг,
и ветер зарево колышет,
как развевающийся флаг.
Ангелы пели в цветах.
Вот где они поселились:
в нежных одеждах небес
райские свищут сады. Ангелы пели в цветах.
Вот где они примирились:
с духами черной земли,
с духами темной воды.
На глыбе яшмы ящерка лежит.
Прошедшая сквозь каменные ткани,
узорами лукаво шевелит
душа веселая коричневого камня. Вниманье человека привлекла
и в пласт ушла загадочно и резво.
А яшма оживленно расцвела
под бережной рукою камнереза.
В яшмовых залах Урала, Китая,
если Конфуция мы прочитаем, —
золото лотоса. В яшмовых залах Урала
сердце о милом стучало —
золото лотоса. Яшмовых стен совершенство,
молчанья блаженство —
золото лотоса. Все быстротечно, все краткосрочно,
но яшма пластично и прочно
обрисовала планеты овалы,
звезды колыхание,
любви волхвование, Духа явление
и воплощение в новом рождении —
золото лотоса.
Детдомов, как госпиталей!
Страна сирот и инвалидов.
Отец, отец! Душа в обиде, -
мне было горько на земле. Я и поныне, как упрек.
Хотя не требую участья.
Меня не пустят на порог,
как нищету в дома, где счастье. Сиротство тянется сто лет.
Испуг мой — в третьем поколении.
Мне — дома нет! Мне — крова — нет!
И срока нет для избавления. Сиротство множит цепь утрат,
и цепь солдат, и судеб сходство.
Отец, отец! Ты виноват
в моем наследственном сиротстве.
Есть слово-образ, слово-образец,
и это слово чистое: «Отец». Есть слово-храм, возвышенный венец,
и это слово вечное: «Отец». Есть слово-дом и крыша, и боец,
и это слово прочное: «Отец». Есть слово-сердце, нежность, наконец,
есть слово-слезы, это мой Отец. Истерзан он, поруган и убит,
но не забыт, ни разу не забыт. Для всех сиротских, плачущих сердец
есть слово — облегчение: Отец.
Прошлое наше,
воинственно правое в правде,
прошлое наше,
вселенским гудевшее ветром,
прошлое наше,
торившее брод в токе крови,
прошлое наше,
взорвавшее зернами мертвую землю,
прошлое наше,
застывшее глыбою льда посреди половодья…
Прошлое наше прошло,
перед нами оно беззащитно.
Как спичечное пламя в ладони горнового,
трепещет над горами правдивый сказ Бажова. Здесь козы в крыши били серебряным копытцем,
здесь ящерки дразнили мальчишек малахитцем. В болотистых колодцах и родинках Урала
немеряная сила природы обитала. В горе Великий Полоз недавно жил да был,
по самоцветный пояс из недр выходил. И здесь в краю тревожном от зверя и берлог
то цвел цветок таежный, то Каменный цветок.,. Но если сказ погаснет, то грустно будет жить,
ведь некому нам сказки живые говорить.
И муха в делах повседневных
проворна, упорна, смела.
И в городе, и в деревне
найдутся у мухи дела. О пчелке мы проще рассудим:
от чистых нектарных полей
пчела не торопится к людям,
но люди торопятся к ней. И муха живет не без толку:
жиреет от многих щедрот,
а также смеется над пчелкой
и дурочкой пчелку зовет.
Опять заплакали коты.
Ну, что за ласковые звери!
Открыли розовые рты
навстречу марту и апрелю. И звезд весенних веселей
горят огни очей кошачьих
со всех макушек тополей,
из каждой форточки чердачной. Растет луны весенний ход,
плывет сугробов влажный запах,
и март крадется, будто кот,
на бархатных брезгливых лапах.
Поздней осени печальнее
только ты — холодный май.
В поле — черное молчание,
не предсказан урожай. Задержалось благовещение,
в небе — зимняя звезда.
Сциллы, крокусы, подснежники —
возле самой кромки льда. И шмели и пчелки майские
неуверенно гудят,
чуть попьют нектара райского
и, потерянные, спят. Нет веселья теплокровного.
Будто буря — тишина.
Свисты-посвисты любовные
студит мачеха весна.
Ветра любви промчались надо мной!
И я цвету, как яблоня весной!
Все лепестки и все листки мои
дрожат от ощущения любви. Упруги корни, ветви горячи
и сердце изумленное молчит,
готовое от радости разбиться.
И ничего на свете не боится! Ты отложил великие дела
и все смотрел, как яблоня цвела,
как от движения твоей руки
дрожат ее листки и лепестки!
Вспышка пламени в камине:
камень, дерево, стекло.
В доме женщина с мужчиной,
им любовно и тепло. За окошком белым цветом
ветка вишни расцвела
и касается приветно
неприметного стекла. Ветка вишни, ветка вишни,
что ей камень и камин!
Ветка вишни еле слышно
будит женщин и мужчин.
И рубашка твоя льняная
цвета белых берез,
и на губы твои опадает
дождь березовых рос. Я люблю тебя ясно, звездно,
так что бог со мной!
Я бы стала твоей березой,
мой любимый-мой. Ты глядишь на меня серьезно,
ветвь сломил одну:
«Я не очень люблю березу,
я люблю сосну…»
Не имеет любовь моя
пограничной своей черты:
я верна тебе, как земля,
по которой уходишь ты. Будет поезд. И самолет.
Будут лодки и корабли.
Если в море твой путь уйдет,
море тоже — вокруг земли. Вот какая тебе цена.
И другой не будет, не жди.
А теперь я хочу быть одна,
уходи.
И люди будут, как песок.
ПреданиеВ пустынях стоят маяки:
священные, вечные храмы.
Их кто-то поставил упрямый,
там чистые бьют родники.Пустыня прекрасна, как смерть,
прекрасен песок-разрушитель:
заносит иную обитель,
и вот уж обители нет! Но в храме — духовная сила,
она все живое сплотила
для жизни вокруг родника:
оплот в этой бездне песка.Они равносильны пока:
строитель и разрушитель,
песок и живая обитель…
но в мире все больше песка.
На синем краю травостойной, душистой планеты
и море похоже на солнце, и солнце похоже не ветер,
и розы цветут, и кипит молодой виноград,
и персики зреют, и груши усладой пьянят. Мы двое на море под парусом встречи-разлуки.
И волны морские теплы, как любимые руки,
и камни приморские влажно и нежно блестят,
и губы то руки целуют, то пьют виноград. Но море уходит, и в камне возникли узоры,
и в камень свернулось пространство беспечного моря:
и море и суша, и роза и груша — теперь талисман,
мерцающий камень в ладони, наверное, обсидиан?
Невежды упорны.
Беспечны глупцы.
Буяны лелеют свою безрассудность.
Но в горе, как в буре,
все люди — пловцы,
и всех настигает
внезапная мудрость.