В дни, когда на фронт пошли полки,
чтоб воздать злодеям полной мерой, —
на завод вернулись старики,
персональные пенсионеры. Их вернулось двадцать, как один,
к агрегатам старого завода,
все — в суровой красоте седин,
верная рабочая порода.
Кавалеры многих орденов,
выправку хранящие поныне,
бившие сегодняшних врагов
в восемнадцатом на Украине.
— Разве, — говорят они, — сейчас
можем отдыхать мы без заботы?
В этот славный и опасный час
руки наши требуют работы.
У тисков, вагранок и станков,
там, где только это будет нужно, —
мы заменим воинов-сынов,
мы дадим сынам своим оружье.
И на приумолкшие станки,
не забытые за дни разлуки,
тихо положили старики
мудрые и любящие руки.
И запели светлые резцы,
мастеров узнав прикосновенье…
Было утро. Шли на фронт бойцы,
чтоб принять и выиграть сраженье.
Вот я выбирала для разлуки
самые печальные слова.
На прощанье многим жала руки,
с горя ни мертва и ни жива. Только о тебе еще не спела,
об единственном в моей судьбе:
я словам глухим и неумелым
не доверю песню о тебе. Потому что всю большую дружбу,
всю любовь прекрасную твою
в верности, любви и дружбе мужа,
Родина, все время узнаю. Все твои упреки и тревоги,
всю заботу сердца твоего…
Даже облик твой, родной и строгий,
неразлучен с обликом его. Осеняет шлем литые брови,
Млечный Путь струится по штыку…
Кто еще любимей и суровей,
чем красноармеец начеку? Для кого ж еще вернее слово
и прекрасней песня — для кого?
Сорок раз спою для прочих снова
и единожды — для одного. Но с такою гордостью и силой,
чтобы каждый вздрогнул: красота!
Чтоб дыханье мне перехватила
вещая, как счастье, немота…
Прошло полгода молчанья
с тех пор, как стали клубиться
в жажде преображенья,
в горячей творящей мгле
твоих развалин оскалы,
твоих защитников лица,
легенды твои, которым
подобных нет на земле.
Прошло полгода молчанья
с тех пор, как мне стала сниться
твоя свирепая круча —
не отвести лица!
Как трудно к тебе прорваться,
как трудно к тебе пробиться,
к тебе, которой вручила
всю жизнь свою — до конца.
Но, как сквозь терний колючий,
сквозь ложь, клевету, обиды,
к тебе — по любой дороге,
везде — у чужих и в дому,
в вагоне, где о тебе же
навзрыд поют инвалиды,
в труде, в обычной заботе
к сиянию твоему.
И только с чистейшим сердцем,
и только склонив колено
тебе присягаю, как знамени,
целуя его края, —
Трагедия всех трагедий —
душа моего поколенья,
единственная, прекрасная,
большая душа моя.
Не наяву, но во сне, во сне
я увидала тебя: ты жив.
Ты вынес все и пришел ко мне,
пересек последние рубежи. Ты был землею уже, золой,
славой и казнью моею был.
Но, смерти назло
и жизни назло,
ты встал из тысяч
своих могил. Ты шел сквозь битвы, Майданек, ад,
сквозь печи, пьяные от огня,
сквозь смерть свою ты шел в Ленинград,
дошел, потому что любил меня. Ты дом нашел мой, а я живу
не в нашем доме теперь, в другом,
и новый муж у меня — наяву…
О, как ты не догадался о нем?! Хозяином переступил порог,
гордым и радостным встал, любя.
А я бормочу: «Да воскреснет бог»,
а я закрещиваю тебя
крестом неверующих, крестом
отчаянья, где не видать ни зги,
которым закрещен был каждый дом
в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб… О друг, — прости мне невольный стон:
давно не знаю, где явь, где сон…
У Фонтанного дома, у Фонтанного дома,
у подъездов, глухо запахнутых,
у резных чугунных ворот
гражданка Анна Андреевна Ахматова,
поэт Анна Ахматова
на дежурство ночью встает. На левом бедре ее
тяжелеет, обвиснув, противогаз,
а по правую руку, как всегда, налегке,
в покрывале одном,
приоткинутом
над сиянием глаз,
гостья милая — Муза
с легкою дудочкою в руке. А напротив, через Фонтанку, —
немые сплошные дома,
окна в белых крестах. А за ними ни искры,
ни зги.
И мерцает на стеклах
жемчужно-прозрачная тьма.
И на подступах ближних отброшены
снова враги. О, кого ты, кого, супостат, захотел
превозмочь?
