Тревогой, болью и любовью,
и светлой радостью горя,
сияла роща Притамбовья
посередине сентября. Она сияла, трепетала
над коченеющим жнивьём…
Так вот чего мне не хватало
в великом городе моём! Лесного чистого рассвета,
тропы в некошеном лугу.
И вдруг подумалось: уеду.
Уеду! Хватит. Не могу. Но только снова, только снова
замру у Вечного огня,
когда глазами часового
Россия глянет на меня. Когда, родимые до боли,
как первый снег, как вдовий плат,
как две берёзки в чистом поле,
два этих мальчика стоят. И боль немеркнущего света
всё озаряет синеву…
Кому отдам? Куда уеду?
Кого от сердца оторву?
Когда, чеканный шаг равняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я — стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Ни о любви, ни о разлуке
не говорю я ничего.
И только молча грею руки
в трёхпалых варежках его.
Потом — прощаюсь целый вечер
и возвращаюсь к дому вновь.
И первый снег летит навстречу,
совсем как первая любовь.
Какой он был? Он был весёлый.
В последний год перед войной
он только-только кончил школу
и только встретился со мной.
Он был весёлый, тёмно-русый,
над чубом — красная звезда.
Он в бой пошёл под Старой Руссой
и не вернётся никогда.
Но всё равно — по переулкам
и возле дома моего
идут солдаты шагом гулким,
и все — похожи на него.
Идут, поют, равняя плечи.
Ушанки сдвинуты на бровь.
И первый снег летит навстречу —
и чья-то первая любовь.
Зима, как говорится, злится!
Но где-то там,
ещё вдали,
летят серебряные птицы,
седые птицы — журавли.
Они летят дорогой длинной,
путём, не знающим конца.
Упрямым клином журавлиным
они врезаются в сердца.
И кличем, полным вешней новью,
и каждой жилочкой в крыле,
и той
безудержной любовью,
которой тесно на земле!
Они прошли такие дали,
они летели столько дней!
Они, наверное, так устали,
что и не думают о ней.
Они встречали снег и слякоть,
туманов липнущую сеть.
Они поют —
чтоб не заплакать.
Они летят —
чтоб долететь.
И вдруг один вздохнул устало
и начал падать тяжело.
Но где-то рядом трепетало
родное серое крыло.
И он схватил последним взглядом
цепочку вытянутых тел
(а то крыло всё билось рядом!)
и — не упал.
И — долетел.
…Они летят по всей России,
седые птицы — журавли.
Их треугольники косые
весь белый свет пересекли.
И перед первым снегопадом
в тугую синь взовьются вновь.
Они всю жизнь летают рядом,
а это —
больше, чем любовь.
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
что «люди до стихов не доросли», что «молодёжь и в клубе-то нечасто»,
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»…
Мы, наконец, приходим на участок
и смотрим:
полон красный уголок! Сидят ребята — парни и девчонки —
от сцены до последнего ряда!
Попутчик мой в восторге снял кепчонку
и, подмигнув, сказал:
— Вот это да! …Ах, это состоянье боевое,
когда стихи свои — на суд людской!
Зал был со мной.
Но в зале было двое,
колдующих над шахматной доской. Я понимала: время перерыва,
у них обед и им не до меня.
И вот один из них неторопливо
берёт за гриву белого коня. Что ж, обижаться тут не полагалось,
но и сдаваться мне не по нутру.
Как я старалась, как я добивалась,
чтобы ребята бросили игру! Уже в блокноте зримо и весомо,
моим успехом удовлетворён,
поставил птичку деятель завкома,
такую же бескрылую, как он. Уже девчонка на скамейке левой
платок искала, мелочью звеня.
А те, как пешкой, крутят королевой
и всё равно
не смотрят на меня. По клеткам кони скачут угловато
и царственно шагают короли.
И я одна на свете виновата,
что двое до стихов не доросли! Меня упрямой называли с детства,
но не упрямство вспыхнуло в крови,
напомнив мне испытанное средство…
И я читаю
только
о любви. Не знаю, может, правда столько было
в стихах любви, и счастья, и тоски,
а может, просто —
я тебя любила…
Но парни оторвались от доски! …Я уходила от ребят в восторге,
читателя почувствовав плечом.
Неужто скажут завтра
в книготорге:
— Стихи!
Не покупают нипочем!
Шуршали сухо листья на бульваре,
хрустел ледок октябрьских стылых луж.
К моей соседке, молчаливой Варе,
осенним утром возвратился муж.
Не так, как возвращались в сорок пятом
мужья-солдаты с той, большой войны.
Он постучался тихо, виновато,
оставив дом своей второй жены.
А Варя руки фартуком обтёрла,
входную дверь спокойно отперла.
Увидела. Ладонью сжала горло
и в комнату не сразу провела.
Потом она поплакала немножко,
Сказала:
— Что ж, что было, то прошло…
И вот сейчас у них звенит гармошка
и звякает гранёное стекло.
И Варя, вся одетая в обновки,
покинувшие днище сундука,
гремит листами газовой духовки
и торопливо жарит судака.
…А я считала, что у Вари — сила,
за то, что, боль и горечь затая,
она однажды в жизни не простила
того, что столько раз прощала я!
И мне казалось: всё не так, как надо,
и гости торжествуют ни к чему,
и Варя не забыла и не рада,
и этот пир горой не потому,
что вот вернулся он, отец ребятам
и ей самой родной и дорогой.
А потому, что он давно когда-то
ушёл от Вари к женщине другой.
Я всё ждала, что Варя гордо встанет,
по-царски сложит руки на груди,
сверкнёт глазами, прямо в душу глянет
и, как чужому, скажет:
— Уходи!
Но Варя всё сидела с мужем рядом,
на всех смотрела просто и светло,
таким спокойным, всё простившим взглядом,
как будто впрямь: что было — то прошло.
И танцевала, стулья раздвигая,
как будто и не плакала она,
как в этот вечер плачет та, другая,
вторая надоевшая жена.
Как будто за окном не воет ветер,
ломая молодые деревца…
А у неё, у той, остались дети,
как Варины когда-то, без отца.
А он — отец — сидит спиной к комоду,
с гостями шутит, чокается, ест.
И Варя, может, год или полгода
ему на этот раз не надоест.
Она по старой, памятной привычке,
худой носок натянет на грибок,
а под подушку мужа сунет спички
и папирос дешёвых коробок.
Припомнит всё, что было дорогого
в те давние счастливые года.
И всем вокруг покажется, что снова
в семье у Вари — счастье, как тогда.
И муж решит: «Забыла про обиду!
Привычка! Что ж, она у всех в крови…»
А Варя просто не покажет виду,
что в этом доме больше нет любви.
Не знаю, может быть, она вернётся,
любовь, которой Варя так ждала.
Не потому ли радостно поётся
у праздничного шумного стола?
И кто-то, криком песню заглушая,
какой-то тост провозглашает вновь…
И Варя долго пляшет, провожая
свою большую первую любовь.