Дверь подъезда распахнулась строго,
Не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.
До дому дойдёт, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдёт? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук.
Шуршали сухо листья на бульваре,
хрустел ледок октябрьских стылых луж.
К моей соседке, молчаливой Варе,
осенним утром возвратился муж.
Не так, как возвращались в сорок пятом
мужья-солдаты с той, большой войны.
Он постучался тихо, виновато,
оставив дом своей второй жены.
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
Когда непросто женщине живётся —
одна живёт, одна растит ребят —
и не перебивается, а бьётся, —
«Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада?
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё —
два гордых слова, чем бы не награда
за тихое достоинство её? И почему всё горестней с годами
два этих слова в сутолоке дня,
как две моих единственных медали,
побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины!
Сияет ли солнце у входа,
стучится ли дождик в окно, —
когда человеку три года,
то это ему всё равно.
По странной какой-то причине,
которой ему не понять,
за лето его приучили
к короткому:
— Не с кем гулять!
Не потому, что я за всё в ответе,
не оттого, что я во всём права,
но всё, что ни случается на свете,
на свой аршин я меряю сперва. И я — не испугаюсь и не спрячусь.
И я — не из героев, а не трус.
И я — с неправды досыта наплачусь,
но всё равно до правды доберусь. И я, как ты, крута и своевольна:
умру — не отступлюсь от своего.
Но кто бы ведал, как бывает больно,
когда ты прав,
Уже он в травах, по-степному колких,
уже над ними трудятся шмели,
уже его остывшие осколки
по всей земле туристы развезли. И всё идет по всем законам мира.
Но каждый год, едва сойдут снега,
из-под его земли выходит мина —
последний, дальний замысел врага. Она лежит на высохшей тропинке,
молчит, и ждёт, и думает своё.
И тонкие отважные травинки
на белый свет глядят из-под неё. По ней снуют кузнечики и мушки,
Зима, как говорится, злится!
Но где-то там,
ещё вдали,
летят серебряные птицы,
седые птицы — журавли.
Они летят дорогой длинной,
путём, не знающим конца.
Упрямым клином журавлиным
они врезаются в сердца.
Бывают в жизни глупые обиды:
не спишь из-за какой-то чепухи.
Ко мне пришёл
довольно скромный с виду
парнишка,
сочиняющий стихи.Он мне сказал,
должно быть, для порядка,
что глубока поэзия моя.
И тут же сразу
вытащил тетрадку —
И зимой, и осенью, и летом,
и сегодня так же, как вчера,
к бабе Тоне ходят за советом
женщины огромного двора. Я у ней бываю зачастую.
Сяду тихо, прислонюсь к стене.
И она хорошую, простую
жизнь свою рассказывает мне. …Далека деревня Песковатка,
вся как есть засыпана песком.
Дом родной — забота да нехватка,
замуж выходила босиком. Всю-то жизнь трудилась, хлопотала,
Когда, чеканный шаг равняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я — стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Ты тоже родился в России —
краю полевом и лесном.
У нас в каждой песне — берёза,
берёза — под каждым окном.
На каждой весенней поляне —
их белый живой хоровод.
Но есть в Волгограде берёзка —
увидишь, и сердце замрёт. Её привезли издалёка
в края, где шумят ковыли.
Как трудно она привыкала
На самом шумном перекрёстке,
у входа в город Сталинград,
стоят каштаны и берёзки
и ели стройные стоят.
Как ни ищи — ты их не встретишь
в лесах заволжской стороны,
и, говорят, деревья эти
издалека принесены.
Четверть века назад отгремели бои.
Отболели, отмаялись раны твои.
Но, далёкому мужеству верность храня,
Ты стоишь и молчишь у святого огня.
Ты же выжил, солдат! Хоть сто раз умирал.
Хоть друзей хоронил и хоть насмерть стоял.
Почему же ты замер — на сердце ладонь
Горит на земле Волгограда
Вечный огонь солдатский –
Вечная слава тем,
Кем фашизм, покоривший Европу,
Был остановлен здесь.
В суровые годы битвы
Здесь насмерть стояли люди –
Товарищи и ровесники
Твоего отца.
Они здесь стояли насмерть!
Я опять убегу!
И на том берегу,
до которого им не доплыть,
буду снова одна
до утра, дотемна
по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи,
где молчат лопухи,
плечи скроются в мокрой траве.
И твои, и мои,
и чужие стихи
Сядем, что ли.
Выпьем, что ли.
Друг на друга поглядим.
Что такое бабья доля —
и о том поговорим. Бабья доля —
в чистом поле
бирюзовая трава,
незабудки на подоле
и на кофте кружева. Бабья доля —
прощай, воля!
Выйду к речке, тонкой веткой хрустну,
оборву тенёт тугую нить.
Осенью всегда бывает грустно,
даже если не о чем грустить. Подойду к красавице рябине,
руку ей на шею положу,
по какой, единственной, причине
я грущу сегодня, расскажу… Мой упрямый,
я тебя прошу:
ты прости мне эти разговоры.
Я всегда молчу про наши ссоры —
На огромной клумбе у вокзала,
ветром наклонённая к земле,
поздняя ромашка замерзала,
трепеща на высохшем стебле.
Выгибала тоненькое тело
и сопротивлялась, как могла.
Словно до последнего хотела
быть хоть каплей летнего тепла!
Всегда — встречая, провожая —
и ты был прав, и я права.
А возле нас жила чужая,
на все способная молва. Бывало так: беда случалась.
Работа вдруг не получалась.
Молва всегда бывала там —
самозабвенно возмущалась
и шла за нами по пятам. Бывало горько. Я молчала.
Молва вздыхала и ворчала
вокруг молчанья моего:
Справилась и с этой трудной ношей
воля непонятная моя.
Вот опять о том, что ты —
хороший,
дочери рассказываю я. Дочка рада!
Дочка смотрит в оба.
Ловит слово каждое моё.
Видно, ей давно хотелось, чтобы
был отец
хороший у неё. Только вдруг, как могут только дети,
Тревогой, болью и любовью,
и светлой радостью горя,
сияла роща Притамбовья
посередине сентября. Она сияла, трепетала
над коченеющим жнивьём…
Так вот чего мне не хватало
в великом городе моём! Лесного чистого рассвета,
тропы в некошеном лугу.
И вдруг подумалось: уеду.
Уеду! Хватит. Не могу. Но только снова, только снова
Она всех книг моих сильней
и людям, стало быть, нужней
моих стихов, моих поэм,
ещё не читана никем. Пусть знаю только я одна,
как трудно пишется она,
и сколько вложено в неё.
Но в ней —
бессмертие моё. У этой книжки сто дорог,
и километры светлых строк,
и человечные слова,
Тёмный пасмурный день,
ясный день голубой —
каждый день человек
недоволен собой. Сеет хлеб.
Изменяет течение рек.
И опять — недоволен
собой человек. У него за плечами
огни, города.
Всё равно нет покоя
человеку труда! Он работал. Устал.
То ли буря, то ли вьюга
снегу в косы намела…
— Ну, подруга!
— Что, подруга?
Вся ли молодость ушла? Вся ли в поле рожь поспела?
Ежевика отцвела?
Все ли песни перепела?
Все ли слёзы пролила? …То ли просто помолчала,
то ль чего подождала.
Кабы мне начать сначала,