Или Анну Ахматову,
вставшую у Фонтанного дома,
от Армии невдалеке?
Или стражу ее, ленинградскую белую ночь?
Или Музу ее со смертельным оружьем,
с легкой дудочкой в легкой руке?
…Вот когда я тебя воспою,
назову дорогою подругою,
юность канувшую мою,
быстроногую, тонкорукую.
О заставских черемух плен,
комсомольский райком в палисаде,
звон гитар у кладбищенских стен,
по кустарникам звезды в засаде!
Не уйти, не раздать, не избыть
этот гнет молодого томленья,
это грозное чувство судьбы,
так похожее на вдохновенье.
Ты мерещилась всюду, судьба:
в порыжелом военном плакате,
в бурном, взрывчатом слове «борьба»,
в одиночестве на закате.
Как пушисты весной тополя,
как бессонницы неодолимы,
как близка на рассвете земля,
а друзья далеки и любимы.
А любовь? Как воздух и свет,
как дыхание — всюду с тобою,
нет конца ей, выхода нет, —
о крыло ее голубое!
Вот когда я тебя воспою,
назову дорогою подругою,
юность канувшую мою,
быстроногую, тонкорукую…
…Всю ночь не разнимали руки,
всю ночь не спали мы с тобой:
я после долгой, злой разлуки
опять пришла к тебе — домой. Мы говорили долго, жадно,
мы не стыдились слез отрадных, —
мы так крепились в дни ненастья…
Теперь душа светла, мудра,
и зрелое людское счастье,
как солнце, встретит нас с утра.
Теперь навек — ты веришь, веришь? —
любовь одна и жизнь одна…
…И вдруг стучит соседка в двери,
вошла и говорит:
— Война! —
Война уже с рассвета длится.
Войне уже девятый час.
Уж враг за новою границей.
Уж сотни первых вдов у нас.
Войне идет девятый час.
И в вечность канул день вчерашний.
Ты говоришь:
— Ну как? Не страшно?
— Нет… Ты идешь в военкомат? —
Еще ты муж, но больше — брат…
Ступай, родной…
И ты — солдат,
ты соотечественник мне,
и в этом — все.
Мы на войне.
1
Все, что пошлешь: нежданную беду,
свирепый искус, пламенное счастье, -
все вынесу и через все пройду.
Но не лишай доверья и участья.
Как будто вновь забьют тогда окно
щитом железным, сумрачным и ржавым…
Вдруг в этом отчуждении неправом
наступит смерть — вдруг станет все равно.
2
Не искушай доверья моего.
Я сквозь темницу пронесла его.
Сквозь жалкое предательство друзей.
Сквозь смерть моих возлюбленных детей.
Ни помыслом, ни делом не солгу.
Не искушай — я больше не могу…
3
Изранила и душу опалила,
лишила сна, почти свела с ума…
Не отнимай хоть песенную силу, -
не отнимай, — раскаешься сама!
Не отнимай, чтоб горестный и славный
твой путь воспеть. Чтоб хоть в немой строке
мне говорить с тобой, как равной с равной, -
на вольном и жестоком языке!
Чуж-чуженин, вечерний прохожий,
хочешь — зайди, попроси вина.
Вечер, как яблоко, — свежий, пригожий,
теплая пыль остывать должна… Кружева занавесей бросают
на подоконник странный узор…
Слежу по нему, как угасает
солнце мое меж дальних гор… Чуж-чуженин, заходи, потолкуем.
Русый хлеб ждет твоих рук.
А я все время тоскую, тоскую —
смыкается молодость в тесный круг.Расскажи о людях, на меня не похожих,
о землях далеких, как отрада моя…
Быть может, ты не чужой, не прохожий,
быть может, близкий, такой же, как я? Томится сердце, а что — не знаю.
Всё кажется — каждый лучше меня;
всё мнится — завиднее доля чужая,
и все чужие дороги манят… Зайди, присядь, обопрись локтями
о стол умытый — рассказывай мне.
Я хлеб нарежу большими ломтями
и занавесь опущу на окне…
Я давно живу с такой надеждой:
Вот вернется
город Пушкин к нам, —
Я пешком пойду к нему, как прежде
Пилигримы шли к святым местам. Незабытый мною, дальний-дальний,
Как бы сквозь войну обратный путь,
Путь на Пушкин, выжженный, печальный,
Путь к тому, чего нельзя вернуть. Милый дом с крутой зеленой крышей,
Рядом липы круглые стоят…
Дочка здесь жила моя, Ириша,
Рыжеватая была, как я. Все дорожки помню, угол всякий
В пушкинских таинственных садах:
С тем, кто мной доныне не оплакан,
Часто приходила я сюда. Я пешком пойду в далекий Пушкин
Сразу, как узнаю — возвращен.
Я на черной парковой опушке
Положу ему земной поклон. Кланяюсь всему, что здесь любила, —
сердце, не прощай, не позабудь! —
Кланяюсь всему, что возвратила,
Трижды — тем, кого нельзя вернуть.
…А у нас на Неве — ледостав.
Длинный ветер с залива пришел.
Переходим на зимний устав,
снаряжаем в путь ледокол.
Он стоит, широкий в груди,
песни разные на борту.
Три субботника как один
отработали мы в порту…
Год кончается. Непременно
город сдержит слово свое.
Все бессонней ночная смена,
смена первая в ночь встает.
Рождество допотопной громадой
надвигается — ждет к себе.
Не одна молодая бригада
в самый звездный ушла пробег.
Я вот тоже — готовлю лыжи,
выбираем маршрут, поем…
Ты все дальше. А мне все ближе
имя радостное твое.
Ты ведь помнишь гранитную зернь
тех прямых приневских камней,
тот октябрьский
сутулый
вечерний
сумрак города,
сеть огней?..
Как шатались, не замечая,
что, негаданная, сама
первым снегом своим помечала
наш маршрут морская зима…
В еще невиданном уборе
завьюженный огромный дот —
так Ленинград — гвардеец-город —
встречает этот Новый год.
Как беден стол, как меркнут свечи!
Но я клянусь — мы никогда
правдивей и теплее встречи
не знали в прежние года.
Мы, испытавшие блокаду,
все муки ратного труда,
друг другу счастья и отрады
желаем так, как никогда.
С безмерным мужеством и страстью
ведущие неравный бой,
мы знаем, что такое счастье,
что значит верность и любовь.
Так выше головы и чаши
с глотком вина — мы пьем его
за человеческое наше
незыблемое торжество!
За Армию — красу и гордость
планеты страждущей земной.
За наш угрюмый, темный город,
втройне любимый и родной.
Мы в чаянье тепла и света
глядим в грядущее в упор…
За горе, гибель и позор
врага!
За жизнь! За власть Советов!
А помнишь дорогу
и песни того пассажира?
Едва запоем —
и от горя, от счастья невмочь.
Как мчался состав
по овальной поверхности мира!
Какими снегами
встречала казахская ночь!
Едва запоем —
и привстанем, и глянем с тревогой
друг другу в глаза,
и молчим, ничего не тая…
Все те же ли мы,
и готовы ли вместе в дорогу,
и так ли, как раньше,
далекие манят края?
Как пел пассажир
пятилетье назад, пятилетье!
Геолог он был и разведчик —
скитался везде потому.
Он пел о любви и разлуке:
«Меня дорогая не встретит».
А больше всего — о разлуке…
И все подпевали ему.
Я слышала —
к этим годам и желанья становятся
реже,
и жадность и легкость уходят,
зови не зови…
Но песня за нас отвечает —
вы те же, что были, вы те же!..
И верю я песне,
как верю тебе и любви.
О, скорбная весть — Севастополь оставлен…
Товарищи, встать, как один, перед ним,
пред городом мужества, городом славы,
пред городом — доблестным братом твоим!
Но мы не хотим и не будем прощаться
с тобой, не смирившийся город-солдат:
ты жив,
ты в сердцах москвичей,
сталинградцев,
дыханье твое бережет Ленинград.
Мы знаем, на всех пламенеющих тропах,
со всеми, кто бьет ненавистных врагов,
идет Севастополь,
родной Севастополь,
и кровь и огонь от его берегов…
Промчится година железа и горя,
мы кончим победою наши бои, —
у теплого моря, у синего моря
он встанет опять из развалин своих.
Нет, только не плачь, — мы не чтим его память,
и этой минуты великая тишь
затем, чтоб сказать:
— Севастополь, ты с нами!
Ты с нами,
ты бьешься,
ты победишь.
Галдарейка, рыжеватый снег,
небо в наступившем декабре,
хорошо и одиноко мне
на заставском замершем дворе. Флигель окна тушит на снегу,
и деревья тонкие легки.
Не могу укрыться, не могу
от ночного инея тоски,
если небо светится в снегу,
если лай
да дальние гудки… Вот седой, нахохленный сарай
озарит рыданье петуха —
и опять гудки,
и в переулке лай,
и заводу близкому вздыхать… Всё я жду —
придешь из-за угла,
где фонарь гадает на кольцо.
Я скажу:
«Я — рада!
Я ждала…
У меня холодное лицо…» Выпал снег… С заводов шли давно.
«Я ждала не только эту ночь.
Лавочка пушиста и мягка.
Ни в душе,
ни в мире не темно,
вздрагивает на небе слегка…» Но ложится иней на плечах.
За тремя кварталами пыхтит
темный поезд, уходящий в час
на твои далекие пути…
На углу случилась остановка,
поглядела я в окно мельком:
в желтой куртке, молодой и ловкий,
проходил товарищ военком.
Я не знаю — может быть, ошибка,
может быть, напротив, — повезло:
самой замечательной улыбкой
обменялись мы через стекло.
А потом вперед пошел автобус,
закачался город у окна…
Я не знаю — может быть, мы оба
пожалели, может — я одна.
Я простая. Не люблю таиться.
Слушайте, товарищ военком:
вот мой адрес. Может, пригодится?
Может, забежите вечерком?
Если ж снова я вас повстречаю
в Доме Красной Армии, в саду
или на проспекте — не смущайтесь, —
я к вам непременно подойду.
Очень страшно, что, случайно встретив,
только из-за странного стыда,
может быть, вернейшего на свете
друга потеряешь навсегда…
Путешествие. Путёвка.
Изучение пути.
И на каждой остановке
так и хочется сойти!
В полдень еду, в полночь еду,
одинешенька-одна.
Только дым летит по следу,
только легкая весна.
И висит в окне вагона
безбилетная звезда.
Сквозь пустынные перроны
пробегают поезда.
Поезда меридианы
перешли наискосок,
бьются ложечки в стаканах,
точно кровь звенит в висок.
И бормочут вслух колеса,
и поют в любом купе,
и от самого откоса
золотая кружит степь.
Если просят — запеваю,
не попросят — помолчу.
Никого не вспоминаю
и открыток не строчу.
Не гуди ты, сердце злое,
ты свободно, ты одно.
Перестукнется с тобою
встречный поезд за окном.
Только поезд — мы не встретим
ни зазнобы, ни тоски.
Только марево да ветер,
зеленые огоньки…
Мы прощаемся, мы наготове,
мы разъедемся кто куда.
Нет, не вспомнит на добром слове
обо мне никто, никогда.Сколько раз посмеетесь, сколько
оклевещете, не ценя,
за веселую скороговорку,
за упрямство мое меня? Не потрафила — что ж, простите,
обращаюсь сразу ко всем.
Что ж, попробуйте разлюбите,
позабудьте меня совсем.Я исхода не предрекаю,
я не жалуюсь, не горжусь…
Я ведь знаю, что я — такая,
одному в подруги гожусь.Он один меня не осудит,
как любой и лучший из вас,
на мгновение не забудет,
под угрозами не предаст.…И когда зарастут дорожки,
где ходила с вами вдвоем,
я-то вспомню вас на хорошем,
на певучем слове своем.Я-то знаю, кто вы такие, —
бережете сердца свои…
Дорогие мои, дорогие,
ненадежные вы мои…
На асфальт расплавленный похожа
память ненасытная моя:
я запоминаю всех прохожих,
каждое движенье бытия…
След колес, железных и зубчатых, —
ржавый след обиды и тоски.
Рядом птичий милый отпечаток —
дочери погибшей башмачки.
Здесь друзья чредою проходили.
Всех запоминала — для чего?
Ведь они меня давно забыли,
больше не увижу никого.
Вот один прошел совсем по краю.
Укоризны след его темней.
Где-то он теперь живет? Не знаю.
Может, только в памяти моей.
В наказание такую память
мне судьба-насмешница дала,
чтоб томило долгими годами
то, что сердцем выжжено дотла.
Лучше б мне беспамятство, чем память,
как асфальт расплавленный, как путь, —
вечный путь под самыми стопами:
не сойти с него, не повернуть…
На собранье целый день сидела —
то голосовала, то лгала…
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?..
Долго с улицы не уходила —
только там сама собой была.
В подворотне — с дворником курила,
водку в забегаловке пила…
В той шарашке двое инвалидов
(в сорок третьем брали Красный Бор)
рассказали о своих обидах, -
вот — был интересный разговор!
Мы припомнили между собою,
старый пепел в сердце шевеля:
штрафники идут в разведку боем —
прямо через минные поля!..
Кто-нибудь вернется награжденный,
остальные лягут здесь — тихи,
искупая кровью забубенной
все свои небывшие грехи!
И соображая еле-еле,
я сказала в гневе, во хмелю:
«Как мне наши праведники надоели,
как я наших грешников люблю!