…А балку недаром Солянкой назвали.
Здесь речка когда-то жила, хорошея.
Жила, но исчезла: ее затерзали
колючие, мглистые суховеи. И почва соленою стала навечно,
как будто б насквозь пропиталась слезами,
горючей печалью исчезнувшей речки,
бегущей, быть может, чужими краями. А может быть, люди в слезах горевали
о светлой, о доброй, несущей прохладу,
над высохшим руслом ее вспоминали,
простую, бесценную давнюю радость. И люди нашли и вернули беглянку… И мне ли не помнить сверкающий полдень, когда в омертвелую балку Солянку из камеры шлюза рванулися волны. И пахло горячей полынью. И мрели
И вот в лицо пахнуло земляникой,
смолистым детством, новгородским днем…
В сырой канавке, полной лунных бликов,
светляк мигнул таинственным огнем…
И вновь брожу, колдуя над ромашкой,
и радуюсь,
когда, услыша зов,
появятся сердитые букашки
из дебрей пестиков и лепестков.
И на ладони, от букетов липкой,
Хорошие письма из дальнего тыла
сержант от жены получал.
И сразу, покамест душа не остыла,
друзьям по оружью читал. А письма летели сквозь дымные ветры,
сквозь горькое пламя войны,
в зеленых, как вешние листья, конвертах,
сердечные письма жены. Писала, что родиной стал из чужбины
далекий сибирский колхоз.
Жалела, что муж не оставил ей сына, —
отца б дожидался да рос… Читали — улыбка с лица не скрывалась,
…Мы шли на фронт по улицам знакомым,
припоминали каждую, как сон:
вот палисад отеческого дома,
здесь жил, шумя, огромный добрый клен. Он в форточки тянулся к нам весною,
прохладный, глянцевитый поутру.
Но этой темной ледяной зимою
и ты погиб, зеленый шумный друг. Зияют окна вымершего дома.
Гнездо мое, что сделали с тобой!
Разбиты стены старого райкома,
его крылечко с кимовской звездой. Я шла на фронт сквозь детство — той дорогой,
Печаль войны все тяжелей, все глубже,
все горестней в моем родном краю.
Бывает, спросишь собственную душу:
— Ну, как ты, что? —
И слышишь:
— Устаю…—
Но не вини за горькое признанье
души своей и не пугайся, нет.
Она такое приняла страданье
за этот год, что хватит на сто лет.
…О дорогая, дальняя, ты слышишь?
Разорвано проклятое кольцо!
Ты сжала руки, ты глубоко дышишь,
в сияющих слезах твое лицо.
Мы тоже плачем, тоже плачем, мама,
и не стыдимся слез своих: теплей
в сердцах у нас, бесслезных и упрямых,
не плакавших в прошедшем феврале.
1Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
Я знаю — далеко на Каме
тревожится, тоскует мать.
Что написать далекой маме?
Как успокоить? Как солгать?
Она в открытках каждой строчкой,
страшась и всей душой любя,
все время молит: «Дочка, дочка,
прошу, побереги себя…»О, я любой ценою рада
тревогу матери унять.
Я напишу ей только правду.
Мне скажут — Армия… Я вспомню день — зимой,
январский день сорок второго года.
Моя подруга шла с детьми домой —
они несли с реки в бутылках воду.
Их путь был страшен, хоть и недалек.
И подошел к ним человек в шинели,
взглянул — и вынул хлебный свой паек,
трехсотграммовый, весь обледенелый,
и разломил, и детям дал чужим,
и постоял, пока они поели.
…И вновь зима: летят, летят метели.
Враг все еще у городских ворот.
Но я зову тебя на новоселье:
мы новосельем
встретим Новый год.
Еще враги свирепый и бесцельный
ведут обстрел по городу со зла —
и слышен хруст стены и плач стекла, —
но я тебя зову — на новоселье.
Весной сорок второго года
множество ленинградцев
носило на груди жетон —
ласточку с письмом в клюве.
Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна —
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.
1…И снова хватит сил
увидеть и узнать,
как все, что ты любил,
начнет тебя терзать.
И оборотнем вдруг
предстанет пред тобой
и оклевещет друг,
и оттолкнет другой.
И станут искушать,
прикажут: «Отрекись!» —
Я говорю, держа на сердце руку,
так на присяге, может быть, стоят.
Я говорю с тобой перед разлукой,
страна моя, прекрасная моя.
Прозрачное, правдивейшее слово
ложится на безмолвные листы.
Как в юности, молюсь тебе сурово
и знаю: свет и радость — это ты.
Полковник ехал на гнедом коне,
на тонконогом, взмыленном, атласном.
Вся грудь бойца горела, как в огне, —
была в нашивках, золотых и красных.
На темной меди строгого лица
белел рубец, как след жестокой боли,
а впереди, держась за грудь отца,
сидела дочка — лет пяти, не боле.
Пестрей, чем вешний полевой светок,
с огромным бантом цвета голубого,
1
Мы шли на перевал. С рассвета
менялись года времена:
в долинах утром было лето,
в горах — прозрачная весна.
Альпийской нежностью дышали
зеленоватые луга,
а в полдень мы на перевале
Ничто не вернётся.
Всему предназначены сроки.
Потянутся дни, в темноту и тоску
обрываясь, как тянутся эти угрюмые, тяжкие строки,
которые я от тебя почему-то скрываю.Но ты не пугайся. Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слез, ни вопросов, ни даже упрека.
Я только покрепче замкну опустевшую душу,
получше пойму, что теперь навсегда одинока.Она беспощадней всего, недоверья отрава.
Но ты не пугайся, ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости собственной славы,
Я в госпитале мальчика видала.
При нём снаряд убил сестру и мать.
Ему ж по локоть руки оторвало.
А мальчику в то время было пять.
Он музыке учился, он старался.
Любил ловить зеленый круглый мяч…
И вот лежал — и застонать боялся.
Он знал уже: в бою постыден плач.
О, где ты запела, откуда взманила,
откуда к жизни зовешь меня…
Склоняюсь перед твоею силой,
Трагедия, матерь живого огня.Огонь, и воду, и медные трубы
(о, медные трубы — прежде всего!)
я прохожу, не сжимая губы,
страшное славя твое торжество.
Не ты ли сама последние годы
по новым кругам вела и вела,
горчайшие в мире волго-донские воды
1
Как уходила по утрам
и как старалась быть веселой!
Калитки пели по дворам,
и школьники спешили в школы…
Тихонько, ощупью, впотьмах,
в ознобе утро проступает.
Окошки теплились в домах,
обледенев, брели трамваи.
Недосыпали.
В семь часов кормленье.
Ребенок розовый и мокрый просыпался,
и шло ночное чмоканье, сопенье,
и теплым миром пахли одеяльца.
Топорщилась и тлела на постели
беззубая улыбка.
А пока
стучал январь. Светало еле-еле.
Недолго оставалось до гудка.
Осенью в Москве на бульварах вывешивают дощечки с надписью «Осторожно, листопад!»
Осень, осень! Над Москвою
Журавли, туман и дым.
Златосумрачной листвою
Загораются сады.
И дощечки на бульварах
всем прохожим говорят,
одиночкам или парам:
«Осторожно, листопад!»
Нам от тебя теперь не оторваться.
Одною небывалою борьбой,
Одной неповторимою судьбой
Мы все отмечены. Мы — ленинградцы.
Нам от тебя теперь не оторваться:
Куда бы нас ни повела война —
Твоею жизнию душа полна
И мы везде и всюду — ленинградцы.
От сердца к сердцу. Только этот путь
я выбрала тебе. Он прям и страшен.
Стремителен. С него не повернуть.
Он виден всем и славой не украшен.
Я говорю за всех, кто здесь погиб.
В моих стихах глухие их шаги,
их вечное и жаркое дыханье.
Я говорю за всех, кто здесь живет,
кто проходил огонь, и смерть, и лед,
Подводная лодка уходит в поход
в чужие моря и заливы.
Ее провожают Кронштадт и Кроншлот
и встречи желают счастливой. Последний привет с боевых катеров,
и вот уж нельзя разглядеть их,
и мы далеко от родных берегов
и близко от славы и смерти. Нас мало, мы горсточка русских людей
в подводной скорлупке железной.
Мы здесь одиноки средь минных полей
в коварной и гибельной бездне. Но вот над подлодкой идет караван,
…Третья зона, дачный полустанок,
у перрона — тихая сосна.
Дым, туман, струна звенит в тумане,
невидимкою звенит струна.Здесь шумел когда-то детский лагерь
на веселых ситцевых полях…
Всю в ромашках, в пионерских флагах,
как тебя любила я, земля! Это фронт сегодня. Сотня метров
до того, кто смерть готовит мне.
Но сегодня — тихо. Даже ветра
нет совсем. Легко звучать струне.И звенит, звенит струна в тумане